"Карты печали" - читать интересную книгу автора (Йолен Джейн)ПЛЕНКА 2 ЗАЛ ПЛАЧАМЕСТО ЗАПИСИ: Пещера 27. ВРЕМЯ ЗАПИСИ: Первый Год Короля, Первый Патриархат. Лабораторное время – 2137,5 г. н. э. РАССКАЗЧИК: Лина-Лания, известная под именем Седовласой – своей помощнице Гренне. РАЗРЕШЕНИЕ: Без разрешения, с предварительной установкой микрофонов. Голосовое включение. – Мне минуло тринадцать лет, последний поворот детства, когда заболела прабабушка. Ее поместили наверху в комнате без окон, под соломенной крышей, чтобы она привыкала лежать в темноте. Так поступают с глубокими стариками, чья жизнь проходит в сумерках. Так новорожденные должны учиться жить в лучах рассвета. Право посетить Зал Плача я получила не из-за болезни прабабушки, а потому что у меня появились признаки взросления: начали наливаться маленькие груди, закудрявились волоски в укромных местах и хлынула свежая кровь из нетронутого гнезда моего тела. Я была готова. Разве не провела я в детстве много часов, играя в Зал? Одна или с братьями, я строила из веток ивы и сорванной ботвы свои собственные Залы. Мы накрывали столы, делали надписи, рисовали картинки. И всегда, всегда мой стол был самым лучшим, хотя я не была самой старшей. Мой стол, украшенный лентами и дикими цветами: красным триллисами жизни, сине-черными траурными ягодами смерти и переплетенными зелеными веточками между ними – был не просто красив невинной красотой. Нет, у моего стола был характер, одновременно мой и того, по ком оплакивание. В нем была сущность, и воображение, и смелость, даже когда я была совсем маленькой. Все замечали это. Другие дети это понимали, некоторые завидовали. Но взрослые, которые приходили посмотреть, как мы играем, они знали точно. Я слышала, как один из них сказал: «У нее талант плакальщицы, у этой малышки. Хорошенько запомните ее». Как будто мой большой рост и угловатое тело не делали меня заметной. Еще ребенком я начала слагать собственные стихи печали, по-детски лепеча их своим куклам. Первые стихи были подражанием погребальным песням, которым меня учили, но в них всегда было что-то лично мое. Я особенно помню один, потому что мама поделилась им со старшими как признаком моей одаренности. Бабушке не понравились эти стихи, ей понравились другие, но в этом споре победила мама. Стихи начинались так: Темный корабль, невидимый берег – это все было лишь калькой с обычных метафор погребальных песен. Но слова пятой строчки, которые оттеняли центральный образ, вырезанную из дерева фигуру обнаженной женщины, нечто, о чем я не могла иметь понятия, потому что мы были родом из Средних Долин, землепашцы и мукомолы – эта пятая строчка всех убедила. Я, дочь мельника, долговязая и тонконогая, я была одаренным ребенком. Я неделями смаковала их похвалы и пыталась повторить свой успех, но больше не смогла. Мои следующие стихи были банальны: в них не было и намека на талант. Прошли годы, прежде чем я поняла, что у меня лучше получается оплакивание, когда я не стараюсь произвести впечатление, хотя критики, публика и глупые придворные не могли видеть разницу. Но мастер всегда узнает. И, наконец, наступил день, когда я достаточно повзрослела, чтобы войти в Зал Плача. Я встала рано и много минут провела перед зеркалом, единственном в нашем доме, которое не было закрыто серой траурной тканью. Я нарисовала себе темные круги под глазами и положила себе густые тени на веки, как и положено плакальщице. Конечно, я перестаралась. Какая начинающая плакальщица может избежать этого? Мне еще предстояло узнать, что подлинная печаль сама рисует на лице глубокие впадины, она – лучший скульптор человеческого тела, чем все наши краски и тени. Грим должен лишь подчеркивать. Но я была молода, как я уже сказала, и даже прабабушка в своей темной комнате не смогла вразумить меня. В тот первый день я сделала смелую попытку. Мой дар изобретательства проявился уже тогда. Я закрасила ногти таким же цветом, как веки, а на большом пальце левой руки перочинным ножиком проскребла крест, чтобы обозначить пересечение жизни и смерти. Да, я вижу, что ты понимаешь. Это было началом узоров, которые я потом выцарапывала на всех ногтях, узоров, которые стали так модны среди молодых придворных плакальщиц и были названы моим именем. Я сама больше никогда не делаю этого. Тогда это казалось мне таким пустяком: