"По ту сторону безмолвия" - читать интересную книгу автора (Кэрролл Джонатан)

Часть вторая. СИНЕГЛАЗЫЕ ВОРОНЫ

Зачем нам тащить в новый час тряпье и старье? Эмерсон

Мэри как-то рассказала мне об одной супружеской паре, которая поехала в отпуск в Таиланд. Они шли по улице какого-то городка и увидели маленького щенка, лежащего на земле. Щенок был прелестный, но бездомный, и муж и жена поняли, что, если не спасут его, он погибнет. Так что они его подобрали и как-то провезли с собой домой. В Америку.

Щенок подрос и стал настоящим очаровашкой — ласковым и милым. Любил сидеть у хозяев на коленях, когда они смотрели телевизор. Но еще у них жила кошка, которую пес ненавидел и всегда гонял. Как-то раз кошка исчезла, а потом муж обнаружил косточки или что-то в этом роде возле собачьей подстилки.

— Брось! Собака съела кошку?! С шерстью и со всеми делами?

— Погоди, дальше будет еще круче. Песик сожрал кошку, с шерстью и со всем прочим, и это заронило в душу хозяев маленькое такое подозрение. И они отвели собаку к ветеринару — боялись, что она может скушать еще кого-нибудь по соседству. Ветеринар глянул на нее разок и сказал: «Это не собака. Не знаю, что это такое, но только не собака».

— А кто же? И что сделали хозяева?

— Отнесли в зоопарк. И знаете, что там выяснилось? Песик оказался крысой. Гигантской сиамской крысой — так, кажется, они называются.

— Они держали в доме крысу?!

— Гигантскую сиамскую крысу.

— И что же они с ней сделали?

— Усыпили.

Линкольн повернулся к матери и спросил:

— То есть они ее убили?

— Да, милый. Слушай, Макс, это правда?

— Мэри говорит, что да.

Было воскресенье, зима. Мы все втроем сидели в пижамах за кухонным столом, каждый читал свой раздел газеты.

Мы съехались через два месяца после возвращения из Франции. Перемена оказалась нелегкой для всех нас, но трудней всего далась Линкольну. Мы с Лили решили жить вместе, побуждаемые любовью и надеждой. Мы знали, что без трудностей не обойтись, но испытывали душевный подъем, который сопровождает надежду на подлинное и долгое счастье. И вот, подобно дипломатам, ведущим переговоры о запрещении испытаний ядерного оружия, мы как можно деликатнее оставили мальчика в неведении, а потом разработали такую линию поведения и нашли такие слова, чтобы он почувствовал, будто это решение принимал и он тоже.

Линкольн привык, что мать принадлежит ему одному. Я понимал, что он вовсе не такой уж эгоист, просто ему, как всякому другому, нравилось быть для кого-то центром мироздания. Они с Лили прожили вместе, одни, десять лет. Линкольн был ее историей, а Лили — его скалой и истиной. За эти годы у нее случались романы, дважды — серьезные, но все-таки они никогда не угрожали их отношениям — прямой линии между двумя точками. Отец Линкольна, Рик Аарон, был для мальчика сказкой, призраком. Он представлялся сыну великаном десяти футов ростом, авантюристом, Зорро и так далее, но оставался скорее легендой, чем живым человеком.

Лили и Рик познакомились в колледже Кеньон. Рик был красивый студент — математический гений, с длинными волосами, собранными в холеный хвост, обладатель синего джипа и блокнота стихов собственного сочинения толщиной в двести страниц. Занимался фотографией, каллиграфией, знал все об орнитологии. Лили он в равной мере очаровал и встревожил. Почему сей Сверхчеловек заинтересовался Лили Марголин, студенткой языкового факультета? Лили была хороша собой, достаточно уверена в себе, чтобы не тушеваться в разговоре, и любила заниматься сексом больше, чем почти все ее подружки. Но — Рик Аарон принадлежал к тому редкому сорту людей, которые всюду становятся центром внимания. Мужчины его не любили, но старались стать его друзьями. Женщины бросали на него чересчур долгие взгляды, иногда даже приоткрыв рот. Он пользовался репутацией сердцееда, но, судя по тому, что удалось узнать Лили, бывшие подружки Рика гордились романом с ним и редко говорили о нем гадости. Даже злословили о нем не так уж зло: слишком впечатлителен, слишком пылок, слишком поглощен собой. Лили нравились эти качества. Кроме того, разве одаренность не давала Рику права на эгоцентризм? От него Рик показался Лили лишь еще более привлекательным, когда направил на нее свое ослепительное внимание. Однажды ей даже приснилось, что Рик — маяк. Человек-маяк, достаточно сверкающий и могучий, чтобы озарить всю ночь. Единственная странность сна состояла в том, что голова Рика поворачивалась на плечах на триста шестьдесят градусов. Но в тот момент Лили это показалось лишним доказательством того, что он настоящий маяк.

