"Любимая" - читать интересную книгу автора (Казанцев Александр (Томск))Казанцев Александр (Томск)ЛюбимаяАлександр КАЗАНЦЕВ (Томск) ЛЮБИМАЯ повесть-миф "Кто не любит ныне, полюбит вскоре". Сафо "От любви рождается любовь". Софокл ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПРЕДПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ 1 Огненно-алое, будто из горна бога-кузнеца Гефеста, неспешно поднялось из-за крутого хребта солнце, озарило всю равнину Гиметт с ее богатейшими оливковыми рощами, щедро рассыпало блики на поверхности неглубоких речек Илисс и Кефис, обласкало Длинные стены, построенные по указу Перикла, все храмы, дома и домишки Афин, уже тогда - двадцать четыре века назад именовавшимися древними. И заворковали на плоских крышах голуби, глуховато постанывая, будто от страсти, звонко запели ошалевшие от радости разновеликие и разноголосые птахи, словно состязаясь в певческом искусстве на празднике Диониса, и попытались переорать горластые петухи на пыльных двориках дома Алопека, где селился в основном мастеровой люд, уже выходящий из небогатых жилищ своих, чтобы продолжить каждодневный труд... А в олеандровых зарослях на склоне холма Пникс, где тогда еще оставались укромные уголки, все никак не просыпались двое - юноша, еще вряд ли достигший возраста эфеба, и совсем молоденькая девушка, девочка почти. Едва стемнело, забрались они сюда, подальше от теснящихся домов нижнего города, чтобы во тьме, насыщенной дурманным ароматом олеандровых цветов, подарить наконец друг другу ту запретную для них радость, ставшую мучительно желанной. Здесь, на слегка покатой поляне, покрытой ковром густой невысокой травы, их прозревшие души подсказали еще не опытным, но уже охваченным жаром телам, как вести себя, чтобы делать, чтобы разрешилась блаженной истомой переполнившая их страсть. Но та истома была недолгой - вновь тянулись губы к губам, сливаясь в ненасытном поцелуе, снова блуждали по трепетному телу возлюбленной уже окрепшие по-мужски, жадные руки юноши, его ладони, с уже набитыми в ремесле мозолями, нежно сдавливали крепкие, будто плоды айвы, целиком помещающиеся в горсти девичьи грудки с неистово затвердевшими сосками. Снова колено юноши протискивалось между белеющими во тьме ногами возлюбленной, отвечавшей на это еще большим трепетом юного тела. И опрокидывалась она вновь на спину, увлекая за собой в страстном объятии юношу, уже готового к повторению неповторимого. И выстанывала она радостно под сладкой тяжестью его, и сияло счастьем во тьме ее простоватое лицо, ставшее прекрасным в эту ночь. И недавно причащенное к Великому Таинству тесное лоно ее с упоением встречало горячие толчки, подчиняющиеся неведомому сложному ритму, не столь четкому, как в стихах лучших поэтов, но столь же возвышенному и прекрасному. И казалось ей, что поднимает ее нагое тело посланная Посейдоном крутая волна, вздымает в небо так, что перехватывает дыхание, и не из горла даже, а из охваченного жаром нутра вырывался тихий бессловесный крик, столь богатый чувством и смыслом, что любые слова бедны по сравнению с ним... И глядела с грустью на них Луна-Селена, так и не разделившая страсть свою с прекрасным Эндимионом, которого Зевс обрек на вечный сон в пещере карийской горы Латмос. И глядели на них ясные звезды, усеявшие изумленно распахнутое небо. И глядела на них с вершины раскидистой пимии большая сова, будто это сама совоокая богиня Афина неслышно прилетела благословить их... И пели цикады во мраке жаркой аттической ночи, будто это звенело от сумасшедшего счастья в ушах возлюбленных, и искусно прострочивали тишь трели соловьев, словно это пели взахлеб ошалевшие от счастья сердца любовников... Долгими были их ненасытные ласки, повторялись до одури, немудрено, что рассвет застал их лежащими на расстеленных по траве одеждах, переданными из рук Афродиты в объятия бога сновидений Гипноса. Яркая многоцветная бабочка села на уже возмужавшее плечо юноши. не ощутил он ее легкого прикосновения, обнимая во сне стан возлюбленной. Большая божья коровка с красными крапинками на спине путешествовала по гладкому животу девушки, добралась до неглубокой впадинки пупка и остановилась, будто в раздумье - следует ли спуститься в нее. Но Познавшая Таинство не просыпалась. Наконец расшалившиеся кузнечики распрыгались так, что один из них ударился в переносицу девушки. Она сперва недовольно нахмурилась, потом распахнула фиалковые глаза и счастливо улыбнулась, вспомнив радости прошедшей ночи, потом захмелевшие глаза ее прояснились вдруг осознанием, испуганно вскочила она и затормошила спящего юношу: - Вставай! Светло уже совсем, милый!.. А тот все никак не поднимался, по-детски недовольно выпячивая губы. И, не дожидаясь пробуждения возлюбленного, потянула она из-под него край своего расстеленного на траве белого пеплоса. Но накинуть на себя одежду не успела юноша открыл глаза и восторженно уставился на нее, ведь наготу ее при свете дня видел он впервые. Румянец расплескался по щекам девушки. - Отвернись, - тихо попросила она. Но вместо того юноша встал во весь рост, не прикрывая ничем наготы своей, приподнял за плечи девушку, чуть отстранил ее от себя, чтобы лучше рассмотреть, чтобы и она могла разглядеть его. И боролось в ней смущение с горячим желанием видеть его, и горели щеки ее, будто лепестки олеандровых цветов, а взгляд, остановившийся было на его лице, робко стал опускаться вниз - к набрякшей новой силой невидали, горячие толчки которой не раз исторгли из нее ночью крик блаженства. И скользнул из рук ее на траву почти невесомый пеплос. И прильнула она к юноше, каждой клеточкой своего тела чуя его жар и крепкость, а он уткнулся пересохшими губами в ее припухшие после ночи губы и стал увлекать девушку вновь на траву, но, опомнившись, выскользнула она из его объятий, бормоча горячо, еле внятно: - Милый, миленький!.. Светло уже давно, день начался... Бежать мне пора... Достанется дома, если узнают..! И тогда юноша поднял оброненный девушкой пеплос, накинул на ее еще не округлившиеся плечи, поправил внизу, чтобы хорошо он сидел, и заметил вдруг на его белом тонком полотне, служившем им ночью подстилкой, небольшое, но яркое пятнышко крови. Побледнело лицо юноши, и выдохнул он, указывая на это пятнышко: "Больно было тебе?" Но подбодрила его улыбкой возлюбленная: - Сладко мне было, миленький!.. А это - ничего... Побежали скорей к роднику - замою!.. Юноша поднял с травы свой хитон, ловко облачился в него. Осторожно преодолели влюбленные заросли олеандров, окружившие полянку, и побежали по извилистой тропинке вниз, к источнику. Возле родника, клубящего на дне золотистые песчинки, юноша задумчиво оглянулся на холм Пникс, где впервые был счастлив невыразимо, потом ясный взор его замутился тревогой, печалью, и сказал он севшим внезапно голосом: - А ведь он там.... которого завтра убьют... Замывая досадное пятнышко на складчатом пеплосе, девушка подняла голову: - А за что его казнят?.. Ой! - Родниковая вода обожгла ее разгоряченное тело. - За то, что он самый мудрый в Афинах... - Юноша повернулся к возлюбленной, хотел было добавить еще что-то, но она выпрямилась, глядя в сторону холма, подмоченный пеплос облепил ее прекрасное тело, и явила прозрачность ткани место схождения стройных ног девушки, с темной отметиной выше него. Ничего больше не смог он произнести, выдохнул только: - Любимая! Бросился к ней и сграбастал цепкими жадными руками... 2 Человек, о котором вспомнили юные любовники, в то ясное утро еще спал на жестком топчане, укрытый неизменным плащом-гиматием, бурым, под цвет земли. Свет, пробившийся сквозь отверстие в каменной стене, расположенное высоко от пола и служащее окном, выхватил из сумрака его лицо: седую, лохматую бороду, толстые, выпяченные, приоткрытые слегка губы, в щели между которыми обозначились редкие, желтоватые, но на удивление целые зубы, крупный, широкий и вздернутый нос с раздутыми ноздрями, никак не желающие седеть, лишь прихваченные морозцем густые брови, высокий бугристый лоб, изрезанный глубокими морщинами, переходящий в огромную шишковатую плешь... Известный сирийский маг и физиогном Зопир, впервые увидав когда-то этого человека, без тени сомнения заявил, что по натуре своей этот афинский гражданин духовно ограничен, очень склонен к пороку и умрет он, конечно, не смертью своей... То утро застало спящего в темнице на склоне холма Пникс. Небольшая эта тюрьма была расположена в пещере, образованной ветрами и водами в незапамятные времена, и предназначалась для самых опасных преступников, приговоренных к казни. Устроена эта тюрьма была, когда подошел к концу "золотой полувек Перикла". А когда в пурпурную мантию тирана облачился Критий, глава Правительства Тридцати, бывший ученик знаменитого философа Сократа, здесь, у подножия Пникса, уже не знали отдыха прилежные палачи-отравители, отправляя в Аид смятенные души сторонников демократии. Чуть было не угодил сюда еще в те времена и сам славный философ Сократ за ядовитые шутки свои: вздумал, видите ли, беседуя в палестрах и гимнасиях с недозрелой молодежью, злонамеренно рассуждать, что если пастух, мол, по недомыслию или по умыслу начинает уменьшать, вырезать свое стадо, то не пастухом он должен зваться, а волком... Тогда всемогущий Критий милостиво простил своего бывшего учителя мудрости, лишь настрого запретил Сократу впредь вступать в разговоры с молодежью. А старый мудрец недоумком прикинулся: что же мне, дескать, у каждого теперь спрашивать, молодой он еще или уже нет; и на рынке, покупая рыбу, неужто нельзя поболтать о ней или еще о чем с юным торговцем?!. Бился в спину разгневанного Крития странный, навзрыдный, неповторимый смешок Сократа. Тогдашнему тирану неприятно было вспоминать, что таким же смешком заклеймил когда-то учитель его, Крития, любовную связь с одним из учеников этого же философа. Злила властелина и непокорность постаревшего Сократа, он не раз пытался унизить его, посрамить, но бросить в тюрьму так и не решился. Снова вырвавшие власть из рук олигархов демократы, хоть и провозгласили торжество свободы. вовсе не поспешили распахнуть тюремные двери и ворота, превратить темницы в хранилища для лучших виноградных вин, дарующих веселье и радость: не всяк и при демократии свободы достоин, ведь свобода не гулящая девка, готовая каждому забросить ноги на плечи, лишь бы он готов был, ничего иного не требующая кроме этой готовности. Спящий узник, укрытый бурым гиматием, угодил в темницу малой тюрьмы на холме Пникс как "неблагодарный торжеству демократии". Он все-таки вырвался вдруг из крепких объятий Гипноса, открыл круглые, выпуклые, не старые совсем глаза, сокрушенно охнул, помотал огромной головой, брякнув о пол ножными оковами, поднялся с топчана, обратил лицо к маленькому оконцу темницы, вскинул правую руку навстречу свету и хрипловато со сна стал произносить всегдашнее приветствие: - Радуйся, солнце пресветлое, начиная новый день! Наполняй живительными соками травы, все злаки и виноградные лозы, даруй человеку радость и веру в силы свои! А дальше обращался он к солнцу уже не с каждодневно повторяемыми словами: - Прости меня, грешника, светило, что проспал я, не встретил тебя пораньше, на восходе. Само посуди, как мне было не проспать: сон любовный приснился да такой, что взыграла, будто в молодости, плоть моя! Я уж думал, кончилась плотская сила во мне, не шевельнется уже ничто, ан нет!.. Гляди, пресветлое, как взыграли забытые силы во мне! - с этими словами узник, торжествуя, приподнял полу своего хитона до пояса, но скоро вздохнул. - А уже, считай, и показывать нечего, не буду смущать твоего лика... Прости меня, грешника!.. Вот и начат предпоследний мой день. Мне бы лучше не спать вовсе, чтобы глубже прочувствовать и осознать каждое оставшееся мгновение, а я дрыхнул до ясного света, еще и утеха любовная снилась!.. - тут старик разразился вдруг странным, похожим на плач, смехом, а, просмеявшись, прибавил. - Ты уж прости, пресветлое солнце, старого негодника Сократа! Да, это был он, лупоглазый Сократ, возмутитель порядка и спокойствия Афин, осужденный на смерть за попрание и оскорбление бессмертных олимпийских богов, за создание для себя богов новых, за растление молодых умов и нравов. 3. Тюремный завтрак Сократа был скудным, хотя на полу его темницы почти всегда стояли в корзинках фрукты, овощи, мясо или зажаренная утка, принесенные родными и близкими. Узник многое из этого добровольно отдавал тюремному надзирателю своему, многодетному семьянину. В то утро смертник достал из-под комковатой подушки оставшийся с вечера кусочек козьего сыра, завернутый в мятый папирус, налил из обожженной дочерна ойнохои воду в такую же чрезмерно обожженную чашу, расположил трапезу на топчане, развернул сыр из папируса, стал отщипывать мелкими кусочками и запивать водой. В еде он всегда был неприхотлив, говаривал бывало: "Многие живут, чтобы есть, а я ем, чтобы жить..." Из темного угла просеменила к нему на неяркий свет небольшая мышка, с которой он успел подружиться. - Тут как тут! - обрадовался ей узник и бросил отщипнутый кусочек на каменный пол. Угощайся! С этой мышкой привык он, "оскорбитель Олимпийских богов", вести долгие разговоры, чуть ли не всерьез считая ее посланницей Аполлона, который известен в Элладе не только как повелитель волков, но и повелитель мышей. - Учти, мы скоро расстанемся, - сказал он ей, закончив трапезу, потом расправил ладонями хрусткий папирус, в котором был сыр, и улыбнулся беспечально. - Давай я тебя на прощанье удивлю!.. Слышь, пискунья, я тут чуть было гимн не накропал в честь богов-близнецов Аполлона и Артемиды!.. Нашло ведь такое! Слушай. И он начал читать с промасленного папируса уже утратившим утреннюю хрипотцу зычным, не старческим вовсе голосом: Поклон Аполлону и Артемиде священным, Брату поклон и сестре! Читал он явно с издевкой над собственным сочинением. Мышка, уже прикончив кусочек сыра, уставилась на него черными бусинками глаз. Он прервал чтение. - Нет, не дается мне труд поэтический!.. Я так понимаю, милейшая: поэт, если он только хочет быть настоящим поэтом, должен творить мифы, а не рассуждения... А ничего мысль, правда, писклявка? Надо не забыть высказать ее Платону, когда он придет!.. Хотя узник повысил голос, довольный удачной мыслью, мышка вовсе не испугалась, даже подалась немного вперед, зная, что ничего худого не сделает ей этот большой, старый, не переносящий безмолвия человек: поговорит-поговорит, да, глядишь, еще подкормит... Раньше она не успевала привыкать к узникам: больше суток они тут не задерживались, уходили в мир иной, потому она подъедала крошки уже за ними. А к этому привыкла: он в темнице почти месяц живет. Когда архонт афинского суда объявил присяжным: "Сократ приговорен к смертной казни. Еще сегодня, после заката солнца, ему подадут чашу с цикутой!", не поверил этим словам старый философ, как не поверили своим ушам сотни, тысячи афинян, собравшихся в тот знойный день на холме Ареопага. Не поверили даже те, что были злы на Сократа за его острый язык, они ожидали, что этот несносный болтун, корчащий из себя мудреца зловредный пустобрех будет сурово наказан - подвергнут огромному штрафу или даже изгнан наконец из Афин. Но черные бобы, брошенные присяжными в урну для голосования, будто сложили вдруг в черное слово "СМЕРТЬ"... Даже когда, чуть погодя, многие поверили, что завтра Сократа уже не будет - не выйдет он, как всегда, босиком, в буром гиматии, накинутом поверх застиранного чуть ли не до дыр хитона, и ни в палестрах, ни в гимнасиях, ни на рынке, нигде не раздастся зычный его голос, не поучающий даже, а хитроумно вытягивающий из каждого, кто вступит в разговор, если не осознание истинного смысла обсуждаемых вещей, так горячее желание осознать, - даже когда охнул чуть ли не враз весь амфитеатр ареопага, даже когда отверг архонт, ссылаясь на букву закона, попытку состоятельных друзей Сократа - хвала и слава искреннему порыву Платона и Критона! - выкупить любой ценой жизнь чудаковатого мудреца, даже тогда не верил Сократ, что сегодня умрет. Не верил, поскольку внутренний голос его - демон ли, гений ли? - шепнул ему: "Еще поживешь!" Потому и не дрогнул он, а на традиционный вопрос архонта: "Принимаешь ли ты этот приговор," ответил спокойно: - Сократ всегда принимал все, что ему выпадало. Потому-то, произнося положенное по закону "последнее слово", называя судей своих убийцами, которых не обойдет грядущий суд, говорил он все-таки так, будто читал в театре Диониса, стоя на котурнах, блистательный монолог, от которого публика едва сдерживает рыдания, в то время как у актера под "маской страдания" самодовольная улыбка. Сократ не верил в незамедлительную смерть. И не зря: еще не успел он завершить "последнее слово" свое - вбежал в гелиэю запыхавшийся гонец и прокричал архонту: "Только что отплыла триера на остров Делос с торжественным посольством к празднику Аполлона!..* Плохие знамения, которые задерживали отплытие, сменились хорошими, и жрец Аполлона увенчал корму отходящей триеры цветами!.." И тогда архонт, воздев руки, изрек тоном оракула: - Пока корабль не вернется в Афины, лишать жизни никого нельзя! Сократ умрет, когда вернется триера! Целый месяц даровал Аполлон Сократу. Нет, вовсе не уязвлен был, видно, прекраснейший из богов вольнодумством старого философа, ведь не оставил без покровительства своего, как не оставлял и прежде!.. Остолбенев, глядели афиняне на пляшущего в гелизе Сократа - это была пляска Силена, и весь он, старый, кряжистый, потрясающе некрасивый, похож был на того демона плодородия из свиты Диониса. И многим, дальним даже, был слышен его смех, так похожий на плач... - Попомни мое слово, писклявка, - говорил он почти прирученной им за месяц тюремной мышке, здесь же, в этой темнице, испьют скоро чашу цикуты все обвинители мои.** И подлый Мелет, стихотворство которого сродни поносу, и "вождь народа" Анит, который ободрал этот же народ, как прежним тиранам не снилось, и мнящий себя ритором боров Ликон, все лживое красноречие которого уступит моему случайному пуку! Все трое здесь скулить будут! Сократ уже перешел на крик, но мышка и не думала пугаться, заостренную мордочку вскинув к нему, будто внимая с пониманием. - Так ты, милейшая, отомсти им за меня! Укуси за нос или, еще лучше, за дряблый фаллос, когда они будут в слезах по полу кататься!.. И снова залился Сократ смехом, похожим на плач. - А обо мне не горюй, - сказал тихо, оборвав смех, - мне в Элизиуме уже место готовится. Там, писклявка, весна вечная, все в цвету! Там я с Гомером буду вести беседы, с Гесиодом, Анакреонтом... Умные беседы, ибо туда, милейшая, дуракам вход заказан!.. И там я Ее встречу - Ее! где же Ей быть, как не там!.. Она мне скажет: "Я знаю, Сократ, что ты всю жизнь любил меня, знаю, что ты всегда был достоин моей любви"... Только и в загробном мире, скажет она, сердце мое отдано другому... Дрогнул голос Сократа, вновь хрипловатым стал. - Не поймешь ты меня, писклявка!.. Никто не поймет... Меня, может, одна Она понимала и понимать будет, только ни тут надежды не дала, ни там не даст!.. И вдруг в тишине темницы раздался плач Сократа, так похожий на смех. 4. С таким же плачем-смехом и появился он на свет на четвертом году Семьдесят Седьмой Олимпиады, в славном месяце Фаргелион, который освящен рождением божественной двойни: утвердителя гармонии Аполлона и целомудренной защитницы страждущих Артемиды. Отец Сократа, грузный ваятель Софрониск, чуть было не выронил новорожденного из рук. когда вместо младенческого плача услыхал заливистый смех. И мать, повитуха Фенарета, успевшая к тому времени принять не один десяток родов, сама рожавшая, никогда о таком чуде не слыхала, потому и встревожилась не на шутку: вдруг злой демон вселился в ее младшего сына!.. Но успокоил оракул семью Софрониска: "Пусть сын ваш делает все, что вздумает. Отцу следует лишь молиться Зевсу и Музам о благом исходе, а больше сын ни в каких заботах не нуждается, ибо имеет уже внутри себя на всю жизнь такого руководителя, который лучше тысячи учителей и воспитателей". Этот внутренний голос всю жизнь, с самого малолетства, предостерегал Сократа от дурных поступков, подсказывал ход грядущих событий, советчиком был. И гением и демоном называл его Сократ, но, впрочем, твердо уверился в доброжелательности его. С малых лет наблюдал мальчик за работой ваятеля Софрониска, диву давался, как из каменных глыб под его резцом возникали боги, герои, простые смертные... Но еще больше потрясло Сократа, когда, с ранних лет помогая матери носить корзинку повитухи, не смог он однажды пересилить жгучего любопытства и взглянул в помещение, откуда доносились истошные крики роженицы. Там, в суете, на него никто не обратил внимания и, не помня себя от ужаса и восторга, увидал малолетний Сократ жуткое чудо рождения нового человека. Мать бранила его потом, нахлестала даже по щекам, но на всю жизнь остался он благодарен этому раннему опыту своему... Позже, перенимая от отца непростые навыки искусства ваяния, не раз ловил себя на мысли Сократ, что тайна сотворения живого человека, его непостижимой души влечет его куда больше, чем тайна сотворения человеческих подобий из мертвого камня. Толстогубый, лобастый, кряжистый, рыжеволосый, он выделялся среди сверстников из афинского дема Алопека не только необыкновенной живостью языка, но и неистребимой тягой найти объяснение всему сущему, докопаться до корней. Найти связи внешне разрозненного. Хорошим подспорьем стала ему в этом богатая библиотека в доме его закадычного друга Критона, отпрыска знатного аристократического рода. Когда Критон впервые ввел его в отцовскую библиотеку, когда увидал Сократ великое множество футляров с вложенными в них пергаментными и папирусными свитками, закрытых золотыми крышками, хранящими мудрость веков, разгорелись вылупленные буровато-зеленые его глаза, и голос, всегда зычный, от волнения перешел в свистящий шепот: "Все это, все знать хочу!" Библиотека дома Критонов дополнила для Сократа обязательное в Афинах мусическое и гимнастическое воспитание, не дополнила даже, а подняла его на высоты незаурядные. А были еще беседы и споры со смышленым красавчиком Критоном и его добродушным отцом, которые вскоре признали, что ум Сократа несравненно гибок и глубок. Были позже занятия у видных софистов, оплаченные драхмами из первых заработков Сократа (отец Критона стал заказывать ему небольшие изваяния для своего сада), однако не много времени понадобилось настырному и пытливому сыну Софрониска, чтобы убедиться: за мудреными словесными выкрутасами большинства софистов лишь плутоумие, пустота, а порой и нечестивость. (Забыть ли, как томнотворно склонял его толстобрюхий софист Архелай разделить с ним ложе?!). Разочаровавшись в софистах, Сократ неожиданно нашел другого наставника: им стал Анаксагор, учитель и воспитатель великого Перикла, который уже был избран к тому времени афинским стратегом, становился признанным вождем демократов. Анаксагор из далеких Клазомен: кладезь мудрости, воплощение добродетели, сеятель безбожия, растлитель молодых умов! - и все это об одном человеке, высоком, сухощавом, будто провяленном до костей, серебро бороды которого плохо скрывает таинственный шрам на щеке, след бурного прошлого, а неблагозвучный говор выдает малоазийское происхождение. Зато уж лишают покоя, будят живой ум рассуждения его. Анаксагор сам приметил босоногого Сократа на шумной агоре, где безвестный сын малоизвестного ваятеля победил в споре прославленного софиста Гиппия из Эллиды, не просто победил, а посрамил, выставил на посмешище любящих погоготать афинян. Гиппий велеречиво рассуждал о душе человеческой, для которой любой государственный закон - тиран, и лишь ничем не ограниченная свобода позволяет ей расцвести, набрать высоту. Сократ же, дерзкий сопляк, переходя от нарочитого самоуничижения к почти неприкрытому ерничеству, без натуги показал, что мудрствующий чужестранец на самом деле ратует лишь за неограниченную свободу богачей наживаться, пользуясь беззаконием. Посрамленный Гиппий, возмущенно пыхтя, выбрался из гогочущей толпы пропахших оливковым маслом, вином и потом афинян, которым состязания спорщиков были любы не менее перепелиных боев. А на плечо ставшего героем дня Сократа легла сухая ладонь Анаксагора... Потом они часто встречались, чуть ли не ежедневно гуляли по луговому берегу Илисса, и беседы их росли, ветвились, словно живые дерева, но корнями уходили всегда к одному: что следует считать Высшим Законом Всего Сущего? Сократа и раньше не удовлетворяло уверение древнего философа Анаксимандра, что этим Законом является вечное коловращение материи. "Неужто простым коловращением порождены гармония, красота, неповторимые души людей, их страсти и утонченные чувства?!" - недоумевал молодой, склонный к философским размышлениям ваятель. Более близки были для Сократа рассуждения косноязычного из-за чуждого наречия, но горячо убежденного в своей правоте Анаксагора, будто посланного ему покровителем Аполлоном. Учитель и друг великого Перикла утверждал, что все сущее обусловлено соединением и разъединением первичных частиц, которые называл он "семенами вещей", растолковывая далее, что этим разъединением и соединением руководит единственный бог - Нус, являющийся Всемирным Разумом. - Один только Нус? И других богов нет?!. запальчиво спрашивал Сократ. - И других нет, потому что они не нужны, спокойно отвечал сухощавый наставник. Такое объяснение тоже не могло полностью устроить Сократа, в нем виделось ему унижение непознанного величия, подмена живой Истомы холодным ее трупом. "Только разумом, рассудком только, пусть и Мировым, вершится все Сущее? И никаких прекрасных безрассудств?.. - думал он. - Нет, должен, непременно должен быть высунутый дразнящий язык! Тело несовершенно, если помимо думающей головы нет вызывающей смех или вожделение голой задницы!.." Сократ боготворил безбожника Анаксагора, искренне считал его умнейшим в Афинах, однако, охотно выслушивая его объяснения причин лунных и солнечных затмений, принимая даже их на веру, никак не мог согласиться, что солнце всего лишь огромный раскаленный камень, а луна - камень холодный. Особенно задевало его принижение солнца: стал бы он всего лишь раскаленный камень приветствовать каждое утро вскинутой правой рукой и прочувствованными благодарными словами!.. Анаксагору даже нравилась строптивость ученика, так резчики по дереву для лучших своих работ выбирают самые твердые породы, чтобы, не щадя сперва своих сил, не жалеть потом о затраченном времени. Старый философ все