немного лишней краски, немного лишних пятен темноты на фоне света. Инстинктивное движение, которое другие приняли – ошибочно приняли – за проявление гениальности. В конце концов, гениальность есть не более, чем этикетка инстинкта. В свои длинные волосы я также вплела триллисы и траурные ягоды. Но это имело значительно меньший успех. Насколько я припоминаю, триллисы увяли быстрее, чем за полдня, а от сока ягод волосы слиплись. Все же, в тот момент, когда я поднялась наверх, чтобы отдать свой долг уважения прабабушке, я чувствовала себя настоящей плакальщицей. Она повернулась в кровати, на ножках которой были выгравированы погребальные венки, той самой кровати, в которой умирали все женщины в нашем доме. Воздух в комнате был спертым и неподвижным. Даже мне было трудно дышать. Прабабушка посмотрела на меня своими блестящими полумертвыми глазами, рот у нее был искривлен от боли. Какая-то болезнь грызла ее изнутри. – Ты заставишь их помнить меня? – спросила она. Зная, что мои мама и бабушка уже обещали ей это до меня, я тем не менее ответила: – Прабабушка, я сделаю это. – Пусть строчки твоих погребальных песен будут длинными, – сказала она. – Пусть твой путь к смерти будет коротким, – ответила я, и ритуал был завершен. Я сразу ушла, даже не посмотрев, полна ли еще Чаша, стоявшая на столике у кровати. Мне значительно интереснее был Зал Плача и моя роль в нем, чем точное время, когда умрет прабабушка, когда последний вздох слетит с ее губ. В конце концов, это интимный момент, а оплакивание – акт публичный. В свои тринадцать лет мне не терпелось показать свою печаль публике, завоевать себе аплодисменты и бессмертье для прабабушки. Теперь я знаю, что весь наш траур, все наши оплакивания, все внешние знаки наших ритуалов – ничто по сравнению с одним быстрым мигом, когда освобождается душа. Я шокирую тебя своей ересью? О, дитя, ересь – привилегия стариков. Я, не оглянувшись, выбежала из темной комнаты, сбежала по лестнице и окунулась в тепло солнечного света. Моя мама и ее мама уже ушли в Зал. Я зашагала туда же под медленные звуки похоронных барабанов, игре на которых всегда обучались кузены моих кузенов. Сердце мое рвалось вперед. Зал оказался даже больше, чем я себе представляла. Большие массивные пилястры с каннелюрами и резными капителями поддерживали крышу. Я видела здание издали – а кто не видел? – оно доминировало на нашей маленькой городской площади. Но мне никогда не разрешали подходить настолько близко, чтобы рассмотреть резьбу. Она соответствовала назначению зала: плачущие женщины, их длинные волосы спадают причудливыми водопадами. Тебе смешно. Только в деревне можно увидеть такой банальный сюжет. Конечно, это был далеко не самый значительный Зал, но в моих глазах он был великолепен, каждая плачущая фигура была памятником горю. Я жадно впитывала все, желая быть частью этого. Стражу в воротах я назвала свое имя и клан, а он послал гонца внутрь. Вскоре появилась мама и начала что-то вполголоса говорить привратнику, убеждая его, что для меня уже пришло время. Он пропустил меня, сверкнув короткой улыбкой из-под усов. Мы поднялись по ступеням, выбитым прошедшими по ним ногами за многие годы, и вошли в Зал. Внутри Зала кланы уже украсили свои столы, и маме пришлось прокладывать путь через этот хаос к нашему обычному месту, что она сделала с легкостью, выработанной многолетней привычкой. Под знаменами наших цветов и изображением мельничного жернова стоял стол, имевший форму почки. Он был покрыт записками с упоминанием умирающих близких. В нашем клане в этом году умирало трое, считая мою прабабушку на чердаке. Я все еще помню наизусть линии рождения остальных двух. Касса-Кания, дочь Касса-Кании, дочери Кассуа-Кании, дочери Камма-Кании была одной из них. Пери-Пания, дочь Перри-Пании, дочери Перса-Пании, дочери Персис-Пании была второй. И, конечно, по своей прямой линии я до сих пор могу назвать имена до двадцать первого колена. Линия нашего рода не прерывалась, все – Лании, к которым принадлежу и я, хотя мне иногда хочется смеяться над собой, над неумеренной гордостью. На самом деле я – последняя Лания. Обо мне никто по-настоящему не будет плакать, в семье нет сестры, нет ребенка; иногда это меня беспокоит. Мои маленькие сестры умерли до меня, когда я была еще слишком молода, чтобы оплакивать их, а мои братья