И уж ее-то он точно освещал! У Лили уже были парни. Даже сейчас она встречалась с одним из другого колледжа, но он, да и все остальные, не шел с Риком ни в какое сравнение. Часть очарования Рика заключалась в том, что, хотя он учился всего лишь на втором курсе, Лили воспринимала его как мужчину. Чудесно, что временами он становился глупым и прелестным, как мальчик, но сила и любознательность делали его уверенным в себе, спокойным — взрослым. Они познакомились в сентябре, а на Рождество Рик подарил ей переплетенный в кожу альбом ручной работы со стихами собственного сочинения и фотографиями, который сделал специально для нее. Лили несколько месяцев копила деньги и купила ему специальный объектив для фотоаппарата, а теперь, держа в руках прекрасный томик черной кожи, водя большим пальцем по обрезу страниц, чувствовала себя поверхностной мещанкой. Что такое объектив по сравнению со стихами?

Чем более внимания уделял ей Рик, тем больше Лили блаженствовала и нервничала одновременно. Она ждала какого-то несчастья. Или что ей, по меньшей мере, предъявят счет на всю действительную стоимость Рика и их отношений. Большинство людей считает, что заслуживает лучшего, чем имеет.

Беда в том, что, если нам вдруг случится заполучить «то самое», мы становимся жутко мнительными.

Счет пришел вскоре после того, как они стали жить вместе и Лили оправилась от того эпизода с мистером Аароном и огурцами. Как-то вечером Рик объявил, что на время бросает учебу. Он пропускает семестр и отправляется в Сан-Франциско, посмотреть, почему о нем столько шуму. Подобно опухоли мозга или смертельной болезни, которая годами дремлет в нашем теле, пока не пробудится и не начнет пожирать нас изнутри, Рика внезапно постигла не то страсть к путешествиям, не то безответственность — смотря с какой стороны на него взглянуть. Хороший мальчик, хороший студент, паинька, Рик внезапно решил отправиться странствовать и узнать, что он упускает в жизни. Вот так вот просто. К сожалению, он оставлял (среди прочего) молодую женщину, безнадежно к нему привязанную и готовую примириться с любым романтическим бредом, лишь бы с ним не расставаться. Лили даже спросила, не может ли поехать с ним. Она сделала поразительное открытие. Оказывается, такие чувства в самом деле существуют! Она и впрямь встретила человека, ради которого готова пожертвовать всем. Если бы он позволил, Лили бросила бы старую жизнь. Но Рик не захотел. Не потому, что пекся о ее благе. Он ответил ей фразой из какого-то дурацкого ковбойского фильма: «Мужчина должен делать то, что должен», — и оставил ее на пороге дома в Гамбиере, штат Огайо, смотреть, как его синий джип удаляется, исчезая в закатном солнце.

В начале романа мы делаем массу глупостей. Позже мы склонны прощать себя, потому что глубоко вдохнули большой любви, как горного воздуха, вот у нас и закружилась голова, и мы, обычно такие здравомыслящие, немножко утратили контроль над собой.

Лили ждала Рика. Ей бы следовало порыдать несколько недель, кляня его за то, что бросил ее, походить в черном, с поэтически-трагическим видом. Лили же вновь окунулась в увлекательную жизнь студенческого городка, однако у нее обнаружилась викторианская жилка. Однажды Лили пошутила, что из нее вышла бы хорошая жена капитана, — мысль о том, чтобы ждать долгие месяцы и писать бесконечные письма, которые едва ли когда-нибудь дойдут до адресата, пришлась ей очень по душе. Кроме того, разве в ее жизни было что-то лучше Рика? Лили выросла в благополучной семье, принадлежавшей к среднему классу. Приятная жизнь, но в ней не случалось ничего такого светлого, нет, пламенеющего, как отношения с Риком Аароном. Лили чувствовала, что воспламенена им, что пылает с яркостью, которой и представить себе не могла, пока не познакомилась с Риком. В любом случае, возможно, так и следовало обращаться с чем-то столь волшебным — лелеять, пока оно здесь, поклоняться, когда исчезнет. Возможно, Рик даже испытывает ее — испытывает, сохранит ли она верность ему в разлуке. Как бы то ни было, Лили покажет и ему, и самой себе, из какого она теста.

