"Дело о старинном портрете" - читать интересную книгу автора (Врублевская Катерина)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Вкусы меняются столь же часто, сколь редко меняются склонности. 1

Теплым июньским днем 1893 года я сидела в Александровском парке и глядела на рябь пруда, в котором среди ряски и редких кувшинок плавала пара лебедей. На скамейке рядом лежал томик братьев Гонкуров — «Мадам де Помпадур». Читать совершенно не хотелось, впрочем, не хотелось и ничего другого — меня охватила ленивая истома, и я рассеянно следила за белоснежными птицами.

Мысли плавно перетекали из одного воспоминания в другое: мне припомнились и праздничные молебны накануне Пасхи в институтской церкви, где сладко и дурманяще пахло ладаном, и строгие наставницы, обучавшие пансионерок манерам и языкам, и те радостные мгновенья, которые я провела с мужем…

Владимир Гаврилович Авилов, географ-путешественник, член Императорского Русского географического общества, доктор естествознания, — высокий, худощавый, с обветренным лицом и пронзительными синими глазами — составлял разительный контраст своему другу — моему отцу, полноватому и черноусому, с холеными ногтями и всегда безупречно одетому.

Авилов появлялся в нашем доме редко. Но зато каждый раз из очередного путешествия привозил мне подарок. Это могли быть веточка коралла, кусок скалы с отпечатком крупного насекомого или костяные бусы, изготовленные далекими мастерами. Но больше подарков меня привлекали его истории. Рассказывал он великолепно, и я словно сама оказывалась в тех местах, о которых шла речь.

Однажды, когда мне было тринадцать, он пришел к нам и увидел, что я читаю «Графа Монте-Кристо» писателя Александра Дюма-отца.

— Нравится? — спросил Авилов.

— Конечно! — воскликнула я. — Эдмон Дантес такой красавчик!

— Но там есть кое-кто гораздо умнее и интереснее твоего спесивого графа!

Я широко раскрыла глаза.

— И кто же это?

— Аббат Фариа, — ответил он.

— Что ж в нем интересного? — разочарованно спросила я. — Сидит в тюрьме, а потом умирает, так и не выйдя на волю…

— Аббат очень умен и проницателен, — объяснил Авилов серьезно. — Обрати внимание, как он ловко распутал задачу и узнал, кто посадил Дантеса в тюрьму! А ведь аббат Фариа никогда в жизни не видел этих людей и не был в том городке. Что мешало Дантесу самому распутать узел и отвести от себя обвинения?

— Не знаю, — я пожала плечами. — Наверное, он сильно любил свою невесту.

— Одно другому не мешает, — Владимир Гаврилович рассмеялся. — Просто аббат умел делать правильные выводы из полученных сведений, а Дантес — нет. Именно это и называется умом.

После того разговора я вернулась к началу и перечитала роман заново, обращая внимание на аббата Фариа. Я не могла не восхититься точностью оценки Владимира Гавриловича и для себя решила, что друг отца ничуть не глупее аббата.

Прошло три года. Авилов уехал в Маньчжурию и долго не возвращался. Он писал нам чудесные письма, полные описаний приключений и опасностей. Однажды, в день посещений, ко мне пришел отец. Рядом с ним стоял высокий седой мужчина. Поначалу я его не узнала, а когда поняла, что это Владимир Гаврилович, то с радостным возгласом кинулась ему на шею, совершенно выпустив из виду, как это выглядит со стороны.

Кто бы мог подумать, что такое нарушение благонравия приведет к непредсказуемым последствиям! По окончании визита отца и Авилова ко мне подошла дежурная «синявка» — так мы в институте называли классных дам за их синие форменные платья. Синявка кипела от бешенства.

— Как вы себя вели, мадемуазель Рамзина? Это верх неприличия — бросаться на шею мужчине! Вы поставили под удар репутацию института! Я немедленно доложу о вашем непристойном поведении начальнице.

Несмотря на то, что я была уже взрослой семнадцатилетней девицей и вскоре должна была сдавать выпускные экзамены, быть исключенной из института после семи лет мучений, да еще с записью «за неблагонравие», мне вовсе не улыбалось.

Мадам фон Лутц, грузная начальница института, сидела в удобном кресле с подлокотниками, а на ее коленях покоился жирный пудель, вылитый портрет хозяйки.

— Что вы скажете в свое оправдание, мадемуазель? — хрипло спросила она, задыхаясь от гнева. — Вы преступно забылись, и теперь мне остается одно — исключить вас из института. Как вы могли?

В зале для посещений находились младшие воспитанницы. Какой пример вы им подали? И что скажут их родители? Что мы воспитываем… э… — тут она запнулась, но справилась с собой, — …кокоток?

Стоя с опущенной головой, я чуть не прыснула — оказывается, Maman знает слово, известное мне из романов господина Бальзака. Синявка тихонько ахнула и прикрыла ладонью тонкогубый рот. Мгновенно мое лицо вновь обрело серьезное и даже виноватое выражение.

— Господин Авилов, пришедший с отцом, — известный путешественник и давнишний друг нашего дома, — тихо сказала я. — Он вернулся после длительного отсутствия, и моя радость при виде его была вполне понятна.

— Это не дает вам права забываться, мадемуазель Рамзина. Где ваша гордость и девичья честь?

Внезапно меня осенила дикая мысль.

— Господин Авилов — мой жених. — Я в упор посмотрела на начальницу честными-пречестными глазами. — Он просил моей руки, и отец дал согласие.

Начальница и классная дама переглянулись. Наступило молчание.

— Ну что же, это меняет дело, — уже другим тоном сказала мадам фон Луга,, но внезапно ее голос опять стал жестким: — Я немедленно посылаю за вашим отцом, чтобы он подтвердил ваши слова. Надеюсь, вы не лжете, мадемуазель… Ступайте.

Я присела в реверансе и, дрожа от волнения, покинула кабинет мадам фон Лутц.

Нужно было срочно предупредить отца. Но как? Кого послать с запиской? Сторожа Антипа, который время от времени выполнял поручения институток?

Тут я заметила, что Долгова — синявка, устроившая мне это наказание, — идет за мной с явным намерением следить. Так и вышло.

Ни жива ни мертва я просидела полтора часа в дортуаре, и меня снова позвали в кабинет начальницы.

Увидев отца и Владимира Гавриловича, я несколько приободрилась.

— Подойдите ко мне, мадемуазель, — почти ласково сказала Maman. Я робко приблизилась, и она потрепала меня по плечу. — Ваш отец и мсье Авилов подтвердили ваши слова, и вы можете продолжать учебу в институте. Но я приказываю вам — никаких вольностей в дальнейшем. Вам понятно?

— Да, Maman, — чуть слышно ответила я, не решаясь поднять глаза, и присела в низком реверансе. Щеки мои горели, будто их отхлестали.

— Идите и подумайте над моими словами.

Повернувшись, я вышла из кабинета, но перед дверью обернулась. В глазах отца плясали смешинки, а Владимир Гаврилович смотрел на меня как-то странно.

Отец рассказал мне потом, что приглашение приехать в институт сразу же, как только они с Авиловым вернулись оттуда, не сулило ему ничего хорошего. Он взволновался, и мой будущий муж вызвался поехать вместе с ним. Их провели в кабинет к мадам фон Лутц, и та, не давая им опомниться, задала вопрос:

— Скажите, мсье Рамзин, правда ли то, что утверждает ваша дочь?

— Моя дочь никогда не обманывает. Она всегда говорит чистую правду.

— Полтора часа назад, на этом месте, она сказала, что мсье Авилов — ее жених.