оказались неспособными продолжить род. Дочери Касса-Кании и Пери-Пании уже были там. У них не было собственного чердака для оплакивания и не было подрастающих плакальщиц, готовящихся к своему первому посещению Зала. У них, бедняжек, рождались только сыновья. Мои маленькие сестрички умерли во время одной из зимних эпидемий: их маленькие ротики широко растянулись в улыбке смерти, веки были прикрыты резными похоронными камнями. Хотя я официально не оплакивала их, я безусловно практиковалась в оплакивании, играя с мальчиками. Наш стол был забросан изображениями смерти. Это было, конечно, до того, как появились пришельцы с неба со своими странными аппаратами, которые улавливают отпечатки жизни и переносят их на маленькие листки. А, поскольку дочери Касса-Кании славились уменьем рисовать, на столе было много табличек со стенаниями, украшенных орнаментом. Но, несмотря на все богатство поминальных записок, на столе, по моему мнению, был беспорядок, и это очень беспокоило меня. Я тихонько сказала маме: – Можно, я приведу в порядок то, что относится к прабабушке? Сначала она покачала головой, и ее черные седеющие волосы рассыпались по плечам, как у плачущих женщин на колонне. Но она просто не поняла, что меня огорчает беспорядок, и подумала, что мне не терпится показать свою молодую прыть. Меня все еще, видимо, считали слишком маленькой, чтобы доверить мне больше, чем наблюдать, слушать – и учиться. Я должна была сначала стать помощницей плакальщицы, одной из моих старших кузин. У меня, при всей моей славе гения, был скудный опыт, всего лишь игры ребенка с детьми (и притом с братьями). Я не знала истории, не знала наизусть ни одного из лучших сказаний, и могла только изрекать менее значительные песни и рассказы людей. Поэтому меня отправили прочь, пока работали старшие женщины; меня послали посмотреть на другие столы в Зале, открыть для себя разнообразные этапы и формы оплакивания. Увы, на других столах был такой же беспорядок, как на нашем, потому что, как я уже говорила, мы принадлежали всего лишь к очень второстепенному Залу и здешние плакальщицы не были искушены в тонкостях убранства. На одном-двух столах проявлялись простые эмоции, которые я впоследствии пыталась воспроизвести в своих работах. Мне кажется, что обращение к оплакиваниям в старых деревнях принесло мне наибольший успех. Подумать только: хождение по Залу до того, как появились незнакомцы с неба, хождение по нему в самый первый раз. Слышно, как в галереях выстраиваются плакальщицы, ожидая, когда отворятся двери. Некоторые из них, действительно, проявляли свое горе рыданиями, хотя в Главных Залах этого почти не бывает, разве что при значительных событиях в стране – изгнанная принцесса, убийство принца, свергнутая Королева. Большей частью старшие принцы скорее сплетничают, чем плачут, а молодые слишком стараются произвести впечатление на Королеву. Но наш второстепенный Зал не посещали Королевы. По нему ходила подлинная печаль. Я чувствовала, как она начиналась у меня в животе и поднималась к горлу. От рыданий меня удерживало лишь то, что я находилась внутри, а не за дверьми; в Зале плакальщицы двигались молча, приводя в порядок столы. Я припоминаю одну старую женщину, любовно поглаживающую мотыгу, символ фермера, которым был ее умирающий двоюродный дед. Она стояла под изображением хлебного поля и раскачивалась под ним взад и вперед, как будто ветер, раскачивающий колосья на картине раскачивал ее. Припоминаю еще одну: женщину с десятью черными лентами в волосах, кладущую арфу с оборванной струной около погребальной таблички, на которой было написано: «Одна последняя песня, одно последнее касанье». Мне всегда нравилась эта простая строчка, хотя оборванная струна – это уже слишком. Затем двери распахнулись и вошли плакальщицы. Вначале в толпе я потеряла из виду наш стол, меня оттолкнули к стене. Если бы я была меньше, я бы запаниковала, но одним из достоинств моего тела был рост. В свои тринадцать лет я уже была такого роста, как взрослые, одного роста с самым маленьким принцем. Вскоре я увидела, что люди образуют своего рода узор. Длинные ряды выстроились у столов, где раздавали гирлянды и траурные платки, но самый длинный ряд был перед стойкой арфиста, где живой певец – юный принц, отправленный в путешествие – вспоминал в песне все, что было