яснее понимал. что в этом лобастом, курносом, лупоглазом юнце, подверженном раннему облысению, есть искры того самого всесильного Нуса, чьей волей движимо все и вся. Потрясенный Анаксагор замолвил слово о Сократе своему ученику, другу и покровителю Периклу, который к тому времени уже набирал силу, чтобы стать во главе Афин, собирал вокруг себя лучшие умы полиса, самых искусных творцов, самых изощренных ораторов. Перикл велел Анаксагору привести к нему этого совсем еще молодого ваятеля, не принявшего еще даже присягу эфеба, но превосходящего живостью ума, по словам философа-безбожника, всех пришлых софистов, вместе взятых. Для испытания смышленого и строптивого юнца стратег пригласил к себе узкий круг друзей-единомышленников. Анаксагор посоветовал Сократу, чтобы тот, отправляясь в гости к Периклу, обул сандалии, но упрямец разразился нервным навзрыдным смешком и вымолвил чуть погодя: - Пусть стратег примет меня таким, каков я есть, а в сандалиях я буду, словно на котурнах, начну еще, чего доброго, велеречивые монологи произносить!.. Нет, пусть Перикл забудет о моих босых ногах они служат Сократу всего лишь для передвижения!.. Хорохорился, бодрился юнец, а в дом стратега вошел с громко бухающим сердцем. Лишь немного успокоило его, что дом этого уже прославившегося во многих битвах военачальника, проявившего и в мирное время силу, разум и решительность, вовсе не блистал роскошью - строг был и прост, как его хозяин. У Перикла ждали Сократа еще два знаменитых афинских мужа, при жизни признанных великими скульптор Фидий и драматург Софокл. Босые ноги Сократа их только позабавили: дерзкий юнец думает этой глупой уловкой привлечь к себе наш больший интерес! Так посмотрим, на что ты еще способен, может, и мысли твои босы!.. Оглядев Сократа, они сразу будто забыли на время о нем, продолжили свою беседу о будущем облике Афин, начатую еще до его прихода. Перикл говорил, что, окончательно придя к власти, он непременно употребит часть средств Афинского Морского Союза для перестройки города, возведения новых укреплений, храмов, величественных зданий, чтобы не выглядела столица дурнушкой по сравнению с разбогатевшим на торговле Милетом, чтобы величие ее предстало во всей красоте, воплощенное в камне. Хитроглазый, скалоподобный Софокл громкогласно, но картаво читал свои строки: В мире много сил великих, Но сильнее человека Нет на свете ничего! А прозой прибавлял, что будущий город обликом своим должен являть величие афинской истории, что неисчерпаемые силы афинян следует направить на создание полиса, достойного торжества демократии. Анаксагор, огорченный видимой утратой интереса великих мужей к приведенному им самородку, попросил Фидия показать черновые чертежи новых Пропилеев Акрополя, наброски видов Парфенона, Одеона... Несравненный ваятель и зодчий развернул свои пергаменты, над которыми уже много раз склонялись немногие мудрые головы. Сократ разглядывал пергаменты молча, набычившись, старался унять все громче бухающее сердце. У него перехватывало дыхание, слезы увлажнили вылупленные глаза, весь он обратился в слух и зрение. Краем глаза наблюдая за ним, невеличка Фидий стал пояснять, что, по его замыслу, новые Пропилеи Акрополя будут украшены мраморным фризом с изображением трех Эриний: Аллекто, Тисифоны и Мегеры, - пусть эти богини мщения символизируют защиту нравственных устоев и готовность истинной демократии покарать всякую несправедливость. - А мог бы ты, Фидий, доверить исполнение этого фриза моему молодому другу? - Анаксагор кивнул на сопящего, вспотевшего Сократа. - Разумеется, когда он пройдет службу эфеба... Фидий маленькими соколиными глазками уставился на Сократа, спросил, почти не пряча усмешки: - А резец-то наш молодой друг держать способен? - С восьми лет держу! - зычно брякнул юноша, торопясь ответить, пока дыхание вновь не перехватило, потому прозвучало это чуть ли не хвастливо, что не понравилось своенравному Фидию. - Фаллос свой мы начинаем придерживать с еще более ранних лет, - изрек он с вызовом, - однако достойное ему применение находим куда позже, да и не всякому найти дано!.. Через мгновение Перикл и все его друзья-сподвижники неприятно поражены были захлебывающимся, навзрыдным смехом Сократа. Чтобы замять неловкость, Анаксагор сообщил: - Сократ уже выполнил самостоятельно несколько заказов. - Вон как?! - почти надменно произнес Фидий. - А над чем же сейчас трудится этот разносторонне одаренный юноша? Смехом преодолев робость и смущение, Сократ ответил сам, хотя великий скульптор обращался не к нему, а к великому Философу: - Я теперь завершаю небольшую статую Силена для богатого дома Критонов. Они решили поставить этого демона плодородия в своем саду... Сократ бы с немалой охотой подробней рассказал о новом интересном заказе, но Фидий прервал его: - Уродливый пьяный Силен в буйном непристойном танце?.. Достоин ли он творческого вдохновения?! - Силен Силену рознь! - дерзко возразил едва опушившийся рыжеватой бородкой юноша. - Мой хоть и пьян, а мудр, повидал, пережил, передумал много, но не возгордился мудростью своей - принес ее, как чашу вина, людям!.. - А этот юный язычок поострей любого ножа! - не удержался от восклицания дородный, курчавобородый Софокл. Но Фидий не унимался в предубеждении своем, спросил, почти не пряча ехидства: - И с кого же ты своего Силена ваять решил: - А у нас в Афинах похожих немало! - не моргнув, ответил лупоглазый юнец. - Я далеко ходить не стал: с отца своего, Софрониск имя ему, и ваяю!.. Но кажется мне, славные мужики афинские, что Силен мой чем-то похож и на меня - и на того, каким я стану... Клянусь псом, это так! Все, кроме упрямого и задиристого Фидия, рассмеялись от души. Анаксагор успокоился: нет, не зря привел он Сократа в дом Перикла. А славный стратег, всегда серьезный, суховатый даже в общении, смеясь, мотал своей вытянутой вверх головой, за которую получил прозвище Луковицеголовый, потом, уняв наконец смех, спросил юного гостя: - Так взялся бы ты за эриний для фриза над Пропилеями? Это, скажу тебе, моя затея, не Фидия, мне и решать, кому доверить исполнение. Скорат поглядел на него исподлобья и вдруг замотал своей необыкновенно крупной головой: - Нет! Не близка мне такая затея... Все с изумлением уставились на этого наглеца, а он, выдержав паузу, объяснил: - Эринии злы и непримиримы. Не ими бы надо увенчивать вход к величайшей красе и гордости Афин. Фидий сердито хмыкнул, готовый, однако, списать выходку Сократа на безрассудства молодости. А в усталых глазах Перикла еще ярче разгорелся неподдельный интерес: - И кого бы ты хотел видеть на этом фризе? - Уж не Силена ли своего? - хитро ухмыльнулся Софокл. - Нет! - тряхнул рыжими космами Сократ. - Я был бы рад видеть на этом Фризе трех танцующих Харит! И продолжил в наступившей тишине: - Пусть эти дочери Зевса и Евриномы, вечные спутницы Афродиты, олицетворяют будущее Афин: блеск города - Аглая, радость жителей его Ефросина, его процветание - Талия!.. Пусть они утверждают добро на нашей земле! Некрасивое, грубоватое лицо Сократа, озарившееся вдохновением, стало прекрасным. Всегда сдержанный Перикл вдруг ринулся к юному гостю своему, крепко обнял его, а потом повернулся к смешавшемуся Фидию: - Ну что, друг мой, доверим ему Харит? - Если он согласится... - хмуро пробормотал великий ваятель, тиская свои крупные, при мелковатом сложении тела, закаленные единоборством с камнем руки, а потом, как ни в чем не бывало, улыбнулся и обратился к Сократу. Когда наброски принесешь? - Да мне ведь на военную службу... вот-вот восемнадцать исполнится... - забормотал теперь Сократ, никак не ожидавший такого поворота событий. - В эфебах походишь, а потом под мое начало пойдешь... - как о решенном деле сказал Фидий. - Погляжу, так ли искусен резец твой, как остер язык! И впервые за время беседы ваятель рассмеялся от души. Чуть в стороне обнимались от избытка чувство Анаксагор и Софокл. А Перикл велел рабу-нубийцу принести амфору лучшего хиосского вина. В тот вечер причислен был Сократ к кругу друзей великого стратега. Возвращаясь в Алопеку навеселе, крутолобый юнец так размахивал смолистой лучиной из пинии, освещавшей ему дорогу, что она скоро погасла. Он брел в насыщенной цикадами темноте, и на душе его была светлынь: чувствовал себя приблизившимся к своим грядущим великим деяниям. (А что будут они - он и не сомневался никогда!) Но выскочившая со злобным лаем из-за угла охрипшая собака разодрала зубами его бурый гиматий... "Вот так же вцепляются в меня самые низменные страсти!.. - думал Сократ, присев на еще не остывшую ступеньку лавки какого-то торговца или менялы. - Собаку я отогнал подвернувшейся палкой, а чем отогнать нечистые помыслы, отвращающие душу от великого?" Размышляя так, имел он тогда в виду голос его крепкой молодой плоти, требующей дать утоление ее жажде. Многие сверстники его к тому времени уже познали радость плотских утех, верный друг Критон взахлеб рассказывал ему о своих первых любовных похождениях. Сократ жадно слушал, хотя утоление плотских желаний по-прежнему считал чем-то грубым, низменным, в чем сказался, наверно, печальный опыт общения с любителем отроков Архелаем. Себя же Сократ привык считать безобразным, почти уродливым и, не ловя заинтересованных взглядов девушек, вовсе не удивлялся этому. "Мне суждено иметь близость лишь с камнем и мыслью", - почти без горечи думал он. Но заглушить в себе голос плоти не мог. Бессилен был перечить ему и голос его гения или демона... Однажды друг Критон застал Сократа за тайным самоудовлетворением и был страшно раздосадован: не пристало ясноголовому унижать себя рукоблудием!.. Критон вознамерился спасти приятеля и уговорил его пойти в один из "домов услад" афинского порта Пирей. Блудилище это располагалось в приземистом доме. Над входом которого маняще подмигивал фонарь в виде красного яблока. Сократ взял с собой треть денег, вырученных за Силена, - сумму немалую. Случилось это незадолго перед днем, когда ему предстояло принять присягу эфеба. Радушно встретила друзей пышногрудая и широкобедрая хозяйка заведения с густыми насурмленными бровями, правда, Сократа приняла она за раба Критона, чем вызвала гнев высокородного друга: - Да это же умнейший из эллинов!.. Скульптор, отмеченный благосклонностью самого Фидия! На днях он получил кучу денег за новый заказ!.. - Вот и славно, славненько!.. - рассыпала смех добродушная хозяйка, будто вдруг покатились, заскакали по каменному полу бусинки из небогатого украшения на ее богатейшей груди. Ума у него мы не отнимем, а если от кучи денег перепадет и нам кучка - будем рады! Сократ сопел и затравленно озирался, но отступать было поздно: хозяйка уже потчевала друзей неразбавленным, кровяного цвета вином и жирными яствами, укрепляющими, по ее словам, мужскую силу. Потом она приложила к мокрым губам флейту, стараясь поменьше раздувать щеки, вывела веселенькую дерганую мелодию, и выступили из темноты на зыбкий свет немногочисленных светильников трое обнаженных девушек, закружились они в буйном танце вокруг слегка растерявшихся гостей. Природная дикая грация в них была, но танцевали они все же неумело, часто сбиваясь с такта. А хозяйка заведения, наигрывая на флейте, кивала и подмигивала друзьям: дескать, выбирайте на свой вкус! Критон выбрал самую светловолосую, гибкую, как виноградная лоза, но наделенную притом волнующим телесным избытком. Она радостно подхватила его под руку и со смехом повлекла в темноту, из которой уже слышались не заглушаемые даже флейтой сладострастные стоны. Хозяйка выдувала из флейты игривые, резковатые звуки, обнаженные девушки кружились вокруг Сократа и, казалось, на лицах их, будто в театре Диониса, надеты "маски радости". Крутолобый, с ранними залысинами, юноша, "набычившись", глядел на них и, выпятив толстые губы, пытался увидеть в них танцующих дружелюбных Харит, но не мог. Его выпуклые глаза выразили страдание, принятое хозяйкой за неудовольствие. Она отняла флейту от губ, выдохнула "уф!", как после трудной работы, и обратилась к Сократу: - Неужто ни одну из этих не хочешь? Самый сладкий товар! Девушки остановились и, не прикрывая наготы, растерянно и печально смотрели на гостя: каждой так хотелось заработать! Сократу стало их жаль, но он помотал головой. - Гляди, какой разборчивый! - искренне изумилась хозяйка. - А с виду и не подумаешь!.. Так тебя, говорят, какой-то Фидий хвалил? Сократ молча кивнул. - И теперь у тебя куча денег? Сократ кивнул опять. - А ну кыш, неумехи! - махнула она на девушек полной рукой, и они безмолвно исчезли в темноте. -Если уж ты такой разборчивый и богатый, займусь тобой сама!.. Это ты верно решил: в девицах моих недозрелость еще, оскомину можно набить, вот я в самый раз, мне уже двадцать пятый пошел.... Только учти, я вдвое дороже беру! Говоря это, она ловко скинула дымчатую накидку и шафрановый пеплос, предстала перед Сократом во всем мощном великолепии своей наготы. С нее можно было бы ваять богиню плодородия Деметру: круглые розовые колени, с ямочками, крепкие тугие ляжки, позолоченные солнцем, широкие бедра, курчавая тьма в паху, выпуклый гладкий живот и схожие со слегка вытянутыми дынями груди, жаждущие рук мужей... Сократ не был бы скульптором, если б не восхитился при виде этой мощной обнаженной натуры, однако восторг тот был уже не только восхищением ваятеля, но и безумным ликованием самца. - Музыка нам уже не нужна... - хрипловато произнесла пирейская Деметра, привлекая к себе Сократа и опускаясь вместе с ним на ложе у стены. - О пресветлая Афродита! Да ты впервые, что ли?!. Ничего, я тебя всему научу, всему!.. Только это еще дороже, еще, еще, еще!... Перед самым рассветом выбрался Сократ из портовых трущоб Пирея. В приземистом доме с красным яблоком над входом он оставил все принесенные с собой деньги. Но не это вовсе огорчало. Его мутило. И все казалось фальшивым, подмененным: Эринии вместо Харит, холодный камень вместо луны, горячий камень вместо солнца, тошнота вместо радости!.. Этим утром он впервые за всю свою осмысленную жизнь не приветствовал встающее светило вскинутой правой рукой. Сократ сидел на пыльном камне, обхватив рыжеволосую голову небольшими, но крепкими ладонями. Подошедший к нему печальный бродячий пес чутко слушал его сдавленный смех. А это был плач. 5. Мышку спугнул вовсе не плач Сократа, а скрип отворяющейся двери. В темницу вошел старый, лишь чуть моложе узника, тюремщик с перекошенным от зубной боли лицом. К Сократу он за месяц тоже, как мышка, успел привыкнуть, потому заходил и без надобности особой - просто потолковать с умным человеком, хоть он и преступник. - Я услыхал твой смех, Сократ? Уж не почудилось ли мне? - спросил он, по-хозяйски усаживаясь на низенькую тюремную скамеечку. - Клянусь Зевсом, не почудилось! - отозвался со своего ложа-топчана узник, украдкой утирая слезы. - Приветствовать смехом новый день - что может быть лучше? - Да, если он не предпоследний... процедил, кривясь от боли в дупле, восковоликий тюремщик. - О досточтимый Никанор, мой неподкупный цербер! Любой день земной жизни равно достоин плача и смеха! - через силу улыбнулся приговоренный к смерти. Тюремщика обидела усмешка Сократа. - Неужто похож я на многоглавого пса, охраняющего врата Аида? Ты слишком несправедлив ко мне, Сократ, слишком!.. - Никанор чуть было сгоряча не проболтался о тайне, неизвестной пока смертнику, да вовремя остановил себя. - Правда, в твоем положении трудно быть справедливым. Вот у меня, к примеру, ноет зуб - так я только о нем и думаю, все время ласкаю его языком... - Опять разболелся? - участливо откликнулся Сократ. - Это у тебя от вредной работы: сыро здесь, прохладно... Ничего не поделаешь, придется мне заговаривать твой зуб! - Все смеешься? Смейся!.. - уязвленный Никанор вздумал постращать узника. - А триера с острова Делос уже на подходе к Афинам. Кончились празднества в честь Аполлона, завтра отравитель разотрет для тебя свежую цикуту. - Излишне напоминать мне об этом, - невозмутимо ответил Сократ. - Для меня это - как больной зуб для тебя, который ты не забываешь неустанно ласкать языком. Но давай, любезнейший Никанор, попробуем отвлечься от болей своих, потолкуем на более возвышенные темы... К примеру, мы могли бы порассуждать о неслучайности одновременного рождения двух таких разных божеств, как Аполлон и Артемида. - Но ты ведь как раз за безбожие и осужден!.. - не удержался от восклицания Никанор. - Мы договорились не возвращаться к "больному зубу", а ты все свое гнешь, неугомонный!.. Неужто не понял еще, что я знаю о богах куда больше, чем судьи мои? - Знать - это не то! - убежденно заявил тюремщик. - Я вот свою тюрьму до последнего закутка знаю, а надоела она мне смертельно! - Настоящим знанием пресытиться нельзя... задумчиво произнес Сократ. - Всегда есть время понять: я знаю, что я ничего не знаю... А разве есть что превыше Знания, Никанор? Быть может, Оно и есть единственный Бог! - Ну вот! За новых богов ты и поплатился!.. - Давай уж тогда разом, Никанор!.. В чем еще меня там обвиняли? В растлении молодежи?.. Надеюсь, ты не подозреваешь меня, как некоторые, в плотском влечении к моим молодым друзьям? - Да не в этом дело! - заерзал на скамейке восковоликий тюремщик. - Ты растлевал умы своих учеников! Сократа слова его сильно задели. - В который раз тебе повторять: не было у меня учеников. Нету!.. Мои слушатели постигали знания вместе со мной, я помогал им, они - мне. Я зову их друзьями, а не учениками!.. Ты ведь видел их, Никанор, говорил с ними... Платон! Аполлодор! Ксенофонт!.. Да пусть кто попробует растлить эти умы - не удастся, клянусь псом!.. Я не позволю никому оскорблять моих друзей! - Да я не со зла, чужие слова повторил... забормотал виновато Никанор. - А друзья твои и впрямь люди обходительные... Сказать так он имел полное основание, да не смел объяснить узнику - почему. - Повторил чужие слова? - Сократ сделал нажим на слово "чужие". - А ведь произносить слово следует только тогда, когда оно стало твоим, а не чужим!.. Ты, может, еще повторишь, что я враг демократического государcтва? Никанор заерзал на скамейке еще сильнее. - Но ведь ты же не рад торжеству демократии, не благодарен ему, так?.. - Торжество демократии? Где оно? - Сократ притворно стал озираться. - Быть может, его я олицетворяю, сидя в этой замечательной темнице?.. О каком торжестве ты говоришь, любезный Никанор?.. О каком торжестве можно говорить, если Афины унижены Спартой, если труд унижен неправедным богатством, если ум тупостью подмят?.. Никанор счел за благо не отвечать, но Сократ пошел на хитрость, чтобы втянуть его в опасный разговор: - Вот я, к примеру, часто повторяю, что мне дороже всех вещей мой старый гиматий, в котором прошел я по всем дорогам жизни. И не только говорю, но и знаю, что он мне дорог, каждое пятнышко на нем, каждая дырочка - отметины моего пути отзываются во мне воспоминаниями... - говоря это, узник вертел в руках свой ветхий плащ. - Вот тут, видишь, зашито - это мне еще в молодости продрал зубами бешеный пес, когда я впервые возвращался с пира у Перикла. А вот эту полу подпалил я о светильник в доме Аспасии... - Сократ долго разглядывал обожженное место и в выпуклых глазах его будто мелькали блики того светильника. - А вот это пятно моя Ксантиппа оставила: плеснула в сердцах из ойнохои, не вода в ней была - масло!.. Так вот, представь, любезнейший Никанор, будто я торжественно вручаю тебе этот засаленный гиматий да еще и требую от тебя ликования и благодарности. За кого бы ты меня тогда принял? - За сумасшедшего, - ответил тюремщик, не задумываясь, но смутился, вспомнив, что на афинских рынках в последние годы нередко кое-кто из обиженных именовал Сократа сумасшедшим. - А если бы я гиматием своим на самом деле вовсе не дорожил, а только лживо расхваливал его достоинства и требовал благодарности за него тогда бы ты меня за кого принял? Не чуящий подвоха Никанор брякнул, не задумываясь: - За мошенника! - Верно!.. Вот и афинские граждане вправе называть мошенниками тех, кто, разглагольствуя о свободах и демократии, лишил людей возможности зарабатывать кусок хлеба, отнял не только гордость за настоящее, но и за славное прошлое, кто, зовясь "вождем народа", в короткий срок обобрал этот народ до нитки, скупил за бесценок лучшие земли и, лишь исправно обещая вернуть Афинам былую славу и могущество, на деле только заискивает перед иноземцами и собственноручно раздает наиболее обездоленным согражданам по полчерпака пустой похлебки, еще требуя за это благодарности!.. Никанор хорошо знал, как искусен в речах Сократ, отлично понял, что обличение. высказанное смертником, острием своим направлено в главного демагога* Анита, мало того - желтолицый тюремщик поймал себя на мысли, что исподволь соглашается с рассуждениями старого философа. А уж этого никак нельзя было допустить! Поэтому престарелый страж вскочил со скамейки и поскорей выпалил: - Всем известно, что ты противник демократии! На что Сократ ответил тихо и печально: - Демократия умерла вместе с Периклом... - Со своими дружками веди такие беседы! визгливо выкрикнул тюремщик, направляясь к двери. - Ты просто зол на весь свет, Сократ, над всеми смеешься, никого ты не любишь и никогда не любил! - А зуб-то твой как? - спросил миролюбиво смертник. Никанор с изумлением отметил, что о зубной боли он и позабыл. - Не твое дело! - буркнул тюремщик, с визгом закрывая створки двери. Сократ остался один и почуял, как от слов Никанора боль нарастает в нем. - Ишь, выдумал: "никого ты не любишь и никогда не любил!" 6. Перед самым посвящением в эфебы, когда Сократ заучивал уже торжественные слова присяги: "Не посрамлю священного оружия и не покину товарища в бою, но буду защищать храмы и святыни - с другими вместе и один. Отечество оставлю большим и лучшим, чем унаследовал. И буду предан власти, а законам, которые установил народ, послушен. Непризнания законов никем не допущу, но буду защищать их - с другими вместе и один. И чтить клянусь отцов святую веру. Да будут мне свидетели боги!" - когда разумом и сердцем вбирал слова этой клятвы, верный друг Критон смутил его душу новым предложением поискать любовных утех. - В тот вертеп поганый я больше ни ногой! помрачнев, заявил Сократ, хотя поймал себя на мысли, что не только со стыдом вспоминает о той ночи, но и с затаенным, каким-то животным удовольствием. Втайне ждал, что друг уломает его... - Сегодня мы отправимся к гетерам, должны же мы как следует покутить перед воинской службой! настаивал смазливый и неугомонный Критон, не упуская возможности хоть в чем-то просветить своего головастого друга. - Я нарочно начал твое посвящение в мужи с самой нижней ступени. Проститутки гетерам и в подметки не годятся! Гетера - спутница, подруга, усладит не только тело, но и душу. Слыхал о "Доме Аспасии"? Сократ помотал головой - откуда ему знать. - Да о нем теперь только и говорят!.. Недавно Аспасия перебралась из Мегар в Афины, открыла у нас отличное заведение, которое охотно посещают лучшие мужи. Клянусь Зевсом! Быть принятым у Аспасии - немалая честь!.. Ты идешь со мной? - Нет! - ответил Сократ. - Да! - сказал его внутренний голос (гений ли, демон ли?). Критон решил не отступаться. - Девушки Аспасии не только прекрасны, как нимфы, но и умны: они знают толк в музыке, в театре, философии, поддержат любую беседу. А ты ведь так любишь поболтать, Сократ!.. Ну что, идешь со мной? - Да! - ответил внутренний голос Сократа. - Так надо же сандалии обувать... - пробормотал упрямый, крутолобый юноша. Критон обрадовался. - Да ради нашего совместного похода я готов сам завязать сандалии на твоих ногах!.. По дороге Критон с жаром рассказывал Сократу об Аспасии. (Он уже успел однажды побывать в ее доме и даже завел там подружку Феодату, которую восторженно именовал Психеей). Говорил, что родом Аспасия из враждебного Афинам Милета, дочь небогатого купца Аксиоха, что искусство и призвание гетеры передала ей якобы знаменитая Таргелия, ставшая женой тирана Фессалии, что красотой и изяществом манер она превзошла всех женщин Эллады, а умом не каждый из лучших мужей сравнится с ней, что он сам бы счел за счастье добиться ее любви, хотя Аспасия лет на шесть старше его, Критона, да понял тщету безумства этого: не найдя себе ровни среди мужей, она оставила плотские услады девушкам своим, сама же находит радость лишь в духовном общении с достойными... "Аспасия, Аспасия..." - мысленно Сократ повторял невольно это дивное имя, которое на родном его языке значит - "любимая", и чуял, что сердце его начинает бухать в груди еще сильней, чем тогда, когда впервые входил к Периклу. Он забыл даже о неудобстве, причиняемом ему непривычными сандалиями. Дом Аспасии располагался неподалеку от театра Диониса, был он невелик, хотя имел два этажа, увит плющом, в прогалах которого проступала розовая окраска стен. В перистиле встретил друзей молодой раб, тонким голосом евнуха поприветствовал гостей и проводил в дом, где взгляд Сократа сразу привлекла дивная мозаика пола: в развевающихся одеждах Дионис летит в своей колеснице, запряженной двумя пантерами. Ниже колесницы бурым мрамором выложена была надпись: "ЛЮБОВЬ ПРЕКРАСНА". Раб просил подождать: госпожа вот-вот закончит беседу с дорогим гостем и сойдет вниз. В распоряжение гостей он оставил большую краснофигурную вазу с горкой спелых груш, которыми сразу же стал лакомиться Критон, а Сократ от волнения не мог к ним притронуться и, чтобы унять гулко стучащее под ребрами сердце, продолжал разглядывать убранство дома: искусные бронзовые светильники, подвешенные на еще более вычурных канделябрах; стулья с широко расставленными ножками и изогнутыми спинками; высокие, стройные тонкогорлые амфоры; источающие тонкий аромат фимиатерии - все было отмечено изяществом. Блуждающий взгляд Сократа нашел полукруглую нишу в стене, откуда целился прямо в него своей позолоченной стрелой беломраморный шалун Эрот. Изваяние было настолько прекрасно, что молодой скульптор без сомнения решил: принадлежит оно резцу славного Фидия. Сократ долго не мог оторвать взгляд от этой великолепной статуэтки, но вдруг до слуха его дошел сочный мужской голос, читающий громко и картаво: Передо мной уже в Тартар дорога... В этой жизни пожить веселей Мне на долю осталось немного О как тяжко расстаться мне с ней! А следом - женский голос, журчащий серебряным ручейком, неповторимый: - Эти стихи Анакреонта прекрасны, но ты, мой друг, рано примеряешь их к себе: пока ты будешь оставаться желанным гостем моего дома - далека будет от тебя дорога в Тартар! - Клянусь Зевсом, ты права! - со смехом