"Эмансипированные женщины" - читать интересную книгу автора (Прус Болеслав)

Глава шестнадцатая, в которой прогулки кончаются

На следующий день заседатель, бледный и робкий, нанес визит майору и держал с ним совет. О чем они говорили — останется вечной тайной. Одно верно: майор такими скверными словами ругал заседательшу, что стекла звенели от негодования.

Когда заседатель, весь в поту, вышел из дома майора и легкой рысцой потрусил на лоно семьи, майор отправился к доктору Бжескому; войдя в комнату к Мадзе, которая что-то писала, он без всяких околичностей спросил, понизив голос:

— Скажи-ка, это правда, что ты была посредницей между панной Евфемией и Цинадровским?

— Я? — воскликнула в изумлении Мадзя.

— Скажи по совести, дитя мое, — сказал майор. — Они уверяют, что это ты уговорила Евфемию ходить на свидания и убедила ее обменяться с Цинадровским кольцами.

Мадзя возмутилась. Но она еще в пансионе привыкла хранить свои письма и тут же дала майору два письма: одно с перечеркнутыми голубками, в котором панна Евфемия сообщала ей о разрыве отношений, и другое с неперечеркнутыми голубками, в котором она звала ее на кладбище.

— Ясно! — сказал майор, прочитав оба письма. — Я так и думал!

Затем он выглянул в окно, поглядел на дверь и, обняв Мадзю за талию, прижал свои пропахшие табаком седые усы к ее шее.

— Ах, ты… ты… шалунья! — пробормотал он. — Могла бы не искушать меня, старика!.. Ну, будь здорова! — прибавил он через минуту и поцеловал Мадзю в лоб.

От доктора майор поплелся на почту, набивая по дороге свою чудовищную трубку; на почте он вошел в экспедицию, где молодой блондин с гривкой, склонившись над столом, подсчитывал колонки цифр.

— Цинадровский! — окликнул его майор. — У тебя есть время?

Молодой блондин положил палец на одну из цифр и, бросив на майора грозный взгляд, ответил:

— Я сейчас освобожусь. За решетку входить нельзя…

— Туда тоже входить нельзя, однако же ты хотел! — возразил майор. И не только уселся на казенный диванчик, стоявший около стола, но и зажег казенными спичками свою ужасную трубку.

— Вы, сударь, бесцеремонны! — сказал Цинадровский.

— У тебя научился, и сейчас расскажу тебе об этом, кончай только свою писанину.

Блондин с гривкой закусил губы, подсчитал, а затем еще раз проверил цифры в колонке.

— Есть у тебя тут комнатушка? — спросил майор.

Цинадровский встал и молча проводил майора в соседнюю комнату, где стояла железная койка и два черных шкафа с бумагами, а в углу валялась груда почтовых мешков, от которых пахло кожей.

Майор уселся на койке и, глядя в потолок, с минуту выпускал клубы дыма. Он вспомнил, что каких-нибудь полчаса назад заседатель валялся, буквально валялся у него в ногах, умоляя очень осторожно, очень деликатно и очень постепенно подготовить почтового чиновника к печальному известию.

«Видите ли, дорогой майор, — говорил заседатель. — Цинадровский горячая голова, если сказать ему напрямик, без дипломатии, он может наделать шуму».

Вспомнив об этом, майор составил, видно, какой-то меттерниховский план, потому что улыбнулся и сказал:

— Знаешь, зачем я к тебе пришел?

— Не могу догадаться, за что мне оказана такая честь, — ответил сердитый молодой человек, которого раздражало поведение майора.

— Я, видишь ли… пришел к тебе от панны Евфемии, чтобы вернуть твои письма, ну… и кольцо.

С этими словами он не спеша положил на стол сперва пачку, перевязанную накрест черной ленточкой, а затем маленькую коробочку из-под пилюль, в которой блестело обернутое ватой кольцо с изображением богоматери.

— Кроме того, от имени панны Евфемии я прошу вернуть ее письма и ее кольцо, — закончил майор.

Молодой человек стоял около шкафа, заложив руки в карманы. Лицо у него словно застыло, губы побелели и гривка растрепалась, хотя он до нее не дотронулся. Майору стало жаль бедняги, и он насупил седые брови.

— Не может быть! — хриплым голосом сказал Цинадровский.

— Ты прав, — ответил майор. — Не может быть, чтобы порядочный человек не отдал письма и кольцо девушке, которая вернула ему его вещицы.

— Не может быть! — снова крикнул молодой человек, ударив себя кулаком в грудь. — Еще позавчера она клялась мне…

— Позавчера она клялась на позавчера, не на сегодня. Баба никогда не клянется на дальний срок, разве в костеле. Не стоит подсовывать ей и слишком длинную клятву, а то, пока дойдет до конца, забудет, что было в начале.

— Но почему она это сделала? Почему?

— Кажется, ей должен сделать предложение Круковский.

— Так она выходит замуж? — взвыл молодой человек.

— Конечно! И очень жаль, что ей раньше не удалось выскочить. При таком телосложении она могла бы нарожать уже человек шесть ребятишек…

Цинадровский вдруг отвернулся и упал на колени в углу между пахнущими кожей мешками. Прижавшись в угол лбом, он стонал, не роняя ни единой слезы.

— Иисусе, Иисусе! Мыслимо ли это? Иисусе милосердный, можно ли так убивать человека? Иисусе!..

Майору стало неприятно.

— И принесла же меня нелегкая! — проворчал он.