Отец удивленно посмотрел на начальницу.

— Полина сама вам это сказала?

— Да, сама. Что вы на это ответите? Вы подтверждаете ее слова?

Владимир Гаврилович вмешался в разговор:

— Ваша воспитанница и дочь моего близкого друга говорит чистую правду. Третьего дня я просил ее руки и получил согласие у Лазаря Петровича.

Вот так были спасены моя честь и учеба в институте. Вскоре после того случая Авилов действительно попросил моей руки, и я согласилась, несмотря на его седину и тридцатилетнюю разницу в возрасте. Ведь я была в него влюблена с самого детства! Отец дал свое благословение. Мы сыграли свадьбу через два месяца после окончания мною института.

А спустя шесть лет мой муж скончался в возрасте пятидесяти трех лет. Изнурительные путешествия подорвали его здоровье. Из последнего, в Южную Африку, он вернулся совершенно больным и тихо угас у меня на руках. Я осталась вдовой в двадцать четыре года, с приличным состоянием и без детей. В душе моей образовалась пустота, и я решительно не знала, чем ее занять. После окончания траура вокруг меня стали виться поклонники, но среди них не было ни одного, кто умом и характером мог хоть сколько-нибудь приблизиться к моему покойному супругу.

***

— Полина, милая, вот ты где! — услышала я за спиной.

Обернувшись, я увидела отца. Он шел мне навстречу, протягивая руки, и я в который раз отметила про себя, что он изрядно пополнел за последние годы: аскеза не входила в число добродетелей papa.

Не будь Лазарь Петрович Рамзин моим отцом, которого я нежно люблю и почитаю, я сказала бы, что он весьма достойный человек, адвокат, член судейской коллегии, обладатель широких взглядов и солидного капитала, нажитого собственным искусством и красноречием. Уложение о наказаниях знает как собственные пять пальцев — меня всегда восхищали его память и умение толковать законы. Росту высокого, я в него уродилась, собой хорош, могуч, владелец роскошных усов и бархатного баритона. Живет один после того, как я вышла замуж и переехала к Владимиру Гавриловичу. Дом и без меня содержится хорошо, хозяйством ведают экономка Вера, она же горничная, и камердинер. Там же проживает секретарь отца, поскольку по службе господин Рамзин принимает на дому. Лазарь Петрович — специалист по уголовным делам, он умеет убеждать и берется за самые сложные дела.

***

Papa рано остался вдовцом: матушка умерла в родах, так что я ее никогда в жизни не видела. Лазарь Петрович более в брак не вступал, хотя (надеюсь, что мне, уже вдове, позволительно иметь собственное мнение по этому вопросу) остался большим охотником до особ женского пола, на которых изливал весь нерастраченный в супружеской жизни пыл. Но чего у него не отнять — от своих метресс Лазарь Петрович требовал быть со мной приветливыми и ни в чем мне не перечить. В детстве я пользовалась его особым благодушием, и как же я изводила несчастных! Иногда я даже корю себя за такое недостойное поведение в младые годы.

С ранних лет отец дал мне чрезмерную свободу. Родители хотели мальчика, а родилась я. Сызмальства ко мне были приставлены няньки, мамки, бонны да гувернантки, которые мне и шагу не давали ступить. Но при том отец часто брал меня с собой, чему я вовсе не противилась, совсем наоборот — в охотку ездила верхом, причем в мужском седле, играла в лаун-теннис, модную спортивную игру, привезенную из Европы, а также, когда удавалось, не вылезала из приемной Лазаря Петровича.

Ведь это было так интересно! Я с детства крутилась у отца в кабинете, ловила каждое слово, даже захотела поступить на высшие женские курсы — не для чего иного, как для того, чтобы стать судебным медиком и помогать отцу в работе! Отец всячески поощрял мои затеи и только посмеивался: «Полинушка, кто ж тебя замуж возьмет, такую начитанную? Разве что какой-нибудь книжник…»

Это сейчас я понимаю, чего может понабраться юная благовоспитанная особа в приемной у адвоката по уголовному праву. Кого только там не встретишь! А тогда я ничего этого не осознавала и была рада предоставляемой мне свободе. Отец, занятый своими делами, не обращал на сей факт никакого внимания, пока однажды не приехала старая тетка Мария Игнатьевна и не устроила ему самый настоящий выговор. Я называла ее старой козой (да-да, она была так похожа, только без бубенца!) и полагала себя совершенно правой. Мария Игнатьевна считала, что негоже барышне слушать про убийства и блуд, а также присутствовать при составлении речей, оправдывающих сии противоправные действия.

После ее отъезда меня стали усиленно готовить к поступлению в N-ский институт, где я вскоре и очутилась, к великой своей печали и вящему облегчению престарелой родственницы…

***

— Что случилось? — спросила я, когда отец подошел ко мне.

— Тебя так долго не было дома! Я дважды посылал к тебе горничную с поручением, но ты так и не возвратилась. Поэтому я отправился на поиски. Разве можно столько сидеть на солнце?

— Не волнуйся, ничего со мной не случится. Кстати, который час?

Уже два часа пополудни. Ты ничего не ела. И бледная. — Отец с тревогой пощупал мне лоб. — Может, вернешься, приляжешь? Или пойдем ко мне. Я прикажу Вере заварить тебе валерианового корня.

— Спасибо, papa, я в полном порядке. Немного еще посижу и вернусь домой. Все чудесно, ты воспитал меня разумной барышней.

— Ладно, — согласился отец. — Все же не сиди на солнце и возвращайся домой. А я в консисторию. Пришел запрос от товарища прокурора по поводу моего подзащитного, так что мне необходимо отлучиться. Надеюсь, благочинный долго не задержит. Иди домой, детка, и не скучай.

Уходя, отец потрепал меня по щеке словно маленькую. Я заметила в его глазах тревогу, но он, как опытный адвокат, прекрасно умел себя держать. Лазарь Петрович знал, что мне пришлось пережить этой зимой, я ничего от отца не скрывала.

После возвращения в марте из Москвы, где волею рока мне пришлось быть замешанной в череду убийств, совершенных в занесенном снегом особняке, я долгое время оттаивала душой, стараясь изгнать из памяти страшные картины 2. Чтобы выйти из состояния апатии и безволия, нужно было что-то поменять в жизни. Нет ничего лучше, чем изменить обстановку в доме, и я решила приобрести новую мебель для малой гостиной.

В деньгах у меня недостатка не было — покойная тетушка оставила мне достаточно, чтобы я ни в чем не нуждалась, и я жила на проценты с капитала, помещенного в Общество взаимного кредита Санкт-Петербургского уездного земства. Иногда позволяла себе через свою банковскую контору играть на бирже дивидендными бумагами, но всегда действовала осторожно и не гналась за большой прибылью…

Солнце стало припекать, расшалилась мигрень, и я стала подумывать, не принять ли мне «капли датского короля», которые всегда у меня с собой в сумочке, — не люблю зависеть от недомоганий. Разумеется, отец прав, нужно было возвращаться домой. Но как же мне не хотелось вновь оказаться одной в четырех стенах! В парке смеялись люди, играли дети, по водной глади заросшего тиной пруда плавали лебеди. А что дома? Дома я одна, наедине с воспоминаниями, в тусклых комнатах, обставленных мебелью, приобретенной еще родителями покойного супруга…

***

Владимир Гаврилович мало интересовался домом, ведь он многие месяцы проводил в экспедициях, а я набивала синяки на боках, ударяясь об острые углы допотопных комодов. Задыхаясь среди ампирных стульев с львиными лапами вместо ножек и подлокотниками в виде крылатых грифонов, я вознамерилась полностью изменить стиль малой гостиной. Мне хотелось нового, воздушного, неповторимого, чтобы душе было светло и просторно. Обставить дом для меня было равносильно изменению чего-то в себе самой, в своей судьбе, но, к моему великому огорчению, ничего путного из этой затеи не выходило. N-ские торговцы мебелью предлагали только лишь набившие оскомину комоды с лепниной из левкаса, козетки палисандрового дерева с выгнутыми спинками да горки с золочеными карнизами.

