"Москва, 41" - читать интересную книгу автора (Стаднюк Иван Фотиевич)17 Закономерности человеческих чувств и страстей не всегда просты. Их изначальность, логика проявления и возрастания подчас не поддаются самым надежным жерновам рассудка. Сила болезненного воображения, энергия сомнений нередко ослепляют человека, туманят его разум и заполняют сердце таким гнетущим мраком, что человеку не хочется жить. В подобном душевном состоянии пребывал в эти дни генерал-майор Чумаков. С наболевшей и потрясенной душой он наконец оказался в подмосковном госпитале Архангельское, где ему сделали операцию, удалив осколок из плеча и зашив небольшую, но опасную рваную рану на шее. Архангельское – это целый усадебный комплекс прекрасных зданий, построенных в стиле классицизма, среди парка, окаймленного с юга старицей Москвы-реки и искусственными прудами. В древнюю старину усадьба эта принадлежала князьям Голицыным, потом – другим родовитым дворянам и, наконец, князьям Юсуповым, а после Октябрьской революции стала вместе со своими памятниками, редкими коллекциями картин, скульптур, книг заповедным, доступным для народа местом. Военный госпиталь располагался в двух корпусах дома отдыха начсостава РККА, построенных незадолго до войны на месте бывших юсуповских оранжерей, недалеко от старинного архитектурного ансамбля. Федор Ксенофонтович лежал в первом корпусе, в обыкновенной санаторной палате: кресла, ковры, буфет с набором посуды, тумбочки с настольными лампами у кроватей. Если бы не заклеенные бумажными полосами стекла окон да не черные для светомаскировки шторы вместо портьер, то можно было вполне вообразить, что ты находишься не в госпитальной палате, а в санаторном полулюксе, где одну из двух кроватей перенесли из спальной комнаты в гостиную. Именно в гостиной и стояла кровать генерала Чумакова – этому он был рад, ибо сбоку дышало сухим июльским теплом или душистой свежестью распахнутое окно, за которым уже с утра слышался гомон выздоравливающего, восседающего в шезлонгах или на парковых скамейках военного люда, а на тумбочке у его кровати не умолкала радиоточка – репродуктор, включенный на самую малую громкость, ибо сосед по палате, лежавший в спальне, не выносил шума, не хотел слушать сообщений Совинформбюро, будучи убежденным, что война с немцами уже проиграна и все вокруг делается только для того и так, чтобы обмануть лично его, полковника Бочкина, прошедшего с отступающими частями Красной Армии от Белостока до Могилева и досконально знающего, что, где и как произошло, то есть почему фашистам якобы удалось победить. Часто он кричал в беспамятстве, грозился, что если выживет и оправится от контузии, то непременно пойдет в Кремль и расскажет там все без утайки, потребует наказания виновных. Такое соседство угнетало Федора Ксенофонтовича, и в то же время ему было жалко тяжело раненного полковника Бочкина, перенесшего, как и он, Чумаков, не одно потрясение. К тому же Бочкин ударом взрывной волны был тяжело контужен и потерял, кажется, здравомыслие. Да и у самого генерала Чумакова творилось на душе такое, что страшно было туда заглянуть. Его больше всего волновала сейчас близость Москвы и возможность дать знать о себе жене и дочери. Мысленно он уже десятки раз преодолевал расстояние от Архангельского до 2-й Извозной улицы в Москве, помня дорогу по довоенному времени. Однажды зимой он приезжал в Архангельское с Ольгой и с друзьями смотреть коллекцию картин, собранных князем Николаем Юсуповым. Но ни номера дома и квартиры покойных Романовых, ни номера телефона не помнил. Впрочем, одна милая девушка – полноватенькая и мордастенькая санитарка Маша – откуда-то дозвонилась до справочного бюро телефонной станции, и там ей назвали номер телефона квартиры Романова Нила Игнатьевича, но сколько Маша ни звонила по этому номеру, квартира безмолвствовала. И теперь каждую ночь во сне Федор Ксенофонтович ходил по Москве, искал 2-ю Извозную улицу, узнавал знакомые и часто совсем незнакомые – чему поражался даже во сне – места. Выходил и к Киевскому вокзалу, близ которого начиналась 2-я Извозная, но желанной цели не достигал и просыпался с тяжелым камнем на сердце, измученный до полусмерти физически и нравственно. «Полковник Микофин! – молнией сверкнуло однажды, в его памяти. – Сеня Микофин – друг и соратник по военной