"Форпост" - читать интересную книгу автора (Прус Болеслав)

VI

Весной должны были приступить к постройке дороги, и весть об этом вызвала волнение в деревне. В зимние вечера за пряжей вместо сказок рассказывали то о каких-то неизвестных людях, скупавших у крестьян землю, то о бедном мужике, который продал песчаный холмик, а купил за него десять моргов самой лучшей земли, то о незнакомых евреях, понаехавших в местечко и к ним в деревню — в корчму и к арендатору.

В декабре, после летней поездки, вернулся помещик с женой, и тотчас распространился слух, что имение будут продавать. Правда, сам пан по-прежнему играл на органе и только улыбался, когда кто-нибудь из служащих робко его спрашивал, верно ли, что он расстается с родовым поместьем. Но пани каждый вечер рассказывала горничной, как им весело будет в Варшаве, куда они переезжают. Час спустя горничная шепотом пересказывала эти новости писарю, который собирался на ней жениться; писарь на другое утро передавал их по секрету управляющему и приказчику, а в полдень их повторяли уже везде — на кухне, в клетях, в хлевах, в конюшнях и овчарнях — разумеется, под строжайшим секретом.

К вечеру весть проникала в корчму, из корчмы разносилась по хатам, и, наконец, докатывалась до местечка.

Слимак, часто работавший в имении, тоже слышал эти разговоры и видел их последствия. Видел и удивлялся могуществу такого слова, как «продажа».

Поистине, оно творило чудеса. Из-за него батраки теперь работали спустя рукава, из-за него с нового года уволился управляющий. Из-за него отощала безропотная рабочая скотина, из-за него из овинов исчезали снопы, а из амбаров зерно. Слово это пожирало запасные колеса и сбрую, вырывало замки и скобы у дверей, выламывало доски из заборов и колья из плетней. Оно же каждый вечер уводило прислугу в корчму, а чуть ночь потемней — неведомо куда угоняло то гуся, то индейку, то поросенка или овцу!

Всемогущее слово! Оно прозвучало по всему имению, по деревне и по местечку, откуда каждый день торговцы приносили счета. Его можно было прочесть на лицах обитателей имения, в печальных глазах отощавшей скотины, на всех дверях, во всех выбитых окнах, заклеенных бумагой. Не слышали его только двое: пан, все время игравший на органе, и пани, мечтавшая об отъезде в Варшаву. Если же кто-нибудь из соседей спрашивал, правда ли, что имение продается, он только улыбался и пожимал плечами, а она отвечала со вздохом:

— Мы хотели бы продать, в деревне такая скука. Но что же делать, если муж не находит покупателя!..

Слимак, которому иногда случалось встречаться с помещиком, зорко к нему присматривался и не верил в продажу.

«Какой он там ни есть, — думал о нем мужик, — а ведь загоревал бы он от такой-то беды. Ведь они тут живут испокон веков: и родились тут и выросли, все их деды-прадеды похоронены на здешнем погосте. Камень, не то что человек, и тот бы извелся, если б кто столкнул его со старого места. Да и с чего бы ему продавать, банкрот он, что ли? Деньги у него есть, это все знают».

Так думал мужик, потому что мерил пана на свой аршин, и уж вовсе не способен был понять, что такое молодая жена, скучающая в деревне.

А в то время, как он, обманутый спокойным лицом помещика, делал свои выводы, в корчме, под руководством шинкаря Иоселя, между мужиками побогаче происходили важные совещания.

Однажды утром, в середине января, в хату к Слимакам влетела старуха Собесская. Зимнее солнце еще не успело осмотреться по сторонам, а у нее уже огнем горели щеки и налились кровью глаза. Бабка прибежала в старом, как она сама, тулупе и в рубахе, разорванной на иссохшей груди.

— Ну, ставьте-ка водку, — закричала она, споткнувшись о порог, — а уж я вам кой-чего расскажу.

Слимак собирался молотить, но после такого вступления сел у печки и велел подать старухе водки, зная, что бабка не бросает слов на ветер.

Она выпила большую чарку, топнула ногой и крякнула: «Ух-ха!..» Потом утерла рот и начала рассказывать:

— Слыхали, что пан продает имение: леса, поля — все? Может, только оставит себе дом да сад…

Слимаку на ум пришел его луг, и он весь похолодел. Но коротко ответил:

— Басни!

— Басни?.. — повторила старуха, стараясь подавить икоту. — А я вам скажу, что не басни это, а истинная правда. И еще вам скажу, что нынче мужики, главные наши богатей, сговариваются с Иоселем и с Гжибом купить имение у помещика… Как есть, все имение, провались я на этом месте!..

— Как же это они сговариваются без нас? — сердито спросила Слимакова.

— А вас они не хотят принимать. Говорят, что и так вы будете у самой дороги и что вы уже успели на ней подработать и обидеть других…

Старуха выпила еще чарку и хотела продолжать, но водка ударила ей в голову. Она только крякнула: «Ух-ха!» — и потащила Слимака плясать, однако силы сразу ее покинули. Как подкошенный стебель, она повисла на руке мужика; тот вынес ее в сени и едва уложил в углу на подстилке, как бабка захрапела, до того ее разморило.

Следующие полдня Слимак потихоньку советовался с женой, что делать в такой оказии. К вечеру он надел новый овчинный полушубок и отправился в корчму на разведки.

Пока он шел, на дворе стемнело, и в корчме зажгли огонь. Отворив дверь, Слимак увидел за столом Гжиба и Лукасяка. При свете сальной свечи мужики в тяжелой зимней одежде походили на огромные камни, какие дремлют кое-где в полях, охраняя межи. За стойкой сидел Иосель в грязной полосатой фуфайке. У него был острый нос, острая бородка, острые кончики пейсов, острые локти, даже во взгляде было что-то колючее.

— Слава Иисусу Христу! — поздоровался Слимак.

— Вовек! — небрежно ответил Иосель.

Гжиб и Лукасяк, сидевшие, развалясь, за столом, только кивнули ему головой.

— Что нынче пьют хозяева? — спросил Слимак.

— Чай, — ответил шинкарь.

— Дай-ка и мне. Да черного, как смола, и побольше араку.

— Вы пришли сюда чай пить? — насмешливо спросил Иосель.

— Не за чаем я пришел, а разузнать…

— О том, что вам наговорила Собесская, — проворчал шинкарь.

Слимак уселся подле Гжиба и повернулся к нему.

— Вы что, имение надумали покупать у пана?

Мужики взглянули на Иоселя, он усмехнулся. Наконец ответил Лукасяк:

— Э-э… Так, толкуем от нечего делать!.. Да и у кого в деревне найдутся деньги на такое дело?

— Вы двое могли бы купить, — заметил Слимак, — вы да Гжиб.

— Может, и могли бы, — подхватил Гжиб, — да для себя и для своих деревенских.

— Ну, а я что же? — спросил Слимак.

— Вы нас не пускали в свои дела, так не суйтесь в наши.

— Не ваше это дело, а общее.

— Именно мое! — горячился Гжиб.

— Такое же, как и мое.

— Именно не такое… — настаивал на своем старик, стуча кулаком. — Не понравится мне кто, не приму его в долю — и баста!..

Шинкарь усмехнулся.

Лукасяк, заметив, что Слимак бледнеет от бешенства, взял Гжиба за руку.

— Пошли, кум, домой, — сказал он. — Чего ругаться, когда и дело-то еще неверное? Пошли, кум.

Гжиб взглянул на Иоселя и поднялся с лавки.

— Стало быть, без меня хотите покупать? — снова спросил Слимак.

— Цыплят-то вы летом скупали без нас, — ответил Гжиб.

Оба пожали руку Иоселю и вышли из корчмы, не простясь со Слимаком.

Шинкарь посмотрел им вслед, продолжая усмехаться.

Когда скрип шагов по снегу затих, он повернулся к Слимаку.

— Ну, хозяин, видите, как нехорошо у евреев хлеб отбивать? Из-за вас я потерял рублей пятьдесят, а вы и всего-то заработали двадцать пять, зато вражды себе нажили в деревне на целую сотню.