Отчаявшись что-либо изменить в интерьере, я сидела как-то у себя в малой гостиной и предавалась горьким раздумьям. Такой и застал меня отец, вернувшись из присутствия.

— Полинушка, что ты в темноте сидишь, да в таком разобранном виде? — спросил отец, усаживаясь на ту самую ненавистную козетку.

— Ax, papa, — ответила я, — хочу гостиную поменять, а торговцы как сговорились: несут образцы, словно я купчиха какая или барыня в салопе. Все у них вычурно, аляповато, тяжело… Сплошная лепнина, позолота, все скрюченное — ни одной прямой линии. Келью царевны Софьи в Новодевичьем монастыре такой мебелью обставлять, а не гостиную конца нынешнего столетия. Мне света хочется, простора, papa. Взяла бы и отодрала эти портьеры, чтобы духу их тут не было! Одна пыль от них. У меня горло перехватывает, когда я возле зашторенного окна стою. На дворе солнце, свет, радость, а я словно…

— …царевна Софья в Новодевичьем монастыре, — подхватил Лазарь Петрович и звонко рассмеялся.

— Верно!

— Это называется клаустрофобия, дочка, — ответил мне умный отец, любивший между делом щегольнуть латинским словечком. — Как ты понимаешь, боязнь замкнутого пространства. Такое у тебя навязчивое представление, говоря по-русски.

— Откуда? — удивилась я.

— После того ужаса, что ты пережила в заснеженном замке, подле мертвых тел и убийцы, бродившего по дому, вполне понятно, что тебе хочется простора и воздуха. Любой другой человек давно бы просыпался по ночам с криками и в холодном поту, но ты у меня молодец!

Мне были понятны неуклюжие попытки отца узнать о моем нервическом состоянии, поэтому я ответила как можно беспечнее:

— Надо же, а мне просто казалось, что хандрю. То-то гулять постоянно хочется, горизонт видеть. Пройдет.

Не сомневаюсь, что пройдет. Но скоро ли? Не нравится мне, что ты одна. Владимир умер, пора тебе о новом замужестве подумать. Сколько можно оплакивать Авилова? Он был мне другом, но ты-то мне дочь!

— Мне и так хорошо, papa, а вот найду достойного человека, тогда и поговорим.

Лазарь Петрович с видимым усилием встал со злосчастной козетки.

— Собирайся, — почти приказным тоном сказал он мне. — Еще вчера думал свести тебя в «Эрмитаж», но сегодня бери выше. Поедем к Жан-Полю, отметим победу. Я выиграл дело купца Крашенинова о покупке им поддельных аккредитивов. Мошенника приговорили к лишению всех особенных прав и преимуществ и отдали в исправительное арестантское отделение на год, а купец на радостях отстегнул мне приличную премию из возвращенных ему денег. Так что поехали кутить!

В ресторане «Lutetia» 3, что на Предтеченской улице возле городской думы, нас встретил сам хозяин мсье Жан-Поль, полный француз с усами колечком и в белоснежном переднике.

— О! Мсье Рамзин! — воскликнул он, кланяясь и одновременно всплескивая руками. — Я так рад вашему визиту! Сегодня в меню креветочный суп, форель по-нормандски и седло барашка в соусе «пармезан». Рекомендую, вы останетесь довольны.

— А вино? — спросил Лазарь Петрович.

— Только бургундское! Наш великий Бальзак именно благодаря бургундскому написал «Тридцатилетнюю женщину», — произнес француз, повернувшись ко мне.

— Конечно, конечно, — рассеянно сказал отец, а я нахмурилась: интересно, на что это намекает француз? Неужели я выгляжу на тридцать? И это галантные французы? А может, papa прав, и мне надо встряхнуться?

Мы сели за уютный столик, покрытый скатертью в сине-красную клетку. Через несколько минут чернявый официант принес фарфоровую супницу. Нежно-розовый суп из протертых креветок оказался превыше всяких похвал. Во время еды мы перекинулись лишь несколькими словами — так было все вкусно. Интересно, как скажется такой обед на моей талии? Жесткие китовые усы корсета немилосердно сдавили мне ребра. Хорошо мужчинам — им не нужно носить всю жизнь этот пыточный станок, да и брюшко показывать не зазорно — больше звеньев цепочки от часов поместится…

Когда, отдав должное форели и запив барашка выдержанным бургундским, отец приказал принести счет, он внимательно посмотрел на меня, словно размышляя, говорить или нет, и произнес:

— Есть один человек… Он как-то приходил ко мне консультироваться — его хотел обмануть компаньон. Хорошо, что вовремя обратился, иначе остался бы и без мастерской, и без дома. Я ему кое-что посоветовал — по мелочи, но вовремя. Серапион Григорьевич его зовут. Серапион Григорьевич Протасов, из мещан. Он столяр, плотник, одним словом, работник по дереву. Мастеровой отменный — так мебель чинит, лучше новой выходит. У него мастерская на Кирпичной улице, что в Мещанской слободе. Тетушка твоя Марья Игнатьевна, покойница, весьма его жаловала. Никому свою оттоманку не доверяла, на которой любила отдыхать после обеда, а его позвала чинить. Он выправил — лучше прежней стала. Марья Игнатьевна осталась довольна.

— Papa, так мне ж не чинить, мне новая мебель нужна! — возразила я. — Для чего мне столяр? Мне и чинить нечего. Ту рухлядь, что в доме стоит, давно пора выбросить. Надоела, сил нет на нее смотреть, особенно на комод!

— Ну что ж, пообедали, давай вернемся к тебе, покажешь, что ты намереваешься выбросить. — Отец промокнул салфеткой усы и поднялся из-за стола.

Дома Лазарь Петрович прошелся по малой гостиной, провел рукой по комоду, погладил грифона на подлокотнике кресла, остановился возле ненавистной козетки.

— Третьего дня встретил я того Протасова, — продолжил отец разговор, начатый в ресторане. — Он шел с молодым человеком. Увидев меня, поклонился. «Вот, Лазарь Петрович, — говорит, — позвольте представить, сын из Москвы приехал, Андреем звать. В училище живописи он там. У господина Поленова учится. Теперь домой заехал, на этюды. Если желаете портрет нарисовать или картину, — все сделает и денег не возьмет, сильно вы меня давеча выручили».

— И что же? — спросила я. — Не понимаю, что ты хочешь этим сказать.

— Завтра же пошлю за ним и попрошу молодого художника набросать эскизы мебели — нарисует все, что скажешь, а отец выполнит. Негоже тебе одной в четырех стенах в темноте сидеть. Делом займись, а то совсем в отшельницы записалась. Ты же дама, следить за собой должна. Я обратил внимание, как ты передернулась от слов француза, хотя он вовсе не тебя имел в виду. В будущий четверг мы званы к Елизавете Павловне, а как ты выглядишь? Ни лица, ни прически. Нехорошо, дочка.

Вот так холеный щеголь, мой отец, бичевал душевную хандру, в которую повергли меня убийства в доме Иловайских. Уж скоро полгода будет, а мне до сих пор по ночам снится кровавое пятно на снегу, где лежала моя подруга.