академии! Может, он не на фронте, а по-прежнему в Главном управлении кадров РККА?!» И тут же с санитаркой Машей послал комиссару госпиталя записку с просьбой дозвониться до Микофина и сообщить ему, что он, генерал Чумаков, находится на излечении в Архангельском. Микофин оказался в Москве и незамедлительно откликнулся. Однако, прежде чем приехать в Архангельское, Семен Филонович попытался выяснить, где находится семья Чумакова. Но даже для него, кадровика, загадка эта оказалась неразрешимой… Призывной пункт в школе на 2-й Извозной улице, как филиал военкомата Киевского района, свернул свою работу. В военкомате же ни в каких списках призванных в военные госпитали Чумаковы не значились. Тогда Микофин с последней надеждой поехал на квартиру покойного профессора Романова… На черной дерматиновой обивке дверей квартиры увидел меловую надпись: «Папа, мы с мамой уехали на окопные работы под Можайск. Точный адрес пришлем домой, и он будет лежать в почтовом ящике до победы. Ключи спроси у соседей напротив… Целуем тебя крепко!.. Мама и я – Ира». Но что это? Дверь оказалась чуть приоткрытой. Микофин толкнул ее, и она легко распахнулась: замки были взломаны, а квартира, видимо, ограблена. Он дважды бывал когда-то здесь, у профессора Романова, и, войдя в прихожую, тут же направился в кабинет, служивший и столовой. Увидел, что из резного буфета выдвинуты ящики – украли серебро, остановил взгляд на маленьком железном сейфе, стоявшем в углу на тумбочке, под ветвями старого фикуса, росшего в дубовой кадке; дверца сейфа была распахнута, а у тумбочки, на полу, валялась перевернутая шкатулка черного дерева и лежала толстая тетрадь в сафьяновом переплете. Микофин поднял тетрадь и положил на письменный стол. Затем сходил на кухню, принес большую кастрюлю воды и полил фикус. Затем сел за стол к телефону и начал звонить в милицию… Взгляд его споткнулся о старую надпись, сделанную на листке откидного календаря: «Звонили от Сталина. Иосиф Виссарионович благодарит за письмо и желает побеседовать с Нилом Игнатьевичем». А внизу – номер телефона, по которому можно было позвонить в приемную Сталина… В милиции отказались принимать телефонное заявление об ограблении квартиры, в которой никто не живет. Требовали письменного. Все это рассказывал полковник Микофин Федору Ксенофонтовичу, приехав в Архангельское в конце второго дня, когда ему позвонил комиссар госпиталя. Друзья, казалось, не узнавали друг друга, столь разительно изменились они после того, как расстались в самый канун войны. А изменились они, может, не столько лицами своими, сколько тем, что как-то по-особому смотрели друг на друга и по-иному взвешивали услышанное друг от друга. Впрочем, Семен Микофин заметно изменился и внешне: лицо его запало, истончилось, прежде яркий белок глаз стал желтоватым и мутным, отчего взгляд казался больным или выражал крайнюю измотанность. Да и Чумаков будто усох, а исхудавшее лицо с марлевой наклейкой на левой скуле стало выглядеть моложе. – Ну а в почтовый ящик забыл посмотреть? – спросил Чумаков о том, что его больше всего беспокоило. – Пустой ящик… – ответил Микофин и продолжал рассказ. В квартирном чулане он разыскал сундучок с инструментами и всякими железячками. Нашел там большой навесной замок со связкой ключей, забил в дверь и в косяк по узкой скобе и закрыл квартиру на замок. – Два ключа отдал соседям, а тебе вот третий. – И положил кургузый ключ на тумбочку, где уже лежала и тетрадь в сафьяновом переплете. – А на дверях мелом написал: «Замок не взламывать, квартира уже ограблена». Для твоих же, если вернутся, тоже надпись: о том, где ты сейчас пребываешь. – Спасибо, Семен Филонович. – Чумаков, окинув друга благодарным взглядом, взял с тумбочки тетрадь. – И за этот свод мудростей спасибо. Здесь – душа нашего незабвенного Нила Игнатьевича, его видение мира и понимание законов жизни. Наугад открыв тетрадь, Федор Ксенофонтович прочитал, растягивая слова: – «Наиболее богато то государство, которое менее других расходуется на свои институты управления…» – Если это истина, то мы должны быть самыми богатыми, – с откровенной горечью сказал Микофин. – Ты что имеешь в виду?! – удивился Чумаков этой горечи. – Наш государственный аппарат трудится сейчас почти круглосуточно. Наркомы ночуют в своих кабинетах. Я уже не говорю о генштабистах – они на казарменном положении… У меня, например, с начала войны прибавилось работы раз в десять, надо бы соответственно увеличить число сотрудников отдела… ан нет! Справляйтесь. И так везде. – Что же ты предлагаешь? – Ничего не предлагаю. Но мы ведь не железные. – А многие бы, кто воюет, были бы счастливы поменяться с тобой местами. Например, Рукатов. Микофин уловил в словах Федора Ксенофонтовича открытый упрек себе, хотел обидеться, но упоминание о Рукатове отвлекло его. – Видел там Рукатова?.. Ну как он? – Никак… Скорпионит, как и раньше. – Что это значит? – Не будем на ночь глядя говорить о плохом человеке. Ты лучше объясни мне: почему Ольга и Ирина поехали на окопные работы? Ты же говоришь – в госпиталь намеревались. – Сам не пойму. Ведь копальщицы из них аховые. – Конечно, – согласился Чумаков, вздохнув. – Сроду лопат в руках не держали. – Может, от отчаяния? Ты ведь в курсе? – Микофин вопросительно и тревожно посмотрел на друга. – В Москве кто-то пустил слух, что ты попал к немцам в плен. – Вот это да-а!.. – со стоном произнес Федор Ксенофонтович. – Какая же сволочь могла решиться на такую страшную ложь?! – Рукатов говорил, что кто-то из командиров или генералов, вышедших из окружения, видел, как ты сдавался. – Сдавался даже?! Сам?! – В ярости Федор Ксенофонтович рванулся с постели и тут же, подкошенный болью в ранах, упал на подушку. – Сдавался?! – Успокойся, Федор… Все уже знают, что это подлый навет или чудовищное недоразумение. Известно, что ты воевал как надо… Успокойся. – Микофин погладил его руку, вымученно улыбнулся и виновато посмотрел на ручные часы. А потом вдруг спохватился и взялся за свой раздутый портфель, стоявший на полу у тумбочки: – Да, я и забыл! Склеротик несчастный!.. Надо же вспрыснуть нашу встречу! – Он достал из портфеля и поставил на тумбочку бутылку коньяку. Затем стал выкладывать закуски: несколько плиток шоколада, бутерброды с ветчиной, пакеты с яблоками, печеньем и грецкими орехами. – Понимаешь, взял, что было у нас в буфете. – Давно не пил, – тускло сказал Федор Ксенофонтович, беря стакан, наполовину наполненный коньяком. Потом, возвысив голос, обратился к соседу по палате: – Полковник Бочкин, выпить хочешь?! Бочкин не откликнулся… Когда Микофин распрощался и покинул палату, Федор Ксенофонтович почувствовал, что ему тяжело дышать, не хочется жить, ощущать себя и давать волю мыслям. Такая смертная тоска навалилась на него, что впору по-волчьи завыть… Он представил себе Ольгу и Ирину в момент, когда они услышали весть о том, что он якобы сдался немцам в плен… Какую же страшную муку испытали эти самые близкие ему на свете и дорогие люди! Какую бездну душевных страданий, шторм мыслей и сомнений! Конечно же, Ольга ни за что не могла поверить такому вздору, что сам сдался… А если убедили ее подло-притворные доброхоты?.. Тот же Рукатов?.. Но зачем? Что он, Федор Чумаков, кому плохого сделал?.. Может, какое-то трагическое недоразумение?.. А если вдруг поверила Ольга, значит, прокляла его, разлюбила, раскрепостилась от его любви. При ее же красоте и при загадочной привлекательности ее упрямого характера недолго останется она без чьего-то мужского внимания… Нет-нет, это все противоестественно… Тогда ни во что святое нельзя верить… Даже одна мысль, что Ольга и Ирина испытывают муки, не зная правды о его судьбе, чудовищно давила на сердце, помрачала рассудок… Но как же тогда понимать Иринину надпись на дверях квартиры? Когда она сделана? До лживой вести о его сдаче в плен или после нее?.. И откуда Ирина могла знать, что он может появиться в Москве? Ведь Федор Ксенофонтович и сам этого не предполагал… Как же разобраться в столь запутанном клубке обстоятельств, неясностей, сомнений, предчувствий, подозрений?.. И ищущая мысль, как за спасением, часто кидалась в прошлое. Оно, прошлое, уже не существовало самостоятельно. Оно виделось сквозь сегодняшний день, сквозь его, Федора Ксенофонтовича, душевное смятение: многое из прошлого казалось маленьким до мизерности, будто смотрел на него в бинокль с обратной стороны… Однажды они поссорились с Ольгой из-за того, что Федор Ксенофонтович приобрел путевки на курорт в Крым, а не на Кавказ, как ей этого хотелось. Боже, какая поднялась в доме буря!.. А потом по пути в Крым он в Харькове по оплошности отстал от поезда – в