"Духовные упражнения и античная философия" - читать интересную книгу автора (Адо Пьер)

III Дионис

Теперь вернемся к этой странной влюбленной ненависти Ницше к Сократу. Правда, на эту тему Э. Бертрам 118) сказал самое главное, но может быть, мы сможем лучше понять сложное отношение Ницше, рассмотрев некоторые менее бросающиеся в глаза детали фигуры Сократа в Пире.

Ницше хорошо знал странный соблазн, исходящий от Сократа: «Этот насмешливый и влюбленный афинский урод и крысолов, заставлявший трепетать и заливаться слезами заносчивых юношей» 119). Ницше стремился показать механизм этого соблазнения: «Я дал понять, чем мог отталкивать Сократ; тем более надо объяснить то обстоятельство, что он очаровывал» 120). И он предлагает их несколько: Сократ со своей диалектикой польстил вкусу борьбы у греков, он был эротичен, он понял историческую роль, которую мог играть, принеся с собой лекарство рационализма и разрушение инстинктов. По правде говоря, все эти объяснения не имеют никакой притягательности. Но Ницше предлагает нечто более глубокое. Соблазнение, осуществляемое Сократом относительно потомков, исходит от его отношения к смерти и, что еще более важно, от почти умышленного характера его смерти. С самого своего первого произведения Рождение трагедии Ницше создает грандиозный образ по последним строкам Федона и Пира·. «Но что его приговорили к смерти, а не к изгнанию, этого lt;…gt; добился сам Сократ, с полным сознанием и без естественного страха перед смертью; он пошел на смерть с тем же спокойствием, с каким он, по описанию Платона, как последний сотрапезник, покидает при брезжущем рассвете дня пир, чтобы начать новый день, между тем как за его спиной на скамьях и на земле остаются заспавшиеся гости, чтобы грезить о Сократе, этом истинном эротике. Умирающий Сократ стал новым, никогда дотоле не виданным идеалом для благородного эллинского юношества…» 121)

Ницше чувствовал и угадал в конце Пира Платона символ смерти Сократа. Конечно, слова Платона очень просты: «(Аристодем) увидел, что lt;…gt; бодрствуют еще только Агафон, Аристофан и Сократ, которые пьют из большой чаши, передавая ее по кругу слева направо, причем Сократ ведет с ними беседу. lt;…gt; Суть же беседы lt;—gt; состояла в том, что Сократ вынудил их признать, что один и тот же человек должен уметь сочинить и комедию и трагедию lt;…gt; их клонило ко сну, и сперва уснул Аристофан, а потом, когда уже совсем рассвело, Агафон.

Сократ же, оставив их спящими, встал и ушел… Придя в JIикей и умывшись, Сократ провел остальную часть дня обычным образом, а к вечеру отправился домой отдохнуть»122). В этом сдержанном по тону рассказе поэты чувствуют двусмысленный символизм. Именно образ умирающего Сократа К. Ф. Мейер усматривает в заре, когда только философ не спит:

Da mit Sokrates die Freunde tranken,

Und die Häupter auf die Polster sanken,

Kam ein Jüngling, kann ich mir entsinnen,

Mit zwei schlanken Flötenbläserinnen.

Aus den Kelchen schütten wir die Neigen,

Die gesprächesmüden Lippen schweigen,

Um die welken Kränze zieht ein Singen…

Still! Des Todes Schlummerflöten klingen! [6]

Для Гёльдерлина здесь, напротив, — фигура Сократа, влюбленного в жизнь:

Nur hat ein jeder sein Mass

Denn schwer ist zu tragen

Das Unglück, aber schwerer das Glück.

Ein Weiser aber vermocht es

Vom Mittag bis in die Mitternacht Und bis der Morgen erglänzte Beim Gastmahl helle zu bleiben *.

И именно такова загадка, которую Сократ задает Ницше. Почему Сократ, кажется, влюбленный в жизнь, в своей воле к смерти, ненавидит существование?

Ибо Ницше знает и любит Сократа, влюбленного в жизнь, и потому говорит в Страннике и его тени·. «Если прогресс пойдет должным путем, то настанет время, когда люди, для своего нравственного и умственного развития, станут все охотнее прибегать к Memorabilien Сократа („самая притягательная книга греческой литературы“, говорится в Неизданном (июль 1879 г.), и тогда Монтень и Гораций будут служить руководителями для познания вечного и наипростейшего мудреца, Сократа. К нему ведут все пути самых разнообразных философских систем с их различными взглядами на жизнь lt;…gt; К тому же Сократ имел то преимущество, что обладал юмором серьезного человека и той плутовитой мудростью, которая является источником лучшего душевного состояния человека» 123. Эта мудрость, полная шаловливости, такова она у Сократа танцующего, который появляется в Пире Ксенофонта124, такова

сну, / Тут, вспоминаю, взошел юноша. / Его сопровождали две хрупкие флейтистки. / Из чаш мы пьем последние капли, / Уставшие от бесед губы молчат, / Над увядшими венками льется песня… / Тише! В музыке флейты — смертная

дрема!

