"Родина и чужбина" - читать интересную книгу автора (Твардовский Иван Трифонович)

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ


Вместе с женой я ехал в Смоленск проведать своих. В Москве пытался связаться с Александром Трифоновичем, но это мне не удалось.

Вот что он писал мне:

Москва, 4.02.53

Дорогой брат Иван!

Поздравляю тебя с возвращением домой.

Очень жаль, что ты, будучи проездом в Москве, не смог связаться со мной. Но это одно дело, другое — странно, что ты не нашел нужным написать мне о своей судьбе, о своем возвращении. Ведь я просто-напросто не знаю, а только догадываюсь, где ты был. В таких делах отмалчиваться не годится, если ты хочешь поддерживать со мной связь.

Напиши подробно и правдиво обо всем, начиная с того момента, как мы, твои близкие, были уведомлены о твоей гибели. Я должен знать все относительно своих братьев. Не торопясь, спокойно сделай это.

Как ты устроился, где работаешь? Привет твоей жене.

А.Твардовский

Получив это письмо, я, конечно, не мог не написать брату о своей судьбе. Я сделал это, как он и советовал, — не спеша, правдиво и по возможности подробно. Однако переписка между нами не установилась.

Примерно через год, когда я вновь приезжал в Смоленск, на обратном пути к себе на Урал я дал Александру Трифоновичу телеграмму. Я не очень был уверен, что он встретит меня, но в момент остановки поезда на Белорусском вокзале я посмотрел из окна вагона. Брат был точно возле указанного в телеграмме вагона. Эта встреча была первой после пятнадцати лет разлуки.

Со мной была жена Мария Васильевна, с которой он однажды встречался в Нижнем Тагиле во время поездки по Уралу в 1948 году. Но, правда, уже забыл ее имя, осведомился: — Простите, я не помню, как вас звать.

Вокзальная встреча не совсем удобна для свободной беседы, нужно было где-то пристроиться, присесть. Я догадывался, что пригласить к себе он не попытается, да вполне возможно, что и времени нет, а нам так или иначе надо к поезду с Казанского вокзала, и я предложил переехать туда. Александр Трифонович согласился, и я взял такси. Мы быстро оформили билеты, время еще было, и нам ничего не оставалось, как посидеть в ресторане.

Мы сидели за столом, и я видел и чувствовал его сосредоточенный на мне взгляд — сосредоточенный с тем именно вниманием, когда хотят понять внутренний мир близкого человека, с которым много лет не виделись. Я знал, что он человек выпивающий, не удивился, что он наотрез отказался от спиртного, объяснив, что предстоит быть на каком-то приеме: нельзя. Я не мог что-либо заподозрить в этом: каких только встреч не могло быть у него. Меня же он угощал чем-то высокоградусным, отказываться я не имел причин: приема мне не предстояло. К тому же мне казалось, что брат хотел слышать более откровенный мой рассказ.

Судя по вопросам, которые он вставлял по ходу беседы, я понимал, что его интересовало мое настроение, мой взгляд на оставшуюся часть жизни, то есть сохранилась ли во мне надежда на человеческую радость, не озлобился ли я, не ушел ли в себя, не чувствую ли неудовлетворенность обстановкой на работе и еще, и еще в этом роде. Что тут мог я ответить? Конечно, я понимал, что утрата невосполнима, — мне было уже сорок. Да и не только же возраст сидел во мне тяжким грузом, была и другая сторона осложнений, социальная, например. Как бы хорошо я ни работал, все равно я чувствовал, что отношение ко мне более чем прохладное, осторожное, что хвалить меня стараются как можно тише.

Однако я не был исключением. Людей схожей судьбы я встречал немало, и это как-то уменьшало горечь. И надо признать, что подавляющее большинство этих людей находили в себе волю и способность становиться редкостными мастерами тех или иных полезных и нужных дел, а стало быть, им была доступна и радость успеха. Я рассказал брату, что годы лишений и ограниченных возможностей не смогли парализовать природные данные и силу воли. Я овладел мастерством модельного дела, резьбы по дереву и кости, ваяния настольных миниатюр, успел стать краснодеревщиком, изучить два иностранных языка.

Допускаю, что Александр Трифонович и усомнился кое в чем из моих слов, потому что продолжал смотреть изучающим взглядом, промолчал, не удивился. На этом наша встреча и закончилась. Он извинился, сказал, что, к сожалению, не может продолжить беседу, что, дескать, очень много дел. Упомянул, между прочим, о каких-то неприятностях в его редакторских делах (видимо, речь шла о статье Померанцева "Об искренности советского писателя", опубликованной "Новым миром"). Переписка наша опять прервалась на целый год, и, пожалуй, только потому, что я не хотел назойливо напоминать о себе, считаясь с тем, что мои письма не могут представлять большого интереса, а все же отнимут у брата, может, очень дорогой час времени.

Июнь 1955-го. Я знал, что кое-какие из моих работ Александру Трифоновичу случилось видеть у нашей мамы и у сестры Марии. Приближался день его сорокапятилетия, и я подумал, что хорошо бы изготовить ему какой-нибудь подарок. Но вот что бы такое могло быть уместным, я долго не мог решить. А время шло, и, кажется, оставалось всего дней десять-двенадцать, раздумывать было некогда, и я принялся за письменный прибор из дерева в комбинации: "интарсия-миниатюра из фауны Урала". Работу я выполнил довольно скоро, но все же для пересылки почтой времени оставалось крайне мало, посылка не успевала ко дню его рождения. Отправил с долей досады, что не рассчитал. Прошел месяц, а затем и полтора — не было ни ответа, ни привета. Наконец я получил его благодарственное письмо из Карачарова, текст которого мной приведен выше.

На очереди в моих записках 1956 год. Так получилось, дорогой читатель, что я не справился с хронологическим описанием событий, не упомянул о некоторых существенных деталях в жизни моей семьи. Как уже было сказано, наши дети Валерий и Тамара умерли. В 1956 году мы с женой обратились в исполком райсовета по месту жительства с ходатайством о разрешении удочерить ребенка из числа находящихся на государственном попечении. В феврале 1956 года просьба была удовлетворена — у нас появилась дочурка Ольга 1954 года рождения. В связи с этим по совету гороно в 1956 году мы выехали из Нижнего Тагила в Смоленск. Объясняется это просто: чтобы никто не знал, что наша дочь приемная, а в Смоленск — поближе к родственникам. В то время там жил брат Павел, в собственном домишке, наша мать с дочерьми на Запольном переулке, а в семидесяти километрах от Смоленска, в совхозе «Лонница», работал и жил брат Константин. В общем, на первое время нам было у кого остановиться. Но все это бралось в расчет лишь как крайность — пока подыщем по своим деньгам собственный угол. 17 марта мы погрузили свои вещички в контейнер, а числа двадцатого сами были уже в Смоленске. Встретили нас хорошо, остановились у матери. Но каким бы сердечным ни было гостеприимство, оно не освобождает от забот по приобретению своего угла, и я с Марией Васильевной искал подходящую хибару. Но в послевоенном Смоленске нуждающихся в жилплощади было несчетно: ютились по нескольку семей в комнате. При поступлении на работу тоже нельзя было мечтать об одновременном получении жилплощади. Объявления о продаже частных домиков отпугивали ценами: наших денег не хватало и на половину. На время перебрались к Павлу в тот самый домик "из мыльных ящиков". Но надежды не теряем, поиски продолжаем, настроение сохраняем жизнеспособное. Наконец удача: на отдаленной окраине города покупаем половину старой довоенной хаты за девять тысяч рублей. Но въехать в нее нельзя: нужен ремонт. А он, как известно, требует денежных и физических затрат. Но тут уж спешили сделать хотя бы самое необходимое: подправить прохудившийся пол, заменить выпавшие кирпичи плиты, содрать засиженные клопами и мухами стародавние газетные обои, обварить, промыть, протереть, оклеить, кое-что покрасить-побелить. Надо отдать должное братьям Павлу и Константину — помогли, чем могли. Приходила наша тогда уже совсем слабая мать и тоже, сколь могла, скоблила, протирала, да еще и приговаривала: "А знаешь, квартирка неплохая получается".

К маю въехали мы в свой угол. На душе отлегло, да ненадолго: мой заработок в Смоленске был заметно ниже уральского. Жена теперь работать не могла: у нас была маленькая дочка, да и специальность коксохимика в Смоленске не имела спроса. Так что добровольно мы оказались в несравненно худших условиях.

Смоленская весна все же как-то окрылила нас: всеми силами мы занялись работой на четырех сотках огорода, который перешел в наше пользование от прежнего владельца, чтобы иметь подспорье к скромному бюджету. Но чтобы получить это подспорье, нужно уметь и знать, как это делается, чем достигается. Мы же в этом деле были новички, так как от деревни были оторваны в том возрасте, когда по-настоящему мало что знали, а затем уже полных двадцать пять лет вовсе не сталкивались с работами на приусадебном участке. Однако наш упорный труд и подсказки старшего брата дали удовлетворительный результат, и к осени мы могли и гостя принять, и стол накрыть по-людски, что как раз и случилось. Но об этом чуточку позже. А сейчас — по порядку.

18 сентября 1956 года, совсем уже к вечеру, к нашей хижине подкатила «Победа», и мы увидели маму. "Что-то случилось", — спеша к ней навстречу, подумал я. Уж очень это было неожиданно.

— Ну, Ваня, Маша, собирайтесь, поедемте со мной, ко мне! Сейчас же. Шура приехал! Одевайтесь и едем. Это же вот и машина его.

Эти слова были сказаны в таком необычайном, радостном возбуждении, что у нее даже дыхание перехватывало.

— Ой, мама! Так это же очень, очень… Спасибо тебе!

— Так это ж он сам и попросил: "Поезжай-ка, мама, за Иваном и его семьей". С ним еще и писатель какой-то.

Радость моя была так велика, что сравнить ее мог бы только с большой наградой. Кто-нибудь, читая эти строки, может скептически улыбнуться: "Надо же, куда хватил!" Пусть случится и такое, но мне нет ни нужды, ни выгоды лгать, так было. Александр был для нас велик и значителен, близок и труднодоступен. Мы даже обижались порой, неся в душе навязчиво-затаенное чувство неразделенной нашей к нему любви.