пижаме, без копейки денег. А Ольге почему-то подумалось, что назло ей отстал… Ох и характер у женушки!.. Сейчас смешно вспоминать обо всем… Или воскресить в памяти его, Федора Ксенофонтовича, тревоги в 1937 – 1938 годах… В Испанию, где он был военным советником, докатились слухи об арестах на Родине среди советского военного руководства, о суде над Тухачевским, Якиром и другими видными военными деятелями… Впрочем, те тревоги были серьезные, черные. Потом он говорил Сене Микофину, что его, Федора Чумакова, подобная участь миновала потому, что находился на фронтах республиканской Испании… Хотя и самому верить в это не хотелось, как в вещность дурного сна, тем более что вскоре партией были приняты надлежащие меры ко многим из тех, кто санкционировал незаконные аресты. Сложно складывалась судьба трудового народа, взявшего в свои руки власть менее двух десятилетий назад, – понимание этого помогало тогда жить генералу Чумакову. Солнце разума рассеивало мрак, высветливало самые укромные уголки его души, куда прямой луч не попадал. И тогда он, зашедший в своих сомнениях даже слишком далеко, спохватывался, усмирял свои чувства, навеянные чаще всего событиями дня и неумением вовремя оглянуться туда, где те события брали начало. Ведь в самом деле, нельзя было забывать, что с победой Великой Октябрьской социалистической революции, с низложением Временного правительства России и переходом государственной власти в руки Советов рабочих и крестьянских депутатов рухнула власть буржуазии и помещиков. В созданном Советском государстве стал диктовать свою волю пролетариат. Раскрепощенный народ зашагал по новым, неизведанным путям, горячо уверовав в законы общественного бытия, открытые Марксом и Энгельсом. Ленин сумел в эпоху империализма на всю глубину всмотреться в классовые сдвиги общества и обогатить марксистское учение о социалистической революции, решил вопрос о союзниках пролетариата… Партия большевиков как бы проводила тогда пальпацию народных чувств. Новая верховная власть, исходя из интересов народа, издала целый ряд декретов, согласно которым вслед за национализацией земли, ставшей всенародной собственностью, национализировались торговый флот, внешняя торговля, частные железные дороги, вся крупная промышленность. Сие означало, что силы буржуазии, помещиков, реакционного чиновничества и контрреволюционных партий были в корне подорваны, была сломлена экономическая мощь свергнутых эксплуататорских классов… Все ясно как дважды два, свято и нравственно, ибо основано на законах справедливости… Да, но ведь нравственность – естественная форма человеческой воли и выражение духовных канонов личности. А сколько же тысяч и тысяч человеческих личностей, составлявших собой разрушенное пролетариатом буржуазное общество, у которых были отняты земли, банки, железные дороги, промышленные предприятия, имения, подобно как и Архангельское, где он сейчас лечится, расплескалось, словно вешние воды, по необъятным просторам континентов земного шара! Огромное же большинство их осталось в границах бывшей Российской империи. Затаилось. Прижилось. Выжидало, надеясь на возврат старых порядков. Многие, исходя из своего понятия нравственности, способствовали тому, чтобы воскрес старый мир, потихоньку «подсыпая песок» в оси, на которых вращались колеса движущегося по путям развития молодого социалистического государства. Иначе и быть не могло: они тоже личности, но со своими духовными канонами, со своим пониманием справедливости и нравственности. Федор Ксенофонтович предполагал, что были такие и в армейской среде, были на руководящих постах в партии, в следственно-судебных органах и органах государственной безопасности, на командных постах, в народном хозяйстве – везде. Ведь у них были образованность, опыт, которых так не хватало рабочему классу и крестьянству, еще только рождавшим свою кровную советскую интеллигенцию. И было также не исключено, что зерна раздора между отдельными военными величинами прорастали со времен гражданской войны, а между партийными деятелями – с еще более отдаленных времен, когда в партии большевиков вырабатывались положения о диктатуре пролетариата и о переходе от буржуазной революции к социалистической. Враги намеренно неистовствовали в усердии разоблачений, опираясь на негодяев, карьеристов, завистников, людей