— И они без меня купят землю у пана? — спросил Слимак.

— А почему бы им не купить без вас? Какое им дело, что вы на этом потеряете, если им будет хорошо?

Мужик покачал головой.

— Ну-ну! — прошептал он.

— Я, верно, мог бы помирить вас с деревней, — продолжал Иосель, — но зачем мне это? Один раз вы уже меня обидели, а сердце у вас никогда ко мне не лежало.

— И не помиришь? — спросил Слимак.

— Помирить я могу, но у меня есть свои условия.

— Ну?..

— Во первых, вы отдадите мне те пятьдесят рублей, которые я летом из-за вас потерял, а потом… построите на своей земле хату и сдадите ее моему шурину.

— А что он там будет делать?

— Он будет держать лошадей и будет ездить на железную дорогу.

— А мне что делать с моими лошадьми?

— А у вас останется ваша земля.

Мужик поднялся с лавки.

— Нет уж, не надо мне чаю, — сказал он.

— А я и в доме его не держу, — пренебрежительно ответил шинкарь.

— Не дам я вам эти пятьдесят рублей и хату для шурина вашего не стану строить.

— Ну-ну, как хотите, — ответил Иосель.

Слимак вышел из корчмы, хлопнув дверью. Иосель повернул ему вслед свой острый нос и острую бородку, меланхолически усмехнувшись. В ночной темноте Слимак сперва наткнулся на господского батрака с тяжелым мешком ржи на спине, потом заметил девку-работницу, которая кралась между плетней, пряча под тулупом гуся, а Иосель все продолжал усмехаться. Он усмехался, отдавая батраку два злотых за рожь вместе с мешком; усмехался, покупая у девки гуся за бутылку прокисшего пива; усмехался, слушая мужиков, совещавшихся насчет покупки имения; усмехался, когда платил старому Гжибу два рубля в месяц со ста, и усмехался, когда брал у молодого Гжиба два рубля в месяц с десяти.

Усмешка казалась неотделимой от его острого лица, как грязная полосатая фуфайка от его тела.

В хате Слимака уже погас огонь в печке и давно спали дети, когда он, вернувшись из корчмы, стал впотьмах раздеваться.

— Ну что? — спросила его жена.

— Это все Иоселевы проделки, — ответил мужик. — Он ими вертит, как хочет.

— И не примут тебя в долю?

— Они-то нет, да я пойду к самому помещику.

— Завтра пойдешь?

— Завтра. Не то пропадет у меня луг. А без него — что мне, горемычному, делать?.. — вздохнул мужик.

Пришло завтра, пришло и послезавтра, пролетела целая неделя, а Слимак все еще не собрался в имение. Один день он говорил, что ему надо молотить рожь на продажу; другой — что в такой мороз носа не высунешь на улицу; потом — что он надорвался и нутро у него ноет. На самом же деле он и не молотил и не надорвался, но что-то удерживало его дома. То, что мужики называют робостью, шляхта — ленью, а ученые люди — отсутствием воли.

В эти дни он мало ел, ничего не делал, на всех сердился и, вздыхая, бродил по всему хутору. Чаще всего он останавливался у покрытой снегом лужайки и думал; в нем происходила борьба. Рассудок говорил ему, что надо идти в имение и так или иначе покончить с этим делом, а какая-то другая сила наполняла его душу тревогой и сковывала ноги или нашептывала на ухо: «Не спеши, погоди еще денек, все само собой образуется…»

— Юзек, ты чего не идешь к пану? — кричала жена. — Все равно ведь придется пойти и потолковать.

— А ну, как он не продаст мне луг; что тогда?.. — отвечал мужик.

Так он и не мог ни на что решиться, пока однажды вечером Собесская не дала ему знать, что депутаты от деревни были днем у помещика с просьбой продать им имение.

Собесскую совсем одолела ломота в костях, и она попросила у Слимаковой наперсточек водки. Чарка сразу развязала ей язык…

— Дело, видите, вот как было. Пошел Гжиб, да Лукасяк пошел, да Ожеховский, разоделись, словно к святой евхаристии. Пан зазвал их в контору, а Гжиб только откашлялся и давай чесать прямо с порога: «Слыхали мы, говорит, ваша милость, что хотите вы продать свое поместье. Конечно, продать свое добро каждый имеет полное право, равно как и всякий может купить, только бы заплатил как следует. Но, как там ни говори, не годится, чтобы земля, которой испокон веков владели ваши деды-прадеды и которую мы своим мужицким трудом пахали да засевали, не годится, чтобы этакое дело перешло в чужие руки. Стало быть, продайте, ваша милость, имение нам, своим мужикам и соседям, и не смотрите вы на чужих людей, которые землю вашу святую не уважат». Уж так-то хорошо говорил, да чуть ли не целый час, — продолжала Собесская, — ну, точно ксендз с амвона. У Лукасяка так даже поясницу свело, и все, как есть, ревмя ревели. А потом мужики — давай в ноги кланяться пану, а пан — давай обнимать их за шею…

— И что же, покупают?.. — потеряв терпение, перебил ее Слимак.

— Чего ж не покупать?.. Покупают… — протянула бабка. — Только малость в цене не сошлись: пан хочет сто рублей за морг, а мужики-то дают пятьдесят. Но, скажу я вам, так они плакали да целовались, так говорили, чтоб стоять заодно мужику и пану, что богатей наши, наверное, прибавят рубликов по десять, а остальное пан им уступит. Иосель говорит, чтобы по десятке накинули, не больше, да не спеша, тогда, конечно, сторгуют… А умный, холера его возьми, этот Иосель… За эти две недели, что мужики сговариваются в корчме, у него такие барыши, будто сама богородица у нас в деревне объявилась… Ох, царица небесная, чудотворная…

— А против меня он бунтует мужиков? — спросил Слимак.

— Бунтовать не бунтует, — отвечала старуха, — только иной раз ввернет словечко, что, дескать, вы уже не крестьянин, а вроде как купец. Мужики на вас взъелись похуже, чем он. Все забыть не могут, как вы курят у них покупали по злотому, а землемерам продавали по два…

После этих известий Слимак на другое утро отправился в имение и в полдень с кислым видом вернулся домой.

— Ну что? — спросила жена.

— Ну сходил; потом расскажу, дай-ка поесть.

Он разделся и, усевшись за миску щей, начал рассказывать.

— Вошел это я в ворота, смотрю: по одну сторону дома все окна настежь. В такую-то стужу!.. Слышь, Ягна?.. Ну, думаю, может, помер кто, не приведи бог? Заглянул, а тут, в самой большой горнице (в той, где белые столбы, громадная такая, как костел), ездит по полу лакей, — Матеуш его звать. Без сюртука, в фартуке, щеткой подпирается да так и катит, как ребятишки на льду. «Слава Иисусу Христу, — говорю я ему. — Что это вы делаете, Матеуш?» — «Во веки веков, отвечает. Видите, пол натираю. Нынче гостей ожидаем, танцы будут». — «А пан, говорю, не вставал еще?» — «Эх, говорит, встать-то встал, да сейчас он с портным плащ примеряет. Пан-то для танцев рядится краковянином, а пани — цыганкой». — «А я, говорю, хотел пана просить, чтобы он мне луг продал». А Maтеуш, стало быть лакей этот, говорит: «Глупые ваши слова, Слимак! Станет с вами пан толковать про луг, когда у него голова забита краковянином». И опять как пошел ездить, так у меня в глазах и зарябило! Отошел я от окна и малость постоял возле кухни. Слышу шум, гам, огонь пылает, как в кузне, масло так и трещит. Вдруг, смотрю, вылетает из кухни Игнаций Кэмпяж, — поваренком он в доме, — но до того беднягу раскровянило, словно кто топором его тяпнул. «Игнаций, кричу, бог с тобой, кто это из тебя краску пустил?» — «Это, говорит, не из меня. Просто повар съездил мне по морде битой уткой, вот меня и вымазало». — «Слава всевышнему, говорю, что сок не из тебя вышел, а ты вот что скажи: как бы мне поймать пана?» Он и говорит: «Подождите здесь. Только что, говорит, привезли козулю, так пан, верно, выйдет посмотреть на нее». Игнаций побежал к колодцу, а я жду, жду, все кости у меня разломило, а я все жду.