Она стала затворницей. Ходила на занятия, возвращалась с занятий домой. Слишком основательно готовилась к экзаменам и выбирала семинары по непонятным предметам, которые не пригодятся в жизни. Ей нравилось откапывать и читать авторов, книги которых годами никто не брал в библиотеке. Уиндема Льюиса. Джеймса Гулда Коззенса. Лили открывала их первой, потому что у нее была масса свободного времени. Она нашла одну книгу и постоянно продлевала на нее срок в библиотеке — не из-за содержания (невразумительного), а из-за названия: «Жажда и поиск Целого». Каких только глупостей мы не творим ради любви? Лили назначали свидания другие парни, но она отказывалась. Отказ делал ее в их глазах еще более обольстительной и таинственной. И в том и в другом они ошибались. Лили просто была влюблена в человека, который наполнил ее, как наполняют шар горячим воздухом, а потом, не дав никаких указаний, обрезал веревки и отпустил на волю ветра. Вид сверху чудесный, но, когда не знаешь, что делать дальше, становится страшно. Как ей быть, если Рик не вернется? Пройдет ли когда-нибудь боль, которую она чувствует? Какое-то время Лили рада будет плыть над миром без цели и направления, но что дальше?

Она зря волновалась. Спустя два месяца Рик объявился снова, в крашенной вручную рубашке, индейской куртке, с бородой, и борода была ему не к лицу. Но Лили была так счастлива, что пришла бы в восторг, даже если бы он вставил себе третий глаз. Несмотря на перемены в облике, увиденное в странствиях не произвело на Рика особого впечатления. Что, впрочем, не означало, что он собирался остаться дома. Сукин сын заявил, что вернулся в Огайо только чтобы повидаться с Лили, поскольку следующая его остановка — Европа. Рик дома! Рик уезжает! Лили говорила, что его приезд напоминал американские горки эмоций — то стремительно несешься вверх, то с быстротой молнии падаешь… Что ей оставалось делать, кроме как любить Рика и посвятить ему всю себя, пока они были вместе?

И секс. Лили рассказывала, что никогда в жизни столько не трахалась. Она пользовалась противозачаточным колпачком. Через месяц после отъезда Рика в Люксембург Лили поняла, что колпачок не помог. Она поехала домой в Кливленд, сказать родителям, что жила с мужчиной, забеременела и собирается рожать. И, ах да, с мужчиной этим она уже рассталась. Джо и Фрэнсис Марголин были родителями прогрессивными, из тех, что носят рубашки в африканском стиле и жертвуют деньги на всякие революционные нужды. Если дочь хочет иметь ребенка — вперед.

Но уже на третьем месяце у Лили случился выкидыш. Когда Рик вернулся из Европы, она обо всем ему рассказала. Мистера Великолепного так тронуло и поразило то, что Лили хотела оставить ребенка, даже не зная, вернется ли он, что он тут же решил стать на якорь. Они поженились и жили счастливо целую вечность — то есть еще два года, покуда Рик не закончил колледж и снова не двинулся осваивать мир. На сей раз все началось с работы в неоперившейся компьютерной фирме — еще до появления Силиконовой долины, когда вся новая отрасль состояла из горстки блестящих экспериментаторов и горящих воодушевлением энтузиастов. Обстановка Рику понравилась. За год до того, как Лили должна была получить диплом, они переехали на Запад, навстречу несчастью.

Полгода. Этот самовлюбленный говнюк продержался на своей чудесной новой работе полгода, после чего стал жаловаться, что не может самореализоваться, и ему пора делать оттуда ноги. Куда он собрался делать ноги на сей раз? В Израиль. В какой-то кибуц на сирийской границе. Он тут встретил одного парня… Лили перебила супруга на середине монолога и напрямик спросила, намерен ли он на сей раз взять ее с собой. Ответ Рика стал началом конца их любви: «Лил, ты сама должна решить, где тебе быть. Хочешь поехать — я не против». Когда она рассказывала мне о том разговоре, в ее лице и голосе появилась жесткость, которую так и не смягчили все эти годы.