значительного в жизни арфиста. Он, конечно, использовал старые песни, но излагал факты в свободном размере песен с такой легкостью и с таким хорошим чувством ритма, что нельзя было различить, что было старым, а что было вставлено им самим. В тот день я узнала две вещи, еще не став ученицей: доставить толпе удовольствие удачной строчкой очень легко, но сделать так, чтобы строчки возвращались снова и снова – куда как трудно. Когда гирлянды и платки были розданы, а певец сделал паузу для глотка вина, ряды плакальщиц распались и образовались где-то в другом месте. И никто из плакальщиц не помнил дольше, чем один день, имя того, по ком плакали, хотя имена плакальщиц некоторые помнили. В этом нет бессмертия. К полудню я обошла весь зал, неся в руках увядшую гирлянду и три платка с вышитыми на них именами оплакиваемых, чьи заслуги я уже не могу вспомнить. Потом я снова вернулась к тому месту, с которого начала. К стойке моего клана под мельничным жерновом, доверху забросанной записками. – Давайте я сменю вас, пока вы поедите. Сейчас будет легче – раздают поминальную еду, – сказала я своим теткам и маме. Бабушка ушла домой, чтобы присмотреть за мельничными делами и приготовить своей маме последнюю трапезу. Они решили, что от меня не будет вреда, потому что большинство плакальщиц ушли поесть или к своим домашним. В это время не было сева или сбора урожая, поэтому в Зале должно было быть дневное оплакивание, но оно начинается не скоро. Меня оставили у стола. Я тотчас приступила к делу: разложила перегруженные деталями предметы по-новому, так, что создалась общая картина сдержанности. Затем я присела и сочинила погребальный гимн, первый из так называемого «периода Седой Странницы». Здесь впервые появляется образ души-странницы, закутанной в плащ. Слова как будто сами приходили мне в голову, а четверостишья и припев складывались, как будто писались на грифельной дощечке. Фактически, стихи писались сами, и быстро. В более позднее время я вынуждена была заставлять себя сбавлять темп, потому что я всегда обладала легкостью, которая иногда подводит меня. Ты, конечно, знаешь эти стихи: «Складки ее старого серого плаща…» Дитя, ты киваешь головой. Тебе не кажется странным, что кто-то реальный написал песню, которую ты знала всю свою жизнь? Ее написала я, в тот день, как в горячке. Все как будто совпало. Я никогда не думала, что меня назовут Седой Странницей – меня, которая никогда не уходила далеко от дома и чья жизнь никогда не казалась особенно серой. Конечно, исследователи настаивают, что «складки ее старого серого плаща» относятся к складкам траурной драпировки. Я не это имела ввиду. Просто плащ спадал с ее плеч удобными, привычными складками. Именно так я увидела в тот день Седую Странницу в своем воображении. Возможно, у меня перед глазами была прабабушка, согбенная, но все же сильная, несмотря на то, что съедало ее. Но неважно. Исследователи, видимо, знают о таких вещах больше, чем мы, плакальщицы. Ты улыбаешься. Ты уже все это слышала от меня. Неужели я, из-за своей старости и болезни, бесконечно повторяюсь? Ну, а чем еще заниматься, когда лежишь здесь в темноте, если не проходить снова ступенями света? Здесь я не отбрасываю тени, и так оно и должно быть. Но когда-то моя тень – тень Седовласой – покрывала всю землю. Я думаю, в этом есть какая-то гордость и что-то от бессмертия. Помню, я как раз сложила в голове погребальный гимн и стала записывать слова на табличку. Дело продвигалось медленно. Я не обладала такими ловкими пальцами, как мои тетушки, приходилось с большими усилиями вырисовывать каждую букву. У тебя, дитя, ловкие пальцы, и это одна из причин – хотя и не единственная – почему я оставила тебя при себе, когда кончился срок ученичества. Ну-ну, не красней. Ты знаешь, что это правда. Не путай скромность с самоуничижением. У тебя старые пальцы, вставленные в молодые руки. Не для тебя эти легкие способы пришельцев, машины с их больших кораблей, размножающие буквы. Придерживайся добрых старых путей, дитя. Передавай их дальше. Да, я медленно вырисовывала буквы, и моя рука остановилась на фразе. О, фраза была прекрасная, но буквы искажали ее смысл. Я оглядывалась в поисках скребка, когда почувствовала, что надо мной кто-то стоит. Я подняла глаза и увидела юношу, едва покинувшего свой детский возраст; щеки у него