Ф. Гёльдерлин. Рейн. (F. Hölderlin. Der Rhein). Но каждому по его мере / Тяжек груз несчастья / А счастье еще тяжелее/ / Однако был мудрец, / Сохранивший на пиру ясный разум / От полудня и до середины ночи / И до первых проблесков зари.

она у Сократа шутящего и ироничного, изображенного в Диалогах Платона, это тот философ, влюбленный в жизнь, о котором говорит Гёльдерлин в своей поэме Сократ и Алкивиад·.

Warum huldigest du, heiliger Sokrates,

Diesem Jünglinge stets? Kennest du Grösseres nicht?

Warum sieht mit Liebe

Wie auf Götter, dein Aug’ auf ihn?

Wer das Tiefste gedacht, liebt das Lebendigste Hohe Jugend versteht, wer in die Welt geblickt Und es neigen die Weisen Oft am Ende zu Schönem sich [7].

В Шопенгауэре как воспитателе эта фигура Сократа, влюбленного в живое, связана для Ницше с Шопенгауэром. Но, говоря о веселости мудреца, он вспоминает как раз стихи Гёльдерлина и пишет следующие незабываемые строки:

…человек не может пережить ничего лучшего и более радостного, чем близость к одному из тех победителей, которые, познав глубочайшее, должны полюбить самую основу жизни, и, будучи мудрецами, в конце пути приходят к красоте. Они действительно говорят, а не заикаются и не болтают вслед за другими; они действительно движутся и живут, и не в тех жутких масках, в которых обыкновенно живут люди. Поэтому в их присутствии мы действительно чувствуем себя человечно и естественно и готовы воскликнуть вместе с Гёте: «Какая роскошная, драгоценная вещь — живое! Как приноровлено оно к своему состоянию, как истинно, как реально!» 125).

Сократ музыкант'. Ницше верил в это, он предчувствует его приход в Рождении трагедии. Отвечая на призыв божеств, которые в его снах приглашали философа посвятить себя музыке, эта фигура Сократа-музыканта примиряет ироническую ясность рационального сознания и демонический энтузиазм. Это действительно был бы человек трагического познания, говорится в Неизданном 126). В этом Сократе-музыканте Ницше воплощает свою собственную мечту, свою ностальгию по примирению между Аполлоном и Дионисом.

И в Умирающем Сократе Ницше снова видит отражение своей собственной драмы. Сократ умирая, произнес следующие загадочные слова: «Критон, мы должны Асклепию петуха» 127), как если бы, избавившись от болезни, стал должником бога здоровья. «Это смешное и страшное „последнее слово“, — с волнением пишет Ницше, — значит для имеющего уши: „О Критон, жизнь — это болезнь!“ Возможно ли! Такой человек, как он, проживший солдатом весело и на глазах у всех, — был пессимист! Он только сделал жизни хорошую мину и всю жизнь скрывал свое последнее суждение, свое сокровеннейшее чувство! Сократ, Сократ, страдал от жизни! И он отомстил еще ей за это — тем таинственным, ужасным, благочестивым и кощунственным словом! Должен ли был Сократ мстить за себя? Недоставало ли его бьющей через край добродетели какого-то грана великодушия? — Ах, друзья! Мы должны превзойти и греков» 128).

Как превосходно показал Э. Бертрам, здесь Ницше дает читателю угадать свой собственный секрет, свое собственное внутреннее сомнение, драму своего существования. Он, Ницше, который хотел быть певцом радости существования и жизни, не подозревает ли он, не страшится ли тоже, в конце концов, того, что существование есть всего лишь болезнь. Сократ выдал эту тайну, он дает понять, что думает о земной жизни. Но Ницше хочет принадлежать к «более высокому классу умов», таких умов, которые умеют молчать об этом ужасающем секрете. «Его пылкий — дионисийский — дифирамб жизни и ничему, кроме жизни, — пишет Э. Бертрам, — разве он не был лишь только формой тишины, в которой великий воспитатель жизни не верил в жизнь?» [8] В последней переоценке в Сумерках идолов дается новое толкование предсмертных слов Сократа. Болезнь, от которой Сократ будет излечен, это не просто жизнь, но тот род жизни, который вел Сократ: «Сократ не врач, — тихо сказал он себе, — одна смерть здесь врач… Сократ сам был только долго болен…» 129). На сей раз это было бы сократической ясностью ума, сократической моралью, которая и представляет собой болезнь, разъедающую жизнь. Однако эта болезнь Сократа, не является ли она болезнью самого Ницше, его ясностью разума, растворяющей мифы, его безжалостным сознанием?!. Влюбленная ненависть Ницше по отношению к Сократу вполне тождественна той влюбленной ненависти, которую Ницше испытывает по отношению к самому себе. И двусмысленность фигуры Сократа у Ницше, разве она в конечном счете не основана на двусмысленности центральной фигуры ницшеанской мифологии, фигуры Диониса, бога смерти и жизни?