типа Рукатова. Случались и сведения партийных и иных счетов, отчего весы правосудия, попав в руки недостойных или заблуждавшихся, начали давать сбой. Тяжкая беда постигла многих невиновных, беря, однако, начало в виновности виноватых. Пусть с запозданием, но опомнились. Начали разбираться и исправлять ошибки. Но сколько изломанных человеческих судеб! В души многих посеяны черные семена страха, неверия и ненависти… Нет, это далеко не случайные мысли, приходившие в голову генералу Чумакову на госпитальной койке, много испытавшему и израненному в боях с фашистами. Федор Ксенофонтович убежден, что подобные, не простые вопросы рождаются сейчас не у него одного. Рождаются потому, что стало ясно: немецко-фашистские войска на всех главных направлениях советско-германского фронта добились значительных стратегических успехов. Над Советским государством нависла смертельно опасная угроза. Это тот самый критический момент, когда могут дать знать о себе внутренние враги Советской власти, если они притаились среди народа. Почему же он, генерал Чумаков, в своих воспаленных мыслях сплетает сейчас воедино прошлое и сегодняшнее, свои личные, семейные боли с тревогами, вызываемыми событиями на фронте? Почему вся отшумевшая и нынешняя жизнь смешалась в общую тяжесть, так невыносимо давящую на сердце? Ему казалось, что за ним тащится целый эшелон мыслей и сомнений и каждый вагон этого эшелона катится по путям, проложенным его, Чумакова, воображением, без сцепления друг с другом. В любую минуту эшелон мог свалиться под откос или вагоны могли наскочить на путевые стрелки, которые разведут их в разные стороны… Когда Федор Ксенофонтович терял нить своих размышлений, он возвращался к их изначальности, чтобы все-таки отыскать главную причину охвативших его тревог… Тревоги ли? А может, подсознательный испуг сердца? Генерал Чумаков замечал за собой такое: случалось, что испуг приходил от ощущения опасности, от понимания ее реальности и неотвратимости. А бывало, что мысль еще не постигла пути опасности, а сердце уже испугалось. Нет, не из робкого десятка был Федор Ксенофонтович – просто ему было присуще все человеческое; разве что увереннее других управлял он своими чувствами и умел определяться, где находятся его мысли – у подножия постижения истины или уже на вершине. Когда оказывался на вершине, то, естественно, проницательнее видел с нее пути, куда дальше устремлять ищущую мысль и направлять действо. И вдруг озарило: эта его очередная тревога начала зарождаться еще под Вязьмой, когда генерал Рокоссовский, прощаясь с ним, сказал: «…Я там, в штабе фронта, слышал, что тебе приписывают самовольный взрыв смоленских мостов…» Слово «приписывают» уже звучало зловеще и несло в себе опасность, тем более что он действительно советовал начальнику Смоленского гарнизона полковнику Малышеву немедленно взорвать мосты, заверив полковника, что он, генерал Чумаков, готов вместе с ним нести за это ответственность, если о таковой встанет вопрос. И сейчас Федор Ксенофонтович уже был убежден, что вопрос встал и Малышев держит ответ. А тут еще распущенный Рукатовым слух, что кто-то из наших военных видел, как он, генерал Чумаков, якобы сдавался фашистам в плен… Но это лишь начало тревог – могуче пульсирующий родник мыслей, упрямо растекающихся по двум направлениям. Во-первых, Чумакову казалось, что он без труда отметет чьи-то злонамеренные измышления о его сдаче в плен… Вздор есть вздор. Во-вторых, Федор Ксенофонтович был убежден, что сумеет кому угодно доказать безусловную необходимость взрыва мостов через Днепр в черте Смоленска в ночь на 16 июля, когда противнику удалось захватить южную часть города… Хотя, впрочем, есть тут над чем и призадуматься. Сейчас такое адское время, что не трудно спутать виновного с невиновным. Ведь обновленный в первых числах июля Военный совет Западного фронта нашел возможным предать суду военного трибунала не только бывшего командующего генерала армии Павлова и бывшего начальника штаба генерал-майора Климовских, но и целую группу подчиненных им должностных лиц в высоких званиях. Они-то небось тоже не лыком шиты, умеют мыслить, знают законы и в состоянии доказать свою невиновность, вытекающую хотя бы из своей подчиненности командующему и начальнику штаба… Но вдруг виновны?.. Вдруг есть