ответил мужчина. И Сократ с изумлением узнал его голос: Софокл! Да, это он, дородный, гривастый прославленный трагический поэт, в расшитой золотом коричневой хламиде он спускался по устланным ковровой дорожкой ступеням со второго этажа, ведя под руку молодую женщину, которую юный ваятель не сразу решился рассмотреть. Выпученными глазами он уставился на Софокла, а тот, узнав его, тоже изумился сперва, потом расхохотался и обратился к спутнице своей: - Вот, милейшая Аспасия, свидетельство преемственности поколений: я, пресыщенный, спускаюсь вниз, а этот лупоглазый юнец жаждет подняться! Затем он обнял вконец смешавшегося Сократа. - Рад видеть тебя в этом доме! Значит, и впрямь верен твой путь!.. - и представил густо покрасневшего, набычившегося юношу Аспасии. Это ваятель Сократ, мой друг, острота ума которого не уступает остроте его языка. Поверь мне, Аспасия, хотя этот самоцвет еще не огранен, он непременно станет одним из самых ярких украшений твоего дома! - Друг Софокла непременно станет моим другом, прожурчал серебристый голос Аспасии. Но Сократ не смел поднять на нее глаза - опять уставился на беломраморного Эрота, грозящего ему позолоченной стрелой. Софокл, увидав, куда он смотрел, спросил, прищурившись хитро: - Узнаешь резец Фидия?.. Да, юноша, он здесь тоже частый гость. Весь цвет Афин посещает дом Аспасии!.. Думаю, и тебе не увернуться тут от стрелы Эрота. Забытый всеми Критон доедал грушу. Но, услыхав слова Софокла, не удержался от восклицания: - А я уже сражен стрелою! - А, это ты, Критон! - искренне обрадовалась ему Аспасия. - Так поднимайся скорей наверх, твоя Феодата ждет тебя с нетерпением. Возликовав, молодой аристократ, как мальчишка, бегом пустился по лестнице, чем вызвал озорной смех Софокла, так не похожего на свои мрачные трагедии. Впрочем, вскоре этот картавый великан простился и оставил Сократа наедине с Аспасией. "Развяжи мне уста, Аполлон! - молил мысленно юноша. - Подскажи мне, гений мой, демон ли, с чего начать разговор!!" Но не шел на выручку всегдашний покровитель Аполлон, молчал и внутренний голос, помогла Аспасия. - Уж так у меня заведено, Сократ, - сказала она, что с новым гостем сперва знакомлюсь я. Садись рядом со мной и расскажи о себе. Я охотно верю Софоклу, потому и хочу как можно больше узнать о тебе. Будущий эфеб глянул на нее благодарно и от восторга не мог несколько мгновений вымолвить ни слова, потрясенный неповторимой красотой Аспасии. Будто сошедшая с Олимпа Афродита предстала перед ним: волосы Аспасии вились кольцами наподобие золотого руна, возвращенного из Колхиды славными аргонавтами, они были собраны и уложены так, что казались в то же время свободными, летящими: высокий лоб, ясный, как безоблачное небо в полдень, очерчивался понизу тонкими и четкими дугами насурмленных бровей, а под ними, как два светлых родника и - одновременно - как два бездонных омута, исходили сиянием голубизны широко распахнутые глаза; нос, так часто подводящий даже признанных красавиц, был настолько прям и непогрешим, что казался творением искуснейшего скульптора, помешанного на поисках идеала, а нежная ложбинка над верхней губой тоже легко могла стать причиной множества помешательств, но главное чудо - улыбка ярких и влажных, слегка полноватых губ: такой была она, что потрясенному Сократу непреодолимо захотелось вскинуть руку и молитвенными словами приветствовать ее, эту лучезарную улыбку, как приветствовал он ежеутренне восходящее солнце, ибо в ней разом были и свет, и нежность, и робость, и сила, и тайна... Все в Аспасии было как бы гармоничным, великолепным дополнением к этой улыбке. Недавно, рядом с огромным Софоклом, она показалась юному ваятелю хрупкой и невысокой, но на самом деле вовсе не малый рост и (на два, сложенных вместе, пальца была она выше Сократа) усиливал впечатление величественности, исходившее от нее, по при этом во всей ее стройной фигуре была столь удивительная легкость, что чуть ли не каждый, пожалуй, чувствовал в себе внезапное желание подхватить ее на руки и закружить так, чтобы размазались очертания всех предметов, чтобы напрочь стерлась реальность, чтобы поверилось в счастье... Под тонким бледно-фиолетовым складчатым пеплосом из самой дорогой милетской ткани смутно угадывались очертания ее гибкого, но не хрупкого вовсе тела, а застегнутая малахитовой брошью на груди накидка из темно-фиолетового индийского шелка скрывала те заветные прелести, которые так высоко и дерзко приподняли ее... Сердце Сократа забилось вдруг в его пересохшем горле, и когда в ответ на слова Аспасии сумел он хоть что-то вымолвить наконец, первым словом его было божественное имя: "Афродита!.." - Она и есть главная хозяйка этого дома, сказала с улыбкой Аспасия, - я всего лишь послушная служанка Ее. - Нет, нет! - замотал лобастой головой Сократ. Афродита в тебе!.. Я хочу изваять ее с тебя и поставить эту статую здесь, рядом с беломраморным сыном ее, грозящим мне стрелой!.. Сказав это, неробкий юноша устрашился дерзости своей, но Аспасия рассмеялась весело и совсем молодо, усадила Сократа в кресло с высокой гнутой спинкой, сама села подле на расшитую золотой нитью подушку. - Изваять меня еще, быть может, успеешь... А теперь рассказывай! Твой отец был тоже ваятелем? - Он и сейчас крепко держит в руке резец, уточнил едва преодолевающий смятение гость. - До Фидия ему, конечно, далеко, но и под его ударами рождаются красота и величие... Рассказывая об отце, о том, как после получения нового заказа становится тот на колени перед необработанным, недавно привезенным камнем и говорит с ним, будто с человеком, просит указать ему, что лишнее он должен отсечь и выбрать резцом, чтобы вызволить спрятанную в камне гармонию, рассказывая о самых удавшихся его изваяниях, вдруг ощутил Сократ, что сковывавшая прежде робость покинула его. Аспасия слушала с таким живым интересом, что, казалось, вбирает слова его не только маленькими, закрывшимися в золотое руно ушами, но и широко распахнутыми глазами, чуть приоткрытым улыбчивым ртом. Потому, поведав об отце, Сократ стал рассказывать о матери, о том, как с малых лет помогал ей носить корзинку повитухи, как потрясен был однажды жутким чудом рождения новой жизни... Потом говорил о своем друге Критоне, о его замечательной библиотеке, о беседах с мудрецом Анаксагором на луговом берегу ясноструйного Илисса, о знакомстве с Периклом и его великими друзьями, о том, что завтра примет он присягу эфеба и уйдет простым гоплитом защищать границу Афинского государства... Он вдруг почувствовал себя так, будто знаком с Аспасией уже много лет, будто разговор этот был начат давным-давно, будто не с луной, не со звездами, не с солнцем говорил он раньше, а с ней... Он и дальше был готов рассказывать о себе, но прекрасная хозяйка мягко остановила его: - Дорогой друг, завтра тебя ждет суровая служба воина, так не стану же я ради своего удовольствия воровать последние вольные часы, которые ты решил посвятить наслаждениям!.. Она велела рабу-евнуху принести вина и кликнуть вниз незанятых гостями девушек. Сократ ощутил вдруг кольнувшую его сердце досаду: хотя Афродита и должна быть окружена всегда нимфами и харитами, однако сейчас они будут лишними!.. Аспасия заметила огорчение на лице гостя и поспешила заверить: - Ты ведь художник, Сократ, и не сможешь не порадоваться истинно прекрасному! Юные гетеры, слетевшие вниз, будто легкокрылые бабочки, действительно достойны были восторга любого мужа, не осененного даже благосклонностью Аполлона: они были изящны, и притом красота их не была расхожа и повторяема - обаяние каждой зиждилось на чем-то своем, незаемном, хотя все они были одинаково молоды и одеты одинаково - в прозрачные дымчатые пеплосы, под легкой тканью которых хорошо были видны все совершенства их молодой плоти, особенно четко выделялись подкрашенные кармином соски. Каждая из них, невольно отметил Сократ, достойна бы украсить фриз будущих Пропилеев Акрополя, но сколько их было, он не запомнил, ибо в присутствии самой Афродиты не остановит надолго взгляд прелесть ее харит. - Подруги мои, - сказала Аспасия, - скоро этот молодой афинянин возьмет боевое оружие в руки, привыкшие держать резец скульптора. Но когда-нибудь он подарит этому дому статую нашей покровительницы Афродиты! Девушки, выливая золотое вино, принесенное рабом, из серебряной амфоры в двуручный колоколообразный кратер, смешивая его там с двумя частями воды, зачерпывая вино бронзовым киафом и разливая в расписные керамические килики, с живым интересом разглядывали Сократа, так еще не привыкшего к взглядам представительниц иного пола. Но он вовсе не робел под их взглядами - успокаивал его журчащий серебряным ручьем голос Аспасии. - Имя нашего гостя - Сократ. Софокл назвал его ярким самоцветом, который украсит наш дом, Фидий пригласил его творить под своим началом, знаменитый Перикл считает его другом. Так давайте же осушим килики свои за радость нашей встречи, за счастье назвать другом нового гостя! Никогда не доводилось Сократу пить столь превосходное вино, вряд ли бы уступившее олимпийским нектарам. Оно сразу наполнило теплом его жилы, веселым звоном отозвалось в ушах. Нет, это зазвенели две кифары в руках девушек, которые из четырнадцати струн извлекли чистую, чудесную мелодию и запели молодыми, звонкими и такими слаженными голосами "Гимн Афродите", сочиненный незабвенной Сафо из Митилены: Радужно-престольная Афродита, Зевса дочь бессмертная, кознодейка! Сердца не круши мне тоской-кручиной! Сжалься, богиня! Ринься с высей горних - как прежде было: Голос мой ты слышала издалече; Я звала - ко мне ты сошла, покинув Отчее небо! Другие молодые гетеры стали танцевать, и все движения их сплетались с песней так туго, что мелодия и танец становились чем-то единым. А потом все гетеры запели вместе: Неотлучен будет беглец недавний; Кто не принял дара, придет с дарами; Кто не любит ныне, полюбит вскоре И беззаветно!.. Восхищенно глядя на них, Сократ успевал, однако, переводить такой же, нет, куда более восторженный взгляд на Аспасию: если так замечательны ее подруги, которых она обучила всем секретам чарования, как же должна быть искусна во всем этом она сама!.. Аспасия поймала взгляд Сократа, но восторг, горящий в нем, отнесла не к себе, а к воспитанницам своим, и, подумав, что гостем уже сделан выбор, едва девушки закончили пение, услала их наверх: - Идите каждая к себе. К одной из вас я введу скоро дорогого гостя. А когда упорхнули эти легкокрылые бабочки, спросила она будущего эфеба: - Ты уже выбрал себе подругу, - Да! - горячо ответил гений или демон Сократа. - Нет... - пробормотал гость. - Я понимаю тебя, - без малейшего удивления и досады сказала Аспасия, - из моих девушек, как из девяти Муз, трудно выбрать лучшую, а потому, милый Сократ, доверься Мойрам*, ступай наверх и отвори любую дверь - не пожалеешь!.. - Не ходи! - шепнул внутренний голос Сократу. - Но я еще хочу поговорить с тобой, Аспасия, сказал юноша, набычившись от безнадежности. Я еще не все рассказал о себе и ничего о тебе не знаю. Гони меня прочь или позволь еще хоть немного насладиться общением с тобой! Он ожидал гнева или хотя бы недовольства прекрасной хозяйки, но она поднялась, ласковой рукой пригладила его рыжие, так рано поредевшие волосы и ласково произнесла: - Завтра ты будешь далеко отсюда, много дней и ночей, целых два года ты будешь вспоминать часы, проведенные здесь, так пусть же воспоминание это ничем не будет омрачено. Ступай за мной, Сократ! Сказав так, она взяла самый большой светильник и стала восходить по устланным ковровой дорожкой ступеням. Именно восходить, а не просто подниматься, что отметил последовавший за ней с отчаянно заколотившимся сердцем Сократ. Они миновали второй этаж, где из полумрака доносились перезвоны кифар и, преодолев еще несколько ступенек, вышли на плоскую крышу дома, застеленную огромным ковром, на край которого поставила Аспасия принесенный светильник. Распахнувшееся во всю ширь темное небо казалось Сократу таким близким, будто вот-вот коснутся звезды волос его прекрасной водительницы и запутаются в них, как пчелы, но Аспасия, поставив светильник на край ковра, опустилась на раскиданные по нему подушки. - Ты хотел знать обо мне, - сказала она остановившемуся перед ней Сократу, - так знай, что верная служанка Афродиты Аспасия уже отчаялась найти любовь. Обрела и богатство и славу, а любви не изведала... - Аспасия! - воскликнул потрясенный Сократ, и имя это прозвучало в тишине афинской ночи как слово "любимая". - Это не может быть правдой, как не может быть солнце всего лишь раскаленным камнем!.. - Я, как холодный камень луны, всегда светила и свечу лишь отраженным светом... - вздохнула Аспасия. Сократ даже попятился, услыхав ее слова. - Не говори так! - взмолился он. - Ты не Селена вовсе, ты пенорожденная Киприда. Это я не знал любви, это я светил только отраженным светом, а теперь горю от пламени твоего и рад горению моему! - Да ты и впрямь горишь, Сократ! - со смехом воскликнула вдруг Аспасия. - Скорей туши полу гиматия! А случилось вот что: возмущенно попятившийся Сократ окунул полу своего широкого плаща в пламя светильника... Аспасия бросилась к нему на помощь, живо сорвала вспыхнувший гиматий с его плеч и загасила, плотно прижав подошвой к ковру. Гораздо дольше не гас ее звонкий, озорной, совсем молодой смех, будто и не была она только что печальна. Этот смех и обидел Сократа, решившего, что Аспасия смеется не только над неуклюжестью, но и над всеми восторгами его. Юноша, уже выучивший клятву эфеба, по-детски надул и без того пухлые губы. А хозяйка, видя обиду гостя, вдруг обвила его крепкую шею руками и наградила таким поцелуем, от которого пошла кругом голова Сократа. Он остолбенел от неожиданности, но, едва почуяв, что кольцо нежных рук на его шее вот-вот разомкнется, вот-вот отхлынут, будто горячая волна, целующие его губы, сжал ее в объятиях своих так, что она застонала. Испуганный Сократ выпустил Аспасию из объятий. Разум, вернувшийся к нему, тут же заклеймил его жадную похоть: как ты посмел воспылать так же, как тогда, в блудилище пирейского порта?!. Но ледяной вихрь разума не смог остудить его жара. В глазах Сократа мельтешили такие близкие звезды... Аспасия молча опустилась вновь на подушки. Тихонько потресикало масло в светильнике, исходили звоном цикады, кто-то в темноте не совсем умело выдувал мелодию из авлоса (что же заставляло его играть ночью? не любовь ли?.)... Уже подавали редкие трели искусники-соловьи, чтобы позже слить их в единую, как сверкающий поток, песню. Изредка взлаивали собаки, но быстро умолкали, будто устыдившись неблагозвучности своего лая. Полная луна озаряла спящие Афины. С крыши дома Аспасии хорошо были видны в ее золотом свете величественные строения Акрополя, нижний город был более темен. - Я так бы хотела полюбить тебя, Сократ... прервала молчание Аспасия. - Ты молод, моложе меня, но с тобой впервые за последние годы я испытала почти забытое волнение... Скоро ты будешь далеко от Афин, я обещаю вспоминать о тебе, хотела бы и тосковать по тебе, но слишком мало тебя знаю... Не гони колесницу своей страсти, Сократ. Помнишь, сколько бед натворил Фаэтон, выпросив на один день колесницу Гелиоса? Не зря Зевс поразил его молнией... - А я вот тоже поражен... стрелой Эрота... пробормотал гость. - Сядь рядом со мной, - тихонько поманила его Аспасия. - Если ты не против. Мы поговорим об Эроте. Хочу убедиться: знаешь ли ты его?.. - Теперь уж знаю! - самонадеянно сказал Сократ, присаживаясь возле нее. - И могу даже поспорить с Фидием: для меня Эрот вовсе не златокрылый младенец-шалун. Он грозен!.. Вот в гостях у Перикла Софокл читал нам всем строки из только начатой трагедии. Его Эрот мне куда более близок и понятен: О Эрос-бог, ты в битвах могуч! О Эрос-бог, ты грозный ловец! На ланитах у дев ты ночуешь ночь, Ты над морем паришь, входишь в логи зверей, И никто из богов не избег тебя. И никто из людей: Все, кому ты являлся, - безумны! - Чудесные стихи! - воскликнула с жаром Аспасия. - И все же давай, Сократ, попытаемся вместе постичь, кто же он, Эрот... Его изображают младенцем, но ведь можно его считать и древнейшим из богов, не так ли? - Да, - согласился, немного приходя в себя, юноша. - По Акусилаю, Эрот - сын изначального Хаоса, а по Ферекиду, сам Зевс, создавая мир, превратился в Эрота... - И ты видишь его великим и прекрасным богом? - А как же! Пусть не все сотворенное прекрасно, но демиург одержим был тягой к Красоте. - Тяга эта у него, конечно, была и есть. Но скажи мне, Сократ, кто, по-твоему, сильнее жаждет Красоты: тот, кто обладает ею, или тот, кто ее лишен? - Жажда обладать Красотой, по-моему, сильней у того, кто обделен Ею. - Правильно! Так же больше жаждет силы тот, кто обессилел, больше вожделеет любви тот, кто лишен ее... Стало быть, Эрот лишен Красоты и очень нуждается в ней? - Выходит так... - произнес нараспев озадаченный Сократ. Но неужели Эрот безобразен и подл?! - Не богохульствуй! - улыбнулась Аспасия. Неужели то, что не прекрасно, непременно должно быть безобразным?.. Это большая ошибка - считать все не прекрасное безобразным, стоять на том, что не доброе обязательно зло. Да, быть может, Эрот вовсе не прекрасен и не добр, но не думай, что он должен быть безобразен и зол, а считай, что он находится где-то посредине между этими крайностями. - Тогда почему же все признают его великим богом?! - воскликнул нетерпящий никакой усредненности Сократ. - И пусть все признают. А мы с тобой, может, решим, что он вовсе не бог... Юноша уставился на нее - шутит ли? Но лицо Аспасии было спокойно. - Да как ты можешь говорить такое?! разгорячился он. - Очень просто, - ответила она негромко. - Скажи мне, разве ты не утверждаешь, что боги блаженны и прекрасны? Или ты, может быть, осмелишься о ком-нибудь из богов сказать, что он не прекрасен и не блажен? - Клянусь Зевсом, нет! - А блаженными ты называешь не тех ли, кто прекрасен и добр? - Именно тех. - Но ведь насчет Эрота ты признал, что, не отличаясь ни добротою, ни красотой, он вожделеет к тому, чего у него нет. - Да, я это признал. - Так как же он может быть богом, если обделен добротою и красотой? Сократ, привыкший побеждать во всех спорах, впервые вынужден был признать свое поражение: - Кажется, он и впрямь не может им быть... - Но в эти слова его вовсе не просочилась горечь, не заглушила пытливости его. - Так кто же такой Эрот? Смертный? - Опять ты в крайности!.. - Но кто же он все-таки? - Как мы уже выяснили, нечто среднее между бессмертным и смертным. - Кто же он, Аспасия? - Эрот - великий гений. Ведь все гении представляют собой нечто среднее между богами и смертными. Не соприкасаясь с людьми, боги общаются и беседуют с ними только через посредство гениев... Гении эти многочисленны и разнообразны, быть может, и ты, Сократ, из числа их, но Эрот - бесспорно величайший из них. - Про меня ты, Аспасия, совсем зря... - смутился юноша. - А вот слова твои про Эрота мерцают мне светом Истины. Но скажи, кто же тогда его мать и отец? Вот тогда, тихой афинской ночью, и поведала Аспасия Сократу эту удивительную историю происхождения Эрота. ПИР БОГОВ Когда золотоволосая Афродита вышла из пены морской близ острова Кипр, пораженные ее красотой древние боги на радостях решили устроить пир. К этому времени Зевс уже утвердился на Олимпе, поделил власть с двумя своими братьями Посейдоном и Аидом, которые были извергнуты из утробы их отца, бога Кроноса, проглотившего их из боязни быть низложенным своими же детьми. А мудрая красавица Метида, составившая зелье, благодаря которому возвращены были из утробы Кроноса братья Зевса, стала женой последнему. Будто символ новой, светлой жизни, взошла на Олимп Афродита. И ликующий Зевс собрал за пиршественным столом всех богов, признавших его первенство. В их числе был и Порос, сын Метиды, плод ее первого брака. Увидав несравненные прелести Афродиты, он сразу же возмечтал добиться когда-нибудь ее любви. Но заметил, с каким вожделением глядят на новую богиню многие из пирующих, и понял, как много у него будет соперников. Огорченный Порос неумеренно стал прикладываться к нектару и скоро захмелел. А в это время незваной пришла на пир изгнанница Пения, богиня бедности, побочная дочь одного из поверженных Зевсом гигантов, чтобы попросить подаяния - хоть горсточку амброзии, хоть каплю нектара. Она стояла у дверей, но пирующие боги не обращали на нее внимания. И вдруг увидала Пения, что поднялся с подушек своих из-за пиршественного стола молодой красавец Порос и двинулся в ее сторону. Замерло сердце бедняжки: уже не подаяния она ждала, а доброго слова этого статного красавца. Или хотя бы ласкового взгляда. Но прошел он мимо, даже не глянув на нее, и вышел за двери в сад. Горечью наполнилось сердце Пении. Чтобы никто не увидел ее слез, она покинула пир богов-победителей. Но когда шла через благоухающий сад Зевса, набрела на спящего под цветущим кустом Пороса. В свете луны он был еще более прекрасен, и решила Пения, как подаяния, просить его любви. Она прилегла к нему, обняла, назвала по имени, но он, не размыкая глаз, прошептал неведомое ей имя: Афродита. Потом он еще много раз называл ее этим именем и любил ее, думая, что любит Пенорожденную. Пения дарила ему свою любовь, счастье и горечь смешались в ней. Перед самым рассветом, когда затих ее любовник, сморенный еще более глубоким сном, она тихонько высвободилась из его объятий и ушла, улыбаясь и утирая слезы, чтобы не видеть изумления и негодования Пороса. Этой ночью и был зачат Эрот. Вот почему он неизменный спутник и слуга Афродиты: ведь он был зачат на празднике рождения этой богини. Вот почему Эрот всегда терпит лишения и вопреки распространенному мнению совсем не красив и не нежен, а груб, необут и бездомен: он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах и, как истинный сын своей матери, из нужды не выходит. Вот почему Эрот в то же время всегда тянется к прекрасному и совершенному и, унаследовав качества отца, он храбр и силен. Потому-то он искусный стрелок из лука и, строя козни, он жаждет разумности и достигает ее. Нельзя его назвать ни смертным, ни бессмертным: в один и тот же день он то живет и расцветает, если ладятся его дела, то умирает, но, унаследовав природу отца, оживает опять. Нельзя его назвать мудрым: он находится посредине между мудростью и невежеством. Но зато мудрые боги не занимаются философией, поскольку и так мудры, а Эрот все никак не успокоится в совершенствовании разума своего и часто признает себя полным невеждой. Никогда не быть ему любимым: Эрот - вечно любящее начало. Он - нескончаемый пир богов. Таким был рассказ Аспасии. - Сократ, ты плачешь, - спросила она, завершив его. И юноша не стал утирать лез, вовсе их не стыдясь. - Как глубоко ты сумела познать Эрота! - смог произнести он наконец. - На самом деле я вовсе не понимаю и не знаю его, Сократ, - ответила печально Аспасия, - но я хочу знать и понимать, хочу когда-нибудь изведать любви. Слова эти прозвучали, едва из-за горного хребта выглянуло пылающим краем солнце. Впервые Сократ встречал светило вместе с любимой женщиной. Молча приветствуя его, он встретил лучи, как тысячи, сотни тысяч золоченых стрел Эрота, и услышал голос демона или гения своего: "Это, Сократ, нести тебе через всю жизнь!" Много раз вспоминал потом эту ночь, это утро молодой пехотинец-гоплит. Вспоминал после изнурительных учений и после жестоких боев. Быть может, непостижимые выносливость и храбрость его начало свое брали как раз в той ночи, в этом ясном утре... Два года жил Сократ мечтою увидеть Аспасию, думал - день возвращения в Афины будет самым радостным для него. Но отчий дом встретил тишиною и запустением: чума незадолго перед возвращением Сократа унесла всех его родных: мать, отца, брата. А когда, едва оправившись от горя, появился он в доме Аспасии, нашел там все: и сочувствие, и заботу, и понимание, и дружеское расположение... Не нашел одного - любви. И тогда, восстановив до мельчайших подробностей в памяти рассказ Аспасии об Эроте, втайне подумал Сократ, что чем-то он уже похож на этого неприкаянного. Позже, ближе к старости, многие и в глаза, и за глаза называли его Силеном, сатиром Марсием, он и себя порой именовал так не без охоты, но втайне все больше находил в себе черт сходства именно с Эротом... 