"Прибой и берега" - читать интересную книгу автора (Юнсон Эйвинд)Глава двадцать шестая. СОМНЕВАЮЩИЙСЯВсе были заодно: боги, море, сон. Что до Посейдона, его обманул ночной мрак, а потом утренний туман, но все же возможность отомстить у него нашлась, и он не преминул ею воспользоваться. Жертвой его стали феакийские матросы, возвращавшиеся домой, и это надолго пресекло благотворительную деятельность феакийцев, да и вообще у людей на всей земле отбило охоту оказывать помощь ближнему. Когда быстроходное феакийское судно плыло ночью на юг, Морской Бог его проморгал, но отметины ярости, охватившей его утром, когда он обнаружил, что дело сделано и Странник от него ускользнул, видны по сей день, спустя тысячелетия. В тринадцатой песне «Одиссеи» желающие могут прочитать, что корабль возвращавшихся домой феакийцев превращен был в утес. Сделал это сам Зевс, усмехнувшись, быть может, не без горечи. Вкруг человеческих судеб затевалась новая игра. Да, все были заодно — гребцы Алкиноя, позабытое Посейдоном ночное море, где попутный северный ветер и течение несли корабль на юг, и собственный его сон. Сон этот был тяжелым сном похмелья, Алкиной задал ему прощальный пир. А вечером его отнесли на корабль и еще затемно привезли к родному берегу. Корабельщики получили точные инструкции и потому вынесли его вместе с поклажей на сушу в Глубокой бухте и оставили там, где надлежало: чуть отступя от берега, у горы, под гигантской оливой, рядом поставили лари с подарками и пищу на один день — хлеб и вино. Это было укромное место у входа в пещеру, на уступе, нависшем над начинающейся от берега тропинкой. Сделав свое дело, корабельщики удалились, взошли на свой корабль, а что с ними было дальше, мы уже знаем. Проснувшись, он несколько минут лежал с закрытыми глазами и прислушивался к говору моря. Волны накатывали на берег, журчали на гальке, шуршали по песку. Ветер шелестел в листве над его головой. Он открыл глаза и посмотрел наверх. Листья отливали тусклым серебром. Олива. Дерево Афины. Он пошарил вокруг, он лежал на чем-то мягком — на тюфяке. И укрыт был плотным серым плащом. Стало быть, его выпроводили. Он сел. Последнее, что он помнил, — это как они вышли из-за стола. Голова была тяжелая, колени подгибались, но он устоял на ногах и сказал, что ему просто надо отдохнуть. Он попрощался за руку с дочерью, потом с матерью, потом опять с дочерью и произнес нечто вроде благодарственной речи. Девушка плакала. Они предлагали ему остаться. Он не помнил, что им отвечал. Ему хотелось спать. Они обещали разбудить его, но не разбудили; он помнил только, что сквозь сон слышал шепот каких-то людей, куда-то уносивших его в сумерках. Корабль качнулся на волнах, они отчалили. Местность, которую он видел сейчас сквозь листву, была ему совершенно незнакома — он никогда здесь прежде не бывал. Он видел кромку воды, пену прибоя и дальше туман. Берег был пуст, ни одного корабля. Повернувшись к горному склону за своей спиной, он увидел вход в пещеру. Над ним вздымалась лесистая гора. Он отбросил плащ и встал, руки и ноги плохо его слушались. Плечо болело, саднило колено. Было сыро — моросил дождь. За деревом стояли лари. Так или иначе, до нитки его не обобрали. Лари намокли. Пригнувшись, он заглянул в пещеру и после некоторого колебания вполз внутрь. Влажные стены блестели в сероватом свете, сочившемся из верхнего отверстия в глубине. Здесь, как видно, прошел обвал, вокруг валялись камни. Может, они хотели, чтобы его придавило камнем. Ему стало казаться, будто он уже бывал здесь когда-то, может, во сне. — Очень странно, — громко произнес он и выбрался наружу. И снова он постоял в раздумье возле ларей, прежде чем взяться за кожаную ручку, чтобы внести их в пещеру. Вход был таким узким, что ему пришлось сначала вползти самому, а уж потом волоком втащить лари; внутри было просторнее. Все его тело ныло, руки жгло. Втащив в пещеру оба ларя, он открыл кожаный запор. В одном из ларей лежал большой кратер из серебра с золотом, двенадцать кубков и несколько чаш поменьше. На самом дне лежал золотой слиток в локоть длиной, а шириной с запястье бывалого моряка. Стало быть, ничего из подарков не украли. В другом ларе оказалась одежда, но, открыв его, в первую минуту он был разочарован: сверху лежали какие-то грязные отрепья, поношенный и рваный плащ да замызганный, дырявый хитон. Но под ними было расстелено льняное полотенце, а внизу лежали аккуратно сложенные нарядные платья, частью выстиранные, частью ни разу не надеванные. Он осторожно вынул их и пересчитал. Тут было тринадцать вышитых хитонов разных цветов, тринадцать шерстяных плащей, тоже вышитых, и отделанное жемчугом женское платье, белое с красным. Кроме того здесь было четыре пары новых сандалий, несколько затканных золотом покрывал, бронзовый шлем с белым султаном, наконечник для копья и короткий меч с рукояткой из золота и серебра. Но два кубка и кратер для смешивания вина, о которых обещала позаботиться Арета, исчезли. Может, гребцы их украли, потому-то и уехали тайком. И все же он был им благодарен. Они могли ведь и убить его, и дочиста обобрать. Он нашел съестное. И чтобы он с голоду подох, они тоже не хотели. Просто завезли бог весть куда и бросили. Он втащил в пещеру тюфяк. Здесь, как видно, давно уже никто не бывал. У одной из стен оказалась подстилка из слежалых, искрошившихся листьев и трав, он расстелил поверх тюфяк. Потом снова задумался, оглядел свое платье — оно было слишком нарядным, — стянул с себя хитон, сбросил сандалии и облачился в лохмотья. Отличная мысль, вяло подумал он. Нищих сразу не убивают, их сначала расспрашивают и выслушивают. Он сложил одежду в ларь. Потом уселся на тюфяк и съел кусок хлеба. Накатывало одиночество, накатывало снаружи, изнутри. За стенами пещеры моросящий дождь шептался с кронами деревьев. Головная боль утихла, но голова по-прежнему была тяжелой. Тревога