Когда мы подъезжали к дому номер четыре на Запольном, я увидел Александра, прогуливающегося со своим товарищем. Они шли тихим шагом. Оба были одеты в легкие пальто. Справа был брат. Наклонясь в сторону собеседника и держа открытой ладонь правой руки на уровне своего лица, он покачивал ею в такт неторопливого шага. Мама посоветовала подойти к ним и тем самым дать знать, что мы приехали. Правда, во мне метнулась какая-то искорка неудобства: я должен был нарушить их уединенность, но пошел наперерез их движению. Брат заметил меня, когда я был буквально в двух-трех метрах, еще более замедлил шаги. Глядя на меня, сказал, обращая внимание своего товарища: "Вот он, наш Иван!" Мы крепко пожали друг другу руку, и он тут же представил: "Александр Григорьевич Дементьев!" Когда же я от души стиснул руку Александра Григорьевича, то услышал знакомый нижегородский говорок:

— Отменно! — сказал он. — Пониже, Саша, тебя, посуше, но богатырь!

— Ха-ха-ха! — отрывисто хохотнул брат. — А я что тебе говорил?

На этот раз Александр чувствовал себя на редкость свободно. Журнала в тот момент он не редактировал, приехал проведать родных, никаких официальных встреч не имел в виду, был весел, добр, любопытен, добродушно-шутлив. Я знал, конечно, что выпить он мог, как говорится, "с охоты — не с горя", но в тот вечер — только лишь "для ради встречи".

— Ну, друзья, давайте примем серьезный вид! — сказал Александр. Брат Павел усмехнулся. — Да, да! — и посмотрел с загадкой на Павла. — Я хочу сделать… простите — одарить брата Ивана.

Не заметил, откуда у него в руках появились золотые наручные часы «Москва» в фабричном футлярчике, и он вручает этот дорогой подарок мне:

— Прими, Ваня, что сумел придумать для тебя. Знаю, что часы у тебя есть, но ведь и у меня тоже не могло не быть письменного прибора. Так ведь? И понимаю — твой подарок дороже.

Я очень был тронут вниманием брата, чувством его долга, а может, сочувствием к моей тяжелой судьбе. Когда я посмотрел на подарок и, не обнаружив на нем дарственной гравировки, сказал, что было бы еще дороже, если бы было выгравировано: "Брату…", он посмотрел на меня с прищуром и произнес безапелляционно: "Зачем, Ваня, эта вывеска?" Тогда я этого не понял и оставил вопрос открытым. Для себя. Пусть найдет ответ читатель самостоятельно.

— А вот и тебе, Павлуша! — брату Павлу он подарил карманные часы из класса обычных, недорогих, тут же подчеркнул:

— Кажется, молоком заведуешь? Так вот, по строгой технологии положено разводить молоко спиртом только по часам. И чтобы, знаешь, все в меру, и не раньше и не позже, иначе нейтрализующее свойство молока не возымеет должного действия.

Павел всегда был осторожен в выражениях своих чувств и за подарок благодарил, как принято было прежде, сдержанно.

В тот памятный вечер Александр Григорьевич Дементьев чувствовал себя среди нас как дома. Правда, Александр Трифонович за столом успел уже сделать довольно-таки витиеватое дополнение к тому, что им было сказано при первом представлении Александра Григорьевича:

— Человек, на совести которого есть «ушедшие»… из литературы: «режет», понимаете, "не пущает" в литературу "одаренных"…

А потом Александр Трифонович говорил о том, что он уже «дед» (сорок шесть), что к этому возрасту, якобы, из ста родившихся в живых остается только четыре, что у него есть внук, который порядком напоминает о себе и что он, Александр Трифонович, предлагает своим: "Давайте я его высеку!", что хлопот с этим внуком много, что из-за развешенных пеленок не всегда можно добраться до кухни, и что он, дед, очень боялся, справится ли дочь с обязанностями матери, но… "Понимаете, умеет. Все, как и должно… — И потом он еще раз сказал: — Я — дед!"

В прихожей динькнул звонок, и мать ушла открывать. Возвратись, сказала, что пришел Ефрем Михайлович Марьенков, что он убедительно просит Александра Трифоновича принять его, что есть какие-то неотложные дела.

— Какие могут быть дела, если я приехал к маме, к братьям и сестрам?! Я же не на службе! Я никому не сообщал, что буду в Смоленске. Скажи ему, мама, что я не могу принять.

Я видел и чувствовал, как это непонятно было для матери, как она про себя переживала, что должна пойти и передать Ефрему Михайловичу отказ в его просьбе. И сложность тут была в том, что этот старый смоленский писатель изредка приходил к нашей матери, сердечно с ней беседовал, она всегда была рада послушать его, и… приходится вот сказать теперь ему… Пожав своими исхудавшими, старческими плечами, она ушла…

Александр Трифонович был уже немного захмелевшим и с некоторым возмущением начал говорить:

— Не считаются ни с чем, встречают где-нибудь на улице и хоть ты лопни: "просьба земляка", видите ли, — а того, что мои земляки — весь советский народ, не хотят и знать. Да для меня Иркутск так же дорог и близок, как и Смоленск, как любой другой город, если речь идет о человеке.

Мать возвращается и теперь уже говорит от себя:

— Шура! Надо уважить Ефрема Михайловича: пусть он побудет с нами.

— Ну раз уж так, мама, — зови!

До этого случая я никогда не встречался с Марьенковым, но слышал о нем, еще будучи учеником Ляховской школы, кое-что было известно и из более поздних рассказов. Например, я знал, что, уехав из отчего дома, загорьевский юноша Саша Твардовский первую ночь в Смоленске провел как раз у тогда еще молодого Ефрема Марьенкова, в какой-то крохотной проходной комнатке, где не было ни мебели, ни даже кровати…

Вошел Ефрем Михайлович. Раскланялся, попросил извинить его.

— Ну проходи, проходи, Ефрем! Садись вот, говори, что у тебя там случилось?

— Саша! Да я, понимаешь, не поверил, прости меня, что ты не можешь или не хочешь меня принять, короче, встретиться со мной, если ты здесь, в нашем родном городе.

— Вот ты какой странный, Ефрем. Да пойми же, что я приехал к маме, хочу побыть хоть день-два с родными, которых годами приходится ради дел оставлять на «потом», но мне хочется видеть их.

Ефрем Михайлович был огорчен. Довод Александра Трифоновича, видимо, казался ему справедливым, но в душе у него, надо полагать, сохранялись еще и другие чувства, которые позволяли надеяться, что Александр Трифонович найдет и для него некую долю дружеского внимания. Он был сколько-то минут в раздумье: напомнить или нет о тех далеких днях, когда прикрывались старой шубой, лежа на полу, с приспущенными брюками, чтобы не коченели ноги, но первое, то есть «напомнить», взяло верх.

— Саша! Так неужто ты забыл, что спали мы с тобой под одной поношенной одежкой?

— Ладно, Ефрем. Начнем с другого. Как дела? Чем дышишь?

— Пишу свою маленькую правду.

— Ты что говоришь? — Александр Трифонович сделал столь удивленный вид, что, казалось, он сомневается, не ослышался ли. — "Маленькая правда" — неправда! — продолжил он. — Правда не должна быть, не может быть «маленькой». Она, Правда, — всегда Правда. Всякие там «правдочки», «правдулечки», «правдишечки» ничего общего не могут иметь с настоящей священной Правдой "на всех языках и наречиях". Правда — вечна!

Александр Трифонович как-то вдруг мгновенно присмирел, ушел в свое сокровенное или, может, сожалеюще обдумывал только что резковато сказанное — трудно гадать. Этот момент был мною замечен, и я помню, что Ефрем Михайлович, видя во мне немолодого человека и зацепив меня взглядом, тихо, но торопливо выложил свои мысли:

— Иван Трифонович, дорогой! Поймите, поверьте, что я гляжу на Александра Трифоновича трепетно, с мучительным сознанием своей заурядности, посредственности, потому что хорошо помню "начало всех начал" в его судьбе. Нам, литераторам Смоленщины, всем без исключения, было дано больше, чем ему. Всех трудней была его дорога. Мы обязаны это признать. Но всех больше и лучше сделал он, Саша Твардовский.

Александр Трифонович снова оживился и шутливым тоном начал разговор с Ефремом Михайловичем о его семейном положении:

— Слушай, Ефрем, оказывается, у тебя сейчас молодая жена. Это так?

— Да, дорогой мой Саша.

Надо заметить, что Ефрему Михайловичу было уже около шести десятков. Чувствовал он себя смущенно и очень неохотно отвечал на вопросы Александра Трифоновича, которые, на мой взгляд, были не только грубоватыми, но отчасти обидными, воспринимались Ефремом Михайловичем с болью.

Ефрем Михайлович выглядел удрученным и усталым. Впечатление такое складывалось, видимо, еще и потому, что одет он был крайне буднично, все на нем было какое-то заношенное, несвежее, неглаженное. Был он озабочен, просил Александра Трифоновича прочесть какую-то его повесть.

— Так я же читал и указание на необходимость дополнительно поработать над ней я делал. Но теперь читать мне очень не хочется. — Таков был ответ. — Если ты уже поработал, если — честное слово, так и быть — напишу, но, Ефрем, не подводи меня.

— Саша, дорогой мой, честное слово, все сделал.

— Ну, Ефрем, теперь скажи мне, — Александр Трифонович сбавил голос и тихо спросил: — Жена молодая, значит, и детишки могут появиться?

— Саша! Что же я могу тебе сказать? — тоже тихо. — Были попытки, но… стоит ли об этом?

Александр Трифонович засмеялся и тут же:

— Прости, Ефрем!

— Саша! Ей-Богу, не знаю, с чего начать. Дело вот какое. Мир, как говорят, слухом полон. В Починке узнали, что ты в Смоленске. Имею поручение просить тебя побывать у земляков. Очень они просят тебя заглянуть к ним. Что ты можешь сказать по этому поводу?

— Нет, нет! Не поеду. Не хочу фотографироваться. Если поехать, то это непременно будет. Нет, нет, нет!