Чтобы только прекратить его справедливые упреки, я вяло кивнула и проговорила:

— Зови художника, пусть рисует. — Мне было все равно; особенного толка в затее отца я не видела, но не хотела обижать его отказом. — Будет у меня новый гарнитур а-ля Мещанская слобода.

— Завтра к полудню приведи себя в порядок — пришлю его. Ну, а сейчас мне пора. — Отец вытащил из жилетного кармашка часы. — Через полчаса у меня встреча с предводителем дворянства. Не унывай.

Лазарь Петрович поцеловал меня в лоб и вышел из гостиной.

Я долго сидела, разглядывая свой decor 4. Потом попросила Дуняшу расшнуровать мне корсет и легла спать. Как ни странно, кровавое пятно на снегу мне в ту ночь не снилось.

***

Ровно в полдень горничная постучалась ко мне в спальню и сообщила:

— К вам Андрей Серапионович Протасов, барыня.

— Проводи в малую гостиную, Дуняша, проси обождать. Я скоро буду.

Боже, как долго я спала! Уже и не припомню, чтобы такое со мной приключалось. Проспала, а ведь отец предупреждал! Тем не менее настроение мое было отличным, и я подумала, что мне и впредь стоит подольше нежиться в постели, а не мучить себя воспоминаниями.

Увидев меня, художник встал со стула и поклонился. Статный, росту около восьми вершков 5, с длинными русыми волосами, рассыпанными по плечам, и с таким прекрасным цветом лица, который можно было бы назвать персиковым, если бы он принадлежал девушке. В косоворотке — по черному полю мелкая красная клетка, на ногах мягкие козловые сапоги. Юноша мял в руках картуз — на тонких пальцах были видны следы краски и заметно волновался.

— Рада видеть, господин Протасов. — Я протянула ему руку для поцелуя, и он неловко клюнул мне тыльную часть кисти. — Присаживайтесь. Меня зовут Аполлинария Лазаревна Авилова. Чувствуйте себя свободно и рассказывайте, откуда вы, где учитесь.

— Родом отсюда, из села Олейниково, что неподалеку, — просто, без рисовки, ответил он. — Родители перебрались в город сразу после моего рождения. Отец столярничал сначала на хозяина, потом открыл свою мастерскую. С детства помню запах опилок, клея — на свете нет аромата приятней. Я там и вырос, среди стружек, — улыбнулся Протасов, и мне стало приятно от его улыбки. Она освещала лицо, а из уголков глаз разбегались тоненькие лучики.

— Когда вы начали рисовать?

— Не помню, когда я этого не делал. Сызмальства что-то царапал углем на дощечках, кирпичах, оберточной бумаге. Белые листы были дороги — не для потех и баловства.

— Ну какое же тут баловство? — возразила я. — Это учеба.

— Так-то оно так, да отец надеялся, что помощником буду, ведь я старший в семье, а я слезно упросил отпустить меня в училище живописи. Серапион Григорьевич и сам видел, что у меня не блажь, что вся жизнь моя в рисовании, и отпустил в Москву.

— Молодец! — похвалила я отца Протасова. — Иметь такую широту взглядов — это не часто встречается.

Может быть, отец пожалел меня, а может, — есть у меня такая надежда — выгоду видел: мол, вернусь и буду ему помогать в деле. Тогда будет у него не просто мастерская, а мастерская с художником из Москвы! — Андрей Серапионович забавно поднял вверх палец, как бы показывая значимость титула. — Сейчас же по старинке работают — как двадцать лет назад стулья сколачивали, так и сейчас, никакого творчества!

— Лазарь Петрович уже рассказал вам о моей необычной прихоти? — спросила я. — Или мне повторить для вас?

— Не стоит, мне ясно. Почему ж необычная? Вполне понятная и милая прихоть, — снова улыбнулся юноша. — Хорошая мысль. Давно надоели эти нагромождения, ведь столько места занимают! Хочется все собрать и вывезти на помойку, уж простите за грубость. Сколько с отцом ни спорю, а он моих взглядов не признает. Мал еще, говорит, яйца курицу не учат, поперек батьки не лезь. Вот выучишься на художника, тогда и поговорим, а сейчас ты еще права не имеешь, на отцовские деньги ума-разума набираешься. Вся народная мудрость против меня.

— Всецело с вами согласна, Андрей Серапионович, — кивнула я. — Ничего хорошего в этих козетках да оттоманках нет. Выглядят, как замоскворецкие купчихи, такие же тяжелые и расплывшиеся. И пыль в резьбе скапливается. Не хочу резную мебель. Только вот чего мне хочется, сама не знаю. Решила вас спросить.

— А я наброски принес, — Протасов вытащил откуда-то из-за спины картонную папку и показал мне. — Вдруг вам что-нибудь понравится? А нет, так еще нарисуем, мне в радость.

Говорил он мягко, певуче, немного окая. Серые глаза смотрели на меня чуть насмешливо, но совсем не обидно, будто своими желаниями я взяла его в сообщники. Когда он протянул мне папку, я обратила внимание, что у него широкие мощные плечи, которые, однако, не делали его торс коренастым и приземистым. Косоворотка ладно обрисовывала фигуру Протасова, и мне даже пришла в голову мысль: а в училище живописи он так же одевается, или это просто дань семье мастеровых? С немалым усилием я перевела взгляд на эскизы, не ожидая, впрочем, ничего особенного. Однако от увиденного у меня побежали мурашки по коже, словно я выпила бокал ледяного шампанского, — настолько интересными оказались рисунки. Четкими уверенными штрихами на картонных листах были изображены легкие стулья, устремляющиеся вверх шкафы; округлые, плавные формы мебели заставили меня разглядывать все до мельчайших подробностей. Редкие декоративные элементы в стиле рококо и барокко не затеняли общей картины новизны, лишь придавали ей еще больше очарования. Я перебирала рисунки и не знала, на чем остановиться.

— Изумительно! — только и смогла воскликнуть я. — Что это? Никогда прежде такого не видела! Так не бывает!

— Это называется модерн — новый стиль. В Германии его называют югендстилем. Я узнал о нем совсем недавно, в училище, когда один из наших студентов вернулся из Мюнхена и привез рисунки архитекторов Беренса и фон Уде. А это, — он показал на наброски, — моя интерпретация немецких образов. Когда Лазарь Петрович предложил мне нарисовать для вас мебель, я сразу сел за работу и так увлекся, что просидел над картонами до рассвета. Работа захватила меня. Мне понравилась идея внести в немецкий стиль русский самобытный колорит. Вам нравится?

У художника даже речь изменилась. Голос стал тверже, фразы длиннее. Пропал мастеровой. О стилях в искусстве со мной разговаривал образованный московский студент. Я порадовалась этой перемене, так как сразу ощутила, что молодой человек непрост и что ему тесны рамки отцовской мастерской.

— Конечно! Мне все нравится, даже не знаю что более всего. Так бы сразу взяла и расставила: стол в центре, шкаф в тот угол, к окну, он будет хорошо смотреться от входной двери. Только… — спохватилась я, — только кто все это сделает? Было просто на бумаге, да забыли про овраги. Знаете такую пословицу?

— Не волнуйтесь, Аполлинария Лазаревна, отец возьмется за эту работу, я уже с ним беседовал. Утром я показал Серапиону Григорьевичу эскизы, и он согласился взяться за заказ, даже ему интересно стало. Вы не подумайте, он не такой ретроград, как кажется. Просто он основательный и не возьмется делать заведомо плохую вещь. У него хорошие столяры, да и я сгожусь. С детства рубанок в руках держал. Вот и вспомню, как отцу помогал. Не повредит. — Протасов улыбнулся. — Руки чешутся самому сделать то, что придумал.