Поднявшись с койки, старик подошел к чиновнику и хлопнул его по плечу:

— Ну-ка, вставай!

— Что? — крикнул молодой человек, вскакивая с колен.

Казалось, он помешался.

— Прежде всего не будь дураком.

— А потом?

— Отдай письма и кольцо, а свои возьми.

Цинадровский бросился к сундучку, открыл его и достал из тайничка пачку писем. Он пересчитал их, вложил в большой конверт и запечатал тремя казенными печатями.

Затем он снял с пальца кольцо с опалом и бережно уложил в коробочку с ватой, а кольцо с богоматерью надел себе на палец.

— Это память от матери, — сказал он, дрожа.

— Хорошая память, — ответил майор. — Жаль, что ты ее не берег.

— Что вы сказали? — спросил Цинадровский.

— Ничего. Теперь тебе слабительного надо. Знаешь что? Я тебе пришлю шесть реформатских пилюль, прими все сразу, и к завтрашнему дню сердце у тебя успокоится. У нас в полку служил доктор Жерар, так он всякий раз, когда у офицера была несчастная любовь, давал ему эти пилюли. Ну, а если парень уж очень скучал, так он ему сперва прописывал рвотное. Верное средство, все равно что негашеная известь против крыс.

— Вы смеетесь надо мной? — прошептал молодой человек.

— Ей-ей, не смеюсь! Я тебя, дорогой Цинадровский, вот как уважаю! Только, видишь ли, юбка, она штука хорошая, но ума терять не надо. Ты не подумай, что я тебя не понимаю. Знаю я, что такое любовь: раз двенадцать на год влюблялся, а то и побольше. Парень я был — картина, девки меня любили, как коты сало. И что ты скажешь: все умирали от любви, все клялись, что будут любить до гроба, и ни одной бестии не нашлось, которая не изменила бы мне. И что меня больше всего сердило, — всегда они мне изменяли хоть на час, а раньше, чем я им. Я по этой причине даже зол на баб, так зол, что, вот тебе крест, любую опозорил бы без зазрения.

Цинадровский бессмысленно улыбнулся.

— Вот и хорошо, — сказал майор, — ты уже приходишь в себя. Прими еще пилюли и совсем иначе посмотришь на мир. Мой милый, мы несчастны в любви не тогда, когда нам изменяют, а когда изменить уже не могут, даже если бы очень хотели. Мороз по коже дерет, как подумаю, что еще годик-другой, от силы три и… меня перестанут занимать эти пустяки! Поверь мне, это перст божий над тобой, что так все случилось. Был бы у тебя тесть, ну, само собой… теща, да одна-единственная жена в придачу, которая следила бы за твоей нравственностью построже, чем евреи на заставах за роговым, что дерут за прогон скотины. А на что тебе одна жена? Есть у тебя тут зеркало? Погляди-ка на себя: с лица сущий татарин, лбище, как у быка, холка, как у барана, ноги петушьи… Да ты что, с ума спятил, чтоб такое богатство да губить ради одной бабы!

— Так она выходит замуж? — прервал его Цинадровский.

— Кто?

— Панна Евфемия.

— Выходит, выходит, прямо облизывается! — ответил майор. — Девка в двадцать восемь лет все равно, что вдова через год после смерти мужа: сердце горячей самовара, руки — от жара вода закипит…

— Иисусе! Иисусе!.. — шептал молодой человек, хватаясь за голову.

— Ну-ну! Ты только Иисуса в эти дела не впутывай! — прикрикнул на него майор. Пряча в боковой карман конверт с письмами и коробочку с кольцом панны Евфемии, он прибавил: — Ну, вот и отлично! Выше голову! А когда моя кухарка принесет тебе пилюли, прими все сразу. Только, чур, к кухарке не приставать, я этого не люблю. Горевать горюй, а чужого не трогай. Будь здоров.

Майор пожал Цинадровскому руку и подставил ему щеку для поцелуя.

Дня через два после этих событий, когда Мадзя по переулкам пробиралась в лавку Эйзенмана, дорогу ей преградил Ментлевич. Он был взволнован, но старался владеть собой.

— Панна Магдалена, — спросил он, — слыхали ли вы, что пан Круковский был сегодня с сестрой у заседателя и сделал предложение панне Евфемии?

— Да, я знаю об этом, — краснея, ответила Мадзя.

— Простите, сударыня… Что же, панна Евфемия дала согласие?

— Так по крайней мере говорил отцу заседатель.

— Я, сударыня, не из любопытства спрашиваю, — оправдывался Ментлевич. — Бедняга Цинадровский просил непременно узнать об этом. Ну, я и пообещал…

— Зачем ему это знать? — пожала плечами Мадзя. — Он ведь настолько благороден, что не наделает шума…

Ментлевич покраснел, как мальчишка, которого поймали на шалости. Он понял несообразность своей попытки угрозами воспрепятствовать браку Мадзи и Круковского.

— Бывает, — пробормотал он, — что человек от горя себя не помнит, тут как бы не наделать чего… с самим собою! Но Цинадровский ничего такого не сделает, нет! Это кремень: вчера он уже весь день писал отчеты. Он только хотел убедиться, не принуждают ли родители панну Евфемию замуж идти, приняла ли она по доброй воле предложение пана Круковского?

— Кажется, в будущее воскресенье уже должно быть оглашение, — сказала Мадзя.

— Разве? Торопится панна Евфемия! Хорошо делает Цинадровский, что недели на две уезжает в деревню к отцу. Чего доброго, не вынес бы, когда другому заиграли бы Veni creator[14].