Ефрем Михайлович попытался доказать, что просьбу земляков как-то надо уважить, сделать возможное, не обидеть. Но Александр Трифонович был непреклонен: "Нет, фотографироваться не хочу!"

Ефрем Михайлович снова:

— Люди-земляки чтут, любят, помнят, хотят видеть тебя, Саша, но я, ей же Богу, не понимаю, что тебя так отталкивает. Ну, допустим, что сфотографируют, так неужели это плохо?

— Не люблю помпезность, искусственность, ничего искреннего там обычно не бывает. Нет, даже не делай усилий… не делай. Это не нужно!

Ушел Ефрем Михайлович Марьенков. Честно говоря, мне показалось, что Александр Трифонович не совсем был прав. Но кто же посмел бы его нравоучить, поправлять? Нужно сказать, что он действительно почему-то постоянно избегал, не соглашался фотографироваться. Никто из нас, его родных братьев, не удосужился такого «подарка» с ним вместе сфотографироваться. Вроде бы он бывал и родственен, и нежен, но чтоб как-то по-простецки предстать перед объективом с братьями — нет, такого не случилось.

Мы договорились поехать утром следующего дня (19 сентября) в Лонницу к Константину Трифоновичу. Он работал в то время совхозным кузнецом: "Железки гну!" — как он сам об этом говорил, и отмечал между тем, что мастерство прежних лет утрачено, что теперь есть и сварка, и фабричный топор, и готовый заводской болт, что кузнецу приходится лишь кое-что по мелочам делать методом дедов. С огорчением он говорил, что кузнец для сельского жителя перестал быть значительным мастером. "Железки гну!" В этих словах слышалась горечь утраты.

От станции Красное мы должны были идти километра полтора параллельно железной дороге, вспять, к усадьбе совхоза «Лонница». Александр Трифонович сказал, что в русском произношении должно быть Лённица, а не Лонница, что это не иначе как от слова «лён», но это так, как бы между прочим. Он с живым интересом обращал внимание на пасущиеся стада черно-пегих крупных коров, отмечая их упитанность и даже какие-то признаки молочности: "Шеи у животных резко утонченные: молочная порода".

"Победа" с женщинами пришла на место значительно раньше, чем пришел поезд, которым мы, мужчины, ехали, — женщины давно нас ожидали. Но Константина дома не было: косил сено в тех местах, где скошенную траву нужно выносить из воды или же ждать морозов и затем косить по льду. Он не знал, что к нему пожалует столько гостей, и задержался на своем запоздалом покосе. Нам пришлось долго ждать его. Наконец, совсем уж под вечер, Константин появился с повозкой сена. Он спешно сбросил сено, погнал лошадь на совхозную конюшню и через полчаса был среди нас за столом. Переодетый и освежившийся, он, как бы извиняясь, рассказывал о своих хлопотах и затруднениях, избежать которых не удавалось.

— Ах, как нескладно получилось, — говорил он, — невольно заставил вас, дорогие гости, так долго ждать.

— А в чем же дело, Костя, что косишь ты в сентябре? — спрашивал Александр Трифонович.

— Порядки таковы. Не разрешают косить для личного скота, пока совхоз ведет заготовку для общественного стада. Вот и ждем сентября да октября.

Застольная беседа, однако, приобрела самый благодушный характер, все были веселы, довольны и рады. Ни о чем особо серьезном не судили, разговоры возникали в связи с тем или другим случайным словом или примером. Было ясно, что встретились братья и сестры с мамой, которая без памяти рада была видеть своих детей за одним столом, так вот дружественно беседующих, видеть их взрослыми, с их очень разными судьбами. Грустно, конечно, при мысли, что не сидели за семейным столом наш отец Трифон Гордеевич и младший брат Василий: их уже не было на этом свете…

Было уже темно, когда послышался стук в дверь, и мы увидели вошедшего незнакомого человека. Это был совхозный механик, которому взбрело в голову взглянуть на гостей Константина Трифоновича. Ничуть не стесняясь, прямо от дверей он громко сказал:

— Ах вы, кудесники! Позвольте же мне познакомиться с Александром Трифоновичем!

Никто не принял всерьез того, что он назвал всех кудесниками, и само появление этого человека не вызвало особого удивления. Александр Трифонович внимательно смотрел на него и даже подал ему руку и предложил сесть за стол.

— Видите ли, Александр Трифонович, — начал этот человек, приложив руку к груди, я тоже, понимаете, тоже пишу… стихи, и потому видеть вас было всегда моей мечтой.

— Интересно, очень интересно. Может быть, вы что-нибудь прочтете? — сказал Александр Трифонович.

— Нет. Прочесть я не могу, а лучше позвольте мне спеть.

— Ну, пожалуйста, давайте спойте.

И он затянул диковатым голосом: "Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися". И поначалу Александр Трифонович подтянул ему, но тут же обнаружилось, что «поэт» явно нетрезв, что петь он совершенно не может и делать ему среди нас нечего. Пришлось Константину Трифоновичу упрашивать его, чтобы шел отдыхать к себе домой. Но не тут-то было — с таким предложением он не хотел соглашаться и сказал:

— Эх, Александр Трифонович, было же вами сказано: "С кем я не был, с кем я не пил в первый раз, в последний раз". А со мной? А?! — И продолжил: — "С кем я только не был дружен… Сколько душам был я нужен…"

Эти строки всем нам, конечно, были известны, но в этот момент мы услышали их из уст того самого «вероятного» читателя, которого автор предвидел и чьим мнением дорожил: "Ни на чью иную славу не сменю того вовек". И все мы смотрели на Александра Трифоновича и гадали, что он скажет. Ждать долго не пришлось. Облокотившись на стол и несколько подавшись вперед, он сделал чуть заметный кивок, и, глядя на этого человека, негромко сказал:

— Спасибо, спасибо. Но почему запомнились именно эти строки?

— Нет, Александр Трифонович, не только эти запомнились. Многое запомнилось: "И годами с грустью нежной — меж иных любых тревог — угол отчий, мир мой прежний я в душе моей берег".

Услышав это четверостишие, мы подумали, что с нами не какой-то пьяница, а человек с развитым чувством прекрасного, который стихи любит и читает их вдохновенно.

Время было уже позднее, нужно было подумать, как организовать постель для пятерых мужчин. Женщин было шесть, и все имевшиеся места были отданы им. Мужчинам же предстояло спать прямо на полу. И — ничего. Притащили сена, разровняли, прикрыли простынями и так вот, без особых удобств, но и без заметной печали — уснули. Трудно спал Александр Трифонович: лежал на спине, дыхание было натужным, нездоровым, прерывистым. Мать очень была обеспокоена и наутро говорила ему об этом, просила поберечься, не пить, не переутомляться. На это он ответил:

— Нет, нет, мама, я последнее время, если и случается, то так, дня три… проходит. Купаюсь, придерживаюсь режима.

Утром 19 сентября, часов в семь, все мы были на ногах. Выпив по стакану чая, Александр Трифонович и Александр Григорьевич Дементьев пожелали прогуляться. Отправился с ними и я. Пошли по направлению к автостраде Москва — Минск, которая совсем рядом, всего метров пятьсот-шестьсот от усадьбы. Вступив на асфальт, Александр Трифонович предложил пробежать трусцой. Но и трусца для столь грузных, отяжелевших людей, какими были тогда Александр Трифонович и Александр Григорьевич, — нагрузка серьезная, и пробежать они смогли метров двести и уже запыхались, перешли на шаг. Шли минут двадцать. С правой стороны автострады, по ходу на запад, — братские могилы павших в Великой Отечественной войне. Здесь Александр Трифонович остановился:

— Давайте зайдем, почтим память погибших за родину.

Сняв головные уборы, мы подошли к тропинке между белых рядов из надгробных плит и, тихо продвигаясь, читали начертанные имена. Александр Трифонович не пропустил ни единой надписи и произносил имена шепотом, а когда уходили, — прочел четыре зарифмованные строки, не мог их запомнить, но что-то все же удержалось:

по смыслу стихи были очень похожи на концовку "Жестокой памяти":

И памятью той, вероятно,

Душа моя будет больна,

Покамест бедой невозвратной

Не станет для мира война.

Завтракали часов в десять. Затем сразу же, не помню, по чьему предложению, на «Победе» поехали в бывшее имение Мухиных, где, по словам Константина Трифоновича, родилась и росла известный скульптор В. И. Мухина. Это имение в пяти-шести километрах от станции Красное. Конечно, «Победа» не могла увезти всех, поехали человек шесть, хотя и это превышало норму, но расчет был на то, что нас никто не остановит на проселочной дороге.

Никаких строений там мы не нашли, но в старом и очень запущенном, заросшем диким подлеском парке еще можно было заметить остатки аллей, линии бывших дорожек. Сохранились там и дубы из посадок прошлых столетий. Под их кронами виднелись кусты калины, заросли черемухи, прочего древесного самосева. Александр Трифонович срезал ветку калины с гроздью красных ягод, вертел ее в руках, то отодвигая от себя на вытянутую руку, то приближая и рассматривая ее с разных сторон. А мне в ту минуту вспомнились слова из некрасовского стихотворения «Саша»: "Там из-за старой нахмуренной ели красные гроздья калины глядели". Заброшенность и запущенность парка навевала грусть, и было неясно: виной ли этому прошедшая война или это была обычная бесхозяйственность тех, кто ведал и как-то распоряжался парковой территорией. Однако не было причин сожалеть, что мы побывали в бывшем, а точнее — на месте бывшего имения Мухиных, проветрились, коснулись остатков "старины глубокой", отдохнули на воздухе. Сентябрь уже по-особому окрасил природу: многие лиственные деревья контрастно выделялись ранней желтизной, и Константин Трифонович пробовал остановить на этом наше внимание: "Посмотрите, как красива умирающая природа!" Он же напомнил, что нас ждут дома, пора ехать обедать.

Когда мы возвратились в Лонницу, то как-то непроизвольно я обратил внимание на шофера, который бессловесно и старательно исполнял указания своего шефа, то есть Александра Трифоновича, часами и днями неотлучно оставаясь возле «Победы», принадлежавшей брату, в постоянном ожидании. Я не приметил, чтобы ему предложили пообедать, ну хотя бы посидеть в комнате. И я подумал, что, пожалуй, надо об этом сказать Александру Трифоновичу. Улучив удобный момент, когда никто не мог слышать нас, я возьми и скажи:

— Слушай, Саша! Почему же ты относишься к своему шоферу так, что и не вспоминаешь о нем? Может, можно пригласить его к обеду? Ведь скучно же ему в одиночестве.