— Ну, а пана ты видел? — в нетерпении прервала его жена.

— Еще бы не видел!

— И говорил с ним?

— А то как же?

— О чем же вы говорили?

— Гм… ну, я говорю: «Прошу вашей милости насчет лужка». А он мне тихо: «Ах… оставь ты меня в покое с делами, не до того мне сейчас».

— Только и всего? — спросила баба.

Слимак развел руками.

— Схожу туда завтра или послезавтра, как отоспятся после танцев.

В это время Мацек Овчаж ехал на санях в лес за дровами. Он вез топор, лукошко с убогой снедью и дочку дурочки Зоськи. Мать, покинув ребенка осенью, по нынешний день не справлялась о нем, и Овчаж выхаживал сиротку. Он кормил девочку, укладывал в конюшне спать и держал при себе, где бы ни работал, боясь хоть на минуту оставить ее без присмотра.

Девочка была хилая, почти не двигалась и даже не кричала. Слимаки и особенно Собесская предсказывали, что она скоро умрет.

— Недели не проживет.

— Завтра помрет.

— Ого! Найденка-то кончилась.

Так говорили о ней в хате. Но девочка прожила неделю, не померла и назавтра и даже, когда ее раз уже все сочли покойницей, снова открыла блеклые глазки.

Мацек, слушая эти предсказания, только отмахивался и приговаривал: «Выживет, ничего с ней не сделается…»

Каждую ночь он тайком давал ей сосать коровье вымя, а днем никогда с ней не разлучался.

— Охота тебе, Мацек, возиться с такой дохлятиной! — не раз повторяла Слимакова. — Ты ей что хочешь говори, хоть молитвы читай, ничего она не смыслит, уж больно глупа. Сроду я такой дурехи не видывала…

— Ну нет!.. — отвечал батрак. — Про себя она все понимает, только не умеет сказать. А вот станет говорить, самых умных за пояс заткнет!

И возил ли он на поле навоз, молотил ли, веял или чинил свои лохмотья, девочка всегда была с ним. Он рассказывал ей о своей работе, поил из бутылочки молоком и убаюкивал, фальшиво напевая песенку о сиротке:

Шла она лесами,Затравили псами…

Сегодня Мацек повез ее в лес. Он закутал девочку в остатки старого тулупа, поверх обмотал рядном, привязал к передку саней и поехал — то с горы, то в гору, а то и оврагом; такая уж горбатая была тут местность. Вдруг они выехали на равнину прямо против солнца, и косые лучи его, отражаясь в безбрежной глади снегов, ударили им в глаза ярким блеском.

Девочка заплакала. Овчаж повернул ее на бочок и принялся читать наставления:

— Вот видишь, я тебе говорил: закрывай глаза. Ни один человек на свете, будь он хоть сам епископ, не может смотреть на солнце, ибо это фонарь господень. Каждый день до свету Иисус Христос берет его в руки и обходит все свое хозяйство на земле. Зимой, когда донимает мороз, он выбирает путь покороче и дольше спит по ночам. Зато уж летом встает в четыре и целый день до восьми вечера смотрит, где что делается на свете. Так и человек должен трудиться — от зари до зари. Ну, тебе-то можно еще поспать и днем; все равно от тебя немного проку, хоть бы ты и не спала. Нно-о!.. Нно-о!..

Они въехали в лес.

— Ну вот, видишь, — толковал Овчаж ребенку, — это лес, да только не наш, а господский. Купил тут Слимак четыре сажени дров; мы перевезем их сейчас, пока дорога хорошая и лошади в поле не нужны. Вот вырастешь, будешь летом бегать сюда с детишками по ягоды. Только смотри далеко не ходи и поглядывай по сторонам, а то как раз волк на тебя выскочит. Тпру… стой!..

Они остановились подле груды дров. Овчаж отвязал девочку от передка саней и, отыскав укрытое от ветра местечко, положил ее на кучу можжевельника. Потом достал из лукошка бутылку с молоком и поднес ее к ротику ребенка.

— На, попей, наберись сил, придется нам малость поработать. Поленья, сама видишь, какие: тут здорово наломаешь спину, покуда нагрузишь сани. Что, не хочешь больше?.. А-пчхи!.. Будь здорова. Понадобится тебе что, ты крикни.

«А как ни говори, с такой маленькой и то веселей, чем одному, — прибавил он уже про себя. — Прежде, бывало, словом не с кем перекинуться, а нынче хоть наговоришься всласть».

Он принялся накладывать дрова.

— Ты присмотрись, как делается такое дело. Ендрек — тот бы сразу схватил полено, всю бы сажень развалил, замучился бы зря и сейчас бы бросил. А ты бери бревнышко сверху, — так, хорошо; теперь тащи его полегоньку, клади на плечо — и в сани. Вот одно и готово. Теперь второе. Бери полегоньку с самого верху, на плечо — и в сани. Вот у тебя и два. Да помаленьку, не рывком, а то устанешь…

— Само-то полено, будь оно неладно, не хочет идти в сани, тоже ведь оно имеет понятие, знает, что его ждет. Всякий держится своего угла, какого ни на есть, а своего. Только тому все равно, — прибавил он со вздохом, — у кого своего угла вовсе нет. Здесь ли, там ли пропадать — все одно…

Так рассуждал Овчаж и не спеша укладывал дрова. Время от времени он останавливался передохнуть, согревался, хлопая себя по плечам окоченевшими руками, и укрывал рядном сиротку. Между тем небо заалело, поднялся резкий западный ветер, насыщенный влагой.

Охваченный зимним сном, лес затрепетал, заговорил, ожил. Задрожали зеленые иглы сосен, вслед за ними ветки, потом заколыхались широко раскинувшиеся сучья, подавая какие-то знаки; наконец, зашевелились верхушки и стволы деревьев. Они раскачивались взад и вперед, будто сговариваясь о чем-то или готовясь к походу. Казалось, им наскучила вековая неподвижность и вот-вот они с шумом и шелестом двинутся всей толпой куда придется, хоть на край света.

Время от времени в той стороне, где стояли сани Мацека, все затихало, словно лес не хотел раскрывать перед человеком свои тайны. И вдруг откуда-то издали слышались шаги бесчисленных ног, как будто маршировала целая колонна. Вот из глубины выходят первые шеренги правого фланга; они подходят все ближе, ближе, вот они уже поравнялись с Овчажем, прошли дальше… А вот дрогнул левый фланг; скрипит снег, хрустят обламываемые ветки, воет, отступая, ветер; они идут все ближе, ближе, уже на одной линии с мужиком — и снова проходят мимо. А вот передовая колонна бодро и отважно потрясает ветвями и подает сигналы, перекликаясь громким шепотом. Уже склоняются верхушки, гиганты уже подались вперед, двинулись… Встали… Они видят два человеческих существа, которым лес не выдаст своих тайн. С гневным шумом они останавливаются, бросают в них шишками и сухими ветками, словно говоря: «Прочь отсюда, Овчаж, прочь отсюда, не мешай нам…»

Но ведь Овчаж — всего только батрак, подневольный человек. Он и боится лесного шума, и с радостью уступил бы дорогу гигантам, но не смеет уйти, пока не погрузит дрова. Теперь он уже не отдыхает, не трет озябших рук, а торопливо накладывает дрова, чтобы скорей бежать из лесу, от бурной зимней ночи.

Между тем небо совсем заволокло тучами, лес окутывает мгла, начинает накрапывать дождик; мелкие, как маковое зернышко, капли сразу же замерзают. В несколько минут зипун Мацека, рядно, в которое он завернул сиротку, и конские гривы покрываются тонкой, потрескивающей коркой льда. Поленья тоже обледеневают и выскальзывают из рук; снег на земле становится гладким, как стекло, так что нельзя устоять на ногах. Мацек бросает в сани последние дрова и со страхом поглядывает на заходящее солнце. Опасное дело — ночью возвращаться с таким грузом в гололедицу.