— Решать самой? Я была его женой, черт побери! Сам тон, которым он это произнес, показал, как он ко мне относится. Он искренне полагал, что ему достаточно сделать великодушный жест и позволить мне тащиться следом. Но что, если мне в тот момент хотелось чего-то другого? Его это заботило? НЕТ. Рик-Елдык. Думаю, тогда я и назвала его так. Рик-Елдык. «Ты должна сама решать, где тебе быть». Ты можешь себе представить, как говоришь такое жене?

Как можно мягче я спросил:

— Почему же ты поехала?

— Потому что любила его. Не могла на него надышаться.

Ее родители, много лет щедро жертвовавшие деньги для Израиля, решили, что идея отличная, и оплатили им проезд. Они с Риком три месяца прожили в кибуце, оба работали на фабрике по производству картона, пока Рик не подрался с управляющим и их не вышвырнули на улицу. Они отправились во Францию, где Лили заболела гепатитом и угодила в больницу. Последней каплей стало то, что муженек явился к ее постели, сияя от восторга, и сказал, что познакомился в кафе с одним редактором из Лондона. Этот парень почитал кое-какие Риковы стихи и захотел их издать. Лили не возражает, если Рик слетает туда на пару дней навести мосты?

— Я была так рада за него, Макс. Я лежала на койке во французской больнице, на волосок от смерти, но сказала ему, чтобы он взял деньги моих родителей и ехал в Лондон. Боже, он исчез на две недели!

Подобно скалолазу, поднимающемуся по отвесному склону, любовь Лили к мужу достигла точки, когда ей не за что стало ухватиться, чтобы двигаться дальше. Как будто склон, у подножия состоявший из неровного гранита, наверху, там, где любой неверный шаг означает смерть, превратился в гладкий алюминий. Если ты не сумасшедший, ты ищешь другие пути. Увидев же, что их нет, — начинаешь спускаться. Лили спустилась. Или, вернее, в день выхода из больницы истратила последние деньги на билет на самолет и улетела домой.

Великая любовь никогда по-настоящему не кончается. В нее можно стрелять из пистолета или запихивать в угол самого темного чулана в глубине души, но она умна, хитра и изворотлива, она сумеет выжить. Любовь сумеет найти выход и потрясти нас внезапным появлением тогда, когда мы совершенно уверены, что она мертва или, по крайней мере, надежно упрятана под грудами прочих вещей.

Рик появился снова. Чисто выбритый, кающийся, он напомнил Лили студента духовной семинарии, готовящегося принять сан. Достаточно сказать, что она снова в него влюбилась. Ей довелось как-то прочесть интервью с одной стареющей актрисой, которая сказала, что любит свои морщины, потому что каждая из них — напоминание о каком-то мужчине. У Лили не было морщин на лице, но она хорошо понимала, о чем говорила та женщина. Ей казалось, что муж оставил на ней шрамы, что из-за него у нее охромела душа. Но Рик также сумел воскресить в ней умершее чувство, потому что на самом деле оно никогда не умирало — только впало в спячку. На это потребовалось время, но он добился успеха. Лили снова забеременела. Ей было двадцать три года.

Через год после рождения Линкольна его отец вошел в универсам в городке Виндзор, штат Коннектикут. Красивый длинноволосый мужчина, он купил пачку сигарет, но не успел кассир отсчитать сдачу, как он рухнул на пол и умер от остановки сердца.

Когда Линкольн подрос и начал задавать вопросы об отце. Лили рассказала ему историю их отношений. Мальчик не мог понять, как она могла так сильно любить кого-то, а под конец возненавидеть. Не понимал он и того, как такой чудесный человек мог так плохо обращаться с его еще более замечательной матерью. Лили отвечала как могла, но, подобно психиатру, который снова и снова задает один и тот же вопрос на разные лады, чтобы добраться до сути проблемы, сын то и дело учинял ей допрос с пристрастием.