в нем росла. Немного погодя он выбрался из пещеры. Рассеивающийся туман крупными клочьями уползал вдаль. Он стоял на невысоком уступе над берегом большой бухты, похожей на тихое озеро, — надежно укрытая от ветра гавань. Со всех сторон ее окружали громады гор, вершин их не было видно. Склоны поросли лесом. У самого берега плескалась ленивая зыбь, но дальше гладь воды казалась совершенно неподвижной. При этом зрелище его охватило смятение. Он бывал здесь во сне. Мгновение он пытался уверить себя, будто снова вернулся на остров Калипсо, но он знал, что это неправда. Он обернулся лицом к склону. В зарослях пряталась тропинка. Вооружившись как посохом сухой веткой, он стал подниматься по ней, прокладывая дорогу сквозь кусты, орошавшие его каплями влаги. Тропинка почти совсем заглохла, по ней давно уже никто не ходил. Он ступал по старым, мертвым, с незапамятных времен истоптанным корням, и сердце его колотилось. Нет, думал он. Но внутреннее убеждение говорило — да. Нет, думал он. Он вышел из зарослей на небольшое плато. Тем временем еще развиднелось, он увидел проблеск моря, очертания окружавших гавань гор стали отчетливее. Чуть выше по склону начиналась дубовая роща. Вступив в нее, он заметил на тропинке отпечатки свиных копыт. Еще дальше, там, где поднимался новый крутой уступ, он набрел на источник или, вернее, на запруду со свежей водой — огороженное плотиной место водопоя. Остановившись, он долго смотрел на воду, потом опустился на колени и стал пить. С водой в него вливалась все большая тревога, все более сильное смятение. Но с ними пришла и уверенность. Он еще медленнее зашагал по тропинке вверх до нового уступа. Отсюда он мог увидеть. Далеко внизу перед ним простиралась большая часть бухты. Гладь воды казалась отлитой из олова, из тусклого серебра. Он вдруг сразу определил страны света. На востоке лежит Большая земля с Акарнанией. На западе за лесом и горами — Замский пролив. А на севере, по ту сторону узкого перешейка, в полудне пути отсюда — его родной город. Что он чувствовал в это утро, стоя на лесной прогалине, в исхоженном свиньями дубовом лесу под Вороньей Скалой в южной части Итаки, современный рассказчик, прислужник событий, может только гадать. В песнях, посвященных Страннику, об этом рассказано в приподнятых выражениях, как о некоем сверхъестественном переживании, — да и как оно могло не быть сверхъестественным, если в нем приняла участие богиня мудрости, всеведущая дочь Громовержца, копьеносица Афина. Но если верить тому, что угадал сегодняшний рассказчик, чувством, охватившим Странника, было пронзительное одиночество. Уже некоторое время он все знал, а теперь признался себе в этом знании, проникся им. Боги не допустили, чтобы он очертя голову ввергся в то, чему предстояло случиться, — они дали ему время подготовиться. Он мысленно искал, на что бы опереться. И ухватился за воспоминания. Лес стал выше, подумал он. Кустарник гуще. Пока его не было, поумирали и попадали дубы. А под деревьями двадцать лет подряд проживала свою недолгую жизнь трава — прорастала, тянулась кверху, увядала, благоухала. Скалы плотнее поросли мхом. Мощнее стали оливы. Когда, опустившись на колени, он испил из источника и вода наполнила его рот, увлажнила его лицо, он сразу понял, где находится, — так младенец узнает грудь кормилицы. А теперь, мгновение спустя, овладев собой, он осознал это разумом сорокапятилетнего мужчины. Во время войны, в годы странствий и в первое время на острове Огигия он часто думал о Жене и Сыне — о молодой еще женщине и едва научившемся ходить ребенке. Это были его жена и сын, их имена много говорили его сердцу. Порой, хотя и не всегда, он о них тосковал. Теперь они были рядом, в пределах острова, от любой точки которого его отделяло не более полудня пути через лес и горы, но теперь они были от него дальше, чем когда бы то ни было. Между ними пролегло двадцать лет. Самым глубоким его чувством было одиночество, а точнее говоря, страх — он боялся встречи с ними. Запах свиней чувствовался еще издали. Не успел он выйти на открытое место у нависшего уступа, как собаки подняли лай. Резкий голос прикрикнул на них, из кустов выскочил старик с густой, всклокоченной бородой и развевающимися седыми волосами. В одной руке он сжимал остроконечную суковатую палку, в другой что-то похожее на обрывок ремня. — Свофонт! Скеро! Скенот! Киликий! Четыре зубастых, лохматых проворных овчарки запрыгали вокруг Странника, грозно рыча. — Садитесь! — крикнул старик. — Сейчас же садитесь! И сбросьте плащ. Ничего другого не оставалось. Он стянул с себя плащ, сел и стал ждать. Собаки замерли в стойке. Старик снова окликнул их по именам, а самую настырную вытянул палкой — она отползла в сторону, скуля и поджав хвост. — Вот так! Теперь можете встать. Маленькая хижина стояла в лесных зарослях на обрыве под сводчатой скалой, она была сложена в несколько венцов из сосновых бревен и крыта дерном и ветками. Входили в нее через своего рода прихожую — пристройку под навесом на двух столбах, где сейчас в настороженном ожидании замерли собаки. Позади хижины до самой скалы тянулся обнесенный камнями загон, камни были подперты кольями да еще обведены живой изгородью из боярышника. В загоне визжали поросята, им в ответ большим оркестровым барабаном отзывалось хрюканье свиней. В углублениях под навесом скалы также были устроены свиные закуты. — Не подоспей я кстати, вам бы конец! — сказал старик с хмуровато-дружелюбной усмешкой. — С ними шутки плохи. Так зубами отделают — век будешь помнить. — Я не впервой вижу собак. Это вас зовут Эвмей? Старик с достоинством кивнул и расправил плечи. — Меня. А вы что, слыхали обо мне? — Мне сказали, что вы живете здесь в горах… вернее… я услышал лай собак. Старик окинул его пытливым взглядом, сначала лицо: светлые глаза, поседевшие волосы, рыжую с проседью бороду, рваную одежду. — Сдается