— Неужели и вы будете тоже работать? — поразилась я. — Вы же художник, вам руки беречь нужно. Может, не стоит? Будете наблюдать, показывать, что и как, а делают пусть другие.

— Не страшно, мы привычные, — засмеялся он, и я вновь поразилась, как освещает его улыбка. Передо мной снова стоял мастеровой, рубаха-парень.

Мы сговорились на том, что пока я закажу гарнитур для малой гостиной, включающий стол, полдюжины стульев, небольшой диван, два кресла, шкаф и комод, а дальше видно будет. И так работы для всей мастерской наберется не менее чем на два месяца, и это если ничего переделывать не придется. А в том, что придется переделывать, я не сомневалась: капризная из меня заказчица, люблю, чтобы все было на самом высшем уровне.

После визита Протасова меня охватила бурная жажда деятельности. Хотелось все перевернуть вверх дном. Я вдруг заметила, какой спертый воздух в гостиной. Подойдя к окну, я распахнула створки, и прохладный ветер ворвался в комнаты.

Я послала Дуняшу за двумя поденщицами, постоянно работавшими у меня по большим стиркам, и, когда они явились, стала сыпать указаниями. Поденщицы сняли и замочили занавеси, протерли пыль, залезая в самые далекие уголки под потолком, вымыли стекла и полы, и к концу дня я отпустила их, строго наказав назавтра прийти вновь и продолжить работу.

В тот вечер я вновь спала без кошмаров, мучивших меня после возвращения из Москвы. Мне снилась улыбка Протасова.

***

Работа над эскизами мне нравилась. Я объясняла Протасову, как именно должна выглядеть малая гостиная, и он рисовал быстрыми, размашистыми движениями. Когда ему окончательно становилась понятна моя точка зрения, он переводил эскизы в чертежи и передавал отцу. Два столяра в мастерской работали только над моим заказом, поэтому дело спорилось. Андрей Серапионович навещал меня, принося с собой то ножку стула, то деталь украшения на дверцу комода, а однажды отвел меня в Мещанскую слободу, чтобы показать, как из простого дерева рождается произведение искусства. Я была совершенно счастлива, вдыхая нежный аромат березовых и липовых стружек.

Как-то я встретила в торговом ряду Елизавету Павловну, известную городскую сплетницу.

— Душечка Аполлинария Лазаревна, вы чудесно выглядите! — пропела она, окидывая меня цепким взглядом. — Что же вы пропустили мой прошлый четверг? Лазарь Петрович обещал пренепременно вас привести! Сказал, что вы прихворнули. Как здоровье?

— Спасибо, Елизавета Павловна, со мной все в порядке.

— Чем вы болели? Мигрень? Я недавно получила из заграницы чудесные соли! Не хотите ли?

Мне подумалось, что мадам Бурчина злоупотребляла эпитетами «чудесный, прелестный, трогательный»; это была манера общения с членами «ее круга», куда она всеми силами старалась затащить меня. Я удивляюсь, как мог мой отец, выдержанный человек, комильфо, посещать ее сборища, где, помимо пасьянсов или других «степенных игр», не было более приятного времяпрепровождения, чем сплетничать о знакомых. На мои вопросы Лазарь Петрович отвечал, что сведения, добытые им в салоне Елизаветы Павловны, имеют несомненную ценность для его деятельности стряпчего и присяжного поверенного.

— Нет, нет, не стоит, Елизавета Павловна, со мной все в порядке, — нетерпеливо повторила я.

— Да, я заметила, — протянула она. — С таким цветом лица не болеют, тем более что вы любите бывать на свежем воздухе. Давеча Людмила Ильинична видела вас в Мещанской слободе. И не одну. Вы так оживленно разговаривали с молодым приказчиком, и цвет лица у вас был точно такой, как сейчас.

Я рассердилась:

— Мадам Бурчина, цвет лица у меня самый что ни на есть обыкновенный — не зеленый и не синий. А с кем я разговаривала — это неважно. Людям язык для того и даден, чтобы разговаривать. Вот как вам сейчас, например. Извините, я тороплюсь, счастливо оставаться.

И я быстрым шагом направилась в сторону суконного ряда.

***

Во время работы над гарнитуром мне довелось узнать много нового. Андрей Серапионович так и сыпал названиями: «югендстиль» 6, «ар нуво» 7, «модерн», «сецессион» 8

***

… Каждый раз я поражалась, как много ему известно об этой новой ветви искусства. А фамилии художников-импрессионистов, стоявших у истоков нового стиля в живописи, он произносил с благоговением, словно перечислял имена святых: Моне, Сезанн, Ренуар.

Однажды Протасов, сильно смущаясь и краснея, попросил его выслушать.

— Аполлинария Лазаревна, если позволите… Мне очень неловко…

— Что случилось, господин Протасов? Присаживайтесь. Что-то не так с гарнитуром?

— Нет, что вы, — он замахал руками, — выточены уже все ножки для стульев, сейчас в мастерской кроят обивку. Я не об этом.

— Тогда что же?

Художник глубоко вздохнул и, набравшись храбрости, выговорил на одном дыхании:

— Позвольте мне написать ваш портрет, Аполлинария Лазаревна. У вас такое породистое лицо. Выразительное, особенное. Мне бы очень хотелось запечатлеть его, уж простите мою назойливость.

В душе я обрадовалась, более того, он угадал мои мысли. Мне самой хотелось иметь собственное изображение на холсте, но я не решалась попросить художника, так как считала, что он очень занят работа в мастерской отца, рисование этюдов на пленэре.

— Что ж, я согласна вам позировать, — кивнула я, ничем не выказав своей радости. — Только мне не хочется обычного портрета. Напишите меня в этом модном стиле, о котором вы так интересно рассказываете. Ни у кого не будет портрета «ар ну-во», и к тому же я думаю, что он подойдет к обновленной малой гостиной.

— Аполлинария Лазаревна, я так счастлив, что вы согласились! Это именно то, что я хотел вам предложить. Завтра же покажу вам несколько композиций.

— Вам хватит ночи, чтобы их сделать? — удивилась я.

Художник смутился:

— Я рисовал их в свободное время…

Карандашные наброски, принесенные Протасовым, изображали одалиску в серале султана, купальщицу, пробующую ножкой воду, Андромеду, прикованную к скале.

Только взглянув на рисунки, я поняла, какого рода чувство обуревало моего собеседника. Во всех эскизах, выполненных в штриховой манере, чувствовалась энергия и видно было мастерство, но все же мне что-то не нравилось. Поэтому я вежливо сказала так, чтобы его не обидеть:

— Андрей Серапионович, ваши рисунки прелестны, но я смогу повесить такой портрет разве что в спальне, куда я никого не буду пускать, кроме горничной. Мне хотелось бы что-нибудь более… одетое. Вы меня понимаете?

— Конечно, госпожа Авилова, — сухо сказал художник и принялся собирать наброски. — Я нарисую для вас нечто приемлемое.

Вы все-таки обиделись. — Я протянула ему руку для поцелуя. — Поймите меня правильно, у нас провинция, все друг с другом знакомы, а я и так на язычке у местных кумушек— живу одна, замуж не стремлюсь, богата. Кстати, я заплачу вам за портрет столько, сколько попросите. Я понимаю, что отнимаю время от ваших занятий.