— А ты, знаешь, не очень печалься о нем. Он получает побольше твоего. Так что не замрет: человек не забудет сам себя накормить. Да я его ничем и не ограничиваю: пусть скажет, если ему нужно отлучиться для личных нужд. Нет, не переживай за моего шофера. Он на работе, и ему за все оплачено.

На этом и прервался наш разговор. Но я подумал: "Вот оно! Слава не всем под силу. Где же забота о ближнем, если границу рублем прочерчивают: "он получает побольше твоего"? Можно, значит, человека даже не замечать, если есть уверенность, что вознаграждение за услуги вручено?

Произошло это, когда надо было выжидать какое-то время, пока приготовят стол. Мы ходили вокруг дома Константина. Сад состоял еще из маленьких деревьев, которые Константин осматривал часто, и это приносило ему радость. Мы прошли к реке Ольшанке, и тут я посмел спросить Александра Трифоновича о том, что давно меня мучило:

— Саша, скажи мне правду: как могло случиться, что ты писал хвалебные стихотворения о Сталине, пока он был живой. Как могло случиться, что ты так резко начал совсем по-другому о нем же, о Сталине?

Для Александра Трифоновича этот вопрос был нежданным-негаданным. Он не сразу ответил. Прошло несколько минут, мы шагали молча. Потом он ответил: "Я так чувствовал. Я подчинялся моим чувствам". Наш разговор на эту тему прервался: позвали к столу. Обед у старшего брата в его хате, им же построенной (правда, уже тогда старались обыкновенную хату называть домом), был обильным. Было на столе и соленое, и копченое, и птица запеченная с ароматным гарниром, и жареные грибы, и пироги, и пельмени, так что можно было только удивляться разнообразию угощений в семье кузнеца. А вот спиртного было только по чарочке, для мужчин. И дело не в скупости хозяев, а лишь в том, что Константин опасался, как бы не повредить Александру Трифоновичу, — предстоял отъезд вечером того же дня.

В общем, что ж? Пересказывать подробности того, как веселились, шутили и смеялись, нет необходимости. Все мы были довольны тем, что встретились, что родственность выжила, пройдя жестокие испытания. Вот только рано ушли от нас отец и младший брат Василий…

"Победа" должна была сделать два хода в Смоленск. Первым рейсом отправили женщин — их было пять, а вторым — уехали мы, мужчины.

Меня и Марию Васильевну с нашей маленькой Олей довезли до нашей хижины на 4-й Северной улице. Александр Трифонович и Александр Григорьевич Дементьев даже на минуточку забежали посмотреть, как мы устроились, как живем, но тут же уехали к нашей маме. Через день, 21 сентября, мы снова встретились у мамы. Александра Григорьевича уже не было: уехал к себе, в Москву, поездом. Эта встреча была особенно интересной: Александр Трифонович, как никогда прежде, интересовался нашим мнением о его произведениях. Спросил сестру Марию, что ей больше всего нравится из его сочинений.

— Очень трудно сказать, — отвечала она. — Больше всего, может, нравится и не самое лучшее. Потому, знаешь, Саша, только не смейся, пожалуйста, скажу: больше всего мне нравится восемнадцатая книга из "Страны Муравии" — и тут же продекламировала: — "Стоят столы кленовые, хозяйка, нагружай!.." Смущенно заулыбалась и даже закрыла лицо ладонями.

— Ну что ж ты так сомневалась? Очень похоже, что так оно и есть, — сделал он заключение и посмотрел на мать.

— А мне, Шура, так нравится твой «Ивушка», что не могу тебе и передать: "Ивушка-печник… умер Ивушка…" Она хотела тоже сказать так, как в самом стихотворении, но не получилось, заохала, махнула рукой: дескать, ладно, посмейтесь…

— А что скажет Иван? — обратил он свой взгляд на меня. Я давно был готов ответить на подобный вопрос:

— Самым лучшим из всех твоих стихотворений считаю "Я убит подо Ржевом". Тронут им до глубины. А из поэм считаю лучшей "За далью — даль", хотя, конечно, говорю пока об опубликованной ее части.

Я тогда ни от кого не слышал и ничего не читал об этих произведениях и, естественно, говорил так, как думал.

Александр Трифонович поглядел на меня каким-то горячим, светящимся добротой взглядом и тут же привстал, пожал мне руку:

— Спасибо, Ваня! Я очень рад, рад, что так думает мой брат, еще спасибо тебе! Ты правильно понял это стихотворение, оно мне очень дорого.

Вскоре я стал собираться к себе, но мы еще не прощались, и я пригласил Александра Трифоновича побывать у меня еще раз.

— Спасибо, Ваня! Пожалуй, я заеду. Вот надо маме помочь насчет дровишек.

На кухне все еще сохранялась русская печь, сложенная покойным нашим отцом в первый же год после изгнания немцев из Смоленска; газа еще не было. Когда я вышел в прихожую, то неожиданно для себя увидел старуху. Это была теща Александра Трифоновича Ирина Евдокимовна Горелова. Я не был знаком с ней ни прежде, ни позже. Лет десять она с внуком жила в этой же квартире, в отдельной средней комнатке. Как, по какой причине она была поселена Александром Трифоновичем в эту квартиру, я не знаю и, наверное, никто не знает. Но для меня было загадкой уже одно то, что Александр Трифонович ни одним словом тогда о ней не вспомнил и она не была приглашена к нашему столу. Она не выходила из комнаты и не подавала никаких признаков, что она здесь есть.

Можно бы о ней и не упоминать в этих записках, но поскольку из довоенных писем ко мне и дневниковых записей Александра Трифоновича можно понять, что он относился к ней уважительно. А вот сейчас он как бы не хотел и знать, что она есть на свете. Она умерла, кажется, в 1960 году. Так что в одной квартире с нашей матерью она прожила лет пятнадцать. Как наша мать, так и Ирина Евдокимовна были на полном обеспечении Александра Трифоновича. Ежемесячно первого числа почта вручала переводы: матери — 150 рублей, теще — 100 рублей. Что же еще желать? Но если коснуться более сокровенной стороны жизни двух этих женщин, то, как говорится, "ни в сказке сказать, ни пером описать", — насколько их жизнь была мучительной для обеих. Они ненавидели друг друга. У одной была умная дочь, у другой — талантливый сын. Казалось, есть основание радоваться сватьям: их дети нашли друг в друге верных спутников жизни, смогли построить семейное счастье. Однако такого не случилось, и они постоянно враждовали. Как мне известно, наша мать скрывала от сына истинные взаимоотношения со сватьей, не жаловалась и не просила, чтобы он подумал об отдельной квартире для своей тещи. Но то ли он догадывался, то ли каким-то образом до него доходили слухи, он стал холоден к Ирине Евдокимовне и никогда о ней не спрашивал.

Как-то в начале семидесятых годов я гостил в Смоленске. Вместе с сестрами и братом Павлом мне пришлось быть у сестры нашей матери Елены Митрофановны. У ней было большое горе: только что похоронила мужа. Все мы хорошо знали Ивана Филипповича и были тронуты рассказом о его кончине. Выйдя на пенсию, он заскучал, стал томиться каким-то странным чувством и в конце концов наложил на себя руки. В общем, было очень тяжело слышать о том, как он накануне побывал у племянника в радиомастерской, взял отрезок кабеля и просил помочь Елене Митрофановне «закопать» его…

В тот же день мы ходили на кладбище. Душевной потребностью было почтить дорогих и кровно близких людей, поклониться их праху.

Благодаря Елене Митрофановне мы скоро нашли могилу отца. Здесь же похоронена и наша мама. На средства Александра Трифоновича над их прахом установлен гранитный памятник, на полированной части которого выбита надпись: имена родителей, даты рождения и кончины.

До чего же неузнаваемо стало само кладбище! Значительная часть его уже стерта с лица земли надвинувшимися массивами жилых многоэтажек. И, видимо, процесс этот будет продолжаться до полного уничтожения этого места — места вечного покоя наших предков.

Когда мы проходили тропкой между могилок, Елена Митрофановна приостановила нас возле одной оградки. Она была сварена из ребристого арматурного металла, очень проржавела и покосилась. Прямоугольник оградки изнутри зарос сорной травой, а в центральной части был виден глубокий провал осевшей от времени земли.

— Это могила тещи Александра Трифоновича, — сказала Елена Митрофановна. — Здесь никто никогда не бывал с того дня, как ее внук поставил эту оградку…

Вернемся к тем дням 1956 года, которые Александр Трифонович провел в Смоленске. 23 сентября во второй половине дня к моей хате на 4-й Северной подкатили две «Победы» одновременно. В одной из них приехал Александр Трифонович, сестра Анна и мама. Во второй — корреспондент газеты «Правда» по Смоленской области. Имени его не помню, и, наверное, это не столь уж важно (дату я хорошо помню, кому будет нужно узнать, не составит большого труда). В нашей единственной комнате было прибрано и даже уютно, но не было в ней стола. Собственно, стол вот-вот должен был появиться, как раз я занимался им в пристройке, оставалось только отделать столешницу. Пришлось внести его, как говорится, белым, неотделанным. Получилось с какой-то стороны даже занятно. Александр Трифонович и корреспондент помогли мне затащить стол в комнату, приладить недостающие сиденья, положив на табуретки отрезок доски, участливо и по-простецки посоветовали хозяйке "не проявлять особого усердия и забот насчет угощений — хорош хрен да луковица", а все прочее они предусмотрительно прихватили с собой. Пока Мария Васильевна с мамой и сестрой собирали на стол, Александр Трифонович затеял разговор о мастерах и мастерстве. Началом послужила деревянная кровать моей работы, которая привлекла его внимание рисунком инкрустации. Он касался рукой полированной плоскости спинок, удивлялся тщательности соединений и врезок и никак не соглашался с моим объяснением, что все это не так сложно, как может показаться неискушенному человеку.