мне, я вас уже когда-то видел, — медленно сказал он. — Очень давно. — Он подумал. — Вы не здешний? — Нет, вы меня никогда прежде не видели. Ответ прозвучал слишком резко. Старик бросил на пришельца быстрый взгляд, отвел глаза, уставился в землю. — Да нет, вроде не видел, — пробормотал он и зашагал к хижине. Пришелец последовал за ним. — Я приехал с Крита, Эвмей, — сказал он примирительно. — Я собирался… в общем, я держу путь домой. На север. — Он указал рукой. — А здесь я… случайно… Потерпел кораблекрушение. Я был… был на войне. Словом, это долгая история. — Война всегда дело долгое, — сказал старик. — Об этом я в аккурат нынче думал. Сижу я, крою сандалии, а тут собаки вдруг забрехали. Вот ведь диковинная штука, я в аккурат возьми и подумай: война всегда дело долгое. Она вроде бы кончилась. Или говорят, будто кончилась. А круги по воде все идут. Под навесом на скамье лежал кривой бронзовый нож и несколько новых ремней. Старик помахал кожаной подметкой, которую держал в руке, словно отгоняя назойливых слепней. Собаки, ворча, убрались прочь. Дверь в хижину была отворена, внутри стояло несколько табуреток, длинный стол со скамьями, а у стены — нары, покрытые листьями, ветвями и шкурами. В очаге посреди комнаты тлели уголья. — Садитесь, — пригласил старик. — Небось есть хотите? Сюда обыкновенно захаживают люди голодные. Ну так как? — Я не прочь перекусить. — Погодите. Открыв тяжелую калитку загона, старик скрылся за оградой. Свиньи хрюкали, поросята подняли визг. Когда старик снова появился у калитки, он держал под мышками по поросенку — двух крохотных молочных поросят, которые брыкались и пронзительно визжали, а за ним плелась громадная, с вислой шеей свинья. Старик пнул ее ногой в рыло, чтобы она не мешала ему закрыть калитку. Вернувшись под навес, он пыхтел, как астматик, — Подержите, пожалуйста. Странник взял одного — поросенку было недели две, не больше, он лягался и визжал в его руках. — Ну-ну-ну! Ах ты, бедняжка. — Пробавляемся такими вот детенышами, — сказал Эвмей. — Те — ну, словом, которые в городе, — они требуют боровов покрупнее, чтобы мяса было побольше. Но и поросята, в общем, тоже недурны. Он орудовал ножом быстро и привычно, как рыбак чистит рыбу: перерезал поросенку горло, вспорол ему брюхо, вынул кишки, а печень, почки и сердце отложил в сторону, кучки получились небольшие. Потом взял в руки второго поросенка. — Ишь малехонькие, — сказал он. — Что младенцы грудные. — Я… — начал было пришелец. — Чего? — Да нет, ничего. Я так. Просто видел когда-то, то есть рассказывали мне, будто они убивали грудных детей… На войне. Эвмей привычными движениями разделывал тушку. — Долго вы воевали? — Да. Несколько лет. Лет девять-десять. — Тогда уж это, верно, в Трое! Странник не ответил. За прогалиной виднелась полоска моря. Туман отступил уже далеко и только кое-где повис летучими островками. На севере перед глазами Странника лежала большая бухта, врезавшаяся в сушу с востока так глубоко, что только узенький перешеек соединял здесь северную и южную части острова. Слева был небольшой залив и перед ним остров, а справа настоящая глубокая бухта, гавань древнего морского бога Форкина [90]. По краям гавани, у обоих выступов суши, виднелась белая кромка пены, прибой. Но в глубине Форкиновой бухты водная гладь была спокойной, точно в чаше. Зелень на прибрежных склонах пожелтела, осень уже вступила в свои права, оливковые деревья поблекли, дубы подернулись желтизной, только хвойный лес оставался зеленым. Воздух был теплым, но в нем уже терпко пахло осенью. — Да, это было в Трое, — сказал он. — Я отправился туда с одним… Его звали… Идоменей с Крита. Прошло несколько лет, прежде чем нам удалось вернуться. — А многие оттуда вообще не вернулись, — сказал старик, разложив куски мяса на скамье у очага. Он отобрал несколько сухих веток из кучи, сваленной в углу, подбросил их в очаг и, присев на корточки, стал раздувать уголья. Когда огонь разгорелся, он обложил сердцевину пламени чурбаками и ветками потолще. Густой дым поднялся вверх, потянулся к отверстию в крыше. Старик нарезал мясо на мелкие кусочки, нанизал их на вертел, опалил мягкую шерстку, а потом укрепил вертел над огнем. Запахло паленой шерстью и жареным мясом. Старик вышел в пристройку с багровым, как у повара, лицом. — Мой хозяин не вернулся, — сказал он и посмотрел на сидящего гостя. — Его звали Одиссей, может, слыхали о нем? Он был царем на здешних островах. Вода в большой далекой бухте была совершенно неподвижна, но, прищурившись и поглядев сквозь ресницы, можно было вообразить едва заметную, медленно катящую волну. — Я слышал о нем, — сказал пришелец. — И даже довольно много. Эвмей тоже посмотрел в сторону видневшегося на востоке моря. — Вообще-то редко кому удается на самом деле вернуться, — сказал он. Мясо шипело, истекая каплями жира. — Его отца звали, кажется, Лаэрт, — сказал сидящий на скамье. — Что с ним? Он жив? — Он живет в деревне, на северной стороне, — сказал старик. — У него, сдается мне, все в порядке. Но он горюет. Потому что тому, кто ушел на войну, на самом деле никогда не вернуться. Даже если он однажды возвратится. Я ведь и сам родом не из здешних мест. За едой Эвмей взял чашу, налил в нее вина из кувшина, разбавил его водой и молча протянул через стол гостю. Взгляды их на мгновение встретились. Старик приоткрыл рот, но только пробормотал что-то, может быть молитву. Вышло солнце, по долине и склонам протянулись тени. Страннику вновь показалось, что он слышит гул далекого прибоя. «Сс-сс-сс», — шелестел ветер в лесу. С запада над краем утеса поднялась новая гряда облаков, заслонившая солнце. Ели они долго и основательно. Потом они сидели рядом на скамье под навесом. Боги привели его в это место, его накормили, напоили, ему дали вина и мяса, но дальнейших инструкций он не получил. Они говорили о том о сем, и вдруг Эвмея прорвало — он стал рассказывать, что творится на острове. — Вот уже много лет они обжираются и пьянствуют в городе, — сказал он. — Телемах поехал к Нестору, в Пилос, ему пришлось улизнуть тайком, они бы его не выпустили. Похоже, в Пилосе дело не выгорело, говорят, он теперь отправился в Спарту просить помощи у царя Менелая. Нынче утром мои пастухи сказали мне, что его подстерегают в проливе против Зама, оттуда можно уследить, кто куда держит путь, да вдобавок вдоль берега ходят дозором корабли. Теперь уже не до шуток, они умышляют на его жизнь. Но Эвриклея, слышно, послала гонца на Большую землю его предупредить. Лишь бы ему в целости добраться до города, тут его тронуть не решатся. Богини мести, войдите в мое сердце, придайте силы моим рукам, подумал он. И тут же подумал обыденно: а я ведь не чувствую никакой особенной злости. Странно. Он пошел вверх по склону через кустарники и дубовую рощу. «Хочу пройтись, поглядеть на здешние места», — сказал он Эвмею; старик запер собак. Свиные закуты под горой отсюда уже не были видны, но дымок из хижины пробивался к вершине. Углубившись в дубовую рощу на плато, он услышал сытое хрюканье боровов, наслаждавшихся счастливой порой желудевого изобилия, и крики свинопасов. Отсюда он не видел ни Глубокой бухты, ни самого склона, но зато видел большой залив у перешейка. А когда он выбрался из зарослей к краю обрыва, ему открылись высокие утесы Зама и Закинфа, острова и берег Акарнании на востоке и на северо-востоке мыс Левкады. А на севере, по ту сторону бухты у перешейка, он видел темные горы северной части острова. За ними в полудне пути отсюда лежал его город. Он устремил взгляд на север. Эта встреча была безмолвной. Он созерцал немую картину. Он не остался равнодушен, но судорожно замкнулся в себе. Как бредущий мимо путник знает, глядя вокруг: да, все это существует, — так знал и он. Перед ним лежала часть его царства. «Мое», — мог он сказать о ленте берега внизу, о горах на севере, о тянущемся за ними лесе, о свиньях и пастухах в лесу, о тучных боровах, мясом которых скоро будут обжираться городские гости. Он понимал, что это «мое» означает власть над людьми и островами, над кораблями и кувшинами с вином, над оливковым маслом и мясом, над шкурами и шерстью не только на здешнем острове, но и на Заме, Закинфе и Дулихии с их воинами и богатыми землевладельцами, с их рабами и с их счастьем, с их потом, трудом и тягой к морю. А он стоял здесь и вступал во владение всем. Он знал, что ждет его завтра и послезавтра, если он будет продолжать свой путь на север через лес, через перешеек и горы, к родному городу. Он пытался взять в руки то, что ему принадлежит. Боги привели его сюда. А может быть, он думал по-другому, не столь покорно и безропотно: мне пришел приказ, и я должен был встать и вновь сделаться воином. Должен ли был? Он знал, что заключено в этих словах. Не будет на земле мира, пока он жив. А может, не будет и никогда потом. Он опустил взгляд, и взгляд его стал зрячим. И Странник увидел кромку берега и прибой. Позже к вечеру, незадолго до темноты, он снова сидел в густеющей тени на скамье под навесом у Эвмея. Старик выкроил еще пару подметок и теперь, продергивая в них ремни, довольно посмеивался: — Радею о своем прибытке. Впрочем, сдается мне, Пенелопа радеет о том же. Странник подался вперед, взял сандалию, пощупал гладкую, тщательно выдубленную воловью кожу. — Где ты ее берешь? — Вымениваю, — ответил старик. — Не подумайте, я на чужое не зарюсь. Корабельщики на грузовых судах часто пристают к здешней гавани и наведываются ко мне. Им нужно мясо, это славные парни, не какие-нибудь пираты. Как придут, я заколю двух-трех поросят, бывает, что и небольшого борова, а мне за это достается кожа, иной раз и штука материи, вот я и вымениваю… Он осекся, взгляды их встретились, разошлись не сразу. — Это ж на пользу хозяевам, — сказал старик. — Я, можно сказать, сам себя содержу, так что госпожа убытка не терпит. — Я этого и не подумал, — сказал гость. — Да и Одиссей не подумает, когда вернется домой. Старик взял у него сандалию и положил рядом на скамью. Покосившись на гостя, он расчесал пятерней свою лохматую бороду. Ногти у него были черные, два из них обломаны, пальцы уже начали по-стариковски скрючиваться. — Вернется? Думаете, он вернется? Гость закинул ногу на ногу, пола грязного, вытертого плаща свисала с его колена. — Не знаю, — сказал он. — Я только предполагаю. Да и наслышался я от разных людей, будто он на пути домой. — Гм-гм, — промычал старик. — Так-так. Недурно было бы рассказать об этом Пенелопе. А коли мне тоже позволено предположить, я предположил бы, что вам известно: за такие рассказы хорошо платят. Многие наелись тут до отвала, — старик указал рукой на север, — рассказывая о том, будто им известно, что хозяин на пути к дому. Или будто об этом ходят слухи на Большой земле, на Крите, бог знает где еще, хотя бы и в самом Египте. Она их слушает. А пока она слушает, их потчуют. Кормят и поят, чтобы у них были силы рассказывать. А на прощанье одевают, обувают да еще дают узел с собой. — Кому это им? — Кому! — усмехнулся старик. — Да тем, кто приходит сюда в лохмотьях. Нищим, оборванцам. Это тоже своего рода меновая торговля. — Пожалуй, — подтвердил пришелец. — Ну а что думает она сама? Старик снова взял в руки сандалии, внимательно осмотрел их. Стал прилаживать ремни. — Что она думает, не знаю. Но предполагаю, что надеется. — А что она — очень старая? Старик подумал. — Не знаю, как и ответить, — проговорил он, откладывая в сторону сандалии, словно подводил черту под разговором о них. — Ей под сорок. Но, по-моему, сохранилась она хорошо. Не забудьте — она ждала девятнадцать, а то и двадцать лет. А я уверен — он никогда не вернется, я хочу сказать, тот самый человек, что ушел. — Ты думаешь, он так изменился, что не… Старик ждал. Но гость так и не закончил фразы, и