Он поспешно укладывает сиротку в нагруженные сани и, перекрестившись, стегает лошадей. Многое на свете страшит Мацека, но больше всего он боится, чтоб на обледенелой дороге не опрокинулись сани и не придавили его, как прошлый год, когда на него наехала телега.

— Нно-о!.. Нно-о! — понукает Мацек лошадей.

Наконец они выехали из лесу, но дорога становится все хуже. Сани поминутно скатываются в канавку и, наверное, не раз бы уже опрокинулись, если б не подпирал их, дрожа от страха и холода, Мацек. Стоит подвернуться его перешибленной ноге, и тогда конец и ему и ребенку: их придавят дрова, а остальное довершит мороз.

Неподалеку от большака дорога стала до того скользкой, что лошади не могли идти дальше. Умолк скрип саней, Овчаж устал покрикивать «нно-о», кругом залегла тишина. Такая тишина, что слышался гневный шум леса вдалеке, свист ветра в щелях между бревнами и приглушенные всхлипывания ребенка. Вокруг становилось все темней и темней…

— Нно-о!.. — крикнул Мацек.

Лошади тронулись и поскользнулись на месте.

— Нно-о!.. — надрывался батрак, подталкивая сани.

Через несколько шагов лошади опять стали.

— Под твою защиту прибегаем, святая богородица… — шептал Мацек.

Он достал из саней топор и принялся бороздить перед лошадьми гладкую, словно полированную, дорогу.

После получасовой работы, вконец измучившись, Овчаж добрался до большака. С этого места дорога шла круто вверх, на высокий холм, почти неприступный в темноте, тем более в гололедицу.

Мацек взял на руки всхлипывающую сиротку, уселся на передок саней и, закутывая ребенка, стал думать: явится ли Слимак к ним на выручку или заляжет спать в теплой хате, бросив их на произвол судьбы?..

— Может, и придет, лошадей пожалеет. Ты не бойся, не плачь, — шептал он сиротке. — Господь бог милостив, он все видит и не даст нам погибнуть. Не плачь, слезами горю не поможешь.

Вдруг сквозь вой бури ему послышался перезвон колокольчиков. Динь-динь!.. День-делень… — заливались они на все голоса, как во время крестного хода. В первую минуту Овчаж подумал, что ему померещилось, но колокольчики, ни на минуту не смолкая, звенели все громче, все ближе, как летом рой комаров над топью.

— Что же это? — прошептал мужик и вскочил на ноги.

Вдали, между холмов, поросших можжевельником, на снегу показался красный огонек — сначала один, потом второй, третий, четвертый… Огни то скрывались в оврагах, то снова загорались где-то в вышине, словно в небе, то опять исчезали под неумолчный, все более и более громкий звон бесчисленных бубенцов. И всякий раз, появляясь вновь, огоньки становились ярче, так что, наконец, при их свете можно было различить великое множество огромных черных предметов, бегущих к Овчажу.

Одновременно до ушей батрака донесся гомон человеческих голосов, конский топот и хлопание бичей.

— Э-эх!..

— Осторожно, тут холм!..

— Гони ко всем чертям!..

— Эй, вы! Не сходите с ума!..

— Остановите сани… Я высаживаюсь!..

— Вали вперед!..

— Господи Иисусе!

— Музыку не растеряли?

— Успеем еще растерять!..

— Ха-ха-ха!

Теперь Овчаж разглядел, что на него мчится вереница саней, больших и маленьких, запряженных парой или четверкой лошадей, в сопровождении верховых с факелами. Среди ночи в морозной мгле их пламя производило необычайное впечатление, как и вся процессия. Озаренная багровым светом, она, казалось, въезжает под огненную арку, на мгновение вынырнув из бездны, для того чтобы опять в ней исчезнуть.

А сани с криками, с пением, со свистом и хлопанием бичей всё неслись во весь дух по извилистой, круто поворачивающей дороге. Вдруг весь кортеж остановился, едва не налетев на Овчажа.

— Эй! Что там?

— Стой!.. Какие-то сани загородили дорогу.

— Кто это?

— Мужик с дровами.

— Сворачивай, собачий сын!..

— Не свернет: лошади не вытянут…

— Столкнуть его в ров!

— Постойте!.. Лучше перенесем его!

— Браво! Перенесем мужика!.. Высаживайтесь, господа!

И не успел Овчаж опомниться, как его окружила блестящая толпа в масках, перьях, богатых нарядах, с саблями, метлами и гитарами в руках. Одни подхватили сани с дровами, другие его самого, втащили на вершину неприступного холма, свезли вниз и поставили в таком месте, откуда он мог добраться домой без большого труда.

— Господи помилуй! — шептал пораженный Мацек, вглядываясь в этих чудаков, среди которых узнал нескольких помещиков из окрестных имений.

— Видать, едут на гулянье к нашему пану, — прибавил он, подумав. — Вот уж удальцы так удальцы, добрые господа!.. Не взбрело бы им в голову, так бы я тут и простоял до утра.

Между тем с холма кричали:

— Дамы боятся ехать под гору…

— Пусть высаживаются, мы доведем их пешком.

И ряженые гурьбой снова побежали в гору.

— Не проедут тут сани…

— Почему не проедут? — закричал чей-то юношеский голос. — Антоний, трогай!..

— Не слажу с лошадьми, ваша милость…

— Так пошел с козел, дурак! Я сам буду править, если ты боишься…

Через минуту громко зазвенели колокольчики, и с вершины холма, как вихрь, пронеслись мимо Овчажа сани, запряженные парой лошадей. Батрак только перекрестился.

С вершины холма снова закричали:

— Анджей! Трогай!..

— Стойте, граф!..

— Не рискуйте, пан…

— Пошел!..

Вторые сани пролетели, как буря.

— Браво!..

— Молодцы!..

— Трогай, Яцентий!..

На этот раз с горы понеслось, едва не сцепившись полозьями, сразу двое саней. В каждых сидели кучер и барин.

Бешеная гонка так избороздила скользкую дорогу, что остальные сани, уже без седоков, могли, не подвергаясь опасности, подняться и съехать, что и было сделано с надлежащей осторожностью.

— Да ну же, скорей! — кричали сверху.

— Пусть каждый подаст руку даме…

— Полонез!.. Дайте полонез!

— Музыка, вперед!..

Люди с факелами встали вдоль дороги, музыканты настроили инструменты, пары приготовились. Полилась скорбная мелодия полонеза Огинского, и из толпы, стоявшей вверху, пара за парой двинулись танцоры, словно разноцветная нить, тянувшаяся из невидимого в темноте клубка.

Овчаж снял шапку, стал за дровнями и высвободил из-под тулупа голову ребенка.

— Смотри, — сказал он, — вглядись хорошенько: такой красоты в другой раз за всю жизнь не увидишь. Вот так процессия — только держись!.. Одни паны да пани, а сколько ж их высыпало, будто овцы на лугу…

В нескольких шагах от Мацека стоял лакей с факелом, так что он отлично мог разглядеть каждую пару нескончаемого шествия и потихоньку объяснял сиротке:

— Видишь этого, с медным котелком на голове, вон на груди у него бляхи — латы зовутся. Это важный рыцарь!.. В былые времена такие полмира завоевали, да нынче уж нету их…

Первая пара проскользнула мимо Овчажа и скрылась за холмом.

— А теперь присмотрись к этому, с седой бородой и с султаном на шапке. Это важный пан и сенатор… В былые времена такие полмиром владели, да нынче уж нету их…

Вторая пара растаяла во мраке.

— Этот, с воротником, — толковал ребенку мужик, — духовное лицо. В былые времена такие знали все, что есть на небе и на земле, а после смерти делались святыми. Да нынче-то уж нету их…

Третья пара исчезла за холмом.

— А этот, пестрый, как дятел, тоже большой пан. Ну, он-то ничего не делал, только пил да плясал. За один раз мог выпить целый кувшин вина, но и денег ему требовалось столько, что под конец нужда заставила его поместье продать. А когда все распродал, тогда и его, бедняги, не стало.