еще лучились румянцем, но уже были покрыты мягким пушком, не превратившимся в жесткую бороду. Это был певец, маленький принц. До этого мое внимание привлекло его пение, оно было очаровательно. Когда он оказался рядом, я была поражена его красотой. Он был, конечно, высокого роста, с более изящным телом, чем у любого жителя Земель. И улыбка у него была быстрая, хоть и не частая, не те медленно закрывающиеся щели рта, которыми пользовались мои братья и друзья. – Мне бы они понравились, – сказал он своим тихим сочным голосом. Он кивнул на записки, посвященные моей прабабушке и пра-пра-тетушкам. Конечно, это ритуальное начало, осторожное приближение к разговору о неизвестном оплакиваемом. Но я почему-то поняла, что это было сказано искренне. И хотя я ответила словами, которые произносились плакальщиками тысячи раз до меня, он уловил в них свою отраженную искренность. – Они бы выросли от нашей дружбы. Я соскребла ошибку в строке и закончила гимн. Он наблюдал за мной. Я залилась румянцем под его пристальным взглядом. На моем лице всегда были слишком ясно написаны все чувства, и я тщательно училась скрывать их. Я вынула ткань из пяльцев и прикрепила к табличке. Полоска ткани немного загнулась по краям, как раз так, как я хотела. Это означало, что при чтении придется придерживать ее рукой, и таким образом читающий будет как бы физически принимать участие в чтении. Он долго читал его, не один, а несколько раз. Потом он прочел его вслух. Его голос, тренированный от рождения, уже ломался. Ему предстояло быть одним из Супругов Королевы, а для нее отбирали только самых лучших. В его устах слова, которые я написала, приобрели еще более ощутимое чувство печали. У хорошего певца и песня получается хорошая, знаешь ли. Вскоре нас окружили люди, дежурившие у столов. Он знал, как посылать свой голос, он был принцем, в конце концов, и до других долетали фразы, которые манили, притягивали их. Вот так моя мама и пра-тетушки, вернувшись, увидели нас: стоящими под мельничным жерновом перед длинным рядом плакальщиц. Около всех других столов было пусто, не было даже дежурных. Плакальщицы повторяли за ним слова, когда он еще раз исполнил гимн, вот почему этот припев теперь так известен: Да, он простой. Теперь его знает каждый ребенок, после появления пришельцев. Но я написала это в тот день, когда о пришельцах даже не мечтали, и я вплела имя прабабушки в ткань стихов, чтобы ее не забыли. Строчки о ней были довольно длинные. Я была рада, что сделала это в тот день, потому что когда мы вернулись домой, она была мертва и мои братья выставили ее оболочку на погребальные столбы. Следующие семь дней мы, как и подобает плакальщицам, несли траур в Зале по нашим оплакиваемым. Чтобы удлинить строчки про них, чтобы оставить память о них в стране неприходящего света. Как бы радовалась моя прабабушка, услышав строки плача. Такие длинные, искренние строки. Мама сказала, что в нашем захолустном Зале никогда не звучали такие стихи, кроме того случая, когда умерла певица Верина. Она родилась в соседнем городке и у нее были сотни родственников в окрестностях. Бабушка возразила, что был еще художник, имя которого я никогда не слыхала, и строчки, посвященные ему, как она утверждала, были еще длиннее. Но мои мама и бабушка всегда находили о чем поспорить. Однако, обе согласились, что самые длинные строчки были посвящены последней Королеве, хотя это было, когда моей мамы не было еще на свете, а бабушка была маленькой девочкой. Я написала еще три гимна о Седой Страннице и одну погребальную поэму из тридцати двух строф, которую принц переложил в другую тональность для исполнения на арфе. Зал много дней наполнялся ее звуками, хотя теперь ее можно услышать лишь изредка. Ее приходится петь слишком долго, а пришельцы принесли с собой вкус к коротким песням. Но прабабушка не забыта, и я все еще горжусь этим, потому что это сделала я. Спустя семь дней моей маме пришлось искать Учителя-Плакальщицу из нашего клана, хотя, по традиции, должен был пройти год между моим первым появлением в Зале и формальным началом ученичества. Но Матери пришли к ней, как только миновало оплакивание. Они даже вели разговор в моем присутствии, что было неслыханно по тем временам. – Ее нужно обучать сейчас, пока ее язык гибок, – сказала одна. Она была по профессии птичницей, потеряла