тогда он сказал: — Отчасти да. Каким был тот Одиссей, что уехал когда-то на их проклятую войну? Молодой человек лет двадцати пяти или около того. Если он жив, если он снова ступит сегодня на землю Итаки, все равно он не вернется назад. — Понимаю, — тихо отозвался гость. — А она, — сказал старик, — кого может выбрать она? Да любого из молодых красавчиков в нашем царстве на островах! — Ты хочешь сказать, что у него немного надежд? — Ха! — сказал старик. — Почем мне знать. Она женщина дельная и не бесприданница. Вот уже много лет подряд они жрут ее свиней, овец, коз и хлеб, хлещут ее вино, просиживают ее стулья и изводят ее добро, и все же, сдается мне, доходы ее на Большой земле все растут. — Вот как? — Так что, если Он придет домой, он не должен явиться дряхлым стариком, как, к примеру, я. Он должен показать, чего он стоит. — Ты хочешь сказать, что он должен начать сначала? С самого основания? — На этот вопрос я ответить не могу, — сказал старик. — Не хочу об этом думать. Я в своей жизни не убил ни одного человека. Но не знаю, как поступил бы я, если бы опасность грозила моему сыну. — А ведь это правда, — сказал другой, уставясь на собственные ноги. — Ему придется решать. Или — или, — продолжал старик, — Придется сделать выбор. Если он вернется сюда и этого не поймет — стало быть, цена ему грош. — Может, и так, — отозвался гость. Старик покосился на него. — Конечно, он мог бы остаться здесь. У меня и моих свиней. Но если уж он вернется домой, не за этим же он вернется. А тогда у него будет два пути. Гость молчал. — Он должен либо, не открывая своего имени, уехать обратно на первом попавшемся судне. Или вооружиться и идти — туда. В город. И убить их. Но потом, сколько ни отмывай, на здешнем острове будет пахнуть кровью. До конца его жизни. И жизни его сына. — А разве нельзя представить себе примирение или что-нибудь в этом роде? — поразмыслив, спросил гость. — Нет — при такой жене, — ответил старик. — Даже если она будет потом говорить: хорошо, мол, что ты помирился. И к тому же при таком сыне. Он достиг или почти достиг возмужалости. Ни жена, ни сын не должны думать, что они ждали Его слишком долго. Он их пленник. Он пленник богов. Никто этого не хочет. Но это должно случиться. Или — или. Она богата. Она могущественна. Она выйдет замуж за того, кто избавит ее от двадцатилетнего ожидания, тревоги и тоски. Когда сын женится, она окончательно станет вдовствующей царицей, если прежде не выйдет замуж: сама или если Он, которого, быть может, уже нет в живых, не сделает выбор и не вернется. Женихи не уступят ее никому, кроме человека из их же собственной партии. Они слишком запятнали себя, чтобы стать друзьями Долгоотсутствующего. — Эвмей, — сказал гость, помолчав немного, — как бы поступил на его месте ты? — Господин мой, — начал Эвмей. Потом поправился. — Странник, Чужеземец, — сказал он. — У него нет выбора. Я слышал о том, что далеко-далеко за великими морями и землями живут другие народы и у них есть возможность выбора. Убивать людей там считают великим позором, срамом и преступлением против богов. Но мы находимся в нашей действительности, Странник, в сегодняшнем дне! В цивилизованном мире! И здесь выбора нет. Если Он понимает это, но в нем так мало осталось от воина, что Он больше не хочет убивать, — тогда ему незачем возвращаться. — Незачем? — Незачем. Потому что здесь должно случиться то, что случилось в семье Агамемнона. Ему придется убить не только женихов, но их отцов и сыновей тоже, и сыну его придется продолжать начатое. И смерть, месть, меры обороны — называйте как хотите — перекинутся из одной семьи в другую, с острова на остров. Он вернется не для того, чтобы отдохнуть от войны, он придет, чтобы начать ее заново. Но он должен это сделать. Море, омывающее здешние острова, сплошь окрасится кровью. И, увидя это, люди уже не станут указывать на запад и говорить: «Гелиос сошел в края Гесперид или опустился за дальние пределы финикийских владений», нет, они скажут: «Море покраснело от крови, которая течет с Итаки, с Зама, Закинфа и Дулихия, течет из каждого залива и с каждого островка в Одиссеевом царстве. Это значит, что он возвратился». — Эвмей, — сказал гость. — А как бы поступил ты сам, будь ты на… на месте Одиссея? Старик снова взял в руки сандалии, не то держа их, не то держась за них: — Быть может, я вспомнил бы о том, что у меня есть сын, а они замышляют его убить. Быть может, я пошел бы туда — в город — и начал бы войну, куда более долгую, чем та, что ахейские вожди вели против троянского царя Приама. Эта война более справедливая, быть может, думал бы я. Но погибнут в ней многие. Быть может, я попытался бы открыть истины, которые никто до меня не открыл, чтобы после моей войны наступила новая жизнь. Нынче Итака все больше становится страной рабов. Давно уже не видели здесь подлинного Народного собрания. Но быть может, я решил бы, что пора восстать против богов. Быть может, я сказал бы самому себе: «Боги тешатся игрой. Они веселятся, пьют, танцуют и для собственной утехи творят всякие фокусы и чудеса. Но они не поняли всей серьезности положения», — быть может, сказал бы я. Я не хотел кощунствовать, — помолчав, добавил он. — Я склоняюсь перед волей богов. И вообще я не знаю, как бы я поступил на месте Одиссея. Гость смотрел на свои босые ступни. Потом раскрыл израненные ладони и уставился на них, словно пытался угадать по ним судьбу. — Но ведь за спиной у людей нет никого, кроме богов, — сказал он. — И положения создают они. — А мне кажется иногда, что за спиной у богов кто-то есть, — сказал Эвмей. — И это мы сами. Хозяева и рабы, старики и молодые. Люди. Боги сотворены были много тысяч лет назад в смутное, тревожное, варварское время, не похожее на нашу культурную эпоху здесь в Итаке и на Большой земле, и боги, сотворенные в ту пору, родились в груди человека. Эту мысль почти невозможно