Когда я начал завоевывать его доверие, Линкольн взялся за меня и стал выяснять, почему, как мне кажется, между двумя самыми важными людьми в его жизни все так сложилось. Я читал все книги по детской психологии, какие только мог найти, но там описывалось столько разных обоснованных вариантов ответа, что я зачастую терялся и не знал, что сказать. Сколько раз «тот самый» безупречный ответ на вопросы Линкольна приходил мне в голову слишком поздно? Чертовски часто. И еще одна трудность — не сказать ему, что я на самом деле думаю о его отце, Рике. Я считал Рика эгоистичным и бессовестным ублюдком. Сказать этого Линкольну я не мог. Но хотел, чтобы мальчик мне доверял. Я знал, что никогда не смогу заменить ему отца, но я мог стать ему близким другом, а этого достаточно. Я начал понимать, что для того, чтобы завоевать доверие ребенка, нужно научиться быть ребенком и взрослым одновременно. Нужно показывать им, кто главный, но так, чтобы они были довольны вашей властью и не чувствовали себя скованными. Лили это великолепно удавалось. В результате она в одиночку воспитала сына спокойным, уверенным в себе мальчиком, как правило, справедливым и готовым прислушаться к голосу разума.

Самое интересное — как мне понравилось жить с ними обоими. Они были словно два новых экзотических вкуса или запаха, которые сперва поражают тебя, но спустя миг тебе хочется попробовать еще. Лили пела в ванной, каждый вечер читала перед сном, а по утрам любила сначала заняться любовью, а потом — съесть сытный завтрак. Когда она спорила или сердилась, то часто бывала несправедлива и запальчива. Она ждала от меня каких-то поступков, но не всегда говорила, чего именно, пока я не выводил ее из себя, и она не начинала кипеть от злости. Успокоить Лили было непросто. Вот рассмешить — легко. С самого начала я понял, как она мне нравится и как она мне нужна. Для меня подлинным потрясением стало то, как скоро я ее полюбил.

Другое дело Линкольн. На самом деле я впервые жил в одном доме с ребенком, и меня непрерывно ошеломляли его присутствие и особенности его восприятия. Люди вечно рассуждают о том, насколько по-разному видят мир мужчины и женщины и как странно, что мы, тем не менее, как-то ладим. Наблюдение, конечно, правильное, но еще более невероятно, как удается сосуществовать в одной лодке взрослым и детям. Дети чувствуют себя в жизни более уютно, мы — больше знаем о ней. И все при этом убеждены, что другая сторона видит мир неправильно и зачастую нелепо.

— Макс, какой жуткий сон мне сегодня приснился! За мной по улице гнались какие-то парни с большими мешками с солью. Поймали меня и сказали, что заставят опустить туда пальцы. И заставили!

Линкольн откинулся на стуле, удовлетворенный. Нет ничего хуже, чем сунуть руку в мешок с солью. Выражение его лица словно бы говорило: «Если ты в здравом уме, то поймешь, как это ужасно и какое испытание я выдержал, уже просто уцелев после такой ночи». Взрослый почувствовал бы себя глупо, рассказав такой сон. А Линкольна он потряс. Делясь им, он преподносил мне дары, которыми был наделен от рождения, — свои страх и изумление. Такие вещи — не пустяк. Когда дети рассказывают вам такое, умиляться неуместно. Мне полагалось не только выслушать, но и понять. Линкольн высоко поставил планку. Если я собираюсь жить с ними и делить с ним его мать и его жизнь, я буду подвергаться постоянной проверке, пока он не придет к какому-то выводу. Мне права голоса не давали. Не могло быть и частичного успеха. Триумф или провал. И единственным судьей будет мальчик.