обстоятельства, которые ему, генералу Чумакову, неизвестны?.. И тут еще одна мысль холодной саблей полоснула по сердцу: не усмотрело бы высшее руководство, что все случившееся на Западном фронте явилось следствием усилий своего рода «пятой колонны»! Но ведь это абсурд!.. И да и нет. Федор Ксенофонтович хорошо знал отданных под суд генералов Павлова, Климовских, Клыча, Григорьева, Коробкова и о каждом мог сказать, как и о самом себе: «Умрет, но не изменит Родине…» Но все-таки случилось то, что случилось: армии Западного фронта в первые же дни войны оказались без надлежащего управления, понесли огромные потери, оставили врагу склады, базы и уступили ему обширную территорию. Значит, кто-то должен нести ответственность за случившееся, тем более что на смежном, Юго-Западном фронте встретили врага более организованно. Значит, генерал Чумаков, не зарекайся, что и за тобой нет никакой вины… Но не ответственности, пусть за мнимую вину, боялся Федор Ксенофонтович. Боялся, что в столь запутанной ситуации его слово не будет услышано. А сказать ему было о чем, сказать кому угодно – маршалу Шапошникову, начальнику Генштаба Жукову или даже самому Сталину. Мнилось генералу Чумакову и другое: он, побывав в пекле приграничных боев и чудом вырвавшись из-под Смоленска, постиг нечто весьма важное, конкретное о противнике и действиях своих войск; уже немало об этом размышлял, болея душой из-за того, что многое из очевидного так и останется на фронтовых рубежах противоборства очевидным, но пока неизменным. Наши войска в обороне и в наступлении выстраивают свои боевые порядки так, как этого требуют Боевой и Полевой уставы Красной Армии, хотя иные из этих требований источил червь времени. При нынешнем оснащении воюющих сторон автоматическим оружием нельзя значительную часть этого оружия держать в глубине поэшелонного построения боевых порядков бездейственным. Вооружению надо открывать простор для одновременного и массированного поражения противника. Нужно менять тактику ведения боя от взвода до дивизии включительно, надо также пересмотреть обязанности и место в бою командира… Да, но до этого ли сейчас Генеральному штабу? Можно ли в развернувшихся событиях что-нибудь предпринимать, если в них нечто от известной пословицы: «Коня на скаку не меняют». А тут речь идет о целых армиях и фронтах, состоящих из миллионов людей… Федору Ксенофонтовичу вдруг вспомнился его академический учитель, профессор военной истории Романов Нил Игнатьевич. Однажды он говорил, что ему хорошо думалось в постели, когда глядел в потолок. Распалявшаяся от беспокойных мыслей фантазия профессора рисовала на потолке целые материки и когда-то гремевшие на них битвы… Федор Ксенофонтович устремил свой взгляд в высокий потолок госпитальной палаты, переметнулся мыслью туда, где сейчас велись тяжкие бои, и потолок над ним начал оживать, словно полотно киноэкрана, на который спроецировали заснятые на кинопленку кадры. Ощущая в себе внезапно вспыхнувшую духовную мощь, он будто из поднебесья увидел автодорожную магистраль между Смоленском и Москвой, на которой каменными наростами бугрились Ярцево, Вязьма, Можайск… По обе стороны магистрали раскинулись необъятные пространства с лесами, перелесками, речками и речушками, городишками и деревнями. Такая сила избирательного воображения может появляться только у истинно военного человека, который много времени провел над топографическими картами и привык видеть на них не условные обозначения, а живые просторы земли, охваченные войной, со всем тем, что на этой земле обитало и происходило. Сейчас Федор Ксенофонтович пытался мысленно разглядеть где-то юго-западнее Смоленска остатки полков своей войсковой группы, силясь представить ее положение… Но тут фантазия его была бессильной, порабощенная той прискорбной явью, что вражеские моторизованные силы захватили южную часть Смоленска, ее окрестности… и, естественно, рассекли группу на части… Тут же взгляд невольно скользнул через голубую жилку Днепра, туда, где продолжали бои 16-я армия генерала Лукина, 20-я армия генерала Курочкина и 19-я – генерала Конева, имевшие противника почти со всех сторон. На северо-востоке от Смоленска дымилось в пожарищах Ярцево, захваченное немцами, прорвавшимися с севера со стороны Демидова и Духовщины. Пылала Ельня, в которую 19 июля ворвались