Промелькнула четвертая пара.

— Глянь-ка, видишь, какой улан идет?.. Ух, эти здорово повоевали!.. Весь свет с Наполеоном прошли, все народы победили. Да нынче и этих нет.

— Смотри, смотри-ка туда. Видишь — трубочист, а там кузнец; один играет на гитаре, другой вроде мужика, только на самом деле это паны вырядились — просто так, для потехи…

Вот и последняя пара проплыла мимо Мацека; полонез Огинского звучал все тише и, наконец, умолк. Самая трудная часть пути была пройдена, с шумом и смехом все стали снова усаживаться в сани. Опять зазвенели колокольчики, сперва один, потом второй, третий… десятый — целый рой; опять захлопали бичи, зацокали копыта, и ряженые понеслись дальше.

Мацек надел шапку, уложил ребенка в сани, подобрал вожжи и осторожно, по наезженной дороге, двинулся домой. Далеко впереди звенели бубенцы и мелькали красные огоньки; временами ветер еще доносил чей-то громкий возглас… Наконец, все затихло и погасло.

— А хорошо ли это, хоть и панам, изо всего забаву себе делать? — пробормотал Овчаж. Ему вспомнились и истлевший под хорами в костеле портрет седого сенатора, — он не раз молился перед ним, — и изодранная картина, изображающая шляхтича с обритой головой, — его крестьяне прозвали окаянным, — и черная гробница закованного в латы рыцаря с мечом в руке и железной рукавицей в изголовье, — этот покоился подле алтаря святой великомученицы Аполлонии. А шляхтичи для потехи сенаторами да рыцарями рядились!

Потом на память ему пришли висевший в ризнице епископ, который умел воскрешать мертвых в случае надобности в свидетелях; монах, по собственному плащу перешедший Вислу, и королева, переправившая под землей из Венгрии в Польшу соль для бедняков. Наконец, перед глазами Мацека встал родной его дедушка, Рох Овчаж. Умный был дедушка! С Наполеоном весь свет обошел, а на старости лет стал причетником в костеле и до того толково все объяснял мужикам, что зарабатывал чуть ли не больше органиста.

— Царство ему небесное! — прошептал Овчаж. Но ему покоя не давала мысль, что нехорошо все-таки поступает шляхта, забавляясь церковной утварью. «С них станется, что они и в ризы вздумают рядиться…» — подумал Мацек.

До хаты еще оставалось, может, с версту, когда позади послышались голоса едущих вдалеке людей, а впереди он увидел Слимака.

— А мы уж думали, что ты застрял под горой, — заговорил Слимак, — но ты, слава богу, едешь. Видал ряженых?

— Ого-го!.. — ответил Овчаж.

— И не разнесла тебя шляхта?

— Как бы не так! Они еще через гору меня переволокли вместе с дровнями.

— Да ну!.. И ничего худого тебе не сделали?

— Ничего. Один только созорничал, шапку мне на глаза нахлобучил, а больше ничего.

— Вот-вот! У них все так. То они тебя разобидят насмерть, то чуть не на руках носят. Как на них найдет, — заключил Слимак.

— Как на них найдет, — повторил Овчаж. — Но уж и мудрят они… Можно сказать, по-барски. Так они, окаянные, разогнали сани да с самой высокой горы, что у меня по спине мурашки побежали. Верно, здорово выпили, оттого-то никто из них шею себе не свернул. А мужику, да еще трезвому, тут бы не остаться в живых.

Через минуту их нагнало двое саней. В первых сидел один человек, во вторых — двое.

— Вы не из этой деревни? — крикнул первый.

— Из этой, — ответил Слимак.

— Тут ряженые проезжали, они не к вам ехали?

— Не к нам, а к пану.

— Так, так… А арендатор Иосель дома?

— Если не мошенничает где-нибудь на стороне, должен быть дома, — сказал Слимак.

— А вы не слыхали, не продал еще ваш помещик имение? — послышался грубый голос из вторых саней.

— Зачем ты болтаешь, Фриц!.. — прикрикнул на Фрица его спутник.

— Затем, что ни черта не стоит все это дело, — сердито ответил грубый голос.

— Эге, да это они! — пробормотал Слимак, всматриваясь в проезжих.

Сани пронеслись мимо.

— Видать, евреи, — сказал Овчаж. — Бородатые и говорят как-то чудно.

— Первый — тот еврей, а эти двое — немцы из Вульки, — ответил Слимак. — Помню я их, они еще летом ко мне приставали.

— У шляхты и гулянье не обходится без евреев, — заметил Овчаж. — Не успели проехать, а уж этот следом за ними тянется.

— Как дым за огнем, — прибавил Слимак.

Продолжая разговаривать, они доехали до ворот, где их поджидал Ендрек с фонарем. Мороз все крепчал, и они совсем заиндевели, пока не попали наконец в хату.

Между тем сани с евреем и с двумя немцами из Вульки осторожно спустились в долину, проехали мост, с большим трудом поднялись на первый ярус холмов и остановились у корчмы. Тут до ушей приезжих донеслись обрывки музыки, а в глаза им ударило розовое пламя смоляных бочек, пылавших перед господским домом. Немцы вылезли из саней и вошли в корчму, оттуда выскочил шинкарь Иосель и вполголоса заговорил с одиноким седоком. Наконец, низко ему поклонившись, он велел вознице ехать в имение.

Едва сани тронулись, из корчмы выбежал один из немцев с криком:

— Эй! Эй!

Сани остановились. Немец оперся на козлы и заговорил:

— Ничего из этого дела сегодня не выйдет.

— Почему? — медленно спросил еврей.

— Они сейчас танцуют…

— Ну и что же?

— Шляхтич не оставит танцев для деловых расчетов.

— Так продаст без расчета.

— Или велит ждать несколько дней.

— Мне некогда ждать, — ответил еврей. — Трогай! — приказал он вознице.

В имении громче заиграла музыка, и в ответ ей в деревне завыли проснувшиеся собаки, застонал и засвистел ветер в старых деревьях вдоль дороги. Все медленней в гору поднимались сани, все чаще спотыкались лошади, все сильней стегал их кнутом возница, а седок его, подняв высокий бобровый воротник, думал.

Во дворе пылали смоляные бочки, в открытой настежь кухне, казалось, вспыхивали бенгальские огни, стены дома излучали звуки вальса. У навесов и возле конюшен еще звякали бубенцы, кучера пререкались из-за мест для своих лошадей, забор со всех сторон облепили батраки, деревенские бабы и мужики, глазевшие на освещенные окна зала, где непрестанно мелькали силуэты танцующих. И над всем этим шумом, музыкой, блеском, над весельем и любопытством человеческим раскинулась зимняя ночь, а из темной ее глубины к дому подкатили сани; в них сидел, уткнувшись в бобровый воротник, неизвестный еврей и — думал.

Скромный его экипаж остановился в тени, у ворот; седок вышел и усталой походкой двинулся к открытым дверям кухни. Он что-то сказал повару — тот не обратил на него внимания; тогда он подозвал судомойку — она повернулась к нему спиной; наконец, в кухню вбежал буфетный мальчик, приезжий схватил его за руку.

— Вот тебе злотый, — сказал он, — а если приведешь сюда лакея Матеуша, получишь еще злотый.

Мальчик остановился и с любопытством взглянул на еврея.

— А вы разве знаете Матеуша?

— Узнаю, ты только его приведи.

Вскоре появился Матеуш.

— Вот тебе рубль, — сказал приезжий, — а если вызовешь ко мне пана, получишь еще рубль.

Лакей покачал головой.

— Пан сейчас очень занят, — сказал он, — наверное, не выйдет.

— Скажи ему, что его хочет видеть пан Гиршгольд по очень спешному делу. И еще скажи, что пан Гиршгольд привез ему письмо от отца пани. Вот тебе еще рубль, чтобы ты не забыл фамилию: пан Гиршгольд.

Матеуш тотчас побежал в дом, но вернулся нескоро. Музыка в зале умолкла — он не возвращался; заиграли польку — его все еще не было; наконец он пришел.