додумать до конца. Мы не способны понять ее, потому что теперь мы в руках богов, в их власти. Но подумайте: что, если рука богов отсохнет? А у человека появится собственная воля? Тогда он выпадет из рук богов. И останется один на один с собою. И придется ему самому спасать положение — и он это сделает, потому что поймет, насколько оно серьезно. И тогда… Старик замолчал. — Продолжай, Эвмей. — Я раб, господин мой, — сказал старик. — Раб, которому неплохо живется, у меня самого есть рабы, я распоряжаюсь ими и держусь подальше от политики. И все-таки я раб. Финикийские торговцы выкрали меня в Сирии, когда я был ребенком всего двух лет от роду. Я мог бы сказать, что отец мой был тамошним царем, но какой в этом смысл — теперь я раб. Финикийцы сманили с собой мою няньку, она была их землячкой, из Сидона, ее украли ребенком и продали нам. Можно сказать, что ее освобождение обернулось преступлением против меня. Впрочем, она так и не возвратилась домой, она погибла на седьмой день плавания — получила солнечный удар, когда заигрывала с одним из кормчих, упала в трюм и расшиблась насмерть. Тело ее выкинули за борт. А потом поднялась буря — невиданная буря, — их носило по волнам вдоль всего берега, а потом отбросило к здешним островам. Они причалили к Итаке и продали меня Лаэрту, — Он покосился на гостя. — Быть может, господин слышал эту историю. — Не стану отрицать. — Я хожу за свиньями, — сказал Эвмей. — Я главный свинопас, должность вовсе не дурная. Но я раб. Если получу свободу я, возможно, рабами станут другие. Как тогда, когда освободили мою няньку — если можно считать, что ее освободили. Я много размышлял об этом. — Он вздохнул, но вздох его не был печальным. — Так обыкновенно действуют боги, — добавил он. — А по-твоему, можно действовать по-другому? — Быть может, люди научатся действовать по-другому, — ответил Эвмей. — Через тысячу лет. Он вошел в хижину и подбросил сучьев в огонь. Дождавшись, чтобы пламя разгорелось, он шагнул к дверям. — Спор идет о власти, — сказал он. — Теперь власть в руках женихов, и, если Одиссей ее у них отберет, быть может, ничего не изменится. Просто власть перейдет из одних рук в другие. Можно считать, что власть Одиссея будет справедливее, чем власть партии женихов. Но вперед нам заглядывать не дано. Это дано одним только богам, но они вовсе не думают о том, чтобы власть стала орудием счастья для людей, — они играют и веселятся. Их власть — это колесница, которая катит сама собой и давит тех, кто попадется на пути, — играючи. А они глядят только, чтобы колесница катила вперед да не перевертывалась. Изредка подтолкнут ее разок-другой, чтобы катила дальше. Не будь такие слова кощунством, я сказал бы: боги слепы. Это веселые, игривые слепцы, они, смеясь, играют в жмурки. А люди пылью клубятся у их ног. Боги властвуют над морем и небом, над четвероногими и червяками и над всем остальным миром. К людям у них особого интереса нет. Впрочем, иногда он появляется: когда человек против них взбунтуется, они его сокрушают — играючи, зачастую даже без гнева, просто смахивают его прочь. Так обыкновенно действуют боги. — Эвмей, — сказал гость, — а как, по-твоему, будут действовать люди? Через тысячу лет? Если боги умрут — если они могут умереть? — Все зависит от того, станут ли люди учиться у богов. Или предпочтут учиться на собственном опыте, опыте жизни на земле, на ее поверхности, опыте своих страданий, своих войн. Если они будут учиться не у богов, а у своей истории, может, все будет хорошо. Тогда они, может статься, поделят власть между собой. И у них не будет рабов. Они будут держать совет, а не воевать, вести торговлю, а не грабить. Быть может, они поделят хлеб поровну. Но до этого еще так далеко, что мне не разглядеть. Конечной цели мне не видно, я только угадываю направление. Через тысячу, а то и две, и три тысячи лет, быть может, наступит царство человека. — Быть может, быть может, быть может, — отозвался гость. — Все только «быть может»! Но разве в груди человека не могут нынче же родиться новые боги? И потом, когда подрастут, захватить власть? — Такая опасность есть, — подтвердил командующий свиньями, начальник пастухов Эвмей. — Такая опасность есть, если род человеческий предаст забвению собственный земной опыт. Гость поднял на него глаза. Их взгляды встретились. Он улыбнулся старику. — Если бы Одиссей возвратился и попросил тебя помочь ему совершить то, что, быть может, велит долг, что бы ты ответил, Эвмей? Черные ногти старика поскребли бороду. Он улыбнулся тоже, мягкой улыбкой. — Господин, — сказал он, — я помогу ему. Я сделаю это, потому что его борьба справедлива или, скажем так, справедливее, нежели их борьба против него. Он должен умерить их растущую власть. Он должен восстановить порядок, быть может, заложить основу чего-то лучшего. Я помогу ему приблизиться к этому началу. — Поможешь ему на его же несчастье? — Да, — сказал Эвмей, — на его несчастье. Ему придется убивать. И жертвовать собой, поскольку он будет убивать. Но, может, ему удастся спасти надежду — для себя или для сына. Вокруг него будут вопить о мщении, и, когда он возьмет власть, дом его с пола до потолка зальется кровью. Но он единственный, кто может потом разделить эту власть, он может стать другим, он может отдать власть своим согражданам. Вокруг него со всех сторон будут шептаться и кричать о мести. Группа женихов с Зама мечтает захватить на острове власть, чтобы потом подчинить себе весь мир. Они уверяют, что рождены для мирового господства, они избранники богов. Есть другая группа женихов, местная, они уверяют, будто хотят взять власть, чтобы править от имени народа. Они уверяют, что хотят править на острове, а может, и над всем миром на благо народа, но править желают сами. Они тоже хотят распространить свою власть на весь мир, если ее получат. Если одна из этих групп захватит власть, она начнет