свой голос в молодости и до сих пор горевала об этом. Мама согласилась. Бабушка возразила. – Здесь нет никого, достойного нашей Линни, – сказала она. – Нет ли у вас дальних родственников на побережье? – спросила другая. Я ее не знала, но белая ленточка в волосах говорила о том, что она из семейства Надии. – У нас нет средств, – начала мама. – Мы возьмем в долг, если понадобится, – сказала бабушка. Так как она теперь была главой рода Лания, я знала, что так и будет. Они спорили всю дорогу, пока мы шли домой. В позиции мамы я чувствовала несправедливость, хотя в душе мне не хотелось вводить их в расходы из-за моего поэтического дара. Они не обращали на меня внимания и никто не спрашивал, чего я хочу. А чего я хотела? Чтобы на всех нас сошло волшебство и сделало нас богатыми или унесло меня куда-нибудь, где я могла бы ничего не делать и только мирно слагать свои песни. В тот же день в нашу дверь постучали. А, я вижу, ты предвкушаешь. Я уже рассказывала тебе об этом? Это был певец, Б'оремос, принц из Зала. Он ушел после первого дня, ушел, как я поняла, чтобы закончить положенные ему юношеские странствия от Зала к Залу. Я надеялась, что он еще немного задержится, но я могла удержать его только своими словами. В те далекие времена, зная, как охотятся на принцев пухленькие хорошенькие девушки Земель, я недостаточно ценила свой собственный талант. Я знала, что он задержится ненадолго в лучшем случае. Я не хотела быть единственной девушкой в деревне, которой принц пренебрег. Конечно, он уже уделил мне много внимания, но это входило в его обучение: петь для разных плакальщиц, класть их гимны на музыку. Я надеялась, что он немного побудет с нами, а он вместо этого внезапно исчез. Но он, как оказалось, не стал продолжать свое путешествие и не забыл меня ради какой-то нахальной дочери свинопаса. Вместо этого он заспешил во дворец и рассказал самой Королеве, что произошло у нас в Зале. Ему пришлось ждать аудиенции три дня, и еще день ушел у нее на размышления. Но в конце концов она сказала: «Приведи ко мне эту Седую Странницу, я хочу сама посмотреть на нее». И, конечно, все стали меня называть: Седовласая. Итак, меня призвали к ней, к Королеве, из чрева которой должны были появиться следующие правительницы. Да только у нее не рождались девочки. Ее многочисленные принцы возделывали ниву, но урожая не было. У нее не было дочерей, которые могли бы оплакивать ее. Только мальчики. Когда я пришла к ней, она еще не знала, что время рожать для нее кончилось и что после нее будет править сын ее сестры. Тогда мы не знали всего, что обнаружилось потом. Королева захотела посмотреть на меня из чистого любопытства и еще потому, что новость обо мне принес красивый юноша. Я оделась, как приличествовало моему возрасту и клану, в длинное серое домотканое платье, украшенное красной, черной и зеленой вышивкой. Я сделала его сама: триллисы обвивались вокруг ветвей, а по кромке были рассыпаны траурные ягоды. Мама похвалила вышивку, а бабушка покритиковала швы. Волосы были заплетены в косы и уложены вокруг головы. Бабушка считала, что глупо путешествовать с такой прической, а мама сказала, что лучше, если волосы не лежат на шее. Я думала, что они обе сошли с ума, если могут спорить о том, как я выгляжу. Я никогда не была выдающейся красавицей, а всего лишь крупной неуклюжей девочкой, на голову выше всех. В одном они, однако, согласились. – Держись прямо, – сказала мама, одергивая на мне платье с боков. – Гордая походка много значит, – добавила бабушка, возясь с моими волосами. Я полагаю, что они начали снова ссориться, как только я ушла, и, говоря по правде, долгие годы мне не доставало их добродушной перебранки. Они никогда не бранились сердито, это у них была такая манера беседовать друг с другом: реплика – ответ, предсказуемые и дополняющие друг друга, как двухголосное пение. Поскольку они просили меня об этом, я высоко держала голову, хотя косы я опустила сразу же, как только мы исчезли из вида. Мне тяжело было держать их всю дорогу. Я не помню, что происходило в пути, хотя знаю, что мне хотелось, чтобы Б'оремос повернулся и заговорил со мной. Но он молчал и был занят поиском кратчайшего пути. А когда мы прибыли в великий город Эль-Лалдом, над которым, точно гигантские каменные стрелы, возвышались башни-близнецы, я вдруг испугалась