— Не боги горшки обжигают, это да, но, знаешь, обжигают их мастера! — сказал под конец.

В то время у меня имелось мало изделий, которые я мог бы охотно показать. Многое по нужде было распродано, но все же кое-что нашлось. Я показал статуэтки, вырезанные из дерева, ажурные браслеты из кости, резные шкатулки и еще какие-то мелочи. Они произвели на Александра Трифоновича довольно приятное впечатление, и он с сожалением отметил, что я в свое время не получил должного образования.

— Да, Иван, в тебе — природный художник. И очень жаль, что сам ты долго об этом просто не знал. А впрочем, знаешь, все равно хорошо, ты — мастер. Порой мне самому так хотелось бы быть мастером какого-нибудь дела, например, быть хорошим печником.

Мы уселись за стол, но Александр Трифонович все продолжал начатый разговор. Он рассказал, что ему доводилось видеть у художников-скульпторов удивительные вещи:

— Как мне было ново и непонятно, когда показывали уродливые пни и разные коряги, на мой взгляд, пригодные только топить печь в каком-нибудь подовине, а мне говорили: "Вот, пожалуйста, почти скульптурный портрет Гоголя; а вот это — Антон Павлович, а тут — Достоевский". Я прямо-таки поражался их смелости, можно сказать — не верил. Оказалось — правда, художник может видеть или чувствовать в исходном материале, что тот таит в себе, что обещает.

Но вот на столе парит свежая отварная картошка, яичница во всю сковороду, солености на деревенский манер и «ниоткуда» — бутылка водки. И тут Александр Трифонович оставляет «схоластику» и, приняв позу какого-то далекого предка, запевает песенку о метелках: "Метелки вязали, в Москву отправляли. В Москве продавали — обратно езжали".

— Ну хорошо, дорогие мои! — громко и в то же время нежно и ласково начал Александр Трифонович. — До обидного мало, редко мы встречаемся, бываем вместе. Мама! Знаешь, я часто вспоминаю нашего Трифона Гордеевича. И недавно заметил, что многое во мне от него. Больше всего меня трогает его способность, его дар, если угодно, понимать и любить песню, а значит, и поэзию. Только подумать: в деревенской глуши, никогда ни с кем не встречался из просвещенных людей, не имел никакого контакта с ними, от которых, собственно, уходит в народ поэтическая мысль, а знал массу песен именно такого начала. Вот ведь что удивительно! Сколько я слышал в его исполнении песен, когда сам еще не знал, кому она принадлежит. И "За рекой, под горой, хуторочек стоит", "По небу полуночи ангел летел", и "Что ты жадно глядишь на дорогу", и "Сижу за решеткой в темнице сырой", и даже "О, не буди меня, дыхание весны". Нет, право же, удивительный был человек!

На несколько минут Александр Трифонович приумолк и думал о чем-то своем. Как раз в этот момент корреспондент «Правды» начал говорить:

— Знаете, что такое талант Александра Трифоновича? Это — редчайшее явление, это — гордость советской литературы! Он — вели…

Александр Трифонович как бы сбросил с себя отвлеченность и, сделав злую гримасу, резко оборвал:

— Ах, как это мне не нравится, как это нехорошо! Зачем же так непорядочно поступать?!

— Александр Трифонович! Простите, пожалуйста! Я понял, что допустил ошибку. Да не то сказал, но я понял…

Александр Трифонович не дал ему договорить и обратился к сестре Анне:

— Нюра, давай споем песенку о перевозчике. Я помню, у тебя очень хорошо получалось.

Анна из всех нас, пожалуй, самая несчастная: семейная жизнь у нее не сложилась. Образования — никакого. Всю свою трудовую жизнь прошла санитаркой. Выше не поднялась. У нее росла дочка Надя. Ей и посвятила Анна всю свою жизнь, без остатка. Надя оказалась способной, получила (при помощи Александра Трифоновича) образование: окончила Московский государственный библиотечный институт, а затем защитила диссертацию кандидата педагогических наук. Вот это и была награда для нашей сестры за все, что она вынесла. От рождения и до конца дней своих она не разлучалась с нашей матерью. Бессловесно, безропотно несла Анна свой тяжкий крест, идя всегда рядом с тем человеком, который дал ей жизнь. Все претерпев, она жила каждый день тем, что вечером будет встреча с мамой, ей она что-то расскажет, в ответ что-то услышит. И главная отрада у нее была дочка Надя, Наденька, Надюша

Анна запела:

Перевозчик-водогребщик,

Парень молодой.

Перевези меня на ту сторону,

Сторону — домой.

Мама слушала и, безголосо шевеля губами и покачивая головой, как бы шла следом песни, про себя совершая тот далекий путь, листая календарь обратно. И не выдержала — прослезилась, когда Александр Трифонович в самом конце песни добавил от себя:

Дальней молодости слезы

Не до тех девичьих слез.

Как иные перевозы

В жизни видеть привелось.

Александр Трифонович достал сигареты и, оглянувшись вокруг, встал, кивком сделал знак, чтобы выйти покурить. В маленькой прихожей (она же и сенцы, и мастерская) он обратил внимание на мой рабочий стол, остановился:

— Твоя "студия"?

— Да уж как назовешь… Занимаюсь вот… по возможности.

Я показал ему «стяжку» интарсии, скрепленную гуммибумагой заготовку для портрета "Василий Теркин" по рисунку О. Верейского. В ней еще трудно было что-либо понять ему: вся лицевая сторона была закрыта полосками клеющей бумаги, другая же, нелицевая, представляла собой топорщившиеся шероховатые кусочки разноцветной древесины. Но когда я пояснил ему, как все это будет выглядеть в конечном итоге, он удивился:

— Ты, Иван, неузнаваем! Пусть не все тебе удастся из задуманного, но я вижу в тебе интеллигентного человека, живущего с интересом к делу. И это — главное в жизни.

(Кстати упомяну, что тот портрет Василия Теркина находится в музее Смоленского педагогического института, в экспозиции, посвященной жизни и творчеству Александра Трифоновича.)

Мы вышли на улицу и увидели медленно идущего старого человека с палкой. Александр Трифонович так внимательно посмотрел на его согбенную фигуру, что я невольно насторожился и ждал, что он скажет.

— Ты видишь, что человек не переставляет свою палку, а подтаскивает ее? — спросил Александр Трифонович. — Это — старость. Когда я вижу таких людей, куда-то одиноко идущих, мне становится грустно: что-то он еще не доделал, что-то его еще к чему-то обязывает, но смотрит он уже только — Александр Трифонович ткнул скрюченной рукой к ногам — туда!.. И заметь, — он тронул меня рукой, — они об этом не думают и не замечают этого — живут! Живут, как судьба позволит: "Родятся в радости и умирают в радости", как сказал о простых людях Лев Николаевич Толстой. Это очень хорошо сказано и, смею думать, не без основания.

Мы слышим надтреснутый, застоявшийся голос сестры Анны:

— Шура, Иван! Где вы? Что у вас там? Мама беспокоится. Идите в комнату!

— Мама! Мы сейчас видели человека, и мне показалось, что это? …Нет, не сейчас, а однажды, когда я буду старый-старый, немощный и с палочкой буду где-то ковылять, ничего не видя, кроме своих поочередно шаркающих ног. Вот мы и задержались…

— Что это, Шура, у тебя такие мысли? Ты говоришь мне, своей матери, о том, что тебя совсем не касается. Ты подумал о том, что мне не может это нравиться? Не лезь вперед батьки…

— Вот это, мама, очень правильно, что ты вовремя одернула «супостата», так сказать, по-матерински. А теперь… теперь, хоть и прискорбно, но… памяти безвременно ушедших позволим по семь граммов, "по чарочке, по нашей, фронтовой…"

Может, эта «фронтовая» сыграла известную роль или просто потому, что с кровными родными Александр Трифонович счел возможным и нужным вести себя как-то иначе, чем с кем бы то ни было, затрудняюсь сказать, но он спросил у меня вот о чем:

— Скажи, Иван, как бы ты поступил, если бы однажды, при каких-то обстоятельствах, увидел старого опустившегося человека, который тащился бы с котомкой в рваной, истлевшей одежде, и вдруг узнал бы в нем меня, твоего брата?

— Ну, дорогой мой брат, — ответил я, — да я был бы рад, что встретил тебя живым, был бы рад тебе помочь — сделал бы все от меня зависящее, чтобы избавить тебя от несчастья!

— Верю, Иван. Знаю, что не оставил бы меня в беде. — Он положил мне на плечо руку и умиленно посмотрел мне в лицо.

Мы сидели рядом и говорили, и совсем как-то забыли, что нас слушают. Александр Трифонович продолжал:

— Ты рад, что у тебя есть такой брат? Ну, то есть, что я — твой брат?

Этот вопрос был для меня так неожидан, что я растерялся и не знал, что ответить. Во-первых, я боялся, как бы не обидеть брата той правдой, которая действительно имела место, а во-вторых, не хотел отделаться выдумкой, не хотел и не мог лгать в угоду уверенности брата, что мы, его братья и сестры, просто счастливы, что он есть на свете. На самом деле все было несколько иначе. Жизнь свидетельствовала: мы (братья и сестры) никогда не были вхожи к брату как к брату. Для нас он был "за кордоном". И не это, допустим, главное, пусть оно и так, хотя — как же так? По какой-то нужде Константин хотел видеть Александра Трифоновича. Поехал в Москву, через посторонних людей раздобыл адрес, добрался до той сказочной Пахры. У бетонного гаража-ограды была овчарка: ходу нет. Постоял, подумал: "Как тут быть?" Но живые там были, вышла сама Мария Илларионовна.

— Что вы хотите? — спросила она, не открывая калитки. — Несколько секунд я молча смотрел на нее, она — на меня, — рассказывал мне Константин, — затем сказал только одно слово: "Ни-че-во!", повернулся и ушел.

Она "не узнала" Константина Трифоновича, хотя общеизвестно, что он и Александр схожи, как близнецы. Это — страшно.

Но это еще ничего не говорит о самом Александре Трифоновиче, скажет или подумает читатель. Возможно, но все же, все же…

Итак, мне нужно было ответить на вопрос: рад ли я, что у меня есть такой знаменитый брат?