7. Чуть ли не ежедневно приходили в темницу Сократа его друзья. Обычно они собирались у входа в ту самую гелиэю, где прозвучал смертный приговор Сократу, а оттуда группой в пять-семь человек отправлялись навестить узника, приносили всяческие угощения, заставляли Сократа отведать их и забывали о времени в долгих беседах и спорах с ним. В предпоследний день друзья к Сократу пришли гораздо меньшим числом - всего трое: Критон, его ровесник, друг детства, юности и всей жизни; Платон, сын богача, самый пытливый и способный из слушателей философа, не решивший однако: посвятить себя целиком поэзии или же философии; Аполлодор, самый молодой из учеников Сократа, самый восторженный, встречающий каждое слово его, будто прорицание дельфийского оракула. Узник заподозрил сразу: это появление друзей чем-то отлично от их других приходов, вон и тюремщик Никанор с каким-то особым почтением и торжественностью даже ввел их в темницу, а они сами, друзья, дорогие, поначалу вели себя как-то скованно. Исподлобья, по обычаю своему, разглядев их, Сократ растянул в радушной улыбке толстые губы. - Клянусь псом, друзья мои, сегодня вас будто подменили! Уж не таите ли вы чего от меня?.. Мне демон мой шепчет: жди подвоха!.. И сказал тогда седовласый статный Критон: - Невозможно что-либо таить от тебя... Да и бессмысленно. Ведь тайна наша - для всех, но не для Сократа. И поведал старый друг Критон, что все готово для побега смертника из темницы: стража подкуплена, наняты в помощь люди. Платон готов покинуть Афины вместе с учителем и поселиться в далекой Фессалии, там возродиться должна "Мыслильня Сократа"... Но бежать надо немедленно ближайшей ночью, другой ночи у него просто не будет... Ах, как сильно завысил Критон проницательность Сократа: такого предложения от друзей узник и не ожидал! При мысли о том, что завтра он может стать свободным, что сняты будут с ног растершие щиколотки оковы, что снова он будет в буром гиматии своем ходить по рынкам и другим людным местам, вступать в беседы и споры с горожанами. выискивать ускользающие, как арбузные семечки, зерна истины, зажигать в молодых умах тягу к познанию... - при мысли обо всем этом гулко заколотилось сердце старого философа, как тогда, в юности, когда входил он в дом Перикла. И в дом Аспасии. Друзья в ожидании ответа уставились на него. Он переводил взгляд с одного на другого, на третьего. "Ты настоящий друг, Критон, - думал Сократ, богатства не развратили тебя, ты по-прежнему благороден и пытаешься мне помочь, как всегда: то ввел меня когда-то в библиотеку отца, то познакомил с Аспасией, то предложил за меня выкуп афинскому суду, а теперь вот подготовил побег... Ты терпел все мои насмешки и причуды, серьезно выслушивал всякий мой вздор, а я не успел тебе отплатить добром... И ты, Платон, любимец мой, готов ради меня покинуть богатый дом в Афинах, не боишься вовсе проклятья и презрения афинян. Стою ли я жертвы этой?.. А ты, Аполлодор, совсем почти мальчишка, едва подернуты пушком румяные щеки твои, неужто и ты не боишься загубить ради меня свою молодую жизнь?.. Ага, уставились на меня ждете моего ответа... Клянусь псом, я рад бы принять все ваши предложения и даже расцеловать вас за них!.. Но я должен слушаться советника своего, а он мне говорит: нет!.." Первым не вынес молчания порывистый Аполлодор: - Ты согласен бежать этой ночью, Сократ? Нежный мальчик первым понял, что ответ смертника может быть отрицательным, не понял даже почувствовал, потому в его вопросе прозвучал затаенный страх. Сократ свесил с топчана ноги, звякнувшие оковами. - Рассудите сами, друзья мои: если б стал Сократ беглецом, остался бы он Сократом? Ведь не из темницы бежал бы я, а от самого себя. И дети мои стали бы сыновьями беглеца, изменника Афин... - Но ведь эти же Афины неправедно осудили тебя на смерть! - горячо воскликнул Критон, отбрасывая пятерней назад свои длинные седые волосы. - Приговор мне вынесли не Афины, а суд присяжных, - не заводясь, продолжал спокойно Сократ. Насколько несправедливы действующие законы, настолько же несправедлив и этот приговор. Но лишь исполнение его, лишь смерть моя, могут явить афинянам осознание несправедливости этих законов... - И ты готов стать жертвенным бараном ради прозрения афинян?! - срывающимся от волнения голосом спросил дородный не по годам Платон. Пусть другие, а не ты, играют эту роль! - А я чем не баран, - ответил со смешком Сократ, шутливо приставив к шишковатому лбу "рога" из кулаков. "Точно - баран! - подумал Критон. - Упрется рогами - с места не сдвинешь!" А вслух произнес: - Не огорчай нас, Сократ, ведь мы любим тебя. Усмешка медленно, как виноградная улитка, сползла с толстых губ Сократа. - Клянусь Зевсом, и я вас люблю! Потому и не могу подвергать всех вас опасности, ведь сикофанты расползлись, как тараканы, по всему городу, вынюхивают, доносят. Если я не убегу - одна будет жертва, если убегу - много... Я люблю вас, неслухи мои, и хочу, чтоб ваша любовь ко мне не омрачалась ничем. Я люблю родные Афины, ужасно люблю потолкаться в людных местах, посудачить с торговцами, ремесленниками, школярами, потому и хочу, чтоб родной город обо мне вспоминал светло... Сократ может иногда быть непочтительным, неопрятным, может порой нести чушь, но любовь не способен предать!.. Хрупкий Аполлодор со слезами бросился к нему, упав на колени, обнял его свешенные с топчана ноги в оковах, заголосил почти по-женски: - Не оставляй нас, Сократ! Умоляю тебя, не оставляй! Узник сморщил вздернутый крупный нос - ему и самому трудно было удержаться от слез, но сказал, потрепав густые волосы Аполлодора: - Я и так всегда буду с вами, вот увидите!.. И не смей, малыш, состригать завтра свои волосы - я не хочу, чтобы ты из-за меня походил на раба* - потом достал из-под подушки припрятанный авлос, простонародную флейту. - А давайте-ка я всех вас развеселю! Приложив авлос к губам, он поднялся, отстранил Аполлодора, выдул какую-то веселенькую захлебывающуюся мелодию и неуклюже пустился в пляс, гремя оковами по каменному полу. Когда-то, говорят, Афродита отбросила авлос из-за того, что при игре на нем уродливо раздуваются щеки. Но то Афродита, а Сократ сроду красавцем не был - авлос как раз для него! И раздувал он щеки, извлекая мелодию, так, что становился и впрямь похож на безобразного сатира Марсия или на Силена. Зато мелодия при всей захлебывающейся дерганности была дивно хороша! - Не устаю тебе удивляться, Сократ! - воскликнул статный Платон. - То ты под старость лет начинаешь учиться играть на кифаре, то в последние дни выучиваешься игре на флейте... Прервав пляску и отняв авлос от губ, Сократ ответил: - Учиться никогда не поздно, Платон! Жажда познания не должна иссякать до последнего мгновения... - А как твои поэтические опыты, учитель? спросил, утирая слезы, Аполлодор. - Сколько раз тебя просил не называть меня учителем! - возмутился Сократ. - Я тебе друг, и, быть может, ты меня научил большему, чем я... А поэтическое баловство я оставляю Платону. Ну, брался я переложить на стихи басни Эзопа ничего не вышло! И зачем, скажите, басни мне сочинять? Вся моя жизнь - огромная басня!.. - А гимн Аполлону и Артемиде?.. - спросил Платон. - И это не вышло!.. - почти радостно сообщил Сократ. - Зато родилась у меня мысль, которую с удовольствием поведаю тебе: "Поэт, если он хочет быть настоящим поэтом, должен творить мифы, а не рассуждения". Каково, а?!. - Твой ум по-прежнему ясен! - улыбнулся через силу Критон, не сводя глаз с друга, будто без того не запомнил бы каждую грубоватую черту, издавна знакомую ему. - А я сделал, наконец, выбор, Сократ, - сообщил смущенно Платон. - Никогда больше не стану вымучивать поэтических строк, лишь философия станет моим уделом. Ты одобряешь это? Сократ хмыкнул неопределенно, почесал шишковатую плешь и сказал: - Любой выбор чреват ошибкой. Когда-то один меняла спросил меня, следует ему жениться или нет. Я ему ответил: "Как бы ты ни поступил, все равно будешь раскаиваться..." Вот и я свой выбор сделал. И раскаиваться буду, а не отступлюсь!.. Так что давайте, друзья, об этом больше не вспоминать... Ты, Критон, вижу, принес вина - это очень сегодня кстати! Так давайте восславим Диониса и пустим мою единственную чашу по кругу. Я вам не о чаше цикуты, понятно, толкую, а о чаше доброго вина!.. - Сократ, спаси себя! - всхлипнул Аполлодор. - А я этим только и занят! - ответил тот, наполняя чашу вином из принесенной Критоном малой амфоры. - И хватит проливать слезы. Если ты полагаешь, что я жил хорошо, то и завершение моей жизни должно быть хорошим... А ну, друзья, расстилайте гиматии свои, возляжем прямо здесь, на полу. Это будет славный симпосий!** Неразбавленное хиосское подействовало быстро. Угрюмый Никанор услыхал скоро песни, доносящиеся из темницы смертника. И с тревогой подумал: "Как бы не упились они, ведь, чего доброго, сорвется побег!.." А следом: "Глядишь, и к лучшему, если он не убежит: не надо будет и мне скрываться, а денежки уже заплачены... Жалко его, конечно, славный старик..." Сократ ни в молодые, ни в зрелые годы к вину не был особо пристрастен, но если случалось бывать на пирах, то перепивал всех: у других уже языки заплетаются, глаза к носу сходятся, а он как ни в чем не бывало выстраивает свои словесные пирамиды, с усмешечкой докапывается до истины и потягивает вино, будто воду пьет. Однако годы все-таки дали себя знать: давно за шестьдесят Сократу. Да и вино неразбавленное коварно... Попировав с дорогими друзьями, отведя душу в веселой хитроумной беседе, уронил старый философ свою плешивую голову. Друзья осторожно перенесли его на топчан, уложили, укрыли видавшим виды гиматием. Критон горестно вздохнул, Аполлодор опять всхлипнул, Платон стиснул зубы до скрипа и крупные кулаки сжал так, что ногти в ладони вошли... Тихо, чтобы не разбудить уснувшего, друзья покинули темницу. Узник лежал на спине, негромко похрапывал, шлепал толстыми губами, морщил вздернутый нос, улыбался иногда, но чаще хмурился... 8. Вернувшегося с воинской службы Сократу сразу же прибрал к рукам скульптор Фидий, которого Перикл назначил распорядителем всех строительных работ в Афинах. А их было немало: достраивались Длинные стены, возводился на Акрополе величественный храм Девы Афины Парфенон, там же началось строительство входа на Акрополь - великолепных Пропилеев, а на южном склоне холма вырастало здание для музыкальных и вокальных выступлений - Одеон, задуманное самим Периклом, учеником и другом знаменитого композитора Дамона. Грандиозное строительство дало работу тысячам людей - рабам и свободным. Оживилось все хозяйство Афин, процветать стали ремесла. Затраты же не очень обременяли казну, ведь Перикл, ставший к тому времени полноправным правителем, без смущения стал отпускать деньги на строительство из сокровищницы Морского Союза. Тут он следовал убеждению своему: укрепление и процветание Афин выгодно всему этому Союзу. Изнурительная работа с камнем давала Сократу забытье от горечи сиротства, но даже вдохновение при ваянии танцующих Харит для фриза над Пропилеями не могло погасить его жгучей мысли об Аспасии: неужто никогда она не полюбит меня?!. Когда он приходил в ее дом, Аспасия была с ним приветлива, любила потолковать, даже поспорить, но никогда уже не оставляла и намека надежды на большую близость. Будто и не было того поцелуя на крыше дома, будто приснился он Сократу. Уязвленный ее спокойствием молодой ваятель нарочно разделил любовные утехи с одной из ее девушек, с которых ваял своих Харит, но Аспасию это ничуть не задело. А девушка всем замечательна была, но не могла ему заменить Ее... Неизбывная горечь нарастала, не могли ее пригасить даже нередкие симпосии у Перикла, на которые собирался весь цвет Афин: Софокл, Анаксагор, Фидий, Дамон, Иктин, Гиппократ и другие известные мужи, среди которых молодой Сократ был уже на равных и даже проявлял нередко куда большую глубину и гибкость ума, что без какого-то потайного злоумыслия весело подтверждалось собравшимися. Себя же он стал утешать мыслью, что Аспасия полюбит его, как только увидит изваянную им Афродиту. Богиню эту стал он высекать из белого мрамора в дальнем углу своего двора. Просыпаясь до света, приветствовал первые лучи вскинутой рукой и словами моления, в котором просил Гелиоса помочь ему изваять статую богини. Потом, когда город еще потягивался спросонья, пытался Сократ извлечь резцом из мрамора черты прекрасной богини, так напоминающие ему Аспасию, а позже, когда уже просыпался город, когда уже вот-вот должны были прийти к ваятелю ученики-помощники, укрывал он незавершенную статую дерюжками от лишних глаз и принимался за Харит. Фриз для Пропилеев завершил он в срок, и работа ему явно удалась: сам Фидий пристрастно осмотрел ее, обнял Сократа и все афиняне, собравшиеся при установке фриза, восторженно восклицали: "Эвое!"*. А вот Афродита-Аспасия никак не удавалась ему: не хватало чего-то важного, чтобы передала статуя весь апофеоз прелести и ума любимой женщины. Уже стал подумывать с горечью Сократ: "Никогда мне не удастся завершить Афродиту, никогда Аспасия не полюбит меня!" В своей любви к этой необыкновенной женщине он давно уже не сомневался: каждое утро, приветствуя солнце, он просил сияющее светило сблизить его с Аспасией, каждый день по многу раз вспоминал о ней, каждую ночь засыпал с мыслью о любимой. Он видел, что Аспасия по-прежнему тоскует по любви, но бессилен был помочь ей. И себе. Однажды от отчаяния подумалось ему: "А вдруг Аспасия переменит отношение ко мне, когда увидит сама, как ценит меня великий Перикл?" Да, это была почти мальчишеская дерзость уговорить славного стратега пойти с ним в дом Аспасии. Периклу шел тогда уже пятый десяток, известен он был, кроме всего прочего, и добропорядочностью своей, которая многим афинянам казалась даже избыточной и они посмеивались не зло, что всегда он ходит в Афинах лишь по двум направлениям - на площадь, где происходили народные собрания, и в Совет пятисот. Славный стратег избегал шумных пиров и торжеств при большом стечении людей, лишь однажды пришел на свадьбу - к своему двоюродному брату Евриптолему - да и то ушел оттуда, едва до вина дошло. В доме его подходили к возрасту зрелости двое сыновей, и супруга могла упрекнуть мужа лишь в чрезмерной отдаче государственным интересам. И вот ему-то Сократ предложил в один из вечеров "немного развеяться"!.. И случилось чудо: Перикл согласился. Или столь уж велика была его симпатия к этому молодому, смышленому ваятелю? Или грусть одолела о том, что молодость и зрелость прошли, а счастлив по-настоящему, быть может, и не был? Или шепнуло что предчувствие, или?.. Тут и премудрая Афина ответ не даст! Но почему же молчал гений или демон Сократа, почему не шепнул, что этот вечер в доме Аспасии пронзит его болью такой, с которой несравнима даже боль сиротства? В тот злополучный вечер стал Сократ невольным свидетелем зарождения любви столь дорогих для него людей. "Зарождение" - слово-то какое медлительное, как медуза! А на самом деле было - будто вспышка... Ножевой болью пронзило Сократа осознание, что лишний он тут, меж двумя потянувшимися друг к другу людьми... Сказавшись больным, он покинул дом Аспасии. Брел в темноте, без лучины, за первым же углом снял сковывающие ноги сандалии, с ожесточением отшвырнул их во мрак. Но легче идти не стало: земля ходила под ногами, будто и впрямь лихорадочно менялся ее крен. И тянуло остановиться, нет, даже повернуть назад - к той, чье имя: Любимая... И не пойти - побежать, чтобы успеть вмешаться, чтобы остановить, чтобы вымолить... "Поздно! поздно!.." - вызванивала терзающая его боль. И он побежал, только не назад, а вперед, будто надеясь оставить за спиной эту дикую боль. Бежал, не разбирая дороги, долго бежал бы, да вдруг врезался всеми пальцами правой ноги в лежащий посреди улицы булыжник. Скрежетнули вырываемые ногти, сухо хрустнули кости, полыхнула нестерпимая вспышка в глазах... Сократ упал. застонав, но был даже благодарен боли удара, на мгновение заглушившей куда более страшную боль. А потом, когда боль утраты и безнадежности с новой силой вернулась к нему, он разрыдался, скрючившись на земле. Долго рыдал, неутешно. "И кто же это там хохочет так? - думал в своем доме мучимый бессонницей афинянин-аристократ. Кто это вздумал ночью смеяться, если и днем для смеха нет причин? Видать, кто-то из пьяных друзей Перикла... Поглядим, чей смех последним будет!.." Несколько недель почти не выходил Сократ со двора своего, лишь за самым необходимым, хромая, наведывался иногда на рынок, но ни с кем, против обыкновения своего, не вступал в разговоры. Мрачен был. Никого не хотел видеть. Не принимал никакие заказы. Подручных своих разогнал. Но в укромном углу его двора почти неумолчен был стук молотка. Пытаясь унять тоску и горечь, Сократ скалывал резцом своим крошки белого мрамора, все еще надеясь вызволить из камня ту, о которой и на мгновение забыть не мог. Будто уподобился Сократ царю Кипра Пигмалиону, который, потеряв надежду обрести любовь, влюбился в творение своих рук так, что умолил Афродиту оживить для него статую Галатеи. Только еще безнадежней был труд Сократа: и не подумала бы помочь ему Афродита, разгневанная, что он изображает ее в образе смертной Аспасии... А если и оставалась еще у него тайная надежда: "Вот увидит она статую эту и полюбит меня!.." так безумной она была, не иначе... Приходили посыльные от Перикла: когда, мол, появишься, долго ли ждать. Хмуро на ногу указывал - синюшную, опухшую. Наконец пришел к нему Анаксагор. Старый философ застал Сократа за работой - не успел ваятель дерюжкой статую прикрыть. Ничего не сказал Анаксагор про изваяние, головой покачал только. Глаза темные, умные, все понимающие... Пожалел старик молодого друга, но решил: все будет лучше, если ему об этом скажу я, а не кто-то... От Анаксагора и узнал Сократ, что Перикл разводится со своей супругой, отдает ее в жены другому, а в свой дом перевозит Аспасию... Этой ночью крушил Сократ молотом так и не завершенную статую. Летели искры, мраморная крошка секла его лицо до крови, соль слез разъедала раны. И звездное небо словно тоже иссечено было мраморной крошкой... О молотил с таким же остервенением, как бил по наковальне хромой Гефест, заставший свою супругу в объятиях Ареса... Впервые захотел Сократ умереть. Отвернулся к стене на ложе своем, чтобы рассвета не видеть. День так лежал, два, но жизнь не хотела покидать его кряжистое молодое тело... А когда опять появился на рынке, хромой и осунувшийся, дошли до его слуха пересуды: - Не иначе как околдовала эта Аспасия Перикла... - А гетеры, они и колдовству обучены, клянусь Зевсом! - Так она, точно, гетера? - Верней не бывает! Гетерой ее еще Милет до сих пор помнит, и в Мегаре, говорят, многие любви ее забыть не могут... Так она, выходит, метечка?* - В том и дело! Сам посуди, разве можно такую в жены брать?! - И по закону нельзя!.. Афинские законы, они и для Перикла писаны!.. - Оплела эта змея нашего стратега! - Околдовала, блудница! Последнее восклицание принадлежало жирному, увязшему в трех подбородках торговцу сыром. За него он и поплатился: со свистом опустилась на его крутой загривок суковатая палка Сократа... Тогда-то на афинском рынке он и был назван впервые безумным... Потом несколько по-иному стали судачить горожане о Перикле и Аспасии - злости поубавилось, а вот насмешка осталась: - Сам видел: Перикл каждое утро целует у всех на виду свою новую жену, уходя в Совет. Возвращается - опять целует. - Да ну!.. - Палладой клянусь! - Муж он, конечно, великий, но - конченый!.. - А еще, говорят, когда у Перикла симпосий, Аспасия не в гинекее** отсиживается, а с мужами пирует! - Больше того! Я слыхал, она и без мужа гостей принимает, забавляет беседой, вином поит... - Ясное дело! Кошкой не станет пантера, женою не станет гетера... - Осуждаешь, а у самого глаза масляные... Небось Луковице-головому завидуешь? - По геретам-то я не ходок - состояние не то. Но кабы раньше эту увидал, глядишь, и разорился бы!.. Не раз гуляла палка Сократа по головам и спинам болтунов. И самого его после били не раз. Не мог он равнодушно слушать пересуды об Аспасии, никак не мог. Не сумел себя заставить забыть ее. Призывал на помощь весь свой разум: если, мол, по-настоящему люблю Аспасию, должен радоваться, что она нашла, наконец, счастье, которого достойна, а если дорог мне по-настоящему Перикл, должен радоваться и за него... Нет, не прав Анаксагор, что все во Вселенной может устроиться Умом - Нусом: рассыпалась, не зная упорядоченности, вселенная Сократа... Однако не смог он вскоре не осознать, что все же менее ранят его те людские пересуды, из которых можно заключить, что Аспасия счастлива. А таких с течением времени становилось все больше: по сути своей афиняне вовсе и не злобливы, просто чересчур любят, чтоб все по закону было, по установленному порядку. О сокрушенной статуе Сократ не жалел. Он вообще решил оставить искусство ваяния. "Маленькое поместьице, отцово наследство, в недалекой деревне Гуди, козы да куры меня вполне прокормят, - думал он. - Совсем немного мне теперь надо от жизни". Он решил целиком посвятить себя философии. Забыться ею, остудить каленое сердце ее ключевой водой. Чаще стал появляться на агоре, сперва лишь слушал ораторов и софистов, а потом и спорить с ними стал. Афиняне сразу обратили внимание на его новую, необычную манеру вести спор: никогда он не горячился, не придавал ни голосу, ни облику своему никакой значительности, напротив, говаривал, что знания его скудны, ум туговат, потому и задавал сопернику вопросы, которые поначалу казались нелепыми, сам посмеивался над собой, хотя выпуклые его глаза оставались печальными, но незаметно как-то хитрыми вопросами своими выуживал из противника утверждение, совершенно противоположное его изначальному убеждению. Побежденный в споре только и мог руками развести, с горечью понимая, что смеются уже над ним, а не над босоногим губошлепом в грязнобуром гиматии, который словно бы и сам удивляется своей победе, радуется, что истина установлена, но улыбка его, если приглядеться, всегда оставалась такой же печальной, как его взгляд. Афиняне скоро стали узнавать его на улицах, приветствовать: - Хайре***, Сократ! Но радости он не знал. После какой-то победы Сократа в особенно напряженном словесном поединке, на плечо его, как в юности давней, легла сухая ладонь Анаксагора, Возмужавший ученик обрадовался бывшему учителю - впервые за многие месяцы в его улыбке почти не было горечи. Они проговорили весь остаток дня, укрывшись в портике Зевса. Анаксагор похвалил метод Сократа вести спор. Тот, чуть смутясь, ответил, что своими вопросами старается помочь рождению истины, как его мать-повитуха помогала когда-то рождению детей. Умолчал, однако, что этот метод его во многом заимствован и у Аспасии, из того их разговора об Эроте... Поначалу удивился и огорчился Анаксагор, что в любомудрии своем Сократ намерен посвятить себя вовсе не изучению природы земных и небесных явлений, чему старый философ посвятил всю жизнь: человек его, видите ли, интересует больше, чем солнце и космос! Да как эта пылинка Природы, частица малая, может быть интересней Целого?!. С Анаксагором Сократ не спорил, лишь улыбнулся грустновато: - Слаб мой ум, учитель, не охватить им всю Вселенную, так вгляжусь-ка в живые ее пылинки, мельтешащие под солнцем, вдруг да угляжу что-то занятное и полезное!.. Других понять не сумею, так собой займусь: пес меня знает, может, и во мне вселенная! Не зря же в Дельфийском храме надпись гласит: "Познай самого себя!. Подивился Анаксагор переменам, произошедшим в Сократе, порадовался и встревожился. Понял нелегкая судьба ждет ученика и усмехнулся криво в седую бороду: философия не скототорговля, в ней счастливых судеб и не бывает. Потом спросил: - А к Фидию не вернешься? Он узнать просил: дел у него невпроворот... - Немало мастеров заняты тем, что из камня делают богов и людей, я же поучусь из людей делать людей, поспособствую, чтоб не превращались они в камни, - твердо ответил Сократ. О многом говорили. Анаксагор решил Аспасии вовсе не касаться, а о Перикле сказал, что второй брак, похоже, хоть он и не признан афинскими законами, дал стратегу новые силы для новых блистательных начинаний. Ну так об этом слыхал Сократ... - Ты бы зашел все-таки к Периклу, - сказал Анаксагор, прощаясь. - Тебе там будут рады. Последние эти слова много раз эоловой арфой звучали потом в сознании Сократа: "Тебе там будут рады... тебе там будут рады!.." Много раз порывался пойти в дом стратега, но, выйдя из дома своего, понимал: нет, не смогу, расшибется сердце о ребра!.. Босой в любую погоду, в неизменном гиматии своем, с толстой суковатой палкой, хоть нога давно зажила, каждое утро отправлялся Сократ толковать с людьми, чтобы приблизиться к пониманию жизни и смерти, вникнуть в смысл судьбы, разобраться, насколько властен человек изменить предначертание свое, оценить, как понятны будут людям пришедшие к нему ночью мысли... Его можно было увидеть и на агоре, и в тенистом Ликее, и в гимнасии Академа, и в палестрах... Всегда он был в толпе, но никто, совсем никто, представить не мог, насколько одинок этот некрасивый общительный человек. Кое-кто по-прежнему именовал его порой безумцем, но многие стали превозносить его ум: дескать, все-то он знает!.. - Только то я и знаю, что ничего не знаю! отвечал на это Сократ. - Знающие или бессмертны или мертвы, а я пока жив и, клянусь псом, готов глотать знания без устали, как глотал Кронос своих детей, напуганный тем, что примет смерть от наследника своего. За Сократом стали ходить по пятам постоянные слушатели, молодые совсем люди, которые иногда называли его учителем, на что он сердился: я, мол, вам не софист, платы за обучение с вас не беру, потому, видит Афина, не ученики вы мне вовсе, а друзья!.. Платы он и верно не брал, кормился скудными доходами и плодами отцовского поместьица, иногда принимал дружескую помощь богатого приятеля Критона, но порой ученики приходили к нему с вином и закусками, эти приношения он, хмуря шишковатый лоб, вынужден был принимать. В такие дни устраивались долгие пирушки, во время которых Сократ не пьянел, сколько бы ни пил, речь его становилась все более раскованной и живой, гости внимали ему, стараясь не забыть ничего, а некоторые и записывать успевали. Сам Сократ никогда не записывал свои мысли. Когда у него спрашивали - почему, отвечал, улыбаясь невесело: - Клянусь Зевсом, второго такого лентяя в Афинах не сыскать!.. Но даже злые языки не спешили объявить его лентяем. Напротив, все с большим почтением стали его приветствовать афиняне. Втайне Сократ радовался этой доброй славе своей: "Слух обо мне еще дойдет до Нее, еще пожалеет Она, что так поступила со мной!.." И слух, как видно, дошел. Однажды посыльный принес письмо из дома Перикла, в нем стратег просил философа стать духовным наставником его любимому племяннику Алкивиаду, "прекрасному и весьма одаренному юноше". Звал стратег Сократа в свой дом, а подпись была: "Перикл и Аспасия"... Причем, второе имя было написано другим почерком - Ее рукой!.. Ночью Сократ "читал" это письмо губами, целуя буквы последней подписи. Широкие ноздри его носа пытались уловить Ее запах. Читать "Перикл и Аспасия" было ему больно: они вместе, неразлучны!.. - и радостно в то же время: хоть они вместе, Она помнит обо мне, подает знак!.. Страшней безумств иных безумство умного. На другой же день пришел Сократ в дом Перикла. Оказалось, что стратег отправился осматривать новые причалы Пирея. Ноги Сократа подкашивались, он хотел уже повернуться и уйти, но к нему вышла... Аспасия. Поначалу обомлевший от волнения и нахлынувших чувств гость решил, что она ничуть не изменилась: так же молода и прекрасна. Он не мог произнести ни слова, лишь глядел на Нее неотрывно. А она приветливо улыбнулась ему: - Хайре, дорогой Сократ. Перикл скоро должен вернуться, но ведь и нам, старым друзьям, есть о чем поговорить... Не бойся, я не стану тебя расспрашивать, почему ты так долго не появлялся. Я все понимаю, все... Но хочу, чтобы по-прежнему могла называть тебя другом. Аспасия подошла к Сократу ближе, совсем близко, еще бы шаг, и она коснулась бы его плотью своей выпуклым животом, властно приподнявшим ее лиловый пеплос. "Слепец!" - молнией пронзила Сократа мысль. И молния эта испепелила робкий росток его нелепой, безумной надежды... Но уже не в силах был Сократ спрятаться в свое одиночество: не видеть Аспасию стало для него мучительнее, чем видеть. В ночь, когда она рожала, он метался на убогом ложе своем, стонал и скрипел зубами, будто вся Ее боль передалась ему. (А ведь и не знал, что начались роды!..) Утром он первым из друзей поздравил стратега с рождением сына и первым узнал, что решено назвать младенца по отцу Периклом. Быстро сошелся Сократ с племянником стратега Алкивиадом: юноша оказался столь же умен, сколь красив. Его красота словно сродни была божественной красоте Аспасии. Сократ даже подумывал, что Перикл-младший, обыкновенный ребенок, куда менее достоин быть сыном Аспасии, чем Алкивиад. Демон или гений шептал Сократу, что лучше бы ему сторониться этого красивого юнца, но философ не стал слушать своего внутреннего советчика. Скоро Алкивиад стал ходить за Сократом, как нитка за иглой. Злые языки начали даже поговаривать, что набирающий славу философ взял этого красавчика в любовники... Ох и походила же суковатая палка Сократа по некоторым спинам! Почти каждый день стал бывать в доме стратега Сократ. И каждый раз шел туда с бешено колотящимся сердцем, зная, что там ждут его радость и мука. Каждый раз, возвращаясь, говорил себе, что больше ни ногой, но на другой день снова шел... Спустя некоторое время Аспасия, освещенная тихой радостью материнства, стала чаще выходить к нему, дольше просиживать с ним, возобновились даже их философские беседы. Алкивиад, иногда присутствовавший при них, мог бы, не покривя душой, сказать, что учитель всегда оставался спокоен и рассудителен, хотя и не всегда его мнение брало верх. И никто не знал, как неспокойна душа Сократа, каким ликованием, болью какой палима она, как неспособен он противиться любви к Аспасии. Зато способен таить ее. Никто не ведал Великую Тайну Сократа. Ни единая душа, ни тогда, ни много позже, не догадывалась, что может так любить женщину философ, слова которого повторял чуть ли не каждый афинянин: "Три вещи можно считать счастьем: что ты не дикое животное, что ты грек, а не варвар, и что ты мужчина, а не женщина". Много лет спустя Сократ взял в жены смазливую и языкастую дочь гончара Ксантиппу, позже гораздо появилась у него и любовница, но всегда он был верен одной, имя ей - Любимая... 