и слишком затосковала по дому, чтобы начать разговор. Поэтому я поддержала молчание Б'оремоса. Когда Королева увидела меня, она улыбнулась. Я была так молода, рассказывала она потом, и так серьезна, что она не могла удержаться от улыбки. Улыбалась она, как большинство королев, скорее губами, чем всем ртом, хотя и широко. – Входи, дитя, – сказала она, наклоняясь вперед и протягивая мне руку. Я не придумала ничего лучшего, как пожать ее, не замечая поднявшийся вокруг меня ропот, и с этого началась наша странная дружба. Потом я наклонилась к ней и прошептала так, чтобы слышала только она: – Не бойся темноты, моя госпожа, потому что я послана, чтобы освещать твой путь. Это была не та речь, которую я разучивала с мамой, и не та, произнести которую я пообещала бабушке. И не та, которую я сочинила в пути, пока я тащилась позади Б'оремоса в надежде, что он обернется и заговорит со мной. Но когда я увидела Королеву, чело которой было осенено печалью о всех годах, прожитых без дочерей, я поняла, зачем я здесь. Б'оремос был просто хорошенькой вещицей, игрушкой, о которой можно забыть. Я была здесь, чтобы служить Королеве и моей стране. Поэтому я сказала ей эти слова; не ради аплодисментов двора, не ради того, чтобы Б'оремос повернул ко мне голову, а только ради самой Королевы. И по тому, как я произнесла их, она поняла, что я говорю правду. Она пригласила меня сесть у ее ног, присесть на самой низенькой подушечке Царства. Я думала, что никогда не уйду оттуда. Затем она попросила показать мои поминальные стихи. Я вынула из дорожной корзинки первые стихи о Седой Страннице. Они все теперь в Королевском Зале, за запертыми дверьми, где их могут читать только ученые, но когда-то они были выставлены на всеобщее обозрение. Она стала читать их с возрастающим интересом, а потом подозвала к себе жриц в белых одеждах. – Дитя Земли поведет в путь, – сказала жрица загадочно, потирая руками бока своего платья. Они всегда так разговаривают. Я теперь знаю, что они доверяют ведущему самому выбирать из многих путей. У плакальщиц и жриц, по-моему, общая манера говорить с недомолвками, хотя жрицы претендуют на Непогрешимость и Истинные Знания, а я могу только выражать символами то, что я чувствую здесь, вот здесь в сердце. Королева кивнула и обернулась ко мне. – А ты можешь сложить для меня другой гимн? Сейчас? Сейчас, при мне, чтобы я могла видеть, что слагаешь их без подсказки старших? Я сказала то, во что всегда верила: – Мне некого оплакивать, моя Королева. Она улыбнулась. В те дни, не забывай, я была молода и пришла из маленькой деревни, из незначительного Зала. Что я знала о Королевах? Я думала, что это улыбка сочувствия. Теперь я знаю больше. То была улыбка силы. Спустя несколько дней мне сообщили, что умерла моя бабушка, и у меня появилось достаточно причин, чтобы горевать. Я все думала, что же моя мама станет теперь делать, когда не с кем спорить, станет ли она сама молчащей оболочкой. Но мне не разрешили отправиться для оплакивания домой, не разрешили предложить свой голос маме как замену в разбитом дуэте. О, нет. Королева сама убрала для меня стол в Главном Зале, и на этих подмостках, окруженная утонченными придворными плакальщицами, я начала свою светскую жизнь. За семь дней я написала тринадцать погребальных гимнов и сочинила образцовые причитания, хотя предполагалось, что я этого не умею. Моя печаль питалась тоской по дому и образом моей матери, онемевшей от горя. Это было сказано о моей маме и это обернулось правдой. Уже к концу первого дня я заставила этих закаленных плакальщиц лить слезы. Сама Королева вынуждена была слечь в постель от горя по моей бабушке, хотя я до этого никогда не знала, как много бабушка значит для меня. Королева созвала лучших плакальщиц страны по очереди заниматься со мной, когда истекло оплакивание. За год я знала уже столько, сколько и они, об истории оплакивания, о построении гимнов, о композиции погребальных песен. Я выучила родословную Королевы до дважды двадцать первого колена, а также родословную ее кузин. Во рту и в мозгу у меня хранились первые сотни лучших баллад, и я уже начинала запоминать их варианты. Что выучивалось, никогда не забывалось. И когда мне присвоили титул Мастера, я стояла в Комнате наставлений вместе с другими ученицами, и мне доверили балладу о Семи Плакальщицах. На