В конце концов, довольно таинственным для нас образом Платон в Пире разместил целое созвездие дионисийских символов вокруг фигуры Сократа 130). Можно было бы даже весь диалог целиком назвать Судом Диониса, поскольку Агафон заявляет Сократу, что касательно того, чтобы знать, он или Сократ обладает наибольшей мудростью, они отдадут себя на суждение Дионису — то есть тот, кто выпьет больше и лучше, и выиграет это соревнование в мудрости (sopbia) и знании, помещенное под знак бога вина 13!). Позднее Алкивиад в пышном венке из плюща и фиалок вторгается в пиршественный зал, как Дионис 132). Едва вошед, Алкивиад украшает голову Сократа венком из Агафоновых повязок, как принято делать для победителей речей 133). Однако, Дионис — бог трагедии и комедии. Воздавая похвалу Сократу, Алкивиад сам сочиняет то, что Сократ затем называет «сатиро-силеновской дра- мой»134), поскольку с этими существами он сравнил Сократа. Но именно сатиры и силены составляют кортеж Диониса, и сатирическая драма первоначально строилась на страсти Диониса. В завершающей сцене Сократ остается один с Агафоном, трагическим поэтом, и Аристофаном, комедиографом, и постепенно вынуждает их допустить, что один и тот же человек должен быть и трагическим, и комическим поэтом 135). Но ведь Агафон сказал в своей похвале Эроту, что любовь есть самый великий из поэтов 13б). Таким образом, Сократ, который совершенствуется в сфере Эрота, также совершенствуется и в сфере Диониса. Кстати сказать, Сократа никто никогда не видал во хмелю 137), и он выигрывает соревнование в мудрости благодаря суждению Диониса, потому что только он остается бодрствующим в конце пира 138). Не следует ли также признать дионисийскую черту в долгих экстазах и восторгах, которые дважды упоминаются в диалоге… 139)

Таким образом, в Пире Платона имеется и, по всей вероятности сознательно и умышленно, целый набор аллюзий на дионисийский характер фигуры Сократа, которая достигает своего апогея в финальной сцене диалога, где Сократ, лучший поэт и наилучший любитель вина, торжествует в суждении Диониса.

Итак, не надо удивляться, что в итоге мы находим это парадоксальное, секретное, может быть, бессознательное совпадение фигуры Сократа у Ницше с фигурой Диониса. В конце книги По ту сторону добра и зла Ницше посвящает Дионису необычайную похвалу «гения сердца» ио) и в Ессе Homo 141) он повторяет этот текст, чтобы иллюстрировать свое психологическое мастерство, отказываясь на этот раз сказать, кому его адресует. В этом гимне звучит в некотором роде отголосок Vent Sancte Spiritus, старой средневековой хвалы этого святого духа, фигурой которого в глазах Гамана 142) был демон Сократа: «Flecte quod est rigidum, fove quod est frigidum, rege quod est devium». Гений сердца обладает чудесной деликатностью, чтобы делать гибче, теплее, выправлять. В этом портрете наставника душ с демонической властью Ницше хотел описать действия Диониса. Но, как предполагал Э. Бертрам 143), не имел ли и Ницше в виду Сократа, — сознательно или инстинктивно, — когда произносил эту похвалу; отсюда наше заключение, великолепно объединяющее все темы изложения: «Гений сердца, свойственный тому великому Таинственному, тому богу-искусителю и прирожденному крысолову совестей 144), чей голос способен проникать в самоё преисподнюю каждой души, кто не скажет слова, не бросит взгляда без скрытого намерения соблазнить; lt;…gt; гений сердца, который заставляет все громкое и самодовольное молчать и прислушиваться, который

заполирует шероховатые души, давая им отведать нового желанья, — быть неподвижными, как зеркало, чтобы в них отражалось глубокое небо… lt;…gt; гений сердца, после соприкосновения с которым каждый уходит от него богаче, но не осыпанный милостями и пораженный неожиданностью, не осчастливленный и подавленный чужими благами, а богаче самим собою, новее для самого себя, чем прежде, раскрывшийся, обвеянный теплым ветром, lt;…gt; быть может, более нежный, хрупкий, надломленный, но полный надежд, которым еще нет названья» 145).