— Да, я всегда радовался твоим успехам, — сказал я, — гордился, что ты наш, ты — брат. Я носил твое имя возле сердца, радуясь каждому твоему слову, встреченному мною за тысячи верст от тебя. Но для большинства людей, с которыми приходилось и приходится встречаться, я — лишь однофамилец твой. Как только назову себя, тут же мне сообщат: "Писатель есть Твардовский, «Теркина» написал. Знаете?" — "Да, — говорю, — знаю, он мой брат". — "Ну-ну! Брат…", посмотрит этак одним глазом, почешет затылок да и прыснет со смеху: "Куда хватил!"

Александр Трифонович слушал меня не без улыбки, хотя, видимо, соглашался, что такое может быть.

— Так что, — продолжал я, — радость моя нередко омрачалась, но что поделаешь… Тебе же говорили земляки: "Высоко, земляк, пролез", вот ты и должен понять меня. Что ж можно добавить? Многое зависит от наших отношений, а они зависят от тебя. Чем ближе ты будешь к нам, к своим братьям, тем больше мы будем рады. Ты не обиделся?

— Может быть… — сказал он, вздохнув, грустно посмотрел на меня, затем взял бутылку и налил себе и мне водки. Он упустил из виду, что рядом сидит его товарищ, корреспондент, и я напомнил брату об этом.

— Простите, пожалуйста, я задумался и… бывает. — Он налил и товарищу. — Продолжим! — сказал и, морщась, выпил. Закусил очень слабо и, глядя на меня, начал разговор совсем о другом.

— А не согласишься ли ты поработать у меня? Мне нужно надстроить книжные шкафы. Я привык к ним, и мне не хочется их заменять, но надо их как-то нарастить, что ли, или сделать в том же стиле надставки. Как ты думаешь, это можно сделать? Ты хорошо заработаешь у меня. Это без шуток!

— Я был бы счастлив, если ты смог бы обеспечить нужным материалом и, конечно, условиями, чтобы я никому не мешал и чтобы мне также…

Он не дал мне договорить, заверил, что все это можно уладить.

Я подумал (правда, с долей сомнения): а почему бы и не поработать, почему бы не показать брату, что и как я могу. Мое положение было весьма незавидное в смысле финансов, я даже обрадовался, что есть случай заработать, и мы как бы договорились, что он даст мне знать, когда можно будет к нему приехать с инструментом. Но вот он уже уезжал, и я, выйдя проводить, забеспокоился, что он не записал мой адрес, напомнил ему. Он, сидя в машине, взглянул на номер дома, что-то прошептал раза два, кивая головой, но так и не записал. И мне показалось, что дело не сбудется.

Месяца два-три я ждал письма с приглашением, строил всякие догадки, но так ничего и не дождался. Рассказал Константину, что так-то и так, имел разговор — жду.

— Не жди! — сказал Константин. — Пустое! — махнул рукой: дескать, разговор после рюмки…


В Смоленске моя семья не прижилась. Ровно через полгода, в конце марта 1957 года, мы спешно продали свое жилье и уехали обратно в Нижний Тагил. Перед отходом поезда я послал телеграмму Александру Трифоновичу, просил его встретить. Не смею упрекнуть его по этому поводу — не было случая, чтобы по телеграмме он не вышел к поезду. И на этот раз Александр Трифонович стоял как раз в том месте, где должен быть наш вагон.

— Что же такое случилось, куда вы отправились? — был его вопрос.

Я рассказал все, как оно и было, — не можем прожить на мой заработок, перспектива не сулит лучшего и поэтому решили возвратиться на Урал. Да, покривился Александр Трифонович, не понравилось ему наше решение.

— Ну хорошо, — сказал он. — А «рука» там есть, чтобы иметь место, квартиру? Ведь всякий переезд — не шутейное дело.

Я сказал, что в месте нет сомнений: знают меня, возьмут с радостью, но квартира, жилье — дело проблематичное, нужно будет покупать хату.

— Так. Почти ясно. Но сейчас куда вы намерены?

— Да куда же? На Казанский вокзал.

— Тогда пойдем к остановке такси.

Машин было много, но Александр Трифонович сразу же спросил громко и холодно: "Кто на очереди?" Таксисты наперебой предлагали свои услуги, но он снова повторил: "Кто на очереди?" Такой нашелся, и мы поехали. После оформления билетов нам предстояло ожидать поезда часа три. Имея в виду, что по приезде в Нижний Тагил мне нужно будет приобретать собственную жилплощадь — покупать хату или, как принято говорить, дом, я объяснился с братом насчет возможного займа у него.

— Как много тебе нужно? — спросил он.

Прикинув, я сказал, что нужно тысяч десять.

— Что могу тебе сказать? Сумма меня не пугает. Ты можешь рассчитывать на пятнадцать. Но дело, понимаешь, в том, что сегодня у меня нет даже на чекушку. Нужно будет тебе сделать так: приедешь в Тагил, сразу же заведи сберегательную книжку, положи хоть рублей пять и вышли мне номер счета. Это нужно для того, чтобы не платить за перевод, — стоит дорого, а перевод на счет — законное право; оно, кажется, ничего не стоит.

— Так, может, пойдем посидим в ресторане? — предложил я.

— Не откажусь, — встречаемся редко.

Часы ожидания мы провели в ресторане. Александр Трифонович проводил нас к поезду, и мы расстались. Через двое суток были в Нижнем Тагиле, остановились у сестры жены.

Дней через пять нашли и сторговали домик. В задаток отдали почти все имевшиеся у нас деньги в расчете, что не сегодня-завтра получим обещанное братом. В сберкассе справлялись ежедневно, но перевод на сберкнижку не поступал. Срок по договору неумолимо приближался, и мы были на грани утраты права на внесенный задаток. Заказали переговоры по телефону. Связь с Москвой только в ночные часы. Переговоры не состоялись: квартира брата вызова не приняла. Послали телеграмму — ответа не получили. Что делать? Решаю ехать в Москву поездом. Но это только сказать "решаю ехать", а в душе горю жгучим стыдом, как только подумаю, куда и зачем еду. Да и денег же кое-как наскребли только на билет.

В Москву приехал 30 марта часов в девять вечера. На новой квартире у брата никогда не бывал, где та Первобородинская, не имею понятия, пришлось брать такси. Оказалось, не очень далеко, доехали скоро. Но как я чувствовал себя, не могу передать: все во мне взвинчено до предела, и я только и думал: с чего начать, как сказать, как себя держать? Несколько минут постоял у подъезда, вроде немного успокоился. Поднимаюсь по лестнице как можно медленнее, чтобы не запыхаться. Кажется, на шестом этаже нахожу семьдесят второй номер. Стою. Отдыхаю, собираюсь с мыслями. Шапку снял, причесался. Перед глазами кнопка звонка, и наконец я нажимаю ее. Из глубины квартиры слышатся приближающиеся шаги, щелкнул замок, и дверь открылась: Мария Илларионовна смотрит на меня.

— Здравствуйте, Мария Илларионовна! — Она молчит. — Вы меня не узнаете?

— Да, не узнаю, — отвечает.

— Я брат вашего мужа, Иван.

Она повернулась и ушла в глубь квартиры. Мне слышно, как она сказала: "Иди, брат моего мужа приехал!" Я продолжаю стоять у дверей, не смея переступить порог. В домашнем, в каком-то махровом костюме, медленно и болезненно подходит Александр Трифонович.

— Ты, Ваня? Ну проходи же! Что это стоишь в дверях? Что-нибудь случилось? Рассказывай скорей! Что ты приехал?

Из его слов я мог понять, что ни мое письмо, ни телеграмма до него не дошли.

— Александр, дорогой мой! Ты же почему-то не ответил ни на письмо, ни на телеграмму. От телефонного разговора квартира отказалась. Тебе ясно теперь?

— Какое письмо? Какая телеграмма? Я ничего не знаю. — Он глядел на Марию Илларионовну и ждал ответа.

— Ты две недели не смотрел почту!

Александр не стал продолжать, для меня все было ясно. Он увел меня в свой рабочий кабинет, усадил на тахту, придвинул кресло поближе ко мне, сел, начал тихо:

— Ты видишь, в каком я состоянии? Мне очень трудно сейчас о чем-либо говорить, в такие дни я никого не принимаю.

Да, таким еще никогда я не видел брата: лицо отекшее, глаза воспаленные, дыхание хрипящее и прерывистое, но мысль его была совершенно логичной и ясной. Он закашлялся и ушел. Мне было слышно, как мучительно он кашлял, будто в нем все выворачивалось изнутри с каким-то затяжным иканием. Примерно через полчаса он возвратился, снова сел в кресло, опять стал расспрашивать, как я доехал, как устроился и опять: "Что случилось, зачем приехал?" Я снова рассказывал ему, что согласно нашей договоренности сделал все: письмо отправил, номер счета — тоже. Ждал ответа, но ни на письмо, ни на телеграмму — ни звука, а от телефонного разговора даже отказались.

— Ладно! Ты здесь, на тахте, давай ложись спать, — сказал он. — Утром поговорим.

Но какой мне там сон! Я проклинал все на свете. Часа в четыре ночи он опять пришел в кабинет:

— Ты не спишь? И я, понимаешь, не могу уснуть. — Помолчал. — Денег у меня, Иван, нет. Попробую поговорить с Марией Илларионовной. Может, что-нибудь получится. Но это — утром. Спи!

Кое-как дождался утра. Многое мне казалось странным и непонятным. "Попробую поговорить с Марией Илларионовной" — слова знаменитого брата! Какая жуткая зависимость! Как это не вяжется с его громкой славой. И мне уже не хочется ничего, никакой помощи, если она так дорого стоит брату.

Александр Трифонович входит и говорит:

— С добрым утром! Иди, Иван, хоть чашку чая выпей. — Тут же сообщает, что она дает десять тысяч. — Только, пожалуйста, подойди к ней и поблагодари. Да, да. Сделай это, дорогой Иван.

Почему-то мне было очень трудно выполнить эту просьбу. Я чувствовал себя каким-то грабителем и лишь волей больших усилий подошел к ней, сказал:

— Я обязан благодарить вас, уважаемая Мария Илларионовна! Примите, пожалуйста, мое сердечное вам спасибо. — Получилось неискренно, но что-то еще прибавить просто не мог.