— Ну что вы, Аполлинария Лазаревна, это такая честь для меня! Я же сам предложил!

— Никаких возражений, господин Протасов! Меня это не обременит, и совесть будет спокойна. Ступайте.

После долгих раздумий Протасов решил писать меня в образе Клеопатры, царицы египетской. Мои каштановые кудри совершенно не подходили для этого, и я послала Дуняшу к отцу, где у нашей горничной Веры хранилась коллекция париков. Вера когда-то была провинциальной инженю и собрала с нашей помощью неплохую коллекцию театральных аксессуаров — и отец, и я, зная ее пристрастия, порой дарили ей парики, накладные усы, носы и бороды. Дуняша вернулась с великолепным париком из иссиня-черных волос, который я тут же примерила перед зеркалом. Лицо стало бледнее, и я подумала, что перед позированием надо будет наложить грим — опытная Вера прислала его вместе с париком.

На следующее утро начался сеанс. Я полулежала в гостиной на старой козетке, покрытой куском золоченой парчи с пейслийским узором 9. Ткань Протасов принес из мастерской — ею обивали стулья для гарнитура генеральши Мордвиновой. Ненавистная козетка — аляповатая, на львиных лапах — по мнению Андрея Серапионовича, как нельзя более подходила для портрета Клеопатры. После завершения работы над гарнитуром я намеревалась отдать ее в богадельню.

На голове у меня был черный парик-каре, глаза были подведены стрелками до ушей, лицо набелено, губы карминные, а фигура задрапирована креп-жоржетовым салопом, вывернутым наизнанку, на атласную сторону. Лицо стянуло так, словно я намазала его яичным белком. Я подумала, что после сеанса попрошу у горничной Веры ее бальзам. Этим кремом, которым пользуются артисты, она смывала краску с лица, иначе театральный грим испортил бы кожу.

Хотя я и не протестовала против грима, в душе у меня роились сомнения. В таком виде я была сама не своя. Я люблю такие картины, когда то, что на них изображено, выглядит похожим. Иначе зачем позировать, мучиться, застыв в одной позе? Нарисовал бы Протасов из головы и назвал: «Клеопатра на ложе», а не «Портрет г-жи Авиловой в костюме Клеопатры».

Когда Протасов только пришел, то, пока он устанавливал мольберт и смешивал краски на палитре, я ходила кругами, приглядываясь к его действиям и стараясь ничего не упустить. Чего греха таить, мне было не только интересно, но и приятно наблюдать за его четкими профессиональными движениями. Но когда он взял в руки угольный карандаш, мне не оставалось ничего другого, как прилечь на скользкую парчу с царапающими кожу узелками и замереть в неудобной позе «страстная вакханка», изображая наслаждение и негу.

Одна рука у меня была заложена под затылок, кисть другой покоилась на животе ниже пупка, голова повернута так, что подбородок оказался на левом плече, — все это, по мнению Протасова, должно было изображать легендарную царицу, отдыхающую после бурных утех. Я хотела было сказать ему, что ни одна разумная женщина не ляжет отдыхать в такой неудобной позе после ночи любви, но промолчала: Протасов — художник, ему виднее, как должны выглядеть на картине сладострастные египетские царицы.

Лежать без движения оказалось трудно, а спустя несколько минут — просто невозможно. Шея затекла, и я перестала ее ощущать, по рукам побежали противные мурашки, а кончик носа зачесался так, что мне неудержимо захотелось чихнуть. Да еще в воздухе плавал сильный запах масляных красок. Сдержаться не удалось, я оглушительно чихнула и заерзала на месте, ломая рельеф ткани, складки и все, что трепетно выстраивал художник в течение часа.

— Аполлинария Лазаревна, голубушка, не двигайтесь, прошу вас, — умоляюще воскликнул Протасов, прижимая к блузе руки. — Так удачно тени легли, нельзя менять композицию. Лежите смирно.

— Но мне… Апчхи! Что делать, если чихать хочется? Да и нос чешется. А… апчхи! Андрей Серапионович! Эта генеральшина парча пыльная и кусачая. И еще я с нее сползаю. Скоро на полу окажусь.

— Лягте, как лежали, прошу вас. Я скоро закончу наброски, и вы сможете отдохнуть. А пока замрите и не двигайтесь, мне нужно начертить основные линии. Несколько минут, не более того.

Но это «скоро» никак не наступало.

Мне очень нравился приятный художник с длинными русыми волосами, и мысль, что он видит перед собой лишь модель для своей картины да богатую заказчицу, не давала мне покоя. Я хотела, чтобы он увидел во мне женщину, и, кажется, я придумала, как этого добиться. Но это потом, а сейчас я легла поудобнее и вновь застыла в придуманной художником позе — Клеопатра отдыхает после бурной ночи с Марком Антонием.

Неожиданно в гостиную вошел Лазарь Петрович.

— Добрый день, Полина, приветствую, господин Протасов!

Художник поклонился.

— Papa, посмотри, как я тебе в наряде Клеопатры? — Я воспользовалась случаем и поднялась с колченогой козетки.

— Во всех ты, душечка, нарядах хороша! — воскликнул отец. — Только бледна уж очень.

— Это грим, не волнуйся, я его смою после сеанса.

— Если мне память не изменяет, то Клеопатра была смуглой. А ты выбелилась, словно Пьеро.

— Papa, это новый стиль, «ар нуво», слышал о таком?

— Нет, но охотно верю, что новый стиль весьма идет египтянкам из русской провинции. Все, не буду вам мешать, занимайтесь. — И Лазарь Петрович вышел из гостиной, напоследок подмигнув мне.

Я приняла этот знак как одобрение моих планов на завтра.

На следующее утро я особенно тщательно занялась своим туалетом: надушила не только волосы и шею, но также живот, грудь и под коленками, побрызгала в гостиной лавандовой водой и заставила Дуняшу отполировать мне ногти на руках и ногах. Когда Андрей Серапионович занял свое место за мольбертом, а я, облаченная в парик и креп-жоржетовый салоп, возлегла египетской царицей на козетке, настало время действовать.

Чуть двинув коленкой, я нарушила складки, которые Протасов собственноручно укладывал на мне, стараясь, чтобы ткань легла классическим образом. Спустя две минуты художник заметил изменения и подошел поправить. Напрячь бедро было дело одного мгновения, и складки, любовно уложенные, распрямлялись, ткань сползала, обнажая щиколотки, надушенные пармской фиалкой.

Писать бедному юноше становилось труднее и труднее. Он все чаще смахивал пот со лба, хотя утреннее солнце не припекало совершенно. Протасов беспрестанно хмурился и покусывал губы, у него ломался уголь, выпадала из рук кисть. Я только посмеивалась про себя, ничем не выдавая, что все это мне очень нравится. Наконец, когда в очередной раз Протасов приблизился ко мне, чтобы поправить замявшуюся складку, я выпростала из-под головы руку и обняла его. Он неловко изогнулся и рухнул на меня. Древняя козетка жалобно заскрипела, прогнулась под двойной тяжестью, но выдержала. Напрасно я ее ругала, повременю отдавать в богоугодное заведение. Все получилось так, как было задумано. Я торжествовала!