ее укреплять и не оставит будущему ни малейшей надежды. Колесница покатит дальше, и возницы не станут заботиться о жизни человеческой, о тех, кто попадется им на пути. Сами они, может, и не злые, но такова уж природа власти. Вот почему я помогу Одиссею, если он придет сюда и попросит меня о помощи. Я скажу ему: «Ограничь их власть, поставь препону их владычеству, спаси надежду». Я скажу ему: «Убивай, господин мой, если ты должен. Но только не думай, что это святое дело и что твоя война — благословение для тех, кого она затронет! Она всего лишь путь к надежде, не более. И не забудь, что ты начал бойню. Не вздумай войти во вкус. Не вздумай продолжать». — А потом, Эвмей, потом он, по-твоему, должен забыть? — Забыть? — возразил командующий свиньями, глава свинопасов Эвмей. — Как раз наоборот, он должен помнить. Если он победит. — Что помнить? Все? — Прежде всего, то, что он сделал. Как лилась кровь, как они кричали, погибая. И помнить, что он должен поделить власть между как можно большим числом людей, тогда понадобится много времени, чтобы собрать ее снова в руках немногих, в одной руке. — Тогда он должен выступить и против богов, — медленно сказал гость, подняв взгляд на старика. — Да и как это, поделить власть? Отдать свои корабли, отпустить на волю рабов, чтобы все пасли свиней и коз, занимались ремеслом и возделывали маленькие виноградники и оливковые рощи? — Не знаю, — отвечал Эвмей. — Я только предполагаю, гадаю. Одним лишь богам дано заглядывать в будущее. Но я полагаю, что люди будут вынуждены сделать попытку решать свои проблемы по-человечески. Через тысячу лет. Может, раньше, а может, позже. Если Одиссей вернется и сделает то, что должен, ему не следует забывать опыт человечества. И пусть он не думает, что война, которую он затеет, дело семейное и другие тут ни при чем. Она касается всех нас и здесь, и в других краях. Волны, которые разойдутся кругами, когда он бросит в море камень, прибой примчит не только к этому берегу. Он помчит их ко всем берегам. Все в мире связано между собой. Кровавые волны за сутки достигнут Зама, Закинфа, Дулихия, Левкады и Пилоса. А потом они потекут вдоль Большой земли на север и на юг, отсюда и от других островов покатят на запад. Они будут катить долго, годами и достигнут границ Гелиосова царства. Они принесут весть другим народам, которые, быть может, не будут знать, откуда прибило к ним кровавую волну, и, может быть, перетолкуют ее иначе, усмотрят во всем случившемся куда больше геройского, чем это было на самом деле, и объявят поступок Одиссея и другие подобные поступки достойными подражания и восхищения. Кровавые волны Итаки доберутся до всех людей во все времена, во все грядущие эпохи. — И что же, этому никогда не будет конца? — спросил охрипшим голосом Странник. Эвмей обернулся, поглядел на очаг, вошел в хижину и подбросил в огонь несколько щепок. Потом возвратился, держа в руке бронзовый топор. — Почему же, — сказал он, — это кончится, когда люди перестанут бороться за власть, когда боги не смогут больше втянуть их в борьбу, когда люди сами поймут свое положение. Кровавая волна схлынет со всех берегов в мире, когда хоть один человек, не боясь кары богов, найдет в себе силы сказать другому человеку: «Раньше глупые люди убивали друг друга. Они видели в этом геройство. Вот эти красные волны — кровь, которую Одиссей с Итаки пролил в море много лет назад. А может, это кровь, которую пролили в море другие — те, кто последовал его примеру. Эти волны докатились до нашего берега лишь теперь. Но они исчезнут. Море снова станет синим. И только в час заката оно будет напоминать нам о том, что когда-то случилось в мире». Странник ничего не ответил, ни о чем не спросил. Повелитель свиней и предводитель свинопасов Эвмей с топором в руке прошел мимо него к выходу. — Пойду нарублю сухих веток, пока опять не зарядил дождь, — сказал он. Из закут послышалось хрюканье, завизжали поросята, в лесу забрехали, залаяли собаки, свинопасы загоняли на ночь свиней и хряков в загоны и пещеры, а он тем временем помогал Эвмею, притащив в хижину наколотые дрова, сложить их позади очага. Пришли пастухи, промокшие и усталые, они внесли с собой в хижину свиной дух. Это были двое немолодых мужчин и двое подростков. Равнодушно кивнув в знак приветствия, они развесили сушиться под потолком свои грубые плащи, но ни о чем не спросили и, усевшись на самую дальнюю скамью, стали ждать ужина. Как видно, нищие бродяги были им не в диковинку. Налетевший в сумерках западный ветер принес дождь. Эвмей сидел на скамье у очага и о чем-то думал. Губы его шевелились, точно он делал про себя какие-то подсчеты. — Пожалуй, нелишне принести жертву богам, — скачал он вдруг и, вскинув глаза, улыбнулся. Улыбка, словно отблеск огня, порхнула с лица одного подростка на лицо другого. — Нынче вечером это самое подходящее дело: у нас ведь гость Да и зимние дожди подоспели, вот и не помешает умилостивить богов. — Как у вас тут люди, очень набожные? — спросил гость — То есть часто ли вы приносите жертвы богам? — По правде сказать, не очень, — ответил Эвмей. — Лучшие свиньи идут… туда. Но нынче, я думаю, мы заколем одну из них для собственной надобности, — сказал он и, встав, кивнул одному из подростков, своему личному рабу. — Идем, Месавлий! Жертвоприношение было совершено красиво и ловко, и, с точки зрения формальной, все правила обряда были неукоснительно соблюдены, однако Страннику показалось, что оно не было проникнуто подлинным религиозным чувством. Почтение к богам выразилось в легком поклоне, который отдал им Эвмей и остальные присутствующие, и в серьезном выражении их лиц во время заклания борова и разделки туши Однако в их поведении не было ни наигрыша, ни подобострастия. Пастухи, запалив лучины, поймали в закуте громадного борова лет трех или четырех. Двое держали его за уши, третий тащил за ремень, которым