9. Ксантиппа растолкала Сократа, когда в темнице сгущались уже синеватые сумерки. Узник долго не хотел открывать глаза, недовольно морщился, шлепал толстыми губами. Хиосское, выпитое неразбавленным, погрузило его в теплую трясину сна. Однако Ксантиппа настырна добилась своего. Сократ уставился на нее в сумерках, не узнавая. - Кто это? Кто?.. Громкий, немного визгливый голос жены с другим спутать никак нельзя. - Дожила! Родной муж меня не узнает!.. И опять ты напился, опять с дружками своими... Говорила ведь, не доведут они тебя до добра. Говорила?.. Что молчишь? Сказать нечего?.. А теперь вот они спокойненько жить будут, а ты, олух... Ой, Паллада милостивая, оборони меня от злобы!.. Сократ поморщился, как Никанор от зубной боли. - Иди, Ксантиппа. Завтра придешь. Я спать хочу. - Завтра?! - взорвалась Ксантиппа. - Да завтра денек твой последний!.. Ой, Паллада!.. С тобой жена поговорить пришла, а ты нос воротишь! - Так ведь поговорить с тобой я могу и завтра, сказал как можно рассудительнее Сократ, - а поспать мне завтра уже не удастся... - Горе ты мое! - заголосила Ксантиппа, упав на колени перед топчаном и колотясь Сократу головой в живот. - И на кого же ты нас оставить собрался?! - Лампрокл уже почти взрослый... - пробормотал смертник. - Мой друг Критон вас в беде не оставит, и другие помочь должны... - Молчи!.. Тебя не будет, тебя!.. "О боги! - думал Сократ. - Неужто эта женщина и вправду меня любит? Неужто я ей так дорог?.. Мы прожили вместе столько лет, что устали друг друга ненавидеть!.. А раньше-то как она, бывало, вскидывалась на меня!.. Клянусь псом, горячая была, будто амфора, только что выдернутая из горна ее отца. Я остужал ее холодом своего равнодушия... Нет, не знала она со мной счастья, не знала! Да и не стоит ждать счастья от философа, который может дать лишь знание, почти всегда чреватое несчастьем... Ну виноват я перед ней, конечно, виноват. Но спать-то как хочется!.." - Как же я буду без тебя, Сократ?! - дошел до него голос Ксантиппы. "Да, - подумал он, - в ее годы уже не стоит думать о новом замужестве, да и трое сыновей... Может, все-таки стоило мне принять предложение Критона о побеге?.. Поздно думать об этом. Да и убеги я все равно бы она жила без меня... Все-таки зря я так мучил ее... И зря сегодня спьяну брякнул друзьям: "Лучше чаша с ядом, чем Ксантиппа". - Неужто ты никогда не любил меня?! - новый надрывный вопрос дошел до слуха Сократа. Если прежние вопросы жены во многом можно было признать риторическими, то на этот она ждала ответа - уставилась на него темными, как оливки, глазами. Сократ решил отшутиться: - Вот Никанор, мой цербер, заявил сегодня, что никогда и никого я не любил... - Врет твой Никанор! - с болью и горечью воскликнула Ксантиппа и, поднявшись с колен, села на край топчана, хотела что-то еще добавить, но не стала, погладила дрожащей рукой высокий влажный лоб Сократа. "О Немезида!* - думал смертник. - Я давно считаю Ксантиппу посланницей твоей, а теперь меня гладит та же рука, которая плескала в меня воду и масло, а порой и опускалась в ударе на лысину мою!.. Ну, значит, точно, умру я завтра..." Ксантиппа словно прочла его мысли: - Но ведь они убьют тебя несправедливо! Услыхав в ее голосе опять слезы, Сократ ответил с усмешкой: - Разве лучше, если б они меня справедливо убили? - Вечно ты зубоскалишь! - возмутилась жена. - Ты и Аида потешать собрался, да?.. Вот меня ты, точно, никогда не любил и не жалел! Я-то для тебя ковром стелилась, лишь бы угодить, а ты всегда норовил больней меня уколоть!.. Я-то, дура, думала - за мудреца выхожу, за великого мужа, драхмы буду веником сметать, от людей будет почет! А мы из бедности так и не выбирались!.. Все я сама делала, как рабыня: и козу доила, и кур кормила, и на винограднике спину гнула... Все сама!.. Вот что ты со мной сделал: сорока еще нет, а старуха!.. А то, видишь ли, добреньким прикинулся - помощницу мне привел: пусть поживет, мол, у нас, тебе с ней легче будет... Ой, Афина-заступница, ты же знаешь, как я терпелива, но не могла же я в своем доме полюбовницу его терпеть!.. "Ну, теперь крику будет надолго!.." - подумал Сократ. Но Ксантиппа умолкла вдруг, потом выдавила сквозь слезы: - Узнала я, у кого твоя Мирто приткнулась... Приведу завтра к тебе - пусть простится... Ой, Афина, видала ли ты дуру такую, как я!.. У Сократа вдруг запершило в горле. Он протянул руку, нашел в сумраке лицо Ксантиппы, стал утирать мокрую от слез щеку жены. - Не надо... - Ксантиппа поднялась. - Спи, Сократ. Я завтра приду... Не успел он возразить - жена направилась к двери. Уже в дверном проеме догнали ее слова мужа: - Детей обязательно приведи, младшенького возьми непременно!.. Провизжали бронзовые подпятники дверей. Погрузилась темница во тьму. ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ 10. Всю ночь не спал хромоногий Лептин, небогатый вязальщик сетей, проживающий на восточной окраине Пирея. Верней, с вечера стал похрапывать, но разбудили его стоны молодой жены: начались схватки. Долго остававшийся холостяком Лептин заметался в растерянности, не зная, что делать, где повитуху искать. Лишь об одной повитухе он слыхал - о Фенарете, матери Сократа, ее Афины и Пирей до сих пор добром поминают, - так давным-давно прибрала ее чума, когда Лептин, ею же на свет извлеченный, мальчишкой бегал... Пошел по ночным улицам, все дома закрыты, никто его впускать не захотел. Сердце Лептина билось, как рыба в сетях. Он клял врожденную хромоногость свою и возрастную одышку: боялся опоздать. Темень была, как в Тартарt, лишь у одного дома горел фонарь в виде красного яблока, доносились повизгиванья флейты. Лептин знал, что это известный всем в Пирее "Дом услад", бывал здесь раньше не раз, когда припекало. Поковылял к нему. У входа поймала его за руку немолодая уже, грудастая девица с ярко накрашенными губами. - А, Лептин, хромоногий наездник! - радостно и удивленно воскликнула она. - Прибрала, видать, тебя женушка к рукам, давно глаз не кажешь... А мои кобылки тебя вспоминали! Идем же скорей к ним!.. Еще не справившись с одышкой, Лептин замычал, мотая головой. Содержательница заведения дала волю возмущению: - Чего кочевряжишься?! Не ты ли всех девочек моих перебрал?! Не ты ли их до полусмерти вымучивал за вонючие драхмы свои?!. Что, разонравились? И домом моим теперь брезгуешь?!. А знаешь ли ты, мерин хромой, что в этом заведении лишился целомудрия сам Сократ! Да, мне тетушка рассказывала!.. Лептин, услыхав ненавистное имя, поморщился. - Старые враки!.. Ты мне лучше повитуху помоги найти. Содержательница сперва выпучила на него глаза, будто оливой подавилась, потом хлопнула себя по крутым бедрам и расхохоталась. - Уморил!.. - выдавила она, отходя от смеха. - У нас ли повитуху искать?!. А ребенок-то твой ли будет?.. Но видя плачевный облик Лептина, сжалилась: - Ладно, пойдем - покажу, где повитуха живет... Только пока вожусь с тобой, не одного гостя поди провороню... Заплатишь мне, как за любовь. Понял? Лептин и последнее готов был отдать... Повивальная бабка оказалась не бабкой вовсе, а еще молодой статной женщиной, красота которой и в темноте ясна. Но Лептину было не до чужой красоты. Он вел повитуху во мраке к своему домишке, торопился, задыхался, боялся опоздать. Услыхал крики жены - обрадовался: успели... Повитуха пожурила Лептина, что не догадался воды согреть, он и занялся этим. А она принялась осматривать роженицу, ощупывать. Бедняжка ненадолго затихла в умелых руках. - Говоришь, жена, а за дочку сойдет... повернулась повитуха к Лептину. Бедра-то вон какие узкие, тяжело будет рожать... Сердце Лептина сжалось, лишь прокряхтел в ответ. - Ступай пока во двор, - велела ему повитуха. Ты мне только мешать сейчас будешь. А понадобишься - позову. Лептин тяжко вздохнул, вышел из дома, сел на лавку посреди дворика, запрокинул в небо тронутую сединой бороду. Там звезды висели - яркие, крупные. И взмолился им Лептин, всем богам Олимпийским взмолился: - Не отнимайте любимую!.. Из дома опять донеслись стоны и крики, они стали уже почти непрерывными. Крики и стоны жены рвали сердце Лептина, он зажал уши ладонями, закрыл глаза, хотя в потемках в этом и не было надобности. Чтобы забыться, стал вспоминать... Больше года назад кончилась его одинокая жизнь. А жил он раньше, как паук, не общался почти ни с кем, плел свои сети, выносил на продажу, норовил взять за них побольше, выручку с друзьями не пропивал, да и друзей-то не было, и вино-то в последний раз пил, когда родителей в одно лето отдал погребальному костру. Считал, что слабнут руки от вина, ловкость теряют - как сети плести? А они, сети, выходили у него что для рыбной ловли, что для ловли птиц, крепкими, легкими, лучше не сыскать. Только прибыли приносили ему немного. Потому и в "Дом услад" наведывался не так часто, как хотел... Там-то, возле "Дома услад", он и встретил ту, что изменила его жизнь. Вышел из этого вертепа, чуя благостное опустошение, и увидал жмущуюся к стене девушку в бедном, как у рабыни, пеплосе. В свете красного фонаря разглядел, как тонки черты ее лица, будто из благородных она. - Ты чего здесь?.. - спросил он грубо. - Может, на работу возьмут?.. - тихо сказала девушка. - Нет у меня никого... - А ты знаешь, что здесь за "работа"? - Знаю... Дрогнуло сердце угрюмого Лептина, когда представил, как будет трепетать, извиваться это хрупкое тельце в цепких объятьях гостей. Схватил девушку за руку и, ни слова не говоря, потащил за собой. Она от растерянности сперва не сопротивлялась, потом уперлась, как ослик, и даже за плечо Лептина укусила. И все - молча. - Зубы-то побереги, пригодятся... - незло сказал он ей. - Я ж тебя не в кусты тащу и не на ложе свое!.. - усмехнулся даже. - Кабы ты в том доме, при "работе", кого укусила - ох и досталось бы тебе!.. Для тебя я другую работу подыщу. - Какую?.. - прошептала, еще не веря, девушка. - Будешь помогать мне вязать сети. - Я не умею. - Научу!.. Ну, еще по дому прибраться, ячменную кашу сварить... - Вот это умею. Я у Сократа служила... - У того самого, что ли? - Лептин слыхал о Сократе (да кто о нем в Афинах не слыхал!..), даже видел его не раз в окружении учеников на рынке, но философ ему не понравился, как всегда не нравятся говоруны молчунам. - У того. Меня жена его невзлюбила, прогнала... - За что? - Да ни за что! Я Сократа полюбила... Лептин сперва даже опешил, потом, обычно угрюмый, расхохотался. - А лет-то тебе сколько? - спросил он сквозь смех. Девушка смешалась, потом сказала: - Ладно, тебе врать не буду. Двадцать третий пошел... Лептин проглотил смех, уставился на нее недоуменно. - Это я просто такая маленькая, моложе кажусь... Меня Сократ тоже любил... - О Диоскуры!* - воскликнул Лептин. - Каких только чудес не бывает!.. А как зовут тебя, кто отец? - Зовусь Мирто. Отец мой Синдар ничем не знаменит, давно помер, зато дед мой, хоть тоже умер в бедности, - сам Аристид Справедливый!** - в голове сиротки прозвучала гордость. Лептин облегченно вздохнул. - Понятно, врешь ты все! И про Сократа врешь!.. Только зря он не верил. Все оказалось правдой. Повитуха звала Лептина, высунувшись из двери, но он не слышал ее, поскольку сидел на лавке, зажав уши ладонями. Тогда она подошла к нему, потрясла за плечо. Он опустил руки. В уши его ворвались стоны жены и голос повитухи. - Кирпичи нужны. Есть у тебя?.. Неси скорей! До блеска обожженные кирпичи Лептин заготовил для ремонта очага. Ничего не понимая, притащил в дом, сколько смог унести. Глянул на Мирто - у нее крик в глазах, а руки плетьми лежат. Комок подступил к горлу Лептина. Повитуха, сооружая из кирпичей две рядом стоящие стенки, объясняла: - Головка у ребенка большая, очень большая... Никак не выходит!.. В Египте родильные кирпичи применяют... Если Афродита наша разродиться на дает, пускай ихняя Исида поможет... А ты помоги-ка мне ее усадить! Вдвоем они усадили ослабшую Мирто на две стенки кирпичей. - Тужься! Тужься! - кричала ей повитуха, лицо ее стало бледным, некрасивым совсем. Не могла тужиться Мирто, силы ее покинули, в кровь кусала губы, вместе со стонами вырывались крики. - Головка большая, ох, большая! - сокрушалась повитуха. - Замучил он ее... Лептин поддерживал Мирто сзади за худенькие плечи, видел ее рыжеволосый затылок, четкую строчку позвоночника и тупо думал: - У нее головка маленькая... у меня - тоже... а у него - большая... Наконец повитуха поняла, что и египетский способ не поможет. - Надо опять ее уложить. Слабнет совсем... Лептин на руках перенес жену на ложе, а потом повитуха вновь услала его во двор. Вновь молил он всех богов и звезды. А в висках стучали слова повитухи: "Головка большая... головка большая..." И вдруг безумная мысль молнией пронзила его: "Сократово семя, сократово!.." Остатками здравого разума он понимал: не могло того быть, ведь больше года Мирто живет вот в этом доме... Но ненавистный Сократ в его воспаленном сознании превратился из большеголового сатира в какое-то коварное, похотливое и всесильное божество, способное, подобно Зевсу, приходить на ложе возлюбленной золотым дождем. Сократа Лептин ненавидел уже не первый месяц: с тех пор, как убедился, что слова Мирто - не пустая выдумка. В бешенство приводила его мысль, что тот, для полного сходства с сатиром которому осталось стать козлоногим, не так давно сжимал ее в своих объятиях, и она тянулась к нему... Лептин окружил Мирто такой заботой, на которую был только способен. Даже как можно чаще стал разговаривать с ней о том, о сем, что для него, молчуна, было непростым делом. Он бы и работу ей никакую не дал, если б она не стала постоянно напоминать, что обещана ей работа. Ловкие маленькие руки Мирто быстро научились вязанию сетей, а уж по части приготовления пищи она для неизбалованного Лептина и вовсе казалась искусницей. Спал он на глинобитном полу, на связках готовых сетей, уступил ей свое неширокое ложе. Часто по ночам прислушивался к ее тихому, ровному дыханию. И был этим счастлив. Для него она была несравненной красавицей, он и мысли не допускал, что кому-то может показаться иначе. "Не беда, что такая маленькая, худенькая, - думал он, - зато улыбка у нее такая, такая... ни у кого такой улыбки нет!.." Он старался не говорить с Мирто о Сократе, лишь иногда вскользь намекал ей, что виной ее недавнего изгнания была не только хозяйка, но и хозяин: он ведь даже и не пытался разыскивать ее!.. А еще Лептин позволял себе иногда высказывать суждение: лучше уж, мол, верить молчунам, говоруны сплошь люди ненадежные... Так, окружая Мирто заботой и лаской, вскользь понося прежнего ее кумира, неторопливо плел он сеть, в которую угодила она золотой рыбкой, чему он и сам долго поверить не мог. А поверил, когда сказала Мирто, что зреет в ней новая жизнь. От счастья и о Сократе даже забыл напрочь. Напомнила о нем молва, что философ приговорен к смерти афинским судом. Вздохнул облегченно тогда Лептин: не будет больше мешаться этот сатир!.. А Мирто решил не говорить о суде и приговоре. Сама-то она в тягости уже была, со двора не выходила, ничего не знала... И вот вновь напомнил Сократ о себе безумной мыслью: "Сократово семя!.." Лептин уже не мог сидеть на скамейке, хромая, метался по тесному дворику. Однако ненависть к Сократу вовсе не бросала тень на его светлую любовь к Мирто. Ее крики все так же рвали сердце Лептина. Страх потерять ее становился все более непереносимым. "Уже сегодня Сократ должен умереть, - думал он, - так неужто решил он взять с собою душу Мирто?!." Ненависть, страх, бессилие... И любовь. Небо стало предрассветно сереть, померкли звезды. Крики Мирто становились все тише, бессильней. И вдруг умолкла она. Оборвалось сердце Лептина, бросился он в дом. Увидал: бессильно опустив руки стоит повитуха, сгорбилась даже, хоть совсем не стара, а Мирто лежит нагая, искусанные губы посинели, глаза закрыты голубоватыми веками, полусогнутые ноги сильно разведены повитухой, и все тело бьет дрожь, может быть, предсмертная уже. И тогда обезумевший от горя Лептин возопил проклятье и мольбу Сократу, будто мог услышать его смертник, спящий в этот час в темнице у подножья холма Пникс. - Проклятый Сократ! - голосил Лептин. - Ты заслужил свою смерть! Тебя убьют сегодня, так уходи в Тартар, но оставь мне Мирто! Ты натешился с ней на земле, оставь мне ее, зачем она тебе в мире мертвых?!. Он и не думал, что слова его дойдут до жены, но та вдруг распахнула полные ужасом глазищи, тихо вскрикнула что-то вопросительное, но крик этот перешел в истошный вопль, все тело ее выгнула сильнейшая судорога. - Слава Афродите, рожает! - воскликнула повитуха и бросилась к Мирто. Лептин успел углядеть, что меж полусогнутых разведенных ног жены, из распахнутого лона, показалась темная макушка младенца. Повивальная бабка полезла руками туда, к этой головке - помогать ребенку родиться. Лептин отвернулся, его сотрясали беззвучные рыдания. И вдруг тонкий, громкий, властный плач младенца перекрыл все другие звуки. Лептин понял, что все свершилось, но повернуться боялся. - Прими сына! - сказала ему наконец повитуха. Мать, слава Афродите, жива будет... Лептин повернулся так резко, что чуть из-за своей хромоты не упал. Взгляд его метнулся сперва к ложу: глаза у Мирто закрыты, и сознания, похоже, лишилась она, но дышит, судорога больше не корежит тело... Потом взглянул на младенца, которого поднесла ему повитуха: тельце красное, будто кармином натерто, ножонками сучит, плачущий беззубый ротик нараспашку, глазки закрыты, личико сморщено... "Клянусь Зевсом, вовсе не большая голова... первое что подумал Лептин. - И носик маленький, не сократов... и губы - мои!.." - Принимай, принимай! - повторила повитуха. Мне еще с роженицей повозиться надо... Лептин осторожно взял из ее рук этот маленький комочек родной плоти. И счастью его в это ясное утро могли позавидовать Олимпийские боги. 11. Небывало заспался в последнее утро Сократ. Давно солнце встало, метнуло лучи в узкое окно его темницы. Мышка из норки своей выбралась и, задирая мордочку, пыталась глянуть на топчан узника: чего это он лежит до сих пор?.. Мышку спугнула отворяющаяся дверь. Тюремщик впустил Ксантиппу с детьми: с подростком Лампроклом, малолеткой Софрониском, с младенцем Менексеном на руках. Узник не просыпался. Родные тихонько подошли к нему. Лампрокл и Софрониск столбиками остановились возле топчана. Ксантиппа присела на край ложа и, не выпуская из рук ребенка, стала глядеть на мужа. Тот спал, лежа на спине, иногда всхрапывал, пыхал губами, раздувая седые волоски усов. Он не хотел расставаться со сном, потому что снилась ему Аспасия. Будто пришел он к ней в дом Перикла (как приходил когда-то давно, именно к ней), будто сидит она в кресле с высокой спинкой, держит на коленях розовощекого малыша Перикла-младшего, что-то говорит, говорит Сократу, что-то очень важное есть для него в этих словах - чует он сердцем - но, будто слуха напрочь лишен, не слышит он их (ни слова!) и по движению губ ничего не поймет... От досады узник разом открыл глаза. Увидел сидящую рядом женщину с ребенком на руках, решил, что сон еще не кончился, спросил наяву, а не во сне: - Что говоришь ты мне, Аспасия? Ксантиппа последнее из его слов не приняла вовсе за имя и была потрясена. - Никогда ты не называл меня любимой... Сократ узнал резковатый и ломкий голос жены, невольно поморщился. - А, это ты?.. - и поспешил загладить неприветливость свою. - Что ж не разбудила меня? Давно день... - чуть было не добавил - "последний день", да одумался. - Проспал я солнце поприветствовать!.. Это все критоново вино неразбавленное! Из-за него я вчера с тобой толком и не поговорил... Он долго бы еще молол языком, забалтывая неловкость, но в этот момент вспомнил вчерашний разговор в сумерках, вспомнил обещание жены привести в темницу Мирто, чтобы она могла проститься с ним, и замолк сразу, уставился на Ксантиппу вопросительно: не спросишь ведь при детях о любовнице своей... Малыш Менексен, понятно, на такой бы вопрос и ушком не повел, Софрониска это тоже вряд ли задело бы, а вот Лампрокл... Старший сын еще позапрошлым летом насторожился не зря... Тем летом они отправились в Гуди втроем: Сократ, Мирто и Лампрокл. Ксантиппа была на сносях, осталась в Афинах. Виноград тогда уродился на славу: даже крохотное поместьице, а верней, клочок земли, доставшийся философу по наследству, так утяжелился щедрыми дымчатыми гроздьями, что уборка урожая растянулась на трое суток. Перед отправкой в Гуди не удержался Сократ, высказал Ксантиппе: ты вот все ворчала, что зря я Мирто нанял в служанки, над каждым оболом дрожишь, а вот как бы мы теперь без нее обошлись?.. Ничего не сказала Ксантиппа, хмыкнула только хмуро да губу закусила: она уже приметила, как повадился Сократ беседовать с молоденькой служанкой, сироткой, внучкой знаменитого Аристида, уж так пристрастился к этим вечерним беседам, что и с учениками своими норовил поскорей проститься, поскорей блеснуть умом перед большеглазой худышкой Мирто, которая с первых дней смотрела на него с благоговением... Но даже вспыльчивое сердце Ксантиппы не почуяло тогда особой опасности... Во всем виноваты долгие и темные ночи в Гуди, неумолчные соловьи и цикады, горящие в небе и падающие с него звезды, бледная от страсти любовной Луна-Селена и кисловатое виноградное вино из Амфоры, сработанной отцом Ксантиппы... Во всем виноваты так туго, так тесно переплетающиеся слова и мысли двух совершенно разных людей, меж которыми пропасть лет, но которым так хорошо вместе... Во всем виновата дивная улыбка Мирто, так напоминающая Сократу улыбку Аспасии... Во всем виноват засоня Лампрокл, не углядевший за отцом... Никто ни в чем не виноват! Случилось то, что должно было случиться... Зряшный труд спорить с Мойрами, всегда благоразумней смирение им, они ведь своенравны, будто Ксантиппа... Лампрокл, хоть и заметил в те дни, как сблизились вдруг отец и Мирто, хоть и насторожился не зря, а все же матери ничего про то не сказал. Ксантиппа сама, уже после родов, подслушала, как шептались муж и служанка в сумрачной пристройке, где содержались осел, коза и куры. На другое же утро, когда Сократ ушел на агору, она, ни слова ему не сказав, выставила Мирто. Не один день он разыскивал ее: вернуть уже и не помышлял (разве уживутся они с Ксантиппой?!), просто тревожился - нашла ли она приют, просто надеялся вымолить прощение, просто хотел хоть еще раз увидеть ее тихую улыбку, так удивительно похожую на улыбку покойной Аспасии. Жену тогда едва ли не возненавидел. В Афинах Мирто не нашлась, и со временем поугасла тревога Сократа, понемногу унялось желание увидеть ее. Он даже тайно обрадовался, обнаружив это: "Значит, вовсе не любовь была, не любовь!.. Любил только улыбку, будто заимствованную у другой!.." И тут же распекал себя. казнил за эту тайную радость: "Как смеешь, Сократ, ведь с ней тебе было светло!.." А потом совсем почти заслонили это недавнее светлое прошлое свалившиеся на его плешивую голову заботы и тревоги: началась его травля, которая привела в конце концов к суду и приговору... И вот, перед смертью, Сократ обнадежился вновь увидеть Мирто, ее - не совсем ее! - чудесную улыбку, но Ксантиппа молчит, не отвечает на его вопросительный взгляд... - Так это ты ее, замухрышку свою, а не меня любимой назвал? - произнесла наконец с горечью жена. - Ты ее ждал, а не нас. Я обещала привести, ты и ждал... Так? Сократ замотал шишковатой плешивой головой: нет, Мирто он лишь однажды назвал любимой, в ту первую ночь, в Гуди, но, хоть и затуманилось его сознание парами самодельного вина, все же ощутил неловкость, будто назвал внучку Аристида чужим именем... Никогда больше не называл он ее так... - Клянусь Палладой, Сократ, мне и теперь хочется плеснуть в твои бесстыжие глаза вот из этой ойнохои! - не унималась Ксантиппа, примеряясь к сосуду с водой. - До последнего дня ты надо мной измываешься, но я, не помня зла, непременно привела бы к тебе ее сегодня. Да, я нашла, где живет она: в Пирее, у вязальщика сетей. Но как раз сегодня утром она родила ему сына!.. Что, старый Сократ, радостно ли тебе слышать эту весть? Вот и не увидишь ты полюбовницы своей!.. - к старшему сыну на миг повернулась. - Не слушай меня, Лампрокл! Ишь уши развесил!.. - опять переметнула пылающий взгляд на мужа. - Придется тебе, Сократ, последний день с семьей провести, хоть и покривился ты, когда вместо нее меня увидел!.. Ксантиппа всю жизнь такая: разойдется, начнет кричать-частить, долго не уймется. Она и сегодня, чего доброго, плеснула бы, по своему обыкновению, воду в Сократа, забыв сгоряча обо всем (Такое раньше часто случалось, философ даже говаривал шутливо: "У Ксантиппы всегда сперва гром, потом дождь!"), да, она бы, может, и плеснула воду из ойнохои, ведь и руки уже освободила, усадила Менексена на отцовский топчан, но вдруг увидала, как расплылся в улыбке толстогубый рот Сократа. - Ты рад этому, рад?!. - спросила она свистящим изумленным шепотом, ведь уверена была, что принесенная ею весть больно ранит Сократа. Ранить и хотела. И потрясена была, когда это не удалось. ...