С тех пор в моей жизни настала череда солнечных дней. Андрей приходил ежедневно, рисовал меня, и мне не в тягость было позировать: я знала, что за этим сеансом последует другой, такой же восхитительный. Глупый парик был возвращен Вере с благодарностями, грим с лица смыт, псевдовакхические позы забыты за ненадобностью — мне не хотелось быть сладострастной Клеопатрой, мое отношение к Андрею день ото дня становилось светлее и душевнее. Был чудный май, зеленый и с грозами. Мы много беседовали, гуляли, и Андрей набрасывал на листах из этюдника быстрые зарисовки: я сижу в плетеном соломенном кресле на веранде, и лучи солнца пробиваются сквозь редкий навес; я стою на берегу пруда; качаюсь на качелях…

Мы говорили о многом, и только одна тема была закрыта для нас: что будет с нами дальше? Разумеется, я знала, что он вернется в Москву, в свое училище, и продолжит занятия, а я останусь в N-ске. Мне очень хотелось приехать в первопрестольную, где Андрей мог бы навещать меня, — оставалось только снять приличную квартиру, но он ничего не говорил об этом, а мне не хотелось первой начинать такой щепетильный разговор.

Все было ясно без слов: я дворянка — он мещанин, я богата — у него только этюдник и часть мастерской по завещанию; и он моложе меня на три года — вместе это выстраивалось в откровенный мезальянс. Увы… Меня многое удерживало от желания сочетаться с Андреем браком, и самое главное, я чувствовала, что предаю память покойного мужа. Поэтому я твердо решила больше не думать об этом.

Моя хандра улетучилась, словно ее никогда и не было, щеки разрумянились, я даже избавилась от чрезмерной худобы, так волновавшей отца. Ушли в прошлое темные круги под глазами и ночные кошмары. А когда настало время пригласить гостей, с тем чтобы показать им новый гарнитур, и я принялась ездить с визитами, Елизавета Павловна заметила со значением в голосе: «Перемена обстановки пошла вам на пользу, душенька». Непонятно, что она подразумевала под «обстановкой» — только лишь мебель?

Гостей я решила позвать в начале лета, на Троицу. С детства мне очень нравится этот праздник. Мы с отцом направились к заутрене, и в убранной свежей зеленью церкви я увидела Андрея — он истово молился и кланялся, жарко прося у Господа милости. Я стояла неподалеку, ничем себя не выдавая, смотрела на близкого мне мужчину и вспоминала, как меня, еще институтку, забрали с собой в лес мои подружки, две сестры, дочки мелкопоместных дворян, привыкшие в деревне праздновать Троицу по-своему, по-деревенски. Мы плели венки, «завивали» 10 молодую березку и пели:

Александровская береза, береза

Посреди дубравы стояла, стояла,

Она ветвями шумела, шумела,

Золотым венком веяла, веяла.

Гуляй, гуляй, голубок,

Гуляй, сизенький, сизокрыленький,

Ты куда, голубь, летал?

Куда, сизый, полетел?

— Я ко девице, ко красавице,

Коя лучше всех, коя важнее…

Непрошеные слезы заливали глаза, сердце теснило, и я, вместо молитвы, повторяла про себя сухими губами: «Неисповедимы пути твои, Господи…»

А вечером в моем доме собрались сливки губернского N-ска. Прием удался на славу. Гости цокали языками и ахали, осматривая стулья с накладками из полированного металла. Такое новшество в обычной мебели было для них в диковинку. Некоторые даже проверяли тонкие изящные ножки на прочность — садились на стул и подпрыгивали. Раскрывали дверцы шкафчиков и комодов, инкрустированные мозаикой из внутренней заболони 11, проводили пальцами по столешнице, украшенной по бокам стилизованными цветами и растениями.

В новой гостиной я сменила занавеси и люстры. Мне уже было невмоготу видеть тяжелые драпри, не дающие воздуху и свету проникнуть сквозь стекло. Портьеры в срочном порядке шили мне прямо на дому две мастерицы, причем ткань я выбрала необычную, очень светлую, с узором из лебедей, прячущихся в камышовых зарослях, а абажуры для настенных газовых рожков — розового стекла, в виде распустившегося цветка — я купила в магазине фарфора, что возле губернской управы.

Букеты нежно-сиреневых и розовых азалий я расставила на высоких подставках по обе стороны от окон, и они своим изяществом подчеркивали воздушность шелковых занавесей.

Я даже заказала себе новый наряд, заглянув в ателье модного платья мадемуазель Жаннет Гринье, что по соседству с фарфоровым магазином. На самом деле модистку звали Анной, она была уроженкой N-ска. Много лет назад Анна влюбилась в гувернера-француза, и тот увез ее к себе в Лион. Там она поступила в услужение в магазин модного платья и, по словам наших досужих кумушек, «нахваталась заморского шику». Потом гувернер скончался от чахотки, которую нажил в суровом для него северном климате, и Анна спустя несколько лет вернулась в N-ск. Здесь она переменила имя и открыла модный салон на главной площади.

— Как я рада видеть вас, мадам Авилова! — щебетала мадемуазель Жаннет по-французски с неистребимым акцентом, указывающим, что у нее не было в детстве гувернантки и язык модистка выучила, будучи взрослой. — У меня есть для вас чудные туалеты. Вам на заказ или, может, готовое платье? Из Парижа на прошлой неделе доставили курьерской почтой. На вас никогда нельзя было ничего подобрать — вы были изящны сверх меры, но теперь…

Позвольте посмотреть журналы, — невежливо оборвала я ее, боясь, что модистка выпалит что-нибудь лишнее. Конечно, платье на заказ выглядело бы не в пример элегантнее, но мне не хотелось уподобляться женам купцов-миллионщиков, богатых откупщиков и дамам полусвета, носившим исключительно наимоднейшие туалеты. Дама из общества должна выглядеть изысканно и просто, но так, чтоб было ясно: эта простота стоит немалого состояния. Sapienti sat 12.

— Сейчас снова в моду вошли рукава-буфы. — Модистка показала на одну картинку, на которой изогнула стан кокетка с гренадерскими плечами. Я содрогнулась и отложила картинку в сторону. — А как вам модный корсет «голубиная грудь»? Самое последнее изобретение. Даже самый незначительный бюст выглядит пышным и пленительным.

Вот это казус! Назвать мою грудь незначительной… Нет, эта псевдофранцуженка позволяет себе слишком много. В конце концов, Прасковья Васильевна шьет не хуже, только ей надо хорошенько объяснить. Но она не торопится, а о платье я подумала в последний момент, после занавесей и люстр.

— Никаких буфов и никаких голубиных корсетов, — решительно сказала я, отодвигая от себя журналы. — Подайте мне голубую тафту и приготовьте булавки для драпировки. Я знаю, какой туалет мне нужен!

Платье, которое я заказала у мадемуазель Жаннет, придумал Андрей. Он набросал несколько эскизов, глядя на меня, стоящую у зеркала, и один из рисунков настолько мне понравился, что я решила воплотить его в тафте небесного цвета. Юбка сильно обтягивала бедра и расширялась колоколом книзу, что удлиняло линию ног, а на бедра был накинут платок из тончайшей органди, завязывающийся узлом на левом боку. Свободный лиф украшали сутаж и блестки, ансамбль дополняли черные шелковые чулки и длинные перчатки без пальцев.

— Великолепно! Прелестно! — приговаривала модистка, ползая вокруг меня по полу. Я боялась, что она проглотит булавки, коих у нее был полон рот. — Из какого журнала вы выбрали фасон, мадам Авилова? Неужели у вас есть парижские журналы, которые еще не дошли до меня?

— Я взяла этот фасон не из журнала, — ответила я.

— А откуда?

— Его придумал мой личный модельер, — не удержалась я.

Мне было прекрасно видно, что мадемуазель Жаннет беременна кучей вопросов, готовых выпрыгнуть у нее изо рта вместе с булавками, но я решила на этом прекратить общение.