— Пан просит вас во флигель, — сказал он господину в бобрах.

Пройдя вперед, лакей отворил дверь в комнату, где стояло несколько кроватей; некоторые из них были уже постланы на ночь и, видимо, предназначались для гостей.

Приезжий снял дорогую шубу и, не выпуская из рук бобровой шапки, опустился на стул. Это был красивый румяный мужчина с каштановой бородой, в длинном сюртуке. Вытянув ноги, обутые в лакированные ботинки, и облокотившись на спинку стула, он глядел на пламя свечи, ждал и — думал.

Полька окончилась; после короткой паузы из зала донеслись задорные звуки мазурки. В доме усилился шум и топот, время от времени долетали выкрики распорядителя танцев, а затем разнесся такой грохот, от которого, казалось, обрушится вся усадьба. Еврей равнодушно слушал, терпеливо ждал и — думал.

Вдруг в сенях что-то стукнуло, загремело, дверь распахнулась, словно ее вышибли, — и перед посетителем предстал помещик. На нем был расшитый блестками и колечками плащ с красным воротником, красная шапка с павлиньим пером, широкие штаны в розовую и белую полоску и сапоги с подковками.

— Как поживаете, пан Гиршгольд? — весело поздоровался хозяин. — Что это за спешное письмо от тестя?..

Гость медленно поднялся со стула, важно поклонился и, достав письмо из внутреннего кармана, сказал:

— Пожалуйста, прочтите.

— Как?.. Сейчас?.. Но я танцую мазурку, пав Гиршгольд…

— А я строю участок дороги, — возразил гость.

Помещик прикусил ус, распечатал письмо и быстро пробежал его глазами.

Шум в зале все усиливался, возгласы распорядителя танцев раздавались все чаще и становились все громче.

— Вы хотите купить у меня имение? — спросил помещик.

— Да, и сейчас же.

— Но послушайте, у меня бал!..

— А меня ждут колонисты. Если я до полуночи не договорюсь с вами, завтра мне придется договариваться с вашим соседом. Он на этом выиграет, а вы проиграете.

— Ну хорошо… — проговорил, едва сдерживая нетерпение, помещик. — Тесть в письме очень лестно отзывается о вас… Но сейчас…

— Вам нужно только написать несколько слов.

Помещик бросил на стол свою шапку.

— Право, пан Гиршгольд, вы несносны!..

— Не я, а дела. Мне очень приятно быть полезным вашему семейству, но в моем распоряжении крайне мало времени.

В сенях снова что-то загремело, в комнату ворвался улан.

— Владек, побойся бога, — закричал он, — что ты делаешь?

— Срочные дела… — оправдывался хозяин.

— Но твоя дама ждет…

— Пусть кто-нибудь меня заменит; повторяю, у меня важные, срочные дела.

— Но дама!.. — горестно воскликнул улан, выбегая из комнаты.

Из зала донесся охрипший голос главного распорядителя, вскоре совсем замолкший. Однако тотчас его сменил чей-то могучий бас:

— Дамы, rond; кавалеры, corbeille!..[2]

— Сколько вы даете? — в отчаянии повернулся хозяин к покупателю. — Что за нелепое положение!.. — прибавил он, постукивая подковками.

— Крайняя цена — две тысячи двести пятьдесят рублей за влуку[3], — решительно ответил приезжий. — Завтра я дам уже только две тысячи.

— En avant![4] — рокотал бас в зале.

— Ни за что! — ответил помещик. — Лучше я продам мужикам.

— Мужики дают полторы тысячи, дадут самое большее тысячу восемьсот.

— В таком случае, я сам буду хозяйничать.

— Вы и сейчас сами хозяйничаете, а что толку?..

— Tournez!..[5] — объявили в зале.

— То есть как это — что толку?.. — возмутился помещик. — Земля великолепная, леса, луга…

Еврей махнул рукой.

— Я ведь знаю, что тут у вас есть, — сказал он. — Знаю от вашего управляющего, который уволился с нового года.

Помещик рассердился.

— Тогда я сам распродам колонистам!.. — крикнул он.

— И получите по две тысячи за влуку, а тем временем молодая пани умрет с тоски, — улыбаясь, возразил приезжий.

— Chaine![6] Налево! — раздалось в зале.

— О, господи! Что же делать?.. — вздохнул помещик.

— Подписать купчую, — ответил Гиршгольд. — Пишет же вам тесть, что я плачу больше, чем кто-либо, и заслуживаю доверия.

— Partagez![7]

В сенях в третий раз что-то загрохотало, споткнулось, стукнулось о дверь, чертыхнулось, и в комнату снова влетел улан.

— Владек! — завопил он. — Граф смертельно обижен твоим невниманием к его невесте и хочет уезжать…

— Боже! Что за несчастье! — простонал помещик. — Пишите, пан Гиршгольд, купчую, я сейчас вернусь…

Он убежал. Приезжий достал из дорожной сумки чернильницу и перо, из кармана — вчетверо сложенный листок бумаги и при свете стеариновой свечи, под звуки музыки, шарканье ног и выкрики распорядителя танцев написал несколько строк. Потом снова погрузился в свою обычную задумчивость.

Через четверть часа мазурка затихла, а вслед за тем в комнату вернулся усталый, но сияющий шляхтич.

— Готово? — спросил он весело.

— Готово.

Помещик прочел и подписал, прибавив с улыбкой:

— Чего стоит такая купчая?

— Для суда — ничего не стоит, а для вашего тестя она имеет значение. Ну, а у него есть деньги, — ответил Гиршгольд.

Он подул на подпись, неторопливо сложил бумагу и в заключение спросил с оттенком легкой иронии:

— Что же, граф уже не сердится?

— Мне удалось его успокоить, — с довольным видом ответил помещик.

— В этом году его ждут большие неприятности от кредиторов, — пробормотал приезжий. — Ну, я прощаюсь, желаю хорошо повеселиться.

Он подал помещику руку, и тот поспешно вернулся в бальный зал.

Гиршгольд не спеша стал надевать шубу. В ту же минуту, точно из-под земли, вырос Матеуш.

— Изволили купить у нас имение? — угодливо спросил он, помогая приезжему одеться.

— А что тут такого?.. Не первое и не последнее, — ответил приезжий. Затем достал бумажник и протянул лакею три рубля.

— Прикажете подавать? — спросил тот, сгибаясь в три погибели.

— Не нужно, — ответил Гиршгольд. — Моя карета осталась в Варшаве, а сюда я приехал в такой дрянной колымаге, что неловко ее показывать.

С этими словами он вышел за ворота пешком в сопровождении почтительно семенившего за ним лакея.

В зале затевали в тридцать пар кадриль, затянувшуюся до ужина. После ужина снова танцевали польку, потом вальс, мазурку — и так без конца. На востоке забрезжил бледный рассвет, в хатах затопили печи, во дворах заскрипели журавли колодцев, на гумнах застучали цепы, а в господском доме все еще продолжался бал.

С восходом зимнего солнца Слимак встал, накинул на плечи зипун и, шепча молитву, потащился во двор. Выйдя за ворота, он то посматривал на небо, точно вопрошая его взглядом, какая будет погода, то, насторожив ухо, оборачивался в сторону имения, откуда доносились собачий лай и обрывки мелодий. Затем, продолжая прислушиваться, вышел на дорогу и машинально направился к затянутой льдом реке; губы его шептали молитвы, но голова была занята другим: Слимак размышлял о том, как это господа могут так долго веселиться.

Он глядел на небесную лазурь, на снег, порозовевший под лучами солнца, на облака, словно искупавшиеся в пурпуре, вдыхал утренний морозный воздух и чувствовал, что ни это небо, ни снег, ни мороз не отдал бы за самую прекрасную музыку и танцы.

— Нет, не сменяю я свою беду на ваши забавы!.. — шептал он. — Измаются, не поспят как следует быть, — вот и вся радость…

Он вспомнил, что не кончил молиться, отогнал прочь мирские заботы и забормотал:

— А теперь вторая молитва… «Отче наш, сущий на небесах…»

Вдруг из-за холма послышались какие-то голоса. Слимак повернул туда и, едва пройдя несколько шагов, увидел двух человек в длинных синих кафтанах. Один был старик с бритым лицом, другой — широкоплечий бородач.