Клянусь Аполлоном, рад! - не покривя душой, ответил смертник. "А почему не радоваться мне вести, что Мирто жива? - подумал он. - Хорошо, что нашла надежный приют. Что родила - замечательно: легче ей будет перенести мою смерть. И мне умирать куда легче будет, зная, что одной виной меньше... Пес меня знает, любил ли я все-таки ее. Верней всего, никогда не любил, иначе выл бы теперь от боли. Любил только ее улыбку, так много напоминающую мне... Выходит, любил я только Аспасию! Про это Ксантиппа не знает, а насчет Мирто успокоится пусть... Никому не ведома тайна Сократа! Ха-ха, никто не знает!.." Видя радость в выпученных глазах мужа, Ксантиппа, изумившись сперва, потом и сама обрадовалась: неужто и впрямь ее непутевый супруг не любит вовсе замухрышку Мирто?! Пусть и жену не любит, лишь бы никого другого, не так обидно!.. Она провела ладонью по бугристому и морщинистому лбу Сократа. Он был горяч. И подумала Ксантиппа, что скоро, сегодня уже, станет холоден, будто камень ночью, этот лоб. И, разом сникнув, заголосила она, не утирая горючих слез, захлебываясь ими: - Сократ мой родненький, на кого ж ты нас покидаешь?!. Вот и детки твои пришли проститься, скоро сиротками их назовут!.. Не будет у них больше отца, ой, не будет! Некому за них заступиться, некому доброму делу обучить!.. А обидеть их всяк теперь сможет - и словом недобрым и умыслом злым!.. Не будет нам жизни без тебя, Сократ родненький!.. Слезы жены были для узника мучительней ее гнева, ведь не знал он, как и чем успокаивать, какие слова найти, да и вряд ли их можно было сыскать. Лоб Сократа сморщился сильней обычного, крупный вздернутый нос тоже сморщился, будто он собирался чихнуть и никак не мог, и, видя, что Лампрокл и Софрониск уже молча размазывают слезы по щекам, испугался до холода внутри, что вот-вот сам разрыдается при всех. Спасло его от такого исхода появление Никанора с двумя из одиннадцати афинских архонтов*, пришедших, чтобы известить о времени сегодняшней казни Сократа и снять с него оковы. К первому узник отнесся совершенно равнодушно, по крайней мере смятения своего не выдал, а вот второе его нимало порадовало: сильно натерты были оковами лодыжки за месяц пребывания в тюрьме. Освободясь от них, Сократ даже в дионисийский пляс пустился, беспредельно изумив этим архонтов, но, увидав застывший ужас в глазах жены и старших сыновей, он вновь сел на топчан. Никанор и архонты ушли, тихо стало в темнице, тишина эта была тягостной. Надо было что-то сказать. Непременно надо, чувствовал Сократ, надо утешить жену, дать советы и напутствия сыновьям, что-то значительное надо произнести - такое, чтоб запомнилось на всю жизнь, передавалось из уст в уста, служило примером непреклонности и высоты духа... Но ничего в голову не шло, ничего. И тишина была такая, что казалось Сократу - слышит он, как колотится крохотное сердечко у притаившейся в своей каменной норке мышки. А в голове его застучала непристойная по своей пустячной приземленности мысль: "Цикуту лучше пить стоя". Эти слова ему совсем недавно сказал Никанор, прибавляя, что в стоячем положении яд скорей и равномерней растечется по телу, верней подействует, куда меньше будет мук. Все другие подробности и уточнения Сократ отбросил, оставил только суть: "Цикуту лучше пить стоя". И понял, что сегодня ему уже не отрешиться от этой простой, нестрашной вовсе мысли, которая все другие мысли вытеснила - вот и нечего сказать ни жене, ни сыновьям. Столько лет вместе, а сказать нечего... 12. Жениться Сократ и не предполагал. В зрелые лета давно вошел, а жил один. Это его вполне устраивало, поскольку в еде он был неприхотлив, а общения ему вполне хватало - с друзьями и недругами. А уж общение с Аспасией, пусть редкое, пусть дружеское лишь, с лихвой заменяло ему все иные возможные связи. Это было время расцвета Афин, которое потом стали называть "Золотым перикловым полувеком". В полной силе был тогда Олимпиец - а так в те годы называли Перикла куда чаще, чем Луковицеголовым - любовь к Аспасии придавала ему еще больше бодрости и уверенности в себе. Лишь немногие аристократы шипели за спиной да по углам, что под маской демократа к власти пришел новый тиран, который и обликом и повадками своими уж больно на Писистрата** похож, но большинство афинян искренне славило Перикла, который дал им куда больше возможностей честно заработать, поприжал самодурство аристократов, утвердил господство Афин над всей Элладой... Поутихли и недовольные шепотки, клеймящие Перикла за "незаконную" связь с Аспасией: афиняне отходчивы, успокоило их рождение Перикла-младшего, загасила нездоровые страсти явная истинность чувств великого стратега к бывшей гетере. Только поэты-комики не унимались. К примеру, желчный Кратинус, большой друг бездарного сочинителя Мелета, который позже стал одним из обвинителей Сократа, разразился вот какими строчками в комедии своей: "Распутство создало для Перикла Юнону-Аспасию, его защитницу с глазами собаки". Бездарность всегда к таланту непримирима. Но горожане этих строк запоминать и твердить не стали, напротив, все чаще можно было услыхать разговоры что, мол, красота Аспасии не уступает ее уму. Поговаривали даже, что, мол, помогает жена писать Периклу лучшие речи, что много, очень много значит для него ее совет... Сократ, негодуя, готов был задушить наиболее разошедшихся комиков, а хвалящих Аспасию душить был готов в объятиях. Но должен был хранить свою тайну... Слава Сократа к тому времени тоже достигла небывалых высот. Это как раз тогда Дельфийский оракул ответил одному афинянину, что нет, мол, в Элладе никого мудрей Сократа. И весть эта широко пошла по эллинским землям. Потому стал философ желанным гостем во многих домах, не говоря уж о доме Перикла. Однако в доме стратега Сократ по-прежнему находил не только блаженство, но и муку. Особенно в разговорах с Аспасией. Никогда она не напоминала ему о той единственной ночи, когда на считанные мгновения почти возможной стала их близость. Лишь однажды зимой, когда они сидели вдвоем возле переносного керамического сосуда с двумя ручками, наполненного не потухшим древесным углем, обогревающим их и комнату, вдруг продолжила Аспасия оборванный много лет назад разговор об Эроте, который, по ее мнению, вовсе не прекрасен и не добр. - Помнится, Сократ, - сказала она задумчиво, когда-то ты согласился со мной, что Эрот вовсе не бог и не предмет любви, а вечно любящее начало... "Помнится! Помнится!.." - мысленно повторил за ней Сократ, это наполнило его ликованием: "Помнится!.." И живо подхватил: - Однако не совсем я понял, Аспасия, какая же польза людям от Эрота, если он не добр и не прекрасен. - Осталось лишь продолжить ту мысль, на которой мы тогда остановились, - чарующе улыбнулась Аспасия. - Эрот есть любовь к прекрасному, любовь к благу... Как думаешь, Сократ, чего хочет тот, кто любит благо? - Чтобы оно стало его уделом! - не задумываясь, ответил гость, чуя, как вновь бешено заколотилось его сердце. Как в ту ночь, много лет назад. Однако в словах Аспасии вовсе не было волнения рассудительность лишь: - Тогда, быть может, согласишься ты, что любовь есть не что иное, как любовь к вечному обладанию благом? Здравомыслие Аспасии болью отозвалось в сердце Сократа, но пробормотал он, опуская взгляд: - Сущую правду ты говоришь... - Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, любовь - стремление к бессмертию! Глаза хозяйки лучились дружелюбием, а гость вдруг нахмурился невольно, однако сказал: - Если бы я не восхищался твоей мудростью, я не ходил бы к тебе, чтобы все это узнать... Но солгал Сократ: впервые мудрость Аспасии не восхитила его - горько ему было слышать ее умные, бестрепетные слова. - А в чем же, Сократ, по-твоему, причина любви, причина вожделения? Ведь любовной горячкой бывают охвачены не только люди, но и птицы, змеи, все животные... Сократ молчал, набычившись. Аспасия же, будто не замечая этого, звонко и молодо рассмеялась: - А я слыхала, ты называешь себя знатоком любви! Как же ты не понял главного?!. - Знаток из меня никудышный: я знаю лишь то, что ничего не знаю... - через силу улыбнулся Сократ, чуя, что вот-вот может разрыдаться. - Так открой же для меня это главное!.. - А все просто: у животных, так же как и у людей, смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем - порождением, оставляя всякий раз новое вместо старого.. Вот каким способом, Сократ, приобщается к бессмертию смертное. Другого способа нет: лишь бессмертия ради сопутствует всему на свете рачительная любовь. Лишь в любви приближаемся мы к богам! Впервые почувствовавший было неприятие мудрствования, философ порадовался все-таки последним словам Аспасии: вовсе не рассудочна ее мудрость! вон голос даже дрогнул!.. Много лет спустя, на пиру у знаменитого актера Агафона, когда хозяин предложил всем собравшимся состязаться в восславлении Эрота, Сократ пересказал обе беседы с Аспасией, скрыв последнюю под именем Диотима. Все были восхищены, но никто не разгадал эту тайну Сократа, даже проницательный Платон, прилежно описавший с чужих слов это состязание в прославлении бога любви... А в тот зимний день, в последний раз сидя наедине с Аспасией - еще не зная об этом! - сказал ей Сократ хрипловатым от волнения голосом: - Слова твои запомню я навсегда! Не пойму лишь, к чему ты завела этот разговор. Тихо улыбнулась Аспасия своей загадочной, лучезарной и несказанной улыбкой. - А к тому, милый Сократ, что хочу видеть тебя счастливым, познавшим радость взаимной любви, радость продолжения рода... Ты вполне достоин бессмертия, почему же ты одинок? Разом рухнули безумные надежды Сократа, и произнес он с нечаянным всхлипом: - Потому что нет другой Аспасии!.. Собеседница приняла этот всхлип за усмешку, рассмеялась и замотала головой: - Нет-нет, дорогой мой! Я уверена, что ты ошибаешься и скоро найдешь достойную тебя избранницу. Я всей душой желаю этого!.. Никогда больше не сидели они вдвоем. Кажется, с тех пор примерно и начался закат "золотого периклова полувека": на смену довольству, радостям и жажде созидания стали приходить тревоги, печали и козни, подтачивающие потихоньку, но неумолимо благоденствие Афин, покой каждого дема и дома. Еще и военных неудач не было, еще ни мор, ни голод не маячили жуткими призраками у ворот города, а предчувствие беды все глубже укоренялось в сознании чуть ли не каждого, внося повсюду разлад и смятение. Так иногда в знойный солнечный день начинают вдруг чувствовать люди смутное раздражение, беспокойство, что-то гнетет их, перестает радовать ясное солнце, дают они волю слабостям своим, не понимая, что с ними творится, а это они чуют грозу задолго до первых раскатов грома... Коснулся разлад и семьи Перикла. Сперва возроптали повзрослевшие сыновья от первого брака: обделил, дескать, отец их наследством, он, мол, и раньше-то скупился содержать их так, как того требует положение первого человека Афин, а с рождением Перикла-младшего и вовсе задумал их обездолить... Чуть было до суда не дошло, но образумились все же сыновья. Куда опасней был иной семейный разлад: охлаждение чувств Перикла к Аспасии, которое началось, похоже, как раз во время победоносного похода афинян против своенравного Самоса*. Олимпиец сам тогда возглавил эту экспедицию и разрешил следовать с собой Аспасии, которая по старой памяти прихватила несколько лучших гетер для духовной и телесной услады командования афинского войска, желая тем самым внести свой вклад в будущую победу. Тогда-то, ходили слухи, и заметила она с удивлением и горечью, как жадно поглядывает ее супруг на этих молодых "кобылок Афродиты"... После победы над Самосом Аспасии предстояло выиграть другую войну - с... возлюбленным своим: она решила во что бы то ни стало убедить Перикла, что нет на свете женщины лучше, чем его жена. Хоть и был Сократ уязвлен той безнадежностью, которой наделила его последняя встреча наедине с Аспасией, однако не мог он не восхититься ею, когда от Фидия узнал, какой способ избрала она в своей тайной войне с Олимпийцем. Философ вслух признал, что нет на земле жены более достойной восторга и преклонения, чем Аспасия. Он повторял это с тех пор многим. Вот что решила она: пусть супруг согрешит, пусть убедится, что вовсе не слаще чужой виноград, пусть вернется с покаянием, из которого возродится его интерес и страсть к ней. Аспасия немедля нашла Фидия, в мастерскую которого часто хаживал Перикл, чтобы полюбоваться новыми творениями его резца, и упросила мастера почаще показывать стратегу самых лучших натурщиц и с их помощью наглядно объяснять ему все прелести обнаженного женского тела... Я сама стала приглашать постоянно в свой дом самых изысканных прелестниц Афин, знающих толк в искусстве любви... Ловушки были расставлены не зря: Перикл согрешил-таки и не раз, но скоро понял, что никто не может так разжечь в нем любовную страсть, как его вторая жена. Он повинился и получил прощение, он возродился для еще более страстной любви. Но ни большая победа над Самосом, ни малая победа Аспасии не могла предотвратить тех бед, которые обрушились на Афины и на луковицеобразную голову Перикла. Затаившиеся до поры враги великого стратега начали строить козни и, прекрасно видя, что самого Перикла пока сокрушить трудно, стали подбираться к его друзьям и близким. Первой жертвой заговора и клеветы стал несравненный ваятель Фидий. Его, бессребренника, обвинили в хищении золота при сооружении величественной статуи богини Афины в Парфеноне. Давным-давно, когда Сократ еще впервые вошел в дом Перикла и познакомился там с великим скульптором, высказал Фидий заветную свою мечту - изваять для родного города Афину Парфенос, облицевать ее золотом и слоновой костью, чтобы всем и каждому предстало в яви величие Афин. Тогда эта мечта казалась несбыточной, но Перикл сумел набрать такую силу, так укрепить власть Афин и обогатить их, что мечта искуснейшего ваятеля воплотилась в столь прекрасную статую, при виде которой наполнились восторгом и умилением сердца афинян. Тенью восторга всегда была черная зависть. Немногих тронула она мраком своим, но пущенные ими слухи, что Фидий нечист на руку, что, пользуясь высоким покровительством, утаивал золото, предназначенное для Афины Парфенос, не ушли, как вода в сухую землю, а слились в один грязный ручей, который из-за едва еще заметного, но уже опасного крена всей афинской жизни, набирая скорость течения, превратился в бурный поток... Не смог отстоять свою честь на суде престарелый, облысевший совсем Фидий, не помогло заступничество самого Перикла: враги стратега, уже переставая таиться, добились-таки обвинения ваятеля, был он брошен в тюрьму, там и умер вскорости, не снеся жестокой несправедливости. Расправившись с Фидием, будущие олигархи стали подбираться к наставнику и другу Перикла Анаксагору. В народном собрании они провели закон, по которому люди, не верящие в богов или распространяющие учения о небожественности небесных явлений, должны привлекаться к суду, как государственные преступники. Мог ли уцелеть при таком законе старец Анаксагор, открыто утверждавший, что Солнце - раскаленный камень, а Луна - холодный, что не боги определяют жизнь Земли, а взаимные передвижения звезд и планет в бесконечном космосе, все изменения в котором подчинены Всемирному Разуму - Нусу?!.. Перикл не стал дожидаться судебного процесса помог бежать Анаксагору в далекий Лампсак. Там философ и умер, как неприжившееся при пересадке старое дерево... Следующей жертвой мог быть Софокл или Сократ, но ободренные первыми победами враги Перикла решили нанести стратегу куда более сокрушительный удар - обрушились на Аспасию. Для удара был использован тот самый свежеиспеченный закон: это ведь Аспасия, мол, часто собирала в твоем доме безбожников, рассуждающих о небесных телах и явления! А к этому присовокупили неприятели обвинение жены Перикла в сводничестве: дескать, устраивала она своему супругу в его же доме свидания со свободными афинянками!.. На подкуп не поскупились - свидетели всех обвинений нашлись. Перикл поделился с Сократом, что в отчаянии предложил он Аспасии бежать из Афин, готов был на все, лишь бы спасти ее. Но сказала ему Аспасия: - Бегство не станет спасением, ведь тотчас приговорят меня к смерти заочно, и никогда уже не смогу я вернуться в Афины, увидеться с любимым человеком. Зачем тогда жить?!. Когда Сократ слушал рассказ Перикла об этом, некрасивое лицо его передергивала судорога муки, стратег тронут был глубиной сопереживания, не понял, конечно, сколь мучительны были его слова для друга... Не ускользнуло от взгляда Сократа, как сильно сдал Перикл: седина, будто известь, полностью извела каштановый цвет его волос, набрякли мешки под глазами, сгорбилась спина, лицо изрезали глубокие морщины... "О Зевс всемогущий! - подумал Сократ. - А ведь он, пожалуй, любит ее не меньше, чем я..." И тогда попросил философ старшего друга своего: - Позволь мне стать доверенным лицом* на суде Аспасии!.. Хоть и зря, пожалуй, расхваливают красноречие мое, но ради ее спасения готов я оправдать молву обо мне. И пусть потом поразят меня боги немотой, но найду слова, которые ее спасут. Нет у меня человека дороже!.. Не сразу осознал Сократ, что сгоряча почти проговорился, а потрясенный бедою Перикл не сразу понял внезапное замешательство друга, быть может, и не понял вовсе. Нет, все-таки лучик понимания мелькнул, ибо остановил стратег на Сократе взгляд своих воспаленных бессонницами глаз, помолчал и, отводя взгляд, сказал негромко: - Вот и у меня дороже нет... Я пойду за нее на суд. Красноречие Перикла всегда несколько уступало его воинским талантам и недюжинным способностям распорядителя самых сложных государственных дел, лишь с появлением в его доме Аспасии по-новому расцвел его ораторский дар, потому многие и поговаривали, будто составлять речи ему помогает премудрая жена, однако, выступая в суде, защищая Аспасию, он произнес, несомненно, лучшую из своих речей. Дрогнули сердца закаленных равнодушием судей, впервые увидавших слезы на глазах великого стратега, прославившегося в битвах и трудах... Многие плакали тогда в судебной гелиэе. А когда произнесен был оправдательный приговор, в тишине, упредившей крики ликования, раздался вдруг захлебывающийся смех, многие запомнили его, да не многие знали, что исходил он от Сократа, и не смех это был вовсе, а плач - сотрясающие все его кряжистое тело, жгутом закручивающие душу рыдания... Лишь в тот день понял Сократ, что любовь его к Аспасии стала истинной: уже не терзала его боль, что она любит другого, с которым счастлива... Только в тот день он понял, что его любовь к Аспасии уже не затмевает его любви к Периклу. И рад был этому открытию. Но все меньше радостей выпадало Афинам: крен афинской жизни становился все страшнее, все круче. Враги Перикла вовсе не успокоились, теперь они стали открыто обвинять самого стратега. В хищениях и разбазаривании казны. Уж, казалось бы, всем афинянам известно было, как подчеркнуто скромно живет первый человек государства, никто, казалось бы, не должен поверить нелепым, злонамеренным обвинениям, однако сорное семя порой прорастает раньше пшеничного зерна и глушит рост полезного злака... Все больше недобрых пересудов можно было услыхать на площадях и рынках Афин, все большим озлоблением пропитывались они... И тогда, и много позже Сократ пытался осмыслить, понять причину разлада, приведшего к упадку Афин. Враги афинской демократии все неурядицы и беды приписывали именно правлению демоса и безрассудству Перикла, но уж философ-то, будучи другом стратега, хорошо знал, что процветали Афины благодаря не только демократическому правлению, но и настойчивости, мудрости, неутомимости главы государства. Причиной всех бед Сократ стал считать нравственную порчу своих сограждан из-за излишней гордыни и самоуверенности, из-за охватившей большинство афинян страсти к стяжательству, разжигающей искры зависти и злобы. Не Перикла, не демократию винил Сократ, а больше себя: слишком долго возился с бездушным камнем, слишком поздно взялся отесывать души людей, слишком мало успел... Задетые порчей многие афиняне всерьез поверили наговорам. что стратег нечист на руку, стали требовать от Перикла составить множество отчетов, подтвердить правильность расходования государственной казны и казны Афинского Морского Союза, из которой Перикл и впрямь не стеснялся брать, однако не для себя, а для могущества и процветания Афин. Не успел стратег составить и малой части таких отчетов - не до этого стало: началась кровопролитная Пелопонесская война. Недруги Перикла злобно утверждали, что война была им развязана специально, чтобы оставить с носом преследователей своих... Нет предела порой людской глупости, особенно если всходит она на дрожжах злобы... А вспыхнула война из-за того, что Коринф и Спарта увидали, как слабнут раздираемые внутренней распрей Афины, вот и решили без промедления воспользоваться этим. Сократ ушел на войну простым гоплитом, вооруженный лишь коротким мечом да копьем, Втайне он порадовался даже, хотя понимал, как это кощунственно, началу войны: надеялся, что общие тревоги и беды положат конец всем афинским распрям, снимут порчу с людских душ, возвысят их порывы. Еще думал, что война позволит ему забыться, разлюбить Аспасию, которая счастлива любить другого, более достойного, называющего Сократа своим другом... Но не дали забытья ни кровопролитные сражения, ни изнурительные пешие переходы. Соратники запомнили Сократа мужественным и безумно храбрым воином, который выносливостью и выдержкой превосходил всех. Зимой, когда афинские гоплиты мерзли даже в теплой одежде и обуви, он, изумляя всех, спокойно вышагивал в распахнутом гиматии босиком по снегу и льду. Некоторые сперва поглядывали на него косо, считая будто он нарочно высмеивает их неподготовленность к невзгодам, глумится над ними. Но скоро все полюбили этого кряжистого, некрасивого и уже немолодого воина за добрый и веселый нрав, ясный ум и готовность всегда прийти на помощь. Еще больше привязался к нему в том зимнем походе племянник Перикла Алкивиад, еще в мирное время называвший Сократа самым великим из афинских мужей, достойным бессмертия, а уж увидя стойкость и бесстрашие своего наставника в битвах, молодой воин и вовсе не скрывал своего восхищения им, любви к нему. Да и Сократ еще больше полюбил этого своенравного, порывистого гордеца. Голос гения или демона не раз говорил ему: "Большие неприятности ждут тебя из-за этого юноши!" Но он не верил своему тайному советчику и не мог, конечно, предположить. что много лет спустя его обвинят, что он был наставником изменника Алкивиада?!.. Утративший всякую надежду на взаимность Аспасии Сократ будто перенес часть своей безумной и тайной любви на этого необычайно красивого юношу, выросшего в доме, где хозяйкой была Она... В одном из жестоких боев Сократ и Алкивиад оказались на том крыле афинского войска, где успех сопутствовал неприятелю. Немолодой воин готов был грудью своей закрывать молодого, да не углядел за этим отчаянным неслухом. Алкивиад был ранен, и Сократ, отступая, вынес его на себе с поля боя. А потом отказался от присуждения ему воинской награды, настаивая, что награждать надо его раненого воспитанника... Иногда Сократ втайне подумывал, как дойдет молва о его стойкости и бесстрашии до Афин, как порадует и взволнует она Аспасию, но гнал от себя эти мысли, все еще надеясь, что сможет забыться, сможет разлюбить... Как не излечила война Сократа от любви к Аспасии, так и не сбылись его надежды, что военное лихолетье снимет порчу с душ афинян. Мощная спартанская армия теснила афинское войско, окрестное сельское население хлынуло в Афины, чтобы укрыться за городскими стенами. Страшная скученность привела к голоду, к еще большему озлоблению горожан и обездоленных беженцев, а в довершение всех бед в городе разразился ужасный мор... Не узнал Сократ родные Афины, когда вернулся. Кучи отбросов лежали прямо среди улиц, в них копошились истощенные дети и собаки с подтянутыми до хребта животами. Стены домов и храмов были исписаны оскорбительными надписями в адрес Перикла и афинского воинства. Театр Диониса и Одеон давно были закрыты, не до развлечений, не до зрелищ стало афинянам, а на стенах их были изображены столь чудовищные фаллосы, что вызывали они вовсе не смех и улыбку*, а омерзение и жуть. Все чаще на площадях и рынках раздавались крики перебранок, а то и до драк доходило. То тут, то там из дворов доносились плачи прощания с умершими, но куда страшней было другое: со стороны некоторых домов уже разило мертвечиной, там вымерли целые семьи, и никто их не оплакивал, никто не спешил предать их тела погребальному костру... И глаза у афинян были какие-то затравленные, полубезумные, А иногда, и нередко, можно было услышать хриплые нестройные песни, это горланили пьянчуги, залившие страх свой вином. В одном из портиков, превращенном в свалку, среди бела дня увидал Сократ бесстыжее однополое соитие двух таких потерявших разум пьянчуг и был потрясен этим так, что рыдал в голос. А пьяные греховодники подумали, что он смеется над ними, и стали с бранью бросать в него всякий хлам из свалочных куч. Шатаясь, едва сдерживая рыдания, брел воин-философ по ставшим чужими улицам Афин, не видя пути, ничего не желая видеть, пока не встретил столь же убитого горем Софокла. Старые друзья не сразу узнали друг друга, а узнав, не смогли даже обрадоваться. Раньше всегда веселые и хитроватые глаза великого драматурга были теперь красны от слез, и клубился в них непроглядный мрак. Так же картаво, но уже едва связывая слова, сообщил Софокл, что сегодня в полдень умер Перикл. До Сократа доходили вести, что мор забрал обоих сыновей стратега от первой жены, что убитый горем Перикл настоял на том, чтобы народное собрание признало его сына Перикла-младшего, рожденного от Аспасии, полноправным афинянином и его наследником, однако слышал, что недолго был утешен этим первый человек государства болезнь добралась и до него самого. Узнав об этом, Алкивиад и Сократ поспешили в Афины, да не решился философ сразу пойти в дом стратега. И вот - опоздал... И боль эту дикую ни слезами, ни словами не унять: мигом иссушила она слезы, и любое слово в ее вихре огненном бедней вопля безумного и бессловесного, который вот-вот вырваться из нутра