Протасов скромно стоял у окна и, неловко улыбаясь, разговаривал с Лазарем Петровичем, курившим толстую «гавану». Художник был непривычно строго одет — в черную пару, которая, как и косоворотка и блуза, сидела на нем отменно. Отец благодушествовал, его сочный баритон разносился по всей комнате вместе с запахом крепкого табака. Гости подходили к Андрею, восхищались, интересовались ценами и сроками изготовления, а статская советница Тишенинова уже назначила день, когда мастеру нужно будет явиться к ней для замеров, — она выдавала замуж младшую дочь, и той страстно захотелось получить к свадьбе точно такой же гарнитур, как у меня. Две старшие дочки статской советницы смотрели по сторонам с явно заметной завистью — им на свадьбы не перепало столь роскошных подарков.

— Необыкновенный гарнитур! — Ко мне подкралась мадам Бурчина. — Сколько вы вложили в него?

— Вложили чего, Елизавета Павловна? Денег?

— Ну что вы, — отмахнулась она, словно деньги были для нее чем-то недостойным. — Я имею в виду, времени и сил.

— Это не я, это Андрей Серапионович постарался. Его идея, его же и работа. Если вам понравился гарнитур, можете выразить свое восхищение непосредственно художнику.

Совиное лицо старой сплетницы исказила нелепая гримаса. Она куриной гузкой поджала рот и процедила:

— Вы правы, моя дорогая, это его работа, не более того. Работа столяра-краснодеревщика. Вы еще предложите булочника похвалить за маковые плюшки. Слишком вы, голубушка, демократичны, как я погляжу. И такие тесные отношения со столяром…

— Интересно, любезная Елизавета Павловна, вы булочника просто так вспомнили или тесными отношениями навеяло? — осведомилась я, наклоняясь к этой гарпии.

Бурчина ничего не ответила и скрылась в толпе гостей.

— Ну что, Аполлинария, я был прав? Хандра исчезла? — улыбнулся Лазарь Петрович. — Прекрасная гостиная получилась! Именно так я себе представляю интерьер будущего века. Не зря ты взялась за дело — вся в меня! Молодец, дочка!

— Спасибо тебе! Ты всегда меня понимал. Что бы я без тебя делала? Это ведь ты все придумал. — Я приобняла отца.

— Будет, будет. — Он похлопал меня по плечу. — Я отойду ненадолго, пообщаюсь с полковником Лукиным. Вон он мне там машет.

Отец отошел, а я направилась к Протасову.

— Андрей, сегодня тебе улыбнется удача! — обратилась я к нему. — Посмотри, сколько комплиментов! Заказы посыплются, я уверена. Ты станешь известным художником по мебели в нашей губернии, а может, даже и в соседних. Будешь богатым и знаменитым, на крыльце твоего дома выстроится очередь из желающих заказать гарнитуры, и я буду гордиться, что была у тебя первой заказчицей.

Андрей помолчал немного и грустно ответил:

— Я не хочу быть художником по мебели. Ни в нашей губернии, ни в какой другой… Я хочу писать картины. Портреты, пейзажи. Так, как пишут импрессионисты. И никаких гарнитуров.

— Импрессионисты? Это те самые Моне и Сезанн, о которых ты мне рассказывал?

— Да. Их живопись завораживает! Я чувствую, что могу так же. Мне только нужно увидеть, как они пишут, научиться у них.

— Но ты же учишься в Москве. И говорил, что у тебя прекрасные педагоги. Почему бы не учиться у них?

— Ты не понимаешь! Импрессионисты — это новая школа. Я хочу учиться у них, писать, как они!

Мой портрет Андрей так и не написал. Набросков было много, но все они так и остались набросками. Позировать мне не хотелось, и я делала все, чтобы увильнуть от этого скучного занятия. Какие бы позы я ни принимала, после двух минут неподвижного сидения или лежания они казались мне нежизненными и фальшивыми.

— Хорошо, Андрей Серапионович, поговорим об этом после, а сейчас я должна идти к гостям. Простите. — И я отвернулась, чтобы не видеть его грустного взгляда.

Мне не хотелось продолжать этот разговор. И вот почему. Я, конечно, признавала талант Протасова в столярном деле, но считала, что художник из него неважный, хотя мне было неприятно это сознавать. Он мог четко выписать детали, придумать новые стулья и другую мебель, нарисовать дом и интерьер каждой комнаты в нем. Эскизы углем и карандашом у него получались неплохие. Во всяком случае, по ним можно было определить, что нарисован щенок, валяющийся в пыли, ваза с яблоками или соседская девочка, играющая с котенком. Но вот портреты маслом… Лица у Андрея еще выходили похожими на оригинал, однако передавать движения у него не ладилось, а позы получались скованными. Вроде все правильно, но души в картине нет, и долго смотреть на нее не хочется. Можно было бы отнести эти неудачи в счет того, что молодой человек еще не закончил учебу в училище, но ведь талант виден всегда, просто он бывает неотшлифованным. Я сильно сомневалась в таланте Андрея как портретного живописца. Хотя этюды с классических греческих статуй у Протасова получались недурно — руку он имел точную, а глаз зоркий.

В чем Андрею не было равных, так это в «науке страсти нежной». Здесь не нужны никакие училища. С ним я ожила, почувствовала себя любимой женщиной. Его страсть ко мне была ненасытной, чувства — крепкими, он мог изумлять меня без устали ночи напролет. Уходя поутру из моего дома, он к вечеру возвращался вновь, полный надежд и желаний. И я каждодневно ждала его прихода с нетерпением. Никогда у меня не было подобного чувства к мужчине. Своего мужа я любила, и эта любовь была благоговением перед его умом и опытом. Он относился ко мне как к драгоценному кристаллу, отшлифованному собственноручно.

Андрей же обожествлял во мне женщину. Красивую, страстную, полную желания и откликающуюся на его взгляды и прикосновения. Каждый раз он с волнением ждал моего согласия и не верил, что я желаю его так же страстно, как и он меня.

— Полина, любимая моя! Несравненная женщина! — шептал Андрей, обнимая и лаская меня. — Господи, за что мне такое счастье?! Я недостоин тебя! Я никто, мещанин, недоучившийся студент! Никогда в жизни я не видел женщину, подобную тебе! Аристократка телом и душой, а я всего лишь ничтожный раб, упавший к ногам патрицианки. Но я буду художником и однажды приду к тебе богатый и знаменитый, для того чтобы никогда более с тобой не расставаться. Ты больше не будешь стыдиться ни меня, ни связи со мной. Ты будешь мной гордиться. Твои портреты украсят залы лучших музеев!

Про себя я улыбалась его словам. Андрей всего на три года моложе меня, а рассуждает словно шестнадцатилетний подросток. Он считал, что живет со мной в грехе, и страдал от этого необычайно. Он жаждал славы и богатства, но не для себя, а для того, чтобы жениться на мне, став равным. Это мне импонировало. Но Андрей не понимал, что после Владимира Гавриловича, с которым я вольно или невольно сравнивала всех соискателей руки и сердца, мне будет трудно найти человека на место супруга, настолько мой покойный муж был для меня идеалом мужчины и рыцаря. И как бы великолепно ни вел себя Протасов в постели, все же ему не хватало того внутреннего такта, который отличает истинно благородных людей. Как бы хорошо мне ни было с ним, я постоянно себя одергивала: «Полина, не забывайся! Мезальянс тебе ни к чему. Протасов замечателен как средство против хандры, но не более. Помни, кто ты и кто он. Всегда помни!» А сердце рвалось навстречу милому художнику с печальными серыми глазами.