Они тоже его заметили, и старший спросил:

— Это ваша земля, хозяин, там, на горе?

Слимак с изумлением поглядел на них.

— Да что вы все расспрашиваете про мое добро?.. Я уже летом вам говорил, что земля эта моя и гора моя.

— А раз твоя, так продай нам, — сказал бородач.

— Подожди, Фриц, — перебил его старик.

— Вы всегда любите лишнее болтать! — прикрикнул на него бородач.

— Подожди, Фриц, — продолжал старик. — Видите ли, хозяин, — обратился он к мужику, — сегодня мы купили у вашего пана имение.

— Ну, зачем это?.. — прервал его бородач.

— Подожди, Фриц. Но, видите ли, хозяин, нам нужна ваша гора, потому что мы хотим здесь построить ветряную мельницу…

— Herr Jesus![8] — воскликнул бородач. — Вы с недосыпу, кажется, совсем одурели!.. Послушай, — сердито сказал он мужику, — мы хотим купить твою землю…

— Землю? — с удивлением переспросил мужик, оглядываясь назад. — Землю?..

Он с минуту колебался, не зная, что отвечать; наконец сказал:

— А какое вы право имеете покупать мою землю?

— То право, что у нас есть деньги, — бросил бородач.

— Деньги?.. А я не продам за деньги. Это моя земля. Тут мои деды-прадеды жили еще при крепостном праве: тогда уже эту землю называли нашей. А после отцу моему, по уложению, отдали эту землю совсем, так что она стала его собственная, и все это записано в комиссии. Потом я получил три морга за лес, тоже насовсем, и это тоже все записано в комиссии. Землю мерил землемер от казны, и все бумаги имеются как следует быть, с подписями и печатями, стало быть… По какому же такому праву хотите вы купить мою землю, раз она моя? Собственная моя, ну?..

В продолжение этой речи, произнесенной с большой горячностью, бородач, повернувшись боком к мужику, насвистывал сквозь зубы, а старик, потеряв терпение, размахивал перед лицом Слимака обеими руками. Улучив наконец удобную минутку, он закричал:

— Но мы ведь тебе заплатим!.. Чистоганом… По шестидесяти рублей за морг…

— Я и за сто не продам, — отрезал Слимак, — потому что нет у вас никакого такого права.

— Но мы можем договориться по доброй воле.

Мужик подумал и вдруг рассмеялся.

— Вы старый человек, — сказал он, — а того не понимаете, что по доброй-то воле я никогда свою землю не продам.

— Но почему?.. За те деньги, которые мы вам даем, вы могли бы за Бугом купить целую влуку.

— А раз там земля такая дешевая, вы бы ее и купили. Чего же вы лезете в нашу деревню?

— Xa-xa-xa! — захохотал бородач. — А мужик, я вижу, не дурак; он говорит то же самое, что я вам твержу каждый день с утра до вечера.

— Подожди, Фриц, — сказал старик. — Хозяин, — обратился он к Слимаку, схватив его за руку, — будем говорить как христиане, а не как язычники. Мы молимся одному богу, зачем нам ссориться?.. Видишь ли, хозяин, у меня есть сын, который знает мукомольное дело; мне бы хотелось построить для него ветряную мельницу на этой горе. Когда у него будет мельница, он возьмется за дело, женится, остепенится, и я на старости лет буду счастливый человек. А тебе эта гора ни к чему.

— Да ведь это моя гора, моя земля! — возразил мужик. — Сходите в комиссию, они вам покажут, что это моя, собственная моя земля, и на нее никто не имеет никакого права.

— Права никто не имеет, — подтвердил старик, — но я хочу ее купить.

— Ну, а я не продам.

Старик поморщился, точно собираясь заплакать, отвел мужика в сторону и заговорил, понизив голос, дрожавший от волнения:

— Чего вы сердитесь, хозяин? Видите ли, мои сыновья не ладят между собой. Один любит сельское хозяйство, другой — мукомольное дело. Ну, а я хочу пристроить младшего, дать ему мельницу, женить и поселить его возле себя. Мне уже недолго осталось жить на свете, мне восемьдесят лет, так что… Вы уж согласитесь…

— А разве вы не можете купить себе землю где-нибудь еще? — спросил мужик.

— Не можем. Мы покупаем в компании, человек пятнадцать. Это долго рассказывать. Но мой младший сын — Вильгельм — он не земледелец… Если у него не будет мельницы, он опустится или уйдет из дому. А я старый человек, я хочу, чтобы он был возле меня… Продай нам свою землю, — говорил он, все крепче сжимая руку Слимака. — Впрочем, послушай, — прибавил он тише, — я тебе дам семьдесят пять рублей за морг… Это очень большие деньги!.. Бог свидетель, что я даю тебе больше, чем стоит земля… Ну, продашь? Да? Ты ведь честный человек, христианин…

Мужик с удивлением и жалостью поглядел на старика, у которого глаза покраснели от слез.

— Ну, пан, — сказал Слимак, — видать, вы в уме повредились, что так на меня наседаете. Сами сообразите, мыслимое ли это дело — просить человека, чтобы он дал себе руку отрубить или глотку перерезать? Да что же я-то, мужик, буду делать без земли?..

— Купишь себе участок в другом месте… У тебя будет вдвое больше земли… Я сам найду тебе такую деревню…

Слимак, покачав головой, сказал:

— Уговариваете вы меня, как мужик уговаривает дерево, когда выкопает его в лесу и хочет посадить возле дома. «Пойдем, говорит, будешь ты теперь возле хаты, между людей будешь». Дерево-то глупое и идет из лесу — что ж ему делать, раз заставляют, а покуда его посадят на новом месте, оно и засохнет. Вот и вы хотите, чтобы я так пропал вместе с женой, с ребятишками и скотиной. Ну, куда я денусь, если продам свою землю?

Разговор прервал бородач, раздраженно и решительно сказав что-то отцу по-немецки.

— Так не продашь? — спросил старик.

— Не, — ответил Слимак.

— По семьдесят пять рублей за морг?

— Не.

— А я тебе говорю, что продашь! — крикнул бородач, грубо схватив отца за руку.

— Не.

— Продашь, хозяин? — повторил старик.

— Не.

Отец и сын взошли на мост, крича по-немецки друг на друга. Мужик, подперев щеку рукой, смотрел им вслед.

Вдруг он перевел взгляд на потемневшие окна господского дома, где уже смолкла музыка, и в голове у него мелькнула новая мысль. Он бросился домой.

— Ягна! — закричал он, отворяя дверь в сени. — Ягна!.. Знаешь, наш пан продал имение немцам!..

Хозяйка, возившаяся у печи, перекрестилась ложкой.

— Во имя отца и сына!.. Да ты с ума спятил, Юзек?.. Кто это тебе сказал?..

— Сейчас пристали ко мне на дороге два немца, сказали насчет продажи имения, и еще… Слышишь, Ягна? Хотели купить у нас землю… Нашу кровную землю!

— Да ты вовсе спятил! — крикнула Слимакова. — Ендрек, сбегай-ка посмотри, есть ли там на дороге немцы, а то отец что-то заговаривается.

Ендрек убежал и через несколько минут вернулся, сообщив, что за мостом по дороге в самом деле идут двое в долгополых синих кафтанах. Между тем Слимак молча уселся на лавку, опустив голову и упершись руками в колени. В хату вливался серый утренний свет и, смешиваясь с красными отблесками огня, падавшими из печки, придавал людям и предметам какой-то мертвенный зловещий вид.

Хозяйка вдруг взглянула на мужа.

— А ты чего побелел? — спросила она. — Ты чего осовел? Говори, что с тобой?

— Что со мной? — повторил мужик. — Еще спрашивает, тоже голова!.. Ты, что же, не понимаешь? Если пан продал имение, немцы отнимут у нас луг…

— Чего ради им отнимать? — неуверенно ответила хозяйка. — Ведь мы будем им платить за аренду так же, как и помещику.