это требовалось полжизни, а я выучила все за один год. На одну ночь мне дали любовником принца, хотя я так и не родила от него. Но я вижу в твоих глазах вопрос, дитя мое. Не бойся задать его. Погоди, я сама задам его вместо тебя. Сожалела ли я о своей службе Королеве, когда я узнала, что она велела убить мою бабушку? Дитя, ты всю жизнь прожила со знаниями, полученными от пришельцев с неба. Ты – одна из изменившихся плакальщиц. Мы не задавали вопросов Королеве. То, что она делала, она делала на благо нашей страны. То, что я делаю, я делаю на благо своего искусства. Строчки о моей бабушке были длинными и исполнялись королевскими плакальщицами; смерть ее была быстрой и безболезненной. Я бы хотела, чтобы мы все отправлялись в путь таким образом. Королевой было объявлено, и жрицы это одобрили, что Мастер-Плакальщица, избранная самой Королевой – хотя и не по родства – может оплакивать Королеву и ее близких. Это была первая перемена, начавшая период полный перемен. Так и получилось, что я служила Королеве, а потом сыну ее сестры. По ком плач – для Мастер-Плакальщицы не имеет значения: мы одинаково отпеваем женщин и мужчин. Но теперь я вижу, что, в конце концов, плачет страна. Боюсь, она станет такой же бесплодной, как моя Королева. Ибо кто может указать на истинного отца, если все мужчины сеют одно и то же? А каждая женщина в пору созревания так же непохожа на других, как умело сложенная погребальная песня. Не знаю, умрет ли страна из-за Короля или из-за пришельцев. Они высокие и широкоплечие, ими легко восхищаться, к ним легко прикоснуться. Они показывают нам чудеса, их язык сочиняет сказания, это люди, не знающие слез. Не доверяй им, пока не увидишь их плачущими. Это единственное, чего не умеет их магия. Их волшебство легкое, а волшебство, как искусство, должно даваться трудом, должно много требовать. Они дарят нам, дарят, пока мы не попадаем в сети их даров. А что они просят в замен? На вид это очень простое требование: чтобы мы говорили с ними, а они поймают наши слова своими машинами. Королева повелела считать, а жрица согласилась, что это не нарушает заповедей. Машины не записывают слова, они ловят голос. Но разве не говорится в первом сказании, что держать во рту – значит помнить? У машины нет рта. У машины нет сердца. Мы превратимся в ничто, если забудем наши собственные сказания. Вещи меняются слишком быстро для меня, дитя мое. Но помни, что ты обещала. Ты сказала, что выставишь мою оболочку на погребальные столбы, которые сложили вместе с тобой, рука об руку, перед пещерой, далеко от дворца и от шумных улиц Эль-Лалдома. Ты сможешь поднять меня, я не слишком тяжелая – сейчас. Вот послушай, я сложила гимн о себе самой, первый о Седовласой за много лет – и последний. Я хочу, чтобы ты начала оплакивать меня с него. Он начинается так: Косы седы мои, имя. Слава – что траур утра… У меня дрожит голос. Спой ты. Я знаю, я знаю, у тебя не самый симпатичный голосок в стране. Он как голос птички, которая выпила слишком много сока ягод, нагретых солнцем. Но, Гренна, я хочу, чтобы эти слова обо мне сказала ты. О, я знаю, так не делают, плакальщица не может оплакивать себя. Но у меня нет ребенка от собственной плоти, нет девочки, которая пропела бы эти строчки. НО КАК ЖЕ ЛИННЕТ? Она – дитя неба, а не наше дитя. Я, я – последняя из Лании, хотя когда-то у меня были другие надежды. И хотя ты – моя избранница, это не то же самое, неважно, что когда-то провозгласила Королева. Меня все время влекут старые обычаи, прочь от очаровательной лжи небесных пришельцев. Даже в момент смерти я должна оставаться Седовласой. Скажи эти слова: Косы седы мои, имя. Слава – что траур утра… Сейчас принеси мне мою последнюю еду и Чашу Сна. Я отдохну немного. Боль сегодня очень сильная и голова кружится от темноты. Ты заставишь их помнить меня, не правда ли? Гимн записан, но когда ты выучишь его, уничтожь написанное. Держать во рту – значит помнить. Ты заставишь их помнить меня? Скажи – да. Скажи – да. Не плачь. Плакальщице не пристало плакать. ПУСТЬ СМЕРТЬ ТВОЯ БУДЕТ БЫСТРОЙ. Хорошо. И пусть твои собственные строчки оплакивания будут длинными. Теперь подкрась себе веки, ради меня, но слегка. Пощипай себе щеки, для цвета. Сделаешь это? ДА. Хорошо. И пусть твоя смерть тоже будет быстрой. Ну, дорогое мое единственное дитя, иди. |
|
|