готов, нет сил сдерживать... И побрели они, два горем убитых человека, две ярчайшие славы города, побрели, поддерживая друг друга на Акрополь, побрели туда, не сговариваясь, ибо только там сердца их надеялись найти отсвет прежнего величия Афин, только там хоть немного уняться могло в них пламя боли. Дошли до Пропилеев и, не сговариваясь, подняли головы, взгляды устремили на фриз, тот самый, сотворенный когда-то Сократом, где проступали из камня гибкие фигуры трех юных танцующих Харит, трех вечных спутниц Афродиты: Аглаи, Ефросины и Талии, олицетворяющих блеск и процветание Афин, радость горожан. Там, внизу, на грязных улицах, в давно не крашеных облупившихся домах мутно бурлило людское горе, заведенное на дрожжах нищеты, голода и злобы, там, в нижнем городе, последние судороги передергивали десятки умирающих, там проливала прекрасная Аспасия горькие слезы над застывшим трупом супруга, смерть которого надолго отнимала будущее у Афин, а здесь, на холме, на каменном фризе Пропилеев Акрополя торжествовали юность, радость и красота! И сказал Софокл другу своему: - А зря ты, Сократ, оставил ваяние... И ответил тот хрипло, будто сухая щепка в горле: - Зря я Афины надолго оставил... Должен был воевать за них здесь, в городе... Быть может, и не понял его великий трагик, ибо думал уже о своем. - Двадцать трагедий я сочинил... - пробормотал он, - а только теперь узнал, что такое настоящее горе... О своем думал и Сократ: - Виновен я перед Афинами, перед Периклом: нельзя мне было город оставлять... И танцующих юных спутниц Афродиты видели они смутно - сквозь слезы... После смерти Перикла все никак не мог Сократ собраться с духом, навестить Аспасию. Сердце его с болью сжималось от жалости к ней, он искал слова, которыми мог бы ее утешить, но не находил их, потому и не шел к дому покойного стратега, опасаясь, что любовь к Аспасии прорвется, как солнечный луч сквозь тучи, в первом же произнесенном им слове, пронзит нахально благородный мрак скорби, оскорбит Ее, скорбящую, оскорбит память Перикла... Чуть ли не каждый день вымаливая мысленно прощение у сошедшего в Аид старшего друга, Сократ никак не мог избавиться от любви к его жене, теперь уже вдове. Напротив, с каждым днем любил ее сильнее, хоть казалось - невозможно это... И как прежде не давали ему забытья ни битвы, ни военные тяготы, вот так же не мог он забыться ни в долгих беседах с теми, кто называл себя его учениками, ни в жарких спорах на агоре, которые не всегда уже заканчивались победой философа: часто его просто не хотели слушать, осыпали бранью, осмеивали, а то и побивали порой. Ученики диву давались: как это он, совсем недавно державший в руках оружье гоплита, терпеливо сносит оскорбления иных сограждан. Задевало это и посторонних: скототорговец Лизикл, увидав однажды, как прославленный мудрец получил на рыночной площади пинок, возмущен был до глубины души, убеждал Сократа, что необходимо подать в суд на обидчика, что никто не имеет право поднимать руку на философа, признанного гордостью Афин... Сократ его не дослушал, хмыкнул: - Так ведь он поднял на меня ногу! - Сама Афина свидетельница этого кощунства! - не унимался скототорговец, схожий с аристократом утонченностью своих черт и манер. - Неужто ты не подашь в суд на этого наглеца?! - А если бы меня лягнул осел, разве стал бы я подавать в суд? - вопросом на вопрос ответил Сократ. Даже в те мгновения не забывал он о своей любви к Аспасии, но никак не мог предположить, что так искренне вступившийся за его честь Лизикл, называющий себя почитателем сократовой мудрости, скоро станет причиной отчаянья его... Примерно через полгода, так и не насмелившись навестить Аспасию, узнал Сократ, что его любимая сошлась с каким-то богатым скототорговцем, который благодаря ей открыл в себе дар оратора. А потом и сам услыхал блистательную речь Лизикла на агоре... Будто молния ударила в кряжистый платан расщепила, выжгла до сердцевины. А ученики, брошенные учителем, гадали: чем же провинились они перед Сократом? Может, тем, что по молодости своей не придавали столь ужасающего значения смерти Перикла, могли смеяться и даже подумывать о любовных похождениях, когда на глазах их гибнут Афины?.. Философ заперся в своем доме, никуда не выходил и никого не впускал, через дверь хрипло говоря посетителям, что никого не хочет видеть. Он и с ложа почти не поднимался. Лежал, уставившись в закопченный потолок, видел в нем то ту самую ночь, когда на плоской крыше, задыхаясь от волнения, говорил с Аспасией об Эроте, то всю черноту своего отчаянья... Аспасию он не винил. Знал, что смерть Перикла принесла ей такую боль, расстаться с которой она уже не сможет. Понимал, что брак с Лизиклом спасает ее от нищеты, ведь честный до щепетильности стратег так и не сколотил надлежащего состояния, а на руках Аспасии остался Перикл-младший. Еще осознавал Сократ, что рассудительный, добрый и богатый Лизикл будет для вдовы самой надежной опорой, что не чужд он вовсе ни духовности, ни мудрости, хоть и занимается скототорговлей... Гений или демон внушал Сократу: "Смирись. Это лучший выбор твоей любимой". Но нестерпимая боль затмевала глаза, распластывала его на ложе. "Сам-то ты так и не насмелился прийти к ней! говорил ему рассудительно внутренний голос. - И что бы ты мог ей дать? Что?!. Да ты тогда вовсе и не любишь ее, не способен вовсе любить!" И метался Сократ на ложе своем, выстанывая: - Люблю! Люблю!.. Никогда разлюбить не смогу! Он слышал, как порой стучат к нему, но не поднимался. А однажды услыхал за дверью громкий плач - хлюпающий, будто детский. Поднявшись все-таки с ложа, он отворил дверь и увидал сидящую на приступке пухлощекую Ксантиппу, дочь соседа-гончара. Она была заревана, как ребенок, хотя выглядела. несмотря на молодость лет, вполне уже сложившейся девушкой. Когда Сократ отправлялся в военный поход на Потидею, она была совсем девчонкой, и философ поцеловал ее на прощанье по-соседски, ведь ни одного родного человека у него в Афинах не осталось - толком-то и проститься не с кем. Он и раньше с шутливой лаской относился к дочке гончара, ему нравились ее бойкость, смышленость, острый язычок. Когда она была мала, он даже усаживал ее на колени, рассказывал о краях, которые успел повидать, о своих друзьях, о всяких смешных случаях. Тогда Ксантиппа, видать, и привязалась к нему. Но не мог он предположить, что привязанность эта так сильна, что заставит ее, уже девушку, рыдать под его дверью. - Что это с тобой? Ты задумала потопить мой дом вместе со мной?.. - через силу пошутил он. - Я думала, ты умираешь!.. - вырыдала Ксантиппа так, что голос ее слышен был двора за три, не меньше. - Нельзя тебе умирать, слышишь! У нас в Алопеке, во всем городе, нет никого добрей и умней тебя! Через несколько месяцев она стала женою Сократа. Почти вся улица слышала, как ее отец, горшечных дел мастер, такой же громкогласный, как дочь, призывал Ксантиппу одуматься: - Ты что, тоже босиком ходить собралась?! У него ведь даже ни одного раба нет - ты рабыней будешь! А своенравная дочка отвечала еще громче: - А вот и нет! Все знают, что Сократ был другом Перикла, у него и теперь друзья в верхах есть, да он скоро богаче всех будет! У нас денег будет куча, две даже!.. Характер юной Ксантиппы уже тогда был непреклонен. Гончар сплюнул и принес из укромного места небольшой кувшин, полный драхмами и оболами, которые он откладывал на свадьбу любимицы своей... Под пение гимна "О, Гименей" с брачным факелом родные привезли Ксантиппу в дом жениха, где приобщили ее к очагу мужа... Сократ в который раз надеялся найти забвение на этот раз в женитьбе. Зря надеялся. Накануне его свадьбы скототорговец Лизикл, ставший благодаря уму Аспасии одним из предводителей демократов, был избран стратегом. А когда семя Сократа, давшее завязь бугром вздуло живот Ксантиппы, в Афины пришла весть о гибели в жестоком бою стратега Лизикла... 13. "Ревет она теперь так же, как когда-то ревела у меня под дверью... - думал Сократ, глядя на жену, пришедшую к нему в темницу. - Только куда же подевалась ее былая прелесть? Ведь такой была смазливой черноглазой пампушкой, а теперь грузна, сутула, измучена... Только голос и остался прежним - аж в ушах звон!.. Вот опять заголосила, давясь рыданиями: - Как же нам жить без тебя, Сократ!.. Будто сладка ей жизнь с таким вот несуразным мужем, будто не рухнули давным-давно все ее надежды стать богатой, будто и не бранила она никогда непутевого супруга, не кричала в сердцах проклятий, а ведь бывало величала и старым кобелем!.. Это когда он, уже став отцом двух сыновей, стал частенько наведываться в "Дом любви", в тот самый, который раньше содержала Аспасия, а потом приняла ее младшая ученица Феодата, задушевная подружка Критона. Ну разве можно объяснить Ксантиппе, разве поверила бы она, что, приходя в "Дом любви", он всего лишь мило и шутливо беседовал с Феодатой, давал ей добрые советы, стараясь казаться спокойным и рассудительным, в то время как сердце его то замирало, то начинало гулко бухать в пустой груди, когда видел ту же надпись "Любовь прекрасна" на мозаичном полу, те же бронзовые светильники, подвешенные на вычурных канделябрах, того же беломраморного шалуна, грозящего позолоченной стрелой... И казалось Сократу, что вот-вот вновь услышит от громкий и картавый голос своего друга, читающего стихи, а следом Ее голос, журчащий серебряным ручейком, неповторимый... И казалось ему, что вот-вот Она спустится по лестнице, устланной ковровой дорожкой, поправит легкой рукой золотое руно волос и ясной улыбкой вновь поприветствует его... Будто нет и не было безнадежности, будто жива Она, не улетела Ее душа в Элисий, не пожрал Ее тело высокий погребальный костер... Не поверила бы Ксантиппа, нет. И не надо ей вовсе ничего знать. Пусть остается в уверенности, что ходил он в "Дом любви" тешить свою плоть, пусть в сердцах обзывает старым шелудивым кобелем! Никто не знает Великую Тайну Сократа. После смерти Аспасии - никто... Они почти и не виделись в последние годы. Встретились лишь на суде, обвинявшем Перикла-младшего, сына Аспасии, тоже ставшего стратегом, в страшных преступлениях, якобы совершенных им. Сократ тогда был выбран одним из пританов суда, лишь он и голосовал против казни Перикла-младшего. Тогда, увидав, как потемнело от горя лицо Аспасии, как плетьми повисли ее руки, понял он, что жить ей осталось совсем недолго. Через месяц узнал он о смерти Ее... Погребальный костер пожрал Ее изнуренное бедами тело, а душа Ее, пожалуй, осталась прежней, неизменной, как ничуть не изменилась за долгие годы любовь Сократа... - Я люблю тебя, Сократ, люблю! Не могу без тебя!.. Это голос рыдающей Ксантиппы. А как он безумно мечтал услышать подобные слова из иных уст!.. Старший сын Лампрокл тоже стал поскуливать вслед за матерью, а Софрониск, как ни тер глаза, - слез не выжал. Ну не может еще никак прочувствовать горе, а ведь соображает, что поплакать бы надо, смышленый малец!.. А младший - Менексен ножонками сучит, розовый свой фитилек выставил: смотрите, мол, я какой!.. Он Сократа и не запомнит вовсе... "Вот бы стать сегодня разумом, как этот младенец! - с завистью подумал узник. - Тяжелый будет день, тягостный... А рыдания Ксантиппы просто непереносимы..." Сократ обрадовался, когда завизжала дверь и мрачный Никанор впустил в темницу толпу друзей. Попрощаться с учителем пришли и уже совсем седой Критон, и безусый еще Аполлодор, и фиванец Симмий, и неразлучный друг его Кебет, и Евклид из Мегар, и... Сразу в довольно-таки немалой темнице стало тесно - человек десять вошли... Однако не увидел Сократ среди них любимца своего, Платона, молодого богатого афинянина, отнюдь не обделенного плотью, прекрасного ликом и душой, которого, быть может, не раз настраивали родные и близкие против его старшего друга и наставника, всегда босого, почти неимущего, но не слушал Платон ни советов, ни наветов, дорожил каждым часом, проведенным в обществе Сократа, записывал в свитках своих слова, сказанные им. Старый философ добродушно посмеивался: "Ты, Платон, делаешь из меня еще большего лентяя: я бы, глядишь, и одумался, начал свои мысли записывать... А зачем, если ты строчишь без устали?.." Посмеивался и над метаниями Платона между философией и поэзией. А сам любил этого юношу, как любил когда-то покойного Алкивиада... Не зря ведь как раз перед тем, как встретил он Платона на агоре, приснился Сократу белый лебедь, рвущийся в высоту... Он спросил друзей о своем любимце и те, отводя печальные глаза, сказали, что, дескать, нездоровится ему. "Значит, подкосило его мое упрямство: надеялся, что соглашусь на побег... Значит, совсем худо ему - подняться, видать, не может, а то бы непременно пришел... - подумал с печалью Сократ, а чуть погодя толкнула его изнутри теплая волна. - Быть может, и лучше, что его, моего лебедя белого нет сегодня здесь: пусть запомнит меня живым, не увидит, как остановятся мои глаза, отпадет челюсть... Да и всем остальным сегодня не стоило бы собираться. Вон сколько понашло, пес их принес!.. Ладно хоть причитания Ксантиппы прервали".. И тут жена снова подала голос: - Ох, Сократ родненький, в последний раз ты беседуешь нынче с друзьями, а друзья - с тобою! Опять слезы в голосе ее, будто совсем недавно не винила она гневно непутевых друзей и проклятую философию в погублении Сократа. При людях Ксантиппа и вовсе потеряла голову от горя. Грузная, не молодая уже, она сползла на пол перед топчаном Сократа и стала биться в рыданиях головой о каменный пол. Два старших сына бросились поднимать ее, но это оказалось им не под силу, и они тоже зарыдали в голос. И младший сынок, обмочивший перед этим тюремное ложе отца, тоже зашелся в пронзительном крике. Сократ поморщился, обратился к благообразному седовласому Критону: - Пусть кто-нибудь уведет их домой, а то они утопят меня в слезах раньше, чем прибудет сюда отравитель... Рабы Критона выполняя повеление хозяина, подняли Ксантиппу и повели из темницы, один из них понес пока еще не осиротевшего младенца Менексена, а старшие сыновья сами поплелись следом, понуро оглянувшись в последний раз на отца. Ксантиппа кричала почти нечленораздельно, била себя в грудь, рвала волосы. Друзья горько нахмурились, видя эту сцену. И поражены были, неприятно поражены, услыхав сдавленный смешок Сократа. Не знали они, не поняли, что не смешок это был вовсе... 14. Нет ничего тягостнее, чем начинать разговор с человеком, который очень скоро умрет, о чем известно и ему, и всем. Аполлодор, самый чувствительный и самый молодой, покраснел даже до корней рыжеватых волос, не знал, что сказать, и уставился дымчатыми, как спелые виноградины, глазами на Сократа. А тот сидел на тюремном ложе, невозмутимо подогнув под себя ногу, другую ногу, лодыжку ее, Сократ растирал рукой, и по некрасивому, грубому лицу его блуждала улыбка, вводившая друзей в еще большее смущение. Наконец Сократ произнес: - Дивная вещь, друзья! То, что люди называют приятным, порой можно отнести и к тому, что принято считать полной противоположностью "приятному" - к мучительному!.. Клянусь псом, вы не понимаете меня! А я толкую о том, что приятное и мучительное в человеке уживаются разом. И если кто-то гонится только за приятным, он против воли непременно получает и мучительное. Эти две противоположности словно срослись в одной вершине!.. До сих пор вам не ясно? Про оковы я свои толкую: прежде ноге моей было больно от них, зато теперь, без них, - ух как приятно!.. А ведь если б не было мучения, я бы и приятности не испытал. Верно? Друзья-ученики закивали, заулыбались, довольные тем, что неловкая тишина нарушена, что не им теперь придумывать темы разговоров, что старый философ и на пороге смерти охоч до мудрствования. - Приятное и мучительное... - продолжал Сократ, лукаво улыбаясь. - Если б над этим поразмыслил Эзоп, он сочинил бы басню о том, как Зевс пожелал примирить эти противоположности, однако не справился с этим, не смог положить конец их вражде и порешил соединить их головами!.. - Клянусь Палладой! - воскликнул розовощекий и словоохотливый Кебет. - Меня многие спрашивают, сумел ли ты переложить стихом эзоповы притчи. Ведь ты, помнится, собирался... - Тебя вчера здесь не было, Кебет, а я как раз говорил друзьям, что поэт из меня такой же никудышный, как из Эрота охотник, добытчик дичи. Вчера мне даже пришла неплохая мысль, что настоящий поэт должен мифы создавать, а не пускаться в рассуждения!.. - Самодовольно оглядел друзей и утер кулаком крупный вздернутый нос. - Теперь понятно, что не мне, рассуждающему, сочинять звучные строки? Кебет искренне вздохнул: - Жаль!.. Я думал, ты все сумеешь!.. В глазах и улыбке Сократа лукавства стало еще больше. - А знаешь, Кебет, мне много раз снился один и тот же сон. Верней, снилось-то разное, но слова во сне всегда одинаковые слышал: "Сократ, твори и трудись на поприще Муз!" Раньше я считал, что этот призыв и совет внушает мне продолжать мое дело - заниматься философией, ибо она и есть высочайшее из искусств. А после суда, за время отсрочки моей кончины, всякое передумал.. Взбрело мне даже в голову, будто навязчивое сновидение приказывало мне заняться каким-нибудь обычным искусством: музыкой или стихоплетством... Но не вышло ничего из этого, не могло выйти! А я ведь, знаешь, и на лире даже пробовал научиться играть - здесь вот, в темнице!.. Учиться, я считаю, никогда не зазорно, только вот не всему выучиться можно. Вот мой друг Софокл картавил всю жизнь, потому и не вышло из него великого актера, зато получился величайший трагик... Мой разум тоже картав, на сцену поэзии с ним выходить зазорно. Но на сцене жизни, быть может, комик из меня получился неплохой!.. Легкомысленный при всей своей тяге к мудрости Кебет рассмеялся, а его тщедушный и бледный друг Симмий, въедливый и тоже словоохотливый, упрекнул Сократа: - Как же ты можешь с такой легкостью принимать близкую разлуку с нами,! Узник хлопнул себя по крепким ляжкам. - Неужто и тут мне надлежит оправдываться, как на том говенном суде?!. - Не стоит оправдываться, но и строить из себя комика тоже не надо... - не унимался зануда Симмий. - Клянусь псом, это занятно! Я все-таки попробую оправдаться перед вами куда более успешно, чем перед судьями, ведь надо же как-то скоротать время до заката. Рассаживайтесь, друзья, приятно проведем остаток... дня!.. Сократ чуть было не сказал "остаток жизни", но решил не омрачать этими словами и без того взвинченных своих гостей. А те, как дети, обрадовались возможности расслабиться, на время забыть о страшном, неотвратимом, стали рассаживаться кто где: и на край сократова ложа, и на скамеечку, и прямо на пол. "Дорогие мои, - думал Сократ, глядя на них, - чем же и как же мне занимать вас до вечера?.. Тяжелый у меня сегодня день: предстоит до заката развлекать последних гостей... Пенять мне на них никак нельзя - по зову сердца пришли, им тоже нелегко, а мне-то каково распинаться перед ними, когда хочется лечь, отвернуться к стене и закрыть глаза!.. Ох, Апполон, покровитель мой, ты ведь понимаешь, что нельзя мне, никак нельзя стать в тягость для них! Не хочу, чтоб даже тенью в их мыслях мелькнуло: скорей бы!.. Не хочу! А потому и буду играть, словно в театре Диониса, если надо и на котурны встану, и маску напялю!.." Узник обвел взглядом друзей и сказал им, обнажив в простоватой улыбке редкие, желтые, но на удивление целые зубы: - Как могу я с легкостью принимать разлуку? Попробую ответить. Но, клянусь псом, и у меня будут вопросы!.. Вот так живо всегда он начинал беседу, когда они собирались у него во дворе на скамеечке под старой смоковницей. - Значит, Симмий и, как я понимаю, Кебет (они ведь всегда неразлучны!) упрекают меня, будто я с легкостью расстаюсь... Но вся штука в том, что я с вами вовсе и не расстаюсь!.. Ну чего вы уставились на меня, как на пифию Дельфийского храма? Не понимаете?.. Ничего, чуть позже все поймете!.. А пока идемте дальше, друзья мои. Упрек Симмия можно истолковать расширительно: грешно, мол, мне с такой вот легкостью прощаться с жизнью. Вот от этого обвинения я и попробую обелить себя... - Эта легкость мнимая? - спросил въедливый Симмий. Узник замотал плешивой головой. - Вовсе нет!.. Знайте и помните, что сегодня у меня нет оснований для недовольства, напротив, я полон радостной надежды, что, хоть я и умру, но меня ждет некое будущее, которое может оказаться куда приятней настоящего. Эта мысль и бодрит меня, как хороший глоток хиосского... - Так поделись, Сократ, этими глотками! - не унимался неугомонный невеличка Симмий. - Придай бодрости и нам. Или ты намерен унести свои мысли с собою? - Ведь мы всегда всем делились! Так у нас заведено, - поддержал друга дородный Кебет. Сократ обвел взглядом своих последних гостей. "Впрочем, - подумал он, - последним гостем будет отравитель..." От выпученных глаз его не укрылось, что оживление его друзей во многом натужно: они через силу принимают навязанную им игру, надеясь однако не меньше его хоть немного забыться в ней. Вон Аполлодор, недавно пылавший румянцем от неловкого и тягостного безмолвия, теперь бледен так, что проступила голубоватая жилка на его виске. В разговоре он участия не принимает - это выше его сил. Но быть слушателем для него все же легче, чем самому лихорадочно подбирать слова, все равно бессильные передать глубину его горя... Да и остальные с тайной надеждой ждут начала беседы, зная, что вновь, при всем смятении своем, не раз придут в восторг от глубины его мысли и остроумия. "Поддержи друзей своих! - шептал узнику его незримый советчик. - Любой ценой ободри их!" "О Зевс Всемогущий, дай мне силы оправдать их надежды!" - безмолвно взмолился Сократ. А вслух произнес: - И верно: у нас заведено делиться всем. Только зря вы, друзья, не захватили с собой амфору доброго вина: я бы вам - глоток мысли своей, вы бы мне - глоток винца! Вот и поделились бы!.. Ну чего ты, дружище Критон, глазами меня сверлишь? Чего хмуришься? Что сказать хочешь, старина? - Одно скажу, Сократ, - ответил благообразный Критон, старясь произносить слова твердо, без дрожи в голосе, - нельзя тебе сегодня вина оно горячит. А прислужник твой тюремный просил меня еще раз тебе наказать: старайся разговаривать как можно меньше, ведь оживленный разговор тоже горячит, а всего, что горячит, сегодня следует избегать - оно мешает действию яда. Тюремщик рассказывал мне: те, кто это правило не соблюдает, пьют отраву дважды и даже трижды... - Мне-то что за забота! - не дослушал его Сократ. - Захочу - и введу их в расходы!.. Седовласый Критон покачал головой: - Всю жизнь ты неслух!.. - Тюремщик Никанор мой должник, - ничуть не сбавляя оживления, заявил Сократ, - я ему больной зуб заговорил. Так небось он не поленится стереть мне лишний раз цикуту!.. Ну да хватит об этом. Сейчас я вам, мои друзья и судьи, хочу объяснить, почему для философа вполне естественно быть перед смертью веселым и бодрым. Ведь те, кто подлинно предан философии, заняты на самом деле только одним - умиранием и смертью. Симмий сперва поглядел на него с недоумением, потом хмыкнул: - Послушать тебя, так согласишься с правотой тех людей, которые всячески нападают на философов. Упаси Зевс, если все афиняне когда-нибудь решат: раз философы на самом деле страстно желают умереть, стало быть, они заслуживают только такой участи! - Мысль твоя бродит в вино, а не в уксус! - не кривя душой, похвалил ученика Сократ. - Однако давай вместе разберемся, в каком смысле желают умереть и заслуживают смерти истинные философы. И какой именно смерти... Начнем с того, что мы понимаем под смертью отделение души от тела, не так ли? - Истинно так! - согласился Симмий. - А "быть мертвым" - это значит, что тело, отделенное от души, существует само по себе, а душа, отделенная от тела, - тоже сама по себе. Так? - Так... - Запомним это, друзья!.. А теперь спросим Симмия: как, по-твоему, свойственно ли философу пристрастие к так называемым удовольствиям, например, к еде или к питью? - Куда меньше, чем другим людям, о Сократ! - с горячей убежденностью отвечал Симмий. Толстые губы смертника расплылись в усмешке. "Это ты о себе так говоришь, а твой закадычный друг Кебет и поесть и выпить не дурак!" - подумал он без укоризны и спросил дальше: - А к любовным наслаждениям? - И того меньше! Сократ невольно нахмурился. Да, в последние годы он не раз внушал ученикам полезность отречения от любовных утех, однако неведомо им, какая страсть тайно бурлила в нем. Чего там "бурлила" - и нынче не улеглась!.. Но измученный безнадежностью и неразделенностью этой страсти хотел он уберечь молодых друзей от подобных терзаний: для их же блага, казалось ему... И вот теперь, в самом конце жизни, с болью осознал, что зря, пожалуй, кривил душой, куда более прав был раньше, в молодые и зрелые годы, когда порой именовал себя "знатоком любви". В одном лишь нашел утешение теперь: "Любви ни один знаток обучить не сможет, как не сможет обучить и нелюбви: каждый сам решает, выдернуть ли ему из сердца стрелу Эрота или жить с ней..." Потому прогнал набежавшую хмарь и спросил Симмия: - А склонен ли философ ублажать тело, облекая его в дорогие и красивые наряды? - Настоящий философ наряды ни во что не ставит! горячо воскликнул тот. - Стало быть, заботы настоящего философа обращены вовсе не на тело, так? - По-моему, так. - Значит, философ освобождает душу от общения с телом в несравненно большей мере, чем любой другой из людей? - Пожалуй, ты прав. - Вот в этом смысле он и приучает себя к умиранию!.. - Сократ окинул лукавым и довольным взглядом друзей, убедился, что игра его ума увлекла их настолько, что все они, даже Критон и Аполлодор, забылись на время, решил постараться - изо всех сил продлить их забытье и разразился тирадой. - Душа философа презирает тело, бежит от него, стараясь остаться наедине с собою, приходит иногда в соприкосновение с истиной, но всякий раз обманывается по вине тела. Пока мы обладаем телом и душа наша неотделима от него, нам никак не овладеть полностью предметом наших желаний. Предмет же этот, как мы утверждаем, - истина. Тело же наше, пес бы его побрал, доставляет нам тысячу хлопот - ведь ему необходимо пропитание! вдобавок подвержено оно недугам, любой из которых мешает нам улавливать бытие. Тело наполняет нас желаниями, страстями, страхами и такой массой всевозможных вздорных призраков, что, верьте мне, из-за него нам и в самом деле невозможно чем-либо толком поразмыслить! Кто, по-вашему, виновник войн, мятежей и битв, как не тело и его страсти? Стяжать богатства заставляет нас тело, а отсюда и все беды!.. Премудрая Афина