обвязали рыло животного, а Месавлий шел позади и пинал кричащую и отфыркивающуюся жертву ногами. У самых дверей в отблеске огня ждал Эвмей, вооруженный длинным ножом и тяжелой дубинкой. Он срезал пучок волос на лбу животного, вошел в хижину и, бросив их в огонь, наскоро, как проделал и все остальное, прошептал молитвы, обращенные ко многим богам. Потом вернулся под навес, положил нож на скамью, взял дубинку, поднял ее и сказал- — Мы все хотим, или, лучше сказать, мы все просим бессмертных богов, которые живут вечно и всегда желают людям добра, чтобы господин наш и царь Одиссей возвратился домой как можно скорее — лучше всего нынче, вечером или ночью! И он ударил борова по черепу. Тот повалился, захлебнувшись хрюканьем. Эвмей всадил в пего нож. Боров яростно задергал ногами, из раны потекла кровь, образуя лужицу на земле — Не трогайте его, пусть себе лягается, тем скорее вытечет кровь, — сказал Эвмей. Месавлий выбрал две сухие лучины, зажег их и быстро опалил щетину на свиной туше. Эвмей вспорол борову живот, пастухи вынули внутренности. Сердце, печень и почки сложили в отдельный сосуд. Часть потрохов бросили в огонь, хижина и двор тотчас наполнились запахом горелого мяса. Двое старших пастухов принялись разделывать тушу топориками и ножами. Эвмей отрезал несколько маленьких кусочков мяса, обернул их полосками сала, посыпал жертвенной мукой и положил в огонь, где им надлежало сгореть. Так обычно приносили жертву. Потом они отрезали несколько хороших кусков, насадили их на вертел и стали ждать, пока мясо обжарится. Жир шипел, стекая в огонь. Пастухи шумно глотали слюну. Эвмей сам ворошил угли, а подпаски следили за вертелом. Когда все было готово, мясо сложили на большое деревянное блюдо. Эвмей отрезал кусок нимфам, чтобы они заботились о хорошей питьевой воде, и кусок Гермесу, чтобы он приумножил хозяйские стада и богатства, потом отрезал жирный кусок грудинки гостю, а потом не скупясь оделил остальных. Месавлий поставил на стол хлеб, разбавленное водой вино, и они приступили к трапезе. Вечер получился отличный. На дворе шумел проливной дождь, вода натекала в хижину сквозь щели по углам крыши и через дымовое отверстие. Они долго ели, осушили два кратера вина, но говорили мало. Дым и чад густым облаком стелились под потолком, от вина стало клонить в сон. Пастухи начали зевать, вышли за дверь помочиться, потом улеглись на нары и, завернувшись в просохшие плащи, захрапели. Странник сидел с Эвмеем на скамье перед кучей золы. — Я все думаю, не пуститься ли мне завтра поутру дальше в путь, — сказал он. — В город? — Да, думаю, в город. Эвмей обернулся к нему, взгляды их встретились. — Вообще-то Госпоже всегда можно чего-нибудь порассказать, это дело прибыльное, — заметил он не без иронии, — Если вы можете сообщить какие-нибудь новости… К примеру, если вы слышали, что Супруг уже на пути к дому. И все же вам лучше подождать, пока вернется домой Телемах. Если он вернется. Они стали подозрительными, им повсюду мерещатся заговоры и шпионы, и появляться в городе одному опасно для… для чужеземца вроде вас. Когда вернется Телемах, вы можете пойти туда с ним. — Ты думаешь, он придет сюда? — Так думают боги, — сказал Эвмей, но в голосе его не было чрезмерного религиозного пыла. — Да и сам я так рассудил. Мне подсказывает это здравый смысл, вот я и жду Телемаха. Он предупрежден и знает, что в проливе его подстерегают. В городе они пока еще не осмеливаются на него напасть. — А вдруг он приведет с собой подмогу, Эвмей? — Хорошо, коли партия женихов так думает, — сказал свиной жрец и несравненный свиной предводитель. — Но сам я сомневаюсь, чтобы он привел с собой военные корабли. Думаю, он вернется один, с ним будут только его собственные друзья. Не такой я простак, чтобы вообразить, будто Нестор и Менелай начнут ради него войну. — Не начнут, — сказал гость. — И все же ведь это ради Менелая он — Одиссей то есть — пошел на войну. Так мне сдается. — Ничего не знаю, — сказал Эвмей. — Не берусь судить. Но, будь я на вашем месте, я подождал бы несколько дней. Вам ведь спешить некуда? Или вы спешите исполнить то, что собираетесь? — Я… Да нет, я не очень спешу, Эвмей. Но позволь мне задать тебе вопрос. Что Телемах, хороший человек? Я хочу сказать — в главных чертах. Молодые люди — они ведь такие… такие разные. А он каков? Стоящий он человек? — Можно сказать, он парень неплохой, — ответил Эвмей. — Но он еще не оперился. Со мной, со здешними людьми и с людьми в усадьбе он всегда обходился по-хорошему. Но он слишком много мечтает. Он, как бы это сказать, одержим своим отцом. Он так много о нем слышал, так о нем тосковал. Он во власти своего отца, сказал бы я, а отец его во власти богов. Во власти Зевса и Посейдона. А может, Посейдон над ним уже не властен. Не знаю. На вашем месте я подождал бы здесь, пока оно не созреет. — Что созреет? Эвмей встал, взял лучину, поворошил угли, потом подбросил в огонь пару поленьев побольше. — То, что должно созреть. Как плод по осени. Быть может, игра богов лишена смысла, но время от времени она приносит свой плод. И может, приводит к какому-то выходу, к выходу на короткое время. — Может, и так, — сказал пришелец. — Я обычно ночую в пещере поближе к закуте с супоросыми, — сказал Эвмей. — Не мешает быть рядом, если какая из них опоросится. Они ведь норовят сожрать своих поросят. А я хочу, чтобы к возвращению Одиссея у него осталось хоть немного свиней, — улыбнулся он. — Вы можете лечь на мою постель, — добавил он, указав на ближние к двери нары, застеленные козьими шкурами и овчиной. — А если ночью замерзнете, вот висит мой второй плащ. Он вооружился мечом, висевшим на стене над нарами, завернулся в грязный, плотный шерстяной плащ, взял стоящее у двери копье и молча вышел навстречу ветру и проливному дождю. Он похож на воина, восставшего из могилы, подумал гость. И с этим он остался один. |
||
|