— Вот уж язык болтает, а голова не знает. Известное дело, немцы жадны до лугов. Да еще как! Они держат помногу скота… И хоть ради того они отнимут у меня луг, — прибавил он, подумав, — чтобы мне досадить и выжить меня отсюда.

— Ну, это мы еще посмотрим, кто кого выживет! — сердито сказала Слимакова.

— Да уж не я их, — вздохнул Слимак.

Женщина уперлась руками в бока и начала, постепенно повышая голос:

— Ну, видали вы такого мужика!.. Только взглянул на немецкое отродье, у него и душа в пятки ушла. Да хоть и заберут у тебя луг, так что же? Будем к ним скотину гонять до тех пор, покуда они луг не продадут.

— И перестреляют у меня всю скотину.

— Перестреляют?.. — вскинулась хозяйка. — А суд? А острог?.. Господам нельзя бить мужицкий скот, а немцам можно?..

— Ну, не перестреляют, так захватят скотину, да и вытянут по суду больше, чем она съест. Немец, он — ох, какой хитрый! Одной охраной да тяжбами со свету сживет.

Хозяйка на минуту умолкла.

— Что ж, — сказала она, подумав, — будем покупать сено.

— У кого? Наши мужики и сейчас не продают, а у немца, когда он переберется в имение, былинки не выклянчишь.

В печке закипел горшок, но хозяйка даже не взглянула на него: гнев и беспокойство охватили ее. Сжимая кулаки, она подступила к мужу:

— Ты что это несешь, Юзек?.. Опомнись!.. И так, мол, худо и этак нехорошо, — как же быть?.. Какой ты мужик, какой ты хозяин в доме, что и сам ничего не надумал и у меня, у бабы, всю душу вымотал? И не совестно тебе перед детьми, не совестно перед Магдой? Что ты расселся на лавке да глаза закатил, точно покойник? Лучше бы поразмыслил, как быть!.. Что же, по-твоему, я из-за твоих немцев дам ребятишкам подохнуть с голоду или без коров останусь? Ты, может, думаешь, я тебе позволю землю продать? Не дождетесь вы этого!.. — крикнула она, поднимая кулаки. — Ни ты, ни твои немцы!.. Хоть вы убейте меня на месте, в могилу заройте, я из-под земли вылезу, а не дам своих детей в обиду… Ну, чего сидишь? Чего ты уставился на меня, как баран?.. — кричала она, пылая от гнева. — Скорей ешь да ступай в имение. Узнай там, вправду ли пан продал свою землю. А в случае если не продал, вались ему в ноги и до тех пор лежи, до тех пор проси и скули, покуда он не уступит тебе луг, хотя бы за две тысячи злотых…

— А ну, как продал?

— Продал? — задумалась она. — Если продал, господь бог его за это накажет…

— А луга-то все-таки не будет.

— Ну и дурак!.. — сказала она, поворачиваясь к печке. — До сих пор мы сами, дети и скотина наша жили милостью божьей, а не господской, так же и дальше будем жить.

Мужик поднялся с лавки.

— Ну, коли так, — сказал он, подумав, — давай завтракать. Ты чего ревешь? — прибавил он.

После бурной вспышки Слимакова действительно залилась слезами.

— Заревешь тут, — всхлипывала она, — когда господь бог наказал меня этаким рохлей-муженьком, что и сам ничего сделать не может, и меня только в грех вводит!..

— Глупая ты баба!.. — ответил Слимак, нахмурясь. — Пойду сейчас к пану и куплю луг, хоть бы мне две тысячи злотых пришлось отдать. Такой у меня нрав!

— А ну, как помещик уже продал имение? — спросила жена.

— Начхать мне на него! Жили мы до сих пор милостью божьей, а не господской, так и теперь не пропадем.

— А где ж ты возьмешь сено для скота?

— Моего ума это дело, я тут хозяин. А ты смотри за своими горшками и в мои дела не суйся, коли ты баба!

— Выкурят тебя отсюда немцы вместе с твоим умом!

Мужик стукнул кулаком по столу, да так, что в хате пыль поднялась столбом.

— Черта лысого они выкурят, а не меня! — крикнул он. — Не двинусь я отсюда, хоть убей, хоть на части меня изруби! Давай завтрак. Такое зло у меня на этих прохвостов, что и тебя стукну, если будешь мне перечить! А ты, Ендрек, слетай за Овчажем да живо поворачивайся, а не то, как сниму ремень…

В этот же самый час в господском доме сквозь щели в ставнях в зал заглянуло солнце. Полосы белого света упали на пол, исшарканный каблуками, ударились о противоположную стену, ярким блеском зажглись на полированной мебели и золоченых карнизах и, отразившись в зеркалах, рассеялись по огромному залу. Пламя свечей и ламп сразу потускнело и пожелтело. Лица дам побледнели, под глазами у них выступила синева, на измятых потрепанных платьях оказались дыры, со сбившихся причесок осыпалась пудра. У вельмож с шитых золотом поясов слезла мишура, роскошный бархат обратился в потертый плис, бобровые меха — в заячьи шкурки, серебряное оружие — в белую жесть. У музыкантов опустились руки, у танцоров одеревенели ноги. Остыло возбуждение, сон смыкал глаза, уста дышали жаром. Посреди зала уже скользило только три пары, потом две, потом — ни одной. Мужчины угрюмо искали вдоль стен свободные стулья; дамы прикрывали веерами усталые лица и искривленные зевотой рты.

Наконец, музыка умолкла, никто не разговаривал, в зале наступила гробовая тишина. Гасли свечи, чадили лампы.

— Не угодно ли чаю? — охрипшим голосом предложил хозяин.

— Спать… спать… — раздалось в ответ.

— Комнаты для гостей готовы, — прибавил хозяин, стараясь быть любезным, несмотря на усталость и насморк.

При этих словах с диванов и с кресел поднялись сначала пожилые, потом молодые дамы; шелестя шелками, они выходили из зала, кутаясь в атласные накидки и отворачивая лица от окон. Через минуту зал опустел, зато в дальних комнатах стало шумно; потом во дворе послышались мужские голоса, а наверху — шаги, наконец все затихло. Музыканты спустились с хор; остались там лишь несколько пюпитров да старый еврей, который заснул, обняв свой контрабас.

В зал, постукивая подковками, вошел помещик. Окинув мутным взглядом стены, он, зевая, сказал:

— Погаси свет, Матеуш… Открой окна… Ааа… Не знаешь, где пани?..

— Пани у себя, — ответил стоявший у порога лакей.

Помещик повернулся и вышел. Пройдя переднюю и столовую, он остановился наконец у двери в самом конце коридора и спросил:

— Можно?..

— Пожалуйста, — ответил из комнаты женский голос.

Помещик вошел. В атласном оранжевом кресле сидела его жена, одетая цыганкой. Облокотясь на ручки кресла, она откинула назад убранную золотыми цехинами голову и, казалось, дремала.

Помещик бросился в другое кресло.

— Бал удался… Ааа! — зевнул он.

— Да, очень, — подтвердила пани, прикрывая ротик рукой.

— Гости, должно быть, довольны.

— Да, я думаю.

Пан с минуту подремал и заговорил снова:

— Знаешь, я продал имение.

— Кому? — спросила пани.

— Гиршгольду. Дал по две тысячи двести пятьдесят рублей за влуку. Ааа!..

— Слава богу, наконец-то мы уедем отсюда, — ответила пани. — Там все уже разошлись?

— Наверное, уже спят. Ааа!.. Ну, поцелуй меня, я пойду спать.

— Что ж, я должна подойти? Нет. Ты меня поцелуй. Я устала.

— Ну, поцелуй же меня за то, что я так удачно продал имение. Ааа!..

— Так подойди сюда.

— Но мне не хочется вставать… Ааа…

— Гиршгольд?.. Гиршгольд?.. — прошептала пани. — Ах, знаю! Это какой-то знакомый папы!.. Как чудесно прошла первая мазурка…

Помещик храпел.