фашисты с юго-запада, а сейчас, видимо, рвутся оттуда на север для соединения со своей ярцевской группировкой войск. В случае их соединения рухнут соловьевская и радчинская переправы через Днепр и захлопнется капкан, в котором окажутся армии Лукина, Курочкина, Конева и остатки его, Чумакова, войсковой группы… От понимания неизбежности того, что открылось перед его бескомпромиссным воображением, от трагического озарения он ощутил, как запылали огнем виски, а в груди будто столкнулись ледяные глыбы, подмяв сердце. Федор Ксенофонтович не знал, что предпринимало в эти дни высшее командование Красной Армии, какие вводило в бой резервы и какими новыми силами заслоняло направления, по которым немецко-фашистские войска могли устремиться к Вязьме, а затем к Москве. Но когда в санитарном самолете он летел из Вязьмы и напряженно всматривался с небольшой высоты в недалекую серую ленту автомагистрали Минск – Москва, надеясь там увидеть колонны войск, движущихся к фронту, то в районе Можайска, Кубинки и еще где-то поближе к Москве разглядел неохватные взглядом строившиеся оборонительные рубежи, с немалой поэшелонной глубиной каждый. Войска же шли к фронту, но жидко, видимо маскируясь днем от авиации противника. Федор Ксенофонтович не мог понять, на что опиралось его чувство, подсказывавшее разуму: пространства в квадрате Смоленск, Рославль, Вязьма, Калуга слабо прикрыты нашими войсками, что позволяло моторизованным соединениям врага предпринимать охватывающие маневры. И он мысленно увидел синие стрелы, нацелившиеся острыми наконечниками из района Рославля на Юхнов, Калугу, Медынь, а из района Духовщины – на Вязьму, Гжатск… Трудно постигнуть, по каким законам разум влечет за собой колесницу воображения. Видимо, есть такие законы; они опираются на подсознательные задачи, к решению которых направлены духовные усилия человека. Не потому ли генерал Чумаков неожиданно для себя перенесся мыслью в другую войну – 1812 года – и увидел в притушенности света и красок то давнее Вяземское сражение… В конце октября 1812 года арьергардным войскам французской армии, отступавшей к Смоленску по Старой Смоленской дороге, был по велению Кутузова навязан бой авангардом русских войск под командованием генерала Милорадовича… Вот они, боевые порядки французов, зажатые с двух сторон в районе деревень Федоровское и Горовитка. А русские войска делали свое дело согласно приказу Кутузова, гласившему: «…следовать по большой дороге за неприятелем и теснить его сколько можно более, стремиться выиграть марш над неприятелем путем параллельного преследования…» Французы, обладая большим преимуществом в количестве войск, отошли под шквальным фланговым огнем к Вязьме, но и оттуда были выбиты. Потеряв более восьми тысяч убитыми, ранеными и пленными, они начали отступать на Дорогобуж… Но тогда властвовало другое время, когда, будь у какой-либо армии только один станковый пулемет или один танк, он решил бы исход войны в пользу этой армии. Однако к чему же мысль генерала Чумакова переметнулась в прошлое столетие?.. Видимо, для того, чтоб вернуться в сегодняшний день с другой стороны. Да, именно так. Федору Ксенофонтовичу впервые подумалось, что если немцы нацелят свои главные ударные силы вдоль магистрали Минск – Москва и создадут на флангах вспомогательные подвижные группировки, обеспечив широкоохватные действия своих войск таранными артиллерийскими ударами и массированной поддержкой авиации, то… части Красной Армии могут быть расчленены и, кто знает, найдется ли тогда чем прикрыть Москву?.. Несколько глушила тревогу надежда на то, что не его одного, генерала Чумакова, посетило подобное озарение. Наверняка не только он один видит, что над Москвой занесен меч, под удар которого надо успеть подставить прочный щит, а затем вышибить меч из рук немецко-фашистского командования… Рядом на тумбочке зашипел репродуктор, и тут же зазвучал голос диктора. Чумаков осторожно повернулся на бок, чтобы лучше слушать последние известия, ощутив боль в ранах, даже в челюстях, под марлевой наклейкой. Передача последних известий началась с сообщения о том, что получен ответ от правительства Великобритании на послание Советского правительства об открытии второго фронта против гитлеровской Германии. Правительство Великобритании пока отклоняло предложение Советского