— Денег я вам не дам. Пошлю их вашей жене, — окатила она меня.

Нет, я не упал, но дар речи утратил. Еле отошел…

Александр Трифонович все это видел и слышал, что-то хотел сказать, но, кроме какого-то "Ну-у за…", так ничего и не сказал.

На большом продолговатом столе одиноко стояла чашка остывшего чая и рядом с ней, на блюдце, — ломтики хлеба. Это было поставлено для меня.

Я стал собираться в дорогу, на вокзал, хотя не знал, в какое время отходит нужный мне поезд. Меня не задерживали. Александр Трифонович заметил, что на мне шапка, снял ее и одел свою темно-синюю кепку: "Жарко тебе", — сказал он. Я откланялся и ушел.

Когда я спустился по лестнице на один марш, то услышал:

— Ванюша! Подожди! — Я обернулся. — Слушай, Ваня, возьми-ка хоть вот эту бумажку. Мало ли что в дороге… — Протянул мне сотенную.

Часов двадцать мне пришлось ждать нужного поезда — с утра до поздней ночи. Все я передумал, и очень обидно было так мучительно болтаться на вокзале в городе, где живет родной брат. Разве нельзя ему было позвонить, справиться о поезде; наконец, предложить поесть? Мелочи? Нет! Не мелочи это.

Деньги Мария Илларионовна прислала, как и сказала, моей жене Марии Васильевне. Но поскольку не мне, то я считал, что и не должен я ее благодарить. Два года не писал и брату. Но время приглушает чувство обиды. И однажды, в марте 1959 года, я написал-таки Александру Трифоновичу. Я уже забыл, о чем писал, но, видимо, это было душевное письмо. Вот что он писал мне в ответ:

М. 22.04.59

Здравствуй, дорогой Иван!

Очень рад, что ты наконец подал весть о себе, а то мне уж казалось бог знает что. Ведь ты не счел нужным по возвращении в Тагил написать два слова: "Получил, спасибо". Это элементарная вежливость. Для меня, конечно, это не имело значения, но перед женой, у которой я выпросил деньги для тебя, мне было потом неудобно: или человек обиделся, или он настолько темный, что не понимает неприличия своего молчания.

Но это, конечно, пустяки, только на будущее в отношениях с людьми учти это.

Очень рад, что у тебя все наладилось на новом месте, особенно хорошо, что ты сам доволен.

Ты вспомнил в письме о каких-то моих словах, неприятных тебе, но, боже мой, ты же видел, что я был просто невменяем. В такие периоды я никого не принимал, мне было очень тяжело. Но и это все пустяки, было и прошло, вспоминать не нужно.

Если ты еще испытываешь трудности, в смысле долгов и т. п., просто черкни, — вышлю, сколько нужно, без всякого напряжения.

Вырезка из газеты тоже порадовала меня, хорошо, когда работа оценивается по достоинству, но не придавай большого значения этой репортерской заметке, будь выше этого.

Будт здоров. Привет мой жене и дочке.

Твой А.Твардовский


Наша переписка с Александром Трифоновичем, однако, была очень нерегулярна. Объясняется это, пожалуй, тем, что не позволял себе лишний раз отвлекать его своими письмами от основного дела.

Барвиха, 23.08.61

Дорогой Иван!

Письмо твое, отправленное на мой старый адрес, добралось до меня только третьего дня: на городской квартире никого не было, мы с М. И. здесь отдыхаем с первых чисел августа. Если ты и был в Москве, как полагаю, возле 10–12.08, ты найти меня там не мог

Я очень рад, что жизнь твоя складывается, по-видимому, вполне удовлетворительно и что ты доволен ею, — это самое главное. Очень хорошо, что ты пристрастился к чтению и собиранию книг. Книга, как говорится, друг, который никогда тебе не изменит, не подведет. Отсюда, конечно, не следует того, что не нужно друзей живых.

Получил ли ты, кстати, мой четырехтомник, который я, помнится, послал тебе? Получаешь ли ты ж-л "Новый мир", редактируемый мною? Могу тебе его выписать.

По возвращении из санатория сразу поеду в Смоленск, т. к. давно собираюсь и все были разные помехи. Если ты успел побывать в Смоленске, напиши, какие у тебя там были впечатления о нашей родне — они мне пишут редко и очень скупо. М б., я не знаю чего-нибудь, в чем нужна моя помощь.

Желаю тебе всяческого благополучия. Привет мой твоей жене и дочери. Будь здоров и счастлив.

Твой брат А.Твардовский


Случаи, когда мои письма по какой-то причине не доходили до Александра Трифоновича или же в суматохе дел он забывал об их получении, бывали. О том, что получил от него четырехтомник, я сразу же благодарно ему ответил.

М. 25.12.62

Дорогой Ваня!

Получил твое хорошее письмо, рад, что у тебя все благополучно и что живешь ты интересами, так сказать, расширенными, много читаешь. Это очень хорошо и, кстати сказать, заметно отражается на том, что называют культурой письменной речи. Так что ты напрасно говоришь что затрудняешься мне писать, опасаясь будто бы каких-то погрешностей, — все у тебя вполне грамотно и ловко.

Благодарю тебя за приглашение побывать в Н. Тагиле, — конечно, буду рад заглянуть, когда соберусь снова в большую дорогу. Но сейчас занят до крайности, в частности, сижу над новой вещью, от которой, к сожалению, меня то и дело отрывают обстоятельства.

Если ты не подписался на "Н. м." на 1963 г., то сообщи — устрою.

Желаю тебе и Марии Васильевне всего самого доброго.

Будь здоров, обнимаю тебя.

Твой А Т.


М. 15.01.64

Дорогой брат Иван!

Спасибо за письмецо, за память, — не балуешь, надо сказать, вестями о себе. Так, например, я из газетной заметки узнал, что где-то там ты выступал на вечере, посвященном моим писаниям, а от тебя самого — ни гу-гу. Поэтому не взыщи, что и я тебе отвечаю не вдруг, может быть, просто потому, что адреса ни в письме, ни на конверте не было указано, значит, нужно искать, отложить письмо, тем более что почта у меня огромная, никогда не бывает так, чтобы всем было отвечено.

Но это — к слову. Спасибо за приглашение побывать на Урале в день твоего, как говорили в старину, тезкоименитства. Насчет приезда именно к такому дню, скажу прямо, гадатсльно, но все же прошу, по крайней мере, сообщить мне этот день (дату твоего рождения). А там видно будет. Предстоит мне год за годом откладывавшаяся поездка в США, много чего предстоит и в этом году, как прежде. Во всяком случае — буду рад поздравить тебя, хотя, по правде, радости-то особой нет: вот уж и тебе 50! Такое наше дело стариковское.

Желаю тебе наперед в добром здравии встретить и проводить этот день. Привет всем твоим.

Обнимаю!

А. Т.


Небольшое разъяснение к приведенному выше письму 25 октября 1963 года в Нижнем Тагиле в помещении книжного магазина № 2, на Уралвагонзаводе проходила читательская конференция, посвященная творчеству Александра Трифоновича. По просьбе участников этой конференции мне пришлось выступить и рассказать о детстве и юности брата, Об этом писала газета "Тагильский рабочий" Кто-то переслал газету Александру Трифоновичу. Вот так он и узнал о моем выступлении. Сам же я сообщить ему об этом почему-то постеснялся.

Художественная первомайская открытка.

Дорогой брат Иван!

С праздником тебя и твое семейство, доброго тебе здоровья и настроения, обнимаю тебя.

Твой А. Т. 28.04.64. М.

М. 29.10.64

Дорогой брат Иван!

Ты напоминаешь мне о своем 50-летии, о желании видеть меня в этот день в своем доме так, как будто это всецело зависит от моего желания или нежелания Но это, к сожалению, не так. Вот уже кончается месяц моего отпуска, а я никуда не уехал, ни за что серьезное не принимался, бываю в редакции, как обычно, читаю рукописи и т. п. Даже в См-ск не собрался, хотя твое письмо, то, что ты сообщаешь о здоровье мамы, понуждало меня поехать туда. Все время у меня что-то не кончается, а что-то начинается. Да и настроение для поездки — не последнее дело. А оно обусловлено состоянием дел в журнале, требующих моего присутствия, всякими натяжениями и осложнениями.

Так что не сетуй, не обещаю, как ни соблазнительно твое заверение относительно того, что ты не дать мне ни рюмки водки, ни кружки пива. (Это у тебя очень смешно получилось: как будто я не еду из опасения напиться у тебя!)

Но ты, пожалуйста, напомни мне дату твоего юбилея, чтобы я мог соответствующим образом приветствовать тебя.

Желаю тебе и твоей семье всего самого доброго. Будь здоров и, по возможности, счастлив.

Твой А. Т.

В августе 1964 года я собрался поехать в Смоленск и письмом сообщил об этом Александру Трифоновичу. Вскоре получил телеграмму: "Телеграфь адрес редакции день приезда номер поезда — Александр".


На Курском вокзале он встретил меня. Вместе с ним был Игорь Александрович Сац, которого я уже знал по предыдущим встречам. На машине брата мы поехали на Смоленскую площадь в гастроном, где Александр Трифонович довольно быстро «организовал» пакет для мамы и сестер, который я должен увезти в Смоленск.

На Белорусском вокзале зашли в ресторан. Мест свободных почти не было, но мы увидели стол с табличкой: "Не обслуживается". Александр Трифонович посмотрел туда-сюда и сказал: "Садитесь за этот — обслужат". Тут подошел официант: "Стол не обслуживается". Тогда брат попросил: "Нужно, товарищ, обслужить. И чем скорее, тем… будет дороже". Возражений не последовало.

Прощаясь у вагона, Александр Трифонович предложил мне записать адрес и номер телефона Саца:

— Это тебе может пригодиться, на всякий случай. Запиши! Игорь Александрович всегда сможет чем-то помочь тебе, если меня не окажется у себя. Ну, будь здоров и приветствуй родных от меня!

Поезд тронулся.

М. 16.11.64

Дорогой Иван!