согласится со мной, что, не расставшись с телом, невозможно достичь и чистого знания. Тут одно из двух: или знание вообще недостижимо, или же достижимо только после смерти. Так не благо ли для философа, когда душа его остается наедине с собою, освободившись от тела, как от оков?.. Вы видите, друзья, как доволен я, сняв с ног оковы железные. Так как же не ликовать мне при мысли, что скоро освобожусь от иных, еще более опостылевших оков?! Как не испытывать радости, отходя туда, где надеюсь найти то, что любил всю жизнь?!. Тут Сократ смолк ненадолго, поняв, что едва не высказал тайные думы свои, обозвал себя мысленно "старым болтуном", хотя, конечно же, никто из его друзей не мог бы догадаться, что при последних его словах мелькнула в темнице тень - нет, свет! - покойной Аспасии. Ученики решили, разумеется, что имеет он в виду лишь Истину, Чистое Знание, а смертник, утерев шишковатый лоб тыльной стороной ладони, принялся ерничать как ни в чем не бывало, чтобы загладить мгновенное замешательство свое: - Неужто вы думаете, друзья, что мне стоит жалеть вот эту мою грубую, безобразную даже оболочку? Да моя душа словно в насмешку всунута в ее мерзкую темницу! Я и раньше тяготился плотью своей, неужто теперь, в старости, буду хоть чуточку дорожить этой рухлядью?!. Как дурнушка ненавидит и клянет свое тело, так и я издавна полон презрения к нему. Да пропади оно пропадом, жалеть не буду, тьфу!.. А сам подумал: "Это вранье звучит так искренне, потому что и впрямь досаждала мне часто моя грубая плоть. Мне легче думать, что лишь она была помехой для моего сближения с Аспасией. А теперь вот надеюсь, безумный, что скоро станут ближе наши души, отделенные от тел..." Ученики, видя, как он, ерничая, разошелся, стали переглядываться, довольно подмигивать друг другу: дескать, наш старик держится молодцом!.. А Сократ продолжил: - Давние наши предки были не так уж просты и наивны, призывая всех очищаться от "житейской скверны", называя это очищение п о с в я щ е н и е м. Они открыли нам, что сошедший в Аид непосвященным будет лежать в грязи, а очистившиеся и посвященные, отойдя в Аид, поселятся среди богов. А уж истинных-то философов, клянусь псом, и стоит считать посвященными! Одним из таковых старался стать и я, грешный, - всю жизнь, всеми силами, ничего не упуская. Верно ли я старался и чего я достиг узнаю, как приду в Аид. Насколько я понимаю, ждать осталось недолго... "Нет, долго, еще очень долго! Чем же я буду их занимать?! - мелькнуло в его сознании, но он, делать нечего, завершил свое оправдание: - Вот вам моя защитительная речь, Симмий и Кебет: вот почему я сохраняю спокойствие и веселость. И если вам, друзья, моя речь показалась более убедительной, чем афинским судьям, это просто замечательно! Восторженное молчание прервал увалень Кебет: - Сказано прекрасно, спору нет! Но вот мне не так-то просто принять на веру, что душа, расставшись с телом, не гибнет, не рассеивается, словно дыхание или дым, а уж еще трудней уверовать, что, продолжая существовать, она обладает будто бы способностью мыслить. Клянусь Зевсом, без доказательств я эту веру не приму! - И верно, милый Кебет, - обрадовано согласился Сократ, - нужны доказательства и обстоятельные разъяснения. Хочешь, потолкуем об этом? - Очень хочу! - от волнения пышущий здоровьем Кебет даже дал "петуха". - Хо-ро-шо! - прочувствованно произнес Сократ, довольный, что не пришлось ему подыскивать тему для продолжения беседы. - Сдается мне, что теперь никто, даже комический поэт, не решится утверждать, будто я попусту мелю языком и разглагольствую о вещах, которые меня не касаются... При этих словах одни ученики нахмурились, другие заулыбались, но все вспомнили не столь уж давние нападки комических поэтов на Сократа и особенно глумливые строки язвительного Аристофана, натужно старавшегося высмеять философа в своих "Облаках". Сократ, казалось, ни малейшего внимания не обращал, как его поносят со сцены театра, лишь теперь обмолвился... - Итак, если не возражаешь, Кебет, приступим к рассуждению, - продолжал узник с воодушевлением. - Есть древнее учение, что души умерших, пришедшие из нашего мира в Аид, какое-то время находятся там и снова возвращаются сюда, вселяясь в новорожденных. Если это так, если живые души вновь возникают из умерших, то наши души, друзья, уже должны были побывать хоть однажды в Аиде, иначе бы и нас не было. Но пока мы не располагаем достаточными доказательствами, что живое возникает из мертвого, потому поищем иных доводов... Давайте задумаемся: вот если, к примеру, существуют две противоположные вещи, необходимо ли, чтоб одна возникала из другой, ей противоположной? - Да... - раздумчиво протянул Кебет. - Например, сон переходит в бодрствование и наоборот. Сократ улыбнулся, зная, что его собеседник, при всей живости, любитель поспать. - А слабое возникает из сильного, скорое из медленного, большее из меньшего... Эти противоположности возникают одна из другой, и переход между ними обоюдный, не так ли? - Ты совершенно прав, - согласился Кебет. Хитроватая усмешка, зародившись на губах Сократа, утонула в его клочковатой седой бороде, сросшейся с такими же усами. "Искусству вытаскивать из людей мысли, помогать рождению суждений обязан я в равной степени матери своей, повитухе, и Ей, незабвенной Аспасии, - подумал он. - Вот и у самых врат Аида пригодилась мне эта сноровка!.." - А ответь мне, Кебет, - спросил он, уверенный в незамедлительности ответа, - есть ли что-нибудь противоположное жизни, как сон противоположен бодрствованию? - Конечно, есть... Смерть! - Значит, раз они противоположны, то возникают друг из друга... Стало быть, из живого что возникает? - Мертвое. - А из мертвого что? - Должен признать, что живое! Кебет утер пот со лба, хотя в темнице было совсем не жарко. В который раз - в последний! - давался он диву, как умеет учитель убеждать. Все, пришедшие проститься со смертником, глядели на Сократа с немым восторгом. Он обвел их победным взглядом и заключил: - Стало быть, мы уже располагаем достаточным, на мой взгляд, доказательством, что души умерших должны существовать в каком-то месте, откуда они вновь возвращаются к жизни! Друзья Сократа восхищенно загалдели, словно дети, будто не в темнице приговоренного они, а на залитом солнечным светом пустыре, пригодном для всяческих игр. Узник глядел на них и думал: "Милые мои! Как же мне жаль расставаться с вами!.. Вот сейчас, чтобы вас утешить, уподобился я софисту - доказывал то, во что сам не очень-то верю. А ведь как презирал я за это софистов!.. Родные мои! Не только вас я утешаю - себя тоже. Ведь это враки, что не боюсь я смерти. Боюсь, еще как боюсь! Страшна мне и чужая смерть: не смог ведь присутствовать при погребении Перикла, а уж идти в погребальной процессии Аспасии было и вовсе выше моих сил... Мне жутко, что уже очень скоро не увижу я солнца, мне жаль прощаться с этим безобразным, изрядно поношенным телом моим, как жаль расставаться с бурым, видавшим виды, прожженным гиматием... Плащ мой загорелся когда-то от светильника Аспасии, я и сам до сих пор горю от Ее светильника. И боюсь, как бы со смертью не кончилось это горение, утешаю себя умствованием... Любимые мои, хоть и кривляюсь я нынче перед вами, но, клянусь Аполлоном, нет в этом злого умысла... Я всегда сердился, когда вы называли меня учителем, но все же рад буду, если и впрямь чему-то научил вас... А ведь я и взаправду хотел научить вас любви, и только теперь понимаю, что нет и не может быть таких учителей... Живите без меня, любимые мои, сами постигайте науку любви, которая даст вам истинное знание, а я укреплю свой дух софизмами, чтобы не запомнили вы меня растерянным, угнетенным страхом смерти, пес бы его побрал! Хочу, чтобы последний мой урок запомнился вам на всю жизнь"... Позабыл Сократ наказ Никанора не горячиться. Забыли об этом и друзья его, восторженно ловя каждое слово смертника, задавая вопросы, отвечая. Они и о ходе времени позабыли, неумолимо приближающем страшную развязку: вместе рассуждали о душе, о том, что "душа схожа с божественным, а тело со смертным", о том, что после смерти она может вселиться не только в нового человека, но и - для наказания - в осла или в свинью... Вместе пришли к выводу, что душа бессмертна и неуничтожима, а значит, для нее нет иного "спасения от бедствий, кроме единственного: стать как можно лучше, как можно разумнее". И поведал друзьям Сократ, что когда человек умрет, в Аид провожает душу покойного его гений или демон, уж кому что досталось при рождении, а после суда, после наказания или благодати, возвращается душа с другим провожатым в этот мир, где может найти пристанище в любом из уголков Земли, которая огромна и прекрасна... Без утайки обрадовался он, когда Симмий попросил его рассказать не только о мире загробном, но и о Земле: какой видится она ему? - Я уверился, друзья, что Земля наша очень велика и что мы, обитающие от Фасиса до Геракловых Столпов, занимаем лишь малую частицу ее, - начал вдохновенно узник, чуя, как затаили дыхание его последние слушатели. - Мы теснимся вокруг нашего моря, словно лягушки вокруг болота, а есть многие другие народы, живущие в иных местах, схожих и несхожих с нашими. Живя в разных впадинах суши, мы почти ничего не ведаем о Земле и Небе, а думаем, что знаем, все равно как если бы кто-то, обитая на дне моря, воображал, будто живет на поверхности, и, видя сквозь воду Солнце и звезды, считал бы море Небом. А вот если бы кто, преодолев свою робость, медлительность, слабость, вдруг сделался крылатым и взлетел ввысь, то, словно рыбы здесь, у нас, которые высовывают голову из моря и видят этот наш мир, так же бы и он, окрыленный, вознесясь, увидел тамошний мир: истинное Небо, истинный Свет, истинную Землю!.. Никогда раньше Сократ не говорил об этом со своими учениками. Он и сам был удивлен тем, что произносит, повторяя вслух суждения, только что нашептанные ему его тайным советчиком, почти уже готовым проводить душу его в иной мир. - Если, друзья, взглянуть на нашу Землю сверху, то похожа она на мяч, сшитый из двенадцати кусков кожи и пестро расписанный разными цветами. Краски, которыми пользуются наши живописцы, могут служить образцами этих цветов, но там вся земля играет такими красками, и даже куда более яркими и чистыми. В одном месте она пурпурная и дивно прекрасная, в другом золотистая, в третьем белая - белее снега и алебастра; и остальные цвета, из которых она складывается, такие же, только там их больше числом и они прекраснее всего, что мы видим здесь!.. Слезы восторга увлажнили выпуклые глаза смертника, но были они и слезами горечи, сожаления: вовсе не был он так уж уверен, что, простившись с жизнью земной, увидит те великолепные картины, о которых говорит. "А вдруг там только тьма и пустота? - мелькнула мысль. - Вдруг в той грядущей темноте изъязвит мне душу тоска по недопознанной красоте земной, по земной жизни, которую называл про себя дивным именем: Любимая?.." Но видя искреннее восхищение учеников, блеск их глаз, радость недолгого их забытья, ни малейшим намеком не выдал Сократ горечи своей, продолжил вдохновенно: - Та Земля, что откроется взгляду окрыленного, чиста не только красками своими - всей сутью чиста. Безмерно богата она плодами произрастающими, дорогими металлами и каменьями драгоценными. Счастливы те, кому открыто это зрелище!.. И вдруг полыхнула в сознании смертника мысль: "А ведь видел я Землю такой, когда любил, когда безумно надеялся!.. Видел Землю, всю Вселенную, управляемую вовсе не анаксагоровским Нусом-Разумом, а бессмертной, неиссякающей Любовью!.." И чтобы унять бешено заколотившееся сердце, стал рассказывать Сократ своим ученикам, что под землею текут неиссякающие, невероятной ширины реки - горячие и холодные, что и огонь под землей в изобилии - есть даже реки огненные, что кора земли пронизана большими и малыми зевами, а один из них, пронизывает Землю насквозь и зовется Тартаром. В эту пропасть стекают все реки и снова берут из нее начало. Сюда низвергаются души самых закоренелых грешников - святотатцев и злодеев, а души людей праведных, в том числе истинных философов, избегают заточения в недрах - они поселяются в стране вышней чистоты, где живут бестелесно и беспечально... - И ты, Симмий, и ты, Кебет, все вы, друзья мои, отправитесь, каждый в свой час, последним из начертанных мной путей, а меня, как выражаются герои в напыщенных трагедиях, "уже призывает судьба", - толстые губы Сократа скривились в усмешке, а взгляд, обводивший слушателей, переметнулся в сторону окошка, расположенного под потолком, где выцветшая голубизна жаркого аттического дня уже стала загустевать синевой вечера. - Ну пора мне, пожалуй, и помыться, чтобы избавить женщин от лишних хлопот... Произнес он это спокойно, будто о ежевечернем омовении говорил. Друзья его, только что пребывавшие в забытье восторга, разом побледнели, растерянность отразилась на их лицах, когда Сократ кликнул тюремщика Никанора. Наконец старина Критон, собравшись с духом, смог вымолвить: - А не хочешь ли ты, Сократ, оставить какие-либо распоряжения насчет детей или еще чего-нибудь? Мы бы все с великой охотой сослужили тебе любую службу. Смертник ободряюще похлопал друга по плечу. - А что я тебе нового могу сказать? Только то, что говорил всегда и всем: думайте и пекитесь о себе самих, и тогда, что бы вы ни делали, это будет доброю службою и мне, и моим близким. А если вы не будете думать о себе и не захотите жить в согласии с тем, о чем мы толковали сегодня и в прошлые времена, вы ничего не достигнете, сколько бы самых горячих обещаний вы сейчас ни давали. - Да, Сократ, - сказал Критон, - мы постараемся исполнить все, как ты велишь. Но скажи, как нам тебя... - последнее слово он едва сумел выдавить, - похоронить? - Да как угодно! - осклабился Сократ. - Если, конечно, сумеете меня схватить, и я не убегу от вас. Хитро оглядев растерявшихся друзей, смертник тихо рассмеялся, но тут же оборвал смешок, потому что он прозвучал, как всхлип, и сказал напряженно замершим ученикам: - Ну никак мне, друзья, не убедить Критона, что я - это только тот Сократ, который сейчас беседует с вами и пока еще распоряжается каждым своим словом. Он воображает, будто я - это тот, кого он вскорости увидит мертвым, вот и спрашивает, как меня хоронить! И все слова, которые я тут долго произносил, псу под хвост!.. Убеждал его, а он и не понял, что, выпив яду, я отойду в счастливые края блаженных. Он думает, что я хотел утешить вас, а заодно и себя. Так хоть вы ему растолкуйте, старому неслуху, что скоро я буду совсем не здесь, и тогда, может, Критону станет легче, и, видя, как мое пустое тело сжигают или зарывают в землю, он не станет убиваться, воображая, будто я терплю что-то ужасное! Опять повернулся Сократ к потерянному Критону. - Так не теряй мужества, приятель, и говори, что хоронишь мое тело, а хорони как тебе заблагорассудится и как, по твоему мнению, требует обычай, - смертник заглянул в горькие глаза старого друга, увидал, как подрагивают его выцветшие почти добела губы, как терзает он сухою, увитой синими жилами рукой курчавую, ставшую совсем седой бородку. Жалость терновым шипом кольнула сердце Сократа. - Не горюй, старина! Помоги мне лучше вместе с Никанором помыться. Других я своей наготой пугать не хочу!.. 15. Мышка, дуреха, подумала, что темница опустела - так тихо стало в ней - она высунула из норки свою любопытную мордочку. Нет, конечно, обделенная разумом, она не могла сожалеть по поводу исчезновения из темницы узника, к которому успела привыкнуть, разве что испытала тревогу: вдруг да некому теперь будет ее подкармливать!.. Она уже хотела выбраться, поискать - не найдется ли чем поживиться, да спугнул ее внезапный, громкий, навзрыдный плач юного Аполлодора. Симмий, Кебет и Федон бросились к юноше, попытались утешить его, но он рыдал, как раскроивший коленку ребенок, и скоро утешители его заплакали вместе с ним, будто сегодня лишаются они родного отца, на всю жизнь остаются сиротами. Даже рассудительный, всегда сдержанный Евклид молча размазывал слезы по впалым щекам, но он же, услыхав шаги возвращающихся, поспешил унять плач друзей: - Тише! Они возвращаются!.. Сократу будет больно увидеть нас плачущими... Но и в сумерках не укрылись от взгляда вошедшего смертника покрасневшие глаза друзей. Сократ сделал вид, что рассердился: - Пес бы вас побрал! Убеждаю, язык узлом завязывается, а толку никакого!.. Он, насупившись, сел на свой топчан, отвернулся от друзей, а сам лихорадочно думал: "Боги всемогущие! Дайте мне силу не выдать боязнь смерти!.. Я пожил немало, и хоть маловато радостей дала мне жизнь, но как горько теперь расставаться с ней!.. Я уже измучил друзей своих, вот-вот стану им в тягость. Пора... Аполлон прекрасноликий, ты всегда был моим покровителем, помоги же мне в этот час!.. Эрот несовершенный и неуемный, меня не миновала позолоченная стрела твоя, помоги же слуге своему!.. Тщетно ждать помощи от богов!.. Аспасия, любовь моя, ободри мой дух, дай силы своему верному псу!.." Неожиданно на помощь пришел Никанор. Вернувшись вместе с Сократом после его омовения, тюремщик уже не стал уходить, остановился возле двери, молча глядел на узника и желтое лицо его все больше перекашивала боль, и была она, по всей видимости, не только зубной. - Сократ, - произнес он глухо, - мне, видно, не придется жаловаться на тебя, как обычно на других, которые бушуют и проклинают меня, когда я по приказу властей объявляю им, что пора пить яд. Клянусь Зевсом, ты самый смирный, самый благородный, самый лучший из людей, какие когда-нибудь сюда попадали... Я уверен, что ты не гневаешься на меня, но не сердись и за то, что не хочу я видеть твоей смерти... Пойду скажу отравителю, чтоб готовился, а ты кликни его, как решишься... Прощай, Сократ, и постарайся как можно легче перенести неизбежное! Не удержался Никанор - всхлипнул. И, сгорбившись, пошел прочь. - Прощай и ты! - произнес ему вслед Сократ. - Нет во мне злобы к тебе... - Потом с неподдельным чувством сказал друзьям своим. - Какой обходительный человек! Ему бы зубы вылечить и стать распорядителем пиров, а не тюремщиком!.. Однако ж, Критон, стоит ли нам оттягивать неизбежное? Ступай-ка следом за Никанором - зови отравителя. А если яд еще не стерли - пусть скорей сотрут. Критон дернулся, как от удара бичом. - Но ведь солнце, по-моему, еще не закатилось за горы... Я слышал, что другие принимали отраву много спустя после того, как им прикажут, ужинали, иные даже наслаждались любовью... Вот и ты не торопись, время еще терпит. - А я вот не терплю! - вскинув и без того курносый нос, заявил Сократ. - Не хочу умирать без солнца: я ведь не надеюсь выгадать ничего, если выпью яд чуть позже, и только сделаюсь смешон самому себе, цепляясь за жизнь и дрожа над последними ее остатками... Нет, нет, не спорь со мной, делай, как я говорю! Критон выглянул за дверь, шепотом дал распоряжение рабу, тот ушел и долго не возвращался. Сократ сидел, опустив голову, не глядя на друзей. Напряженное молчание в темнице становилось непереносимым. Наконец послышались тяжелые шаги, вошел грузный, одышливо пыхтящий отравитель, торжественно неся в вытянутых руках, стараясь не расплескать ни капли, чашу со стертой цикутой. Его ярко-синяя хламида расшита была золотом, благоухал он розовым маслом, почти не тронутые сединой волосы были аккуратно расчесаны, будто на пир собрался. Отравитель хотел что-то напыщенно произнести, но Сократ не дал ему сделать этого - принимая из его рук чашу, сказал буднично, будто молоком его угощают: - Спасибо, любезный, ты почти не заставил себя ждать, - а потом осведомился. - Ты во всем этом должен хорошо разбираться, так подскажи, как и что мне делать? - Да ничего особого, - ответил обескураженный спокойствием смертника отравитель. - Пей все до дна и походи, чтоб яд получше разошелся. Цикута сама подействует. Сократ вгляделся в рисунок на боках краснофигурной чаши: юные танцующие Хариты, такие же, каких изваял он давным-давно на фризе Пропилеев Акрополя!.. Ком подступил к горлу смертника, и, чтобы не выдать себя, он спросил отравителя, глянув на того, по всегдашней своей привычке, чуть исподлобья: - Как, по-твоему, этим напитком можно сделать возлияние кому-нибудь из богов или нет? У грузного, пышущего плотским жаром исполнителя приговора от удивления отвисла нижняя губа. - Мы стираем ровно столько, Сократ, сколько надо для... - сумел он наконец вымолвить в ответ, да не смог завершить фразы. - Для того, чтобы я протянул ноги! - завершил его ответ Сократ. - Жаль! А я бы с радостью совершил возлияние Аполлону и Эроту, моим покровителям и мучителям... Ну да я и так, надеюсь, останусь им любезен! Аполлодор, лишь бы отдалить страшный миг, выступил вперед и срывающимся голосом предложил Сократу свой прекрасный плащ, чтобы, хоть в последние мгновения, облачен был философ в богатый наряд. Но смертник мотнул лобастой головой и ответил с усмешкой: - Неужели мой собственный гиматий годился, чтобы в нем жить, и не годится, чтобы в нем умереть? Аполлодор закусил губу, чтобы опять не разреветься. А Сократ, не теряя больше времени, поднес чашу к губам и выпил ее до дна - спокойно и легко, как пил свое любимое хиосское. Единый вздох ужаса огласил темницу. Ученики молча уставились на Сократа, а тот прикрыл веками выпуклые глаза, прислушиваясь к себе. Первым всхлипнул Аполлодор, за ним Симмий, Кебет и даже закаленный жизнью Критон. Лишь дебелый отравитель с профессиональным любопытством наблюдал за Сократом. А тот недовольно поморщился, услыхав всхлипы, открыл глаза и сказал с мягкой укоризной: - Ну что вы, что вы, чудаки! Я для того и отослал отсюда детей и Ксантиппу, чтобы они не устроили подобного бесчинства. Тише, сдержите себя! И вдруг он стронулся с места, притопнул одной ногой, потом другой и пустился в последний пляс. Его шишковатая плешивая голова покрылась потом, густые, седые брови взмокли и потемнели, из ноздрей крупного вздернутого носа с шумом вырывалось дыхание, выпученные глаза блестели то ли от возбуждения, то ли от выступивших слез. Развевался его видавший виды бурый гиматий, во всех движениях пляшущего была какая-то дикая отчаянная страсть. Это еще больше походило на пляску Силена. Отравитель, ошарашенный впервые увиденным, даже попятился назад, глаза его стали такими же выпученными, как у его жертвы. Ученики перестали рыдать - молча с ужасом уставились на Сократа. А тот наконец оборвал пляску и, отдышавшись, удовлетворенно произнес: - Ну вот, теперь яд разошелся как следует! С этими словами он подошел к топчану и прилег на него, воздев глаза к темному потолку. Под свежим белым хитоном высоко воздымался с дыханием его живот. Никто не смог стронуться с места, лишь отравитель подошел к ложу смертника и со знанием дела ощупал тому ступни и голени. - Холодает! - произнес он самодовольно. Потом сильно стиснул ступню Сократа и спросил, чувствует ли он. - Клянусь псом, не чувствую! - буднично ответил смертник. Дыхание его уже стало прерывистым, хрипловатым. Исполнитель приговора стал ощупывать ноги Сократа, ведя руками все выше: уже и колени казнимого перестали ощущать сдавливание... - Как только холод подступит к сердцу, он отойдет... - сказал отравитель с блуждающей доброй улыбкой. - Яд у меня хороший, быстро и безотказно действует... Ученики, не двигаясь, молча глядели, как этот пышнотелый посланник афинских архонтов мнет руками уже вовсе не мерно, а судорожно вздымающийся живот Сократа. Ужас и растерянность смешались на их лицах. Наконец седовласый Критон шагнул вперед и властной рукой аристократа отстранил отравителя. Встав на колени, он склонился над Сократом. Тот лежал с закрытыми глазами, видно было, как напрягается его лицо, чтобы не выдать муки, не стать еще более безобразным... Быть может, уловив дыхание склонившегося друга, Сократ открыл глаза. Сколько всего было в этом бездонном взгляде - ни Критон и никто другой передать не смог. А потом он перевел взгляд с Критона на окошко темницы и, превозмогая боль, улыбнулся, увидав, что в этом небольшом проеме еще не темень, еще крадутся через него последние лучи... Дыхание с хрипом и свистом вырывалось изо рта умирающего, губы его вдруг шевельнулись. Критон понял, что друг силится что-то сказать, склонился над ним еще ниже, приблизив ухо к его губам. - Ас... Ас... - вырывалось со свистом из холодеющих губ. Критон и все присутствовавшие при смерти Сократа подумали, что поминает он бога врачевания Асклепия. Гораздо позже Платон затвердил с чужих слов эту неверную догадку в одном из своих знаменитых диалогов. Никто не знал, последним словом Сократа было имя Любимой. О боги всемогущие, дайте каждому достойному умереть с этим словом на устах! Март-июнь 1994 г. ПОЯСНЕНИЕ НЕКОТОРЫХ СЛОВ И ПОНЯТИЙ: агора - площадь для проведения собраний, игравшая роль центра городской общественной жизни, Аид - подземный мир, царство мертвых, Академ - местность в Афинах, названная по имени героя Академа, где располагался гимнасий, Ареопаг - холм в Афинах, место заседания судилища, архонт - одно из ежегодно избираемых высших должностей лиц в Афинах, Афинский Морской Союз - образованное в 478-477 гг. до н.э. антиперсидское объединение греческих государств, гелиэя - солнечное место собраний, созданный Солоном народный суд в Афинах, гетеры - спутницы, женщины различных социальных слоев, ведущие свободный, независимый образ жизни, гимнасий - помещение для физического воспитания (гимнастика), где упражнялись в обнаженном виде, гоплит - тяжеловооруженный пехотинец греческого ополчения, демиург - творец, сотворитель мира, Длинные стены - три построенные после 461 г. до н.э. стены между Афинами с морским портом Пиреем и селением Фалерон, служащие крепостным укреплением, Ликей - северо-восточный пригород Афин с храмом Аполлона Ликейского, олигархия - господство нескольких немногочисленных, но могущественных знатных родов, палестра - место для спортивной борьбы и упражнений, перистиль - крытый двор, окруженный колоннадой, пифия - жрица-прорицательница, Правительство Тридцати - тирания Тридцати, господство олигархов во главе с Критием, софист - учитель мудрости, сикофант - доносчик, Совет Пятисот - важнейший государственный орган, рассматривавший все направляющиеся на обсуждение народного собрания предложения, триера - маневренное военное гребное судно с тремя рядами весел, фимиатерия - курильница в форме канделябра, Элизиум - страна блаженных, райские поля, эфеб - юноша старше 18 лет, внесенный в гражданские списки и два года отбывающий воинскую повинность. |
|
|