правительства, ссылаясь на неподготовленность войск союзников. И больше уже ничего не слышал Федор Ксенофонтович из того, что передавалось по радио, размышляя о не столь уж загадочной политике союзников. Они, по всей вероятности, исходили из главного и заветного для них: желали обескровить Германию руками Советского Союза, а Советский Союз ослабить настолько, чтобы он никогда не поднялся до уровня могущественной державы. Не иначе… Но что скажут правители Англии и США своим народам, бездействуя в столь драматичном для Советского Союза положении?.. И тут в уме Федора Ксенофонтовича стал разгораться другой вопрос – неожиданный и таящий в себе, как он чувствовал, какое-то важное значение: «А как бы повели себя Англия и США, если б Красная Армия сумела сдержать фашистских агрессоров на границе и не пустила бы их ни на шаг в глубь советской территории?..» Перед этим вопросом генерал Чумаков ощутил бессилие. Мысли его, проносившиеся в голове, не могли воспарить, остынуть и на чем-то остановиться. Где-то под сознанием таилась мысль, что при такой ситуации союзники все-таки приняли б меры для упразднения Германии как могучей державы, претендовавшей на мировое господство. Но когда и как это случилось бы? И как потом повели бы они себя по отношению к Советскому Союзу? Да, мысль человеческая имеет свойство вызывать боль, приходящую из сердца, и имеет свойство живого серебра, которое способно неудержимо растекаться по любой наклонной. Именно движение мысли и боль в груди ощутил сейчас генерал Чумаков, пытаясь удержать в памяти главную сущность того, что забрезжило в его воображении, но пока не обрело зримой формы, которую можно облечь в точные слова и понятия… Еще, еще усилие разума, и он, поставив перед собой новый вопрос, вдруг отыскал ответ на него, который сделал обжегший душу первый вопрос малозначащим. Вот он, новый и немаловажный: «А как бы повели себя Англия и Америка, если б Красная Армия, сдержав натиск гитлеровской агрессии, сама перешла в контрнаступление и оказалась на территории Западной и Юго-Западной Европы?» Мысленно спросив себя об этом, Федор Ксенофонтович почувствовал, как холодные мурашки шевельнулись у него на спине. Даже страшная опасность, угрожавшая сейчас Москве, как-то поблекла и притупилась в его сознании перед хаосом мыслей, взвихрившихся с необузданной яростью, словно поверхность океана при ураганном ветре. Все прежние тревоги будто остались в стороне, а сейчас он увидел перед собой голую и жестокую истину. Суть ее проста до невероятности: отрази Красная Армия агрессию фашистской Германии и окажись в Европе за пределами советских границ, то не исключено, что быстро сложилась бы военная коалиция многих буржуазных государств во главе с Великобританией, Германией, Францией и, возможно, США, направленная против Советского Союза… Может, этим предположением он, генерал Чумаков, пытается объяснить отход Красной Армии так далеко в глубь советской территории, хочет оправдать наши тяжелые потери и серьезные просчеты? Нет, с его стороны это была бы обнаженная непорядочность, грубый цинизм по отношению к тем многим тысячам наших воинов, которые сложили головы в приграничных боях и которые гибнут сейчас, преграждая путь алчным захватчикам. Просто он, как военный мыслитель, дал волю разным предположениям и, посмотрев на события с разных сторон, понял, что в нынешней обстановке, когда союзники не знают, чья возьмет, надежды на них пока малы. Они заняли выжидательную позицию: их сейчас интересует, сколько хватит крови у советского народа… Федор Ксенофонтович нажал кнопку звонка, влажно черневшую в эбонитовой кругляшке, и, когда в палату вошла, сверкая белизной халата, дежурная медсестра, спросил у нее: – Не откажете мне в любезности достать немного бумаги?.. Для написания документа… Или купите тетрадь… «Кому же я буду писать? – спросил сам у себя генерал Чумаков, когда медсестра вышла из палаты. – Надо бы оказать помощь полковнику Малышеву… Но нуждается ли он в помощи?.. А об остальном?.. Скажут еще: «госпитальный стратег»… Пожалуй, буду я писать Нилу Игнатьевичу Романову… Это ничего, что он умер… Я мог об этом и не знать. Зато перед ним могу исповедоваться, как перед отцом, без малейшей робости в мыслях и прогнозах… Важно изложить все на бумаге четко, вразумительно и доказательно». |
|
|