Спасибо за твое доброе и подробное письмо, хотя оно явилось в результате моего шуточного упрека тебе в молчании.

Прости, но не могу сейчас написать тебе более обстоятельно, — после пленума такой завал почты дома и в редакции, что, как обычно, друзья и родные откладываются на "потом".

Чем черт не шутит — вдруг да и приеду к тебе в Нижний Тагил по теплым дням, только об этом никому ни слова.

Будь здоров, привет мой М. В. Обнимаю тебя.

А. Т.

Нет, не приехал он в Нижний Тагил. Не смог я уговорить его. Конечно, обидно, что жизни не хватало ему, — все на «потом», все было недосуг. И нет у меня ни единой его фотографии. Очень жаль…

В феврале 1965 года я серьезно заболел. Участковый врач, не задумываясь, определил: "Грипп. Никуда не ходить, лежать". По истечении недели меня госпитализировали в тяжелом состоянии: пневмония правого легкого. Дней через двадцать наступило облегчение, но рентгеноскопия дала повод к подозрению о новообразовании, — попадаю на консультацию к онкологам. Просветили, осмотрели: "Продлить противовоспалительное лечение". Затем еще раз, и еще, и еще: "Продлить…" В итоге мне предложили лечь в онкологический диспансер. Но я уже успел так насмотреться на несчастных людей, в том числе и на тех, которым вскрывали грудную клетку, после чего они чувствовали себя обреченными, что впечатление сложилось самое мрачное. Согласиться с тем, что скоро будут тебе "ломать ребра", я не хотел и от лечения в местной онкологии отказался.

— Что вы хотите предпринять? — спросила консультирующий меня онколог.

— Поеду в Москву.

— Простите за откровенность, на вашем месте я приняла бы такое решение на месяц раньше. Но вы понимаете ли, что мы не можем дать вам направления?

— Понимаю. Историю болезни можете дать?

— Да, это мы можем.

В тот же день, 27 апреля 1965 года, я, быстро собравшись, доехал на такси до свердловского аэродрома «Кольцово», купил билет на самолет, — повезло. До вылета оставалось всего минут двадцать, и в три часа был уже в Домодедове.

Я спешил к брату. Меня гнало страшное слово «рак». Я верил, что брат не оставит меня в беде. Адрес редакции "Нового мира" я знал, но бывать там не приходилось. В четыре часа я был у подъезда. Не без волнения поднимаюсь по лестнице необычного, без поворота марша прямо на второй этаж; прохожу тесным коридорчиком и попадаю к секретарю. Справа от меня дверь с табличкой: "Главный редактор Александр Трифонович Твардовский".

— Софья Ханановна? Здравствуйте! Я — Иван Трифонович.

— Здравствуйте, Иван Трифонович! Рада видеть вас. Присядьте, пожалуйста.

С сочувствием и огорчением она сообщает, что Александра Трифоновича нет.

— Где же он? Можно ли его видеть?

С предупредительной осторожностью она говорит, что, наверно, он на летней квартире, но… беспокоить его нельзя. Он в таком состоянии…

Я рассказал ей кое-что о своем несчастье, но тут же и пожалел. Надо, думаю, ехать к Игорю Александровичу Сацу.

Встретил он меня тепло и приветливо:

Раздевайся, отдыхай, рассказывай! — были его первые слова. Когда же узнал о причине моего приезда — предложил спуститься с шестого этажа на первый:

— У нас там, на первом, хо-ро-ший… гастроном! — хихикнул и добавил: — Вот что я тебе скажу, Иван Трифонович, никакого вреда твоим дыхательным не будет, если мы разопьем с тобой бутылочку. А там подумаем. Александра Трифоновича беспокоить не будем, не надо.

Спать он меня уложил на диване в своем кабинете, а сам продолжал работать над какой-то рукописью. Утром Игорь Александрович куда-то отлучился и в девять часов подогнал машину, на которой и отправил меня в сопровождении некоего Эдуарда Ивановича — сотрудника "Нового мира", в торокальное отделение НИИ клинической и экспериментальной хирургии, которым тогда заведовал Б. В. Петровский.

В первый же день профессор Перельман произвел рентгеноскопию, на основании которой подозрения в заболевании раком не подтвердились. И все же оставили меня для всестороннего обследования.

Конечно, я был очень обеспокоен тем, что мне не случилось видеть самого Александра Трифоновича и все произошло в его отсутствие, хотя он, как я уже отмечал, лично рекомендовал мне в случае нужды и отсутствия его самого обращаться к Игорю Александровичу.


И надо же так случиться, что в тот день Александр Трифонович был дома, на своей городской квартире, и все стало ему известно: что приехал я, что нахожусь в клинике. Надо думать, что не весьма было приятно ему слышать, что поспешили обойтись без него.

На второй день ко мне приехал Эдуард Иванович, которого послал Александр Трифонович с запиской:

"Дорогой Иван!

Посылаю, что нашлось под рукой из просимого. (Хотя я ничего не просил, но мне передали бритву, пасту, тапочки. — И. Т.) Звони Софье Ханановне — в чем нуждаешься и какая может быть помощь с моей стороны (тел. К.4-57-01).

Надеюсь, что излишние твои опасения рассеются. Сообщай (хоть письменно), что говорят врачи. Мой домашний — Б7-42-00, подойдет Оля. Я завтра также буду дома от 1 ч. дня.

Твой А. Т. 29.04.65

В записке я не заметил какого-либо недовольства брата. Все мне показалось нормальным и здравым. Я подумал, что Игорь Александрович рассказал ему все как было. Я без всяких сомнений подошел к автомату и набрал номер.

— Ты, Иван? — услышал я голос брата. — Ты как же так посмел, не поставив меня в известность… — Такого жару мне поддал, что я не знал, куда деваться. Но он недоговорил, в трубке что-то треснуло и оборвалось.

Весь остаток дня, вплоть до позднего вечера, я очень плохо себя чувствовал. "Да что же с ним случилось? Ведь записка была датирована тем же днем. Такие перемены!" — искал я и не мог доискаться истинной причины «завихрения». Вечером входит в палату лечащий врач Григорьева и говорит, что только что разговаривала с Александром Трифоновичем. Он просил передать, что завтра придет ко мне.

Часов в двенадцать следующего дня кто-то из больных, видимо, поджидавший свидания и потому обращавший внимание на проходную, вдруг говорит: "Твой идет! Точно — он, Твардовский!" Я несколько был удивлен, но когда взглянул — правда: в тесном, не по его фигуре халате он шел к подъезду с пакетиком.

Войдя в палату, сказал: "Старость — не радость. Поднялся на четвертый этаж, и дух вон". Прошел к столу, положил пакет и ко мне: "Ну, здравствуй, Ваня!" В его голосе я почувствовал, как мне показалось нотку раскаяния. Он обнял меня, затем спросил, где можно сесть и покурить. Мы вышли в холл, где разрешалось курить, сели в свободные кресла, и тут же обнаружилось, что у него нет сигарет. Там были люди, которые это заметили и начали его угощать, но он не хотел брать первые попавшиеся, сказал, что хорошо бы те, "с пошловатым названием «Ароматные». И я видел, как несколько человек засуетились, и по коридору пошло гулять слово «пошловатые». Дожидаться он не стал, закурил первые предложенные, но через несколько минут были найдены и "Ароматные".

Поговорить спокойно нам так и не дали. Любопытствующие, пытавшиеся хоть взглянуть на автора «Теркина», стеной напирали. И поэтому Александр Трифонович долго не задержался. Между тем он спросил: "Нет ли здесь пива?" Пива, конечно, не было. Потом, немного спустя, сказал:

— Знаешь, там, на проходной, «черкесы» дерутся из-за халатов — не хватает приехавшим на свидание, а я пообещал, что скоро возвращусь. Пойдем с тобой потихоньку и поговорим… Ты понимаешь, я вчера обидел тебя. Не сердись. Трубку-то у меня отняла Мария Илларионовна…

На лестничной площадке остановились. Он рассказал, что ездил в марте в Смоленск с Марией Илларионовной:

— Маму захватил еще живой. Какие муки она переносила! Была еще в сознании и понимала, что мы приехали ее хоронить. Ах, как это страшно! И на самом исходе сказала: "Не-си-те меня в ро-ов". И еще вот что: Мария Илларионовна провожала ее с глубокой скорбью.

Мы сошли вниз, остановились, и он сказал:

— Ванечка! — Никогда прежде он так не называл меня. — Оставим все между нами.

Пожали друг другу руки, и он ушел. Ушел от меня навсегда. Живого его мне больше видеть не пришлось.

Шестнадцать дней я пролежал в той клинике и все ждал, что вот он позвонит, вот придет, вот пришлет записку, но нет, не дождался.

Подозреваемой болезни у меня не обнаружили, и я был выписан 14 мая. На душе, однако, было нехорошо — от брата не было ни привета, ни ответа. На вокзал меня провожал Эдуард Иванович. Мария Илларионовна передала с ним сто рублей, но я отказался их принять. Мне денег не нужно было, я просил Эдуарда Ивановича отдать их обратно. Вот так. с чувством, прямо надо сказать, обиды на брата я уехал к себе в Нижний Тагил.

По семейным обстоятельствам в декабре 1968 года мы переехали на жительство в Сибирь, в Красноярский край. В 1970 году брат Константин сообщил, что Александр тяжело болен, но узнал об этом не от самого Александра, а "из третьих рук". Я ответил ему, чтобы он поехал проведать больного брата, и он это сделал, хотя это было очень непросто Александр находился в Кунцевской больнице, и предстояло много хлопот, чтобы попасть в нее. Все же ему удалось навестить больного, но Александр был уже в гаком состоянии, что не владел речью.

После моей последней встречи с братом Александром в 1965 году, во время моего пребывания в московской больнице, переписки между нами не было. Какое-то время я ожидал и надеялся, что он поймет, почему я молчу, и первым напишет мне, но этого не случилось. А 19 декабря 1971 года я услышал по радио о кончине брата Александра. Прилететь на похороны мне удалось лишь к моменту, когда на Новодевичьем у гроба брата совершалась прощальная церемония. Я с великим трудом смог приблизиться к гробу: прощались с покойником тысячи его друзей и почитателей.