Однако по большей части общество Линкольна доставляло мне истинное наслаждение. Почти каждое утро я отводил его в школу. Мы говорили обо всем на свете, и он знал, что мне можно задавать любые вопросы, особенно на всякие мужские темы. В результате я как-то однажды обнаружил, что стою, прислонясь к почтовому ящику, и делаю быстрый набросок влагалища, который мальчик взял, но тут же запихнул в задний карман. «Ты не против, если я посмотрю попозже? Я вроде как стесняюсь». Однажды, когда мы ехали в машине, Линкольн понюхал себя под мышкой, потом еще раз, и сказал: «От меня начинает пахнуть, как от мужчины». Он хотел знать все о моей семье, о моих прежних подружках, о том, каким я был в юности. Признался, что его не очень-то любят в школе, потому что он нетерпелив и слишком любит командовать. Я согласился, что он любит командовать, но притом он интересная личность, значит, незаурядность уравновешивает этот недостаток. Лили сказала, что мальчик попросил мою фотографию, чтобы носить в бумажнике, но велел мне не говорить. Мы втроем ездили в Диснейленд, в аквапарк, ходили на матчи по рестлингу. Есть фото, где Гвоздила Фрэнк Корниш держит совершенно одуревшего от счастья Линкольна Аарона над головой, словно собираясь зашвырнуть мальчишку в зрительный зал, ряд этак в десятый. На следующем снимке, увеличенном до размеров плаката и висящем на стене его комнаты, Линкольн стоит, победоносно поставив ногу на грудь поверженного великана. Мы ели гамбургеры и играли в видеоигры, когда ему давно полагалось ложиться спать. Мы читали ему книжки по очереди с Лили. Одним из неожиданных плюсов стал непрерывный поток новых идей для «Скрепки», которые подбрасывали мне они оба. Люди часто спрашивали, где я беру идеи для сериала. Обычно я мямлил что-то остроумное, вроде «они просто приходят сами». Но теперь я мог честно ответить: «От тех, с кем я живу». В комиксы вошел сон про соль. Вошла привычка Лили при любых обстоятельствах рывком выныривать из сна, просыпаясь. Доверчивость и ожидание чуда, с которым Линкольн молится на ночь. Моя жизнь стала сложнее и в некоторых отношениях труднее, но вместе с тем гораздо полней и интересней. Интересней — вот верное слово. Когда живешь вместе с кем-то, никогда по-настоящему не знаешь, что будет дальше. Новые звуки, движение, жизнь. Отворяется после уроков в школе дверь, или звонит телефон — и вот они готовы рассказать тебе такое, что может перевернуть весь день вверх дном или увеличить его громкость до тысячи чудесных децибел. Само их присутствие меняет весь рельеф.

Доведенная до крайности, эта непредсказуемость может свести с ума, но со мной такого не случилось. Совсем наоборот. Лишь прожив с ними вместе несколько недель, я понял, что до встречи с Ааронами моя жизнь была настолько однообразной и скучной, что я мог бы ехать по этой прямой и плоской дороге с закрытыми глазами. Еще того хуже: если на ней все же встречался какой-то ухаб или изгиб, я нервничал и брюзжал. Как смеет существование сегодня отличаться от вчерашнего! Очевидно, эта монотонность была нездоровой и творчески бесплодной. А затем настал момент, когда я вошел в дверь их дома и претерпел ПОЛНУЮ ТРАНСФОРМАЦИЮ. Встреча с этой женщиной и ребенком столкнула меня со старой колеи на новую почву. Там жизнь оказалась не легче, но богаче. Гораздо богаче.


Линкольн был помешан на бейсболе. В детстве я тоже бредил бейсболом, так что тут между нами царило полное единодушие. Разница между нами заключалась в том, что я сходил с ума по божествам из взрослой лиги — кто играл в какой команде, у кого какая средняя сумма очков на подаче, — в то время как Линкольну нравилось просто играть. Для него сходить на игру «Лос-Анджелес Доджерс» было здорово, но отправиться в парк и ловить мяч или тренироваться в высоких и низких подачах — ни с чем не сравнимое удовольствие. Он глубоко верил в спорт. Там за один день складываются репутации, благоговение и полное фиаско всегда бродят где-то неподалеку. В спорте, особенно для детей, замечательно то, что там все однозначно черно-белое: если победил — хорошо, проиграл — плохо.

Линкольн играл в детской команде и тренировался два раза в неделю на школьной площадке в двух кварталах от нашего дома. В эти дни я старался как можно раньше закончить работу, затем брал Кобба на длинный поводок и мы вдвоем шли посмотреть, как играет наш друг. Придя на место, пес садился рядом со мной на нижней скамье для зрителей, словно сфинкс с собачьей головой. Когда он уставал, то слезал и укладывался на бок на солнышке. Я наслаждаюсь воспоминаниями об этих днях. Именно тогда я острее всего чувствовал себя отцом Линкольна. Приходить, смотреть, как он играет, идти потом вместе домой и разговаривать о том, как у него получалось, — все это создавало у меня чувство крепкой и прочной связи с ним. Мы думали только о бейсболе. Оба мы слушали и тщательно обдумывали то, что говорил другой.

Разумеется, один из его заклятых врагов был в той же команде. Разумеется, мальчишка играл лучше Линкольна. Энди Шнайдер. Я все еще вижу, как Линкольн презрительно кривит губы, произнося фамилию Энди, словно это название редкой болезни и грязное словцо одновременно.

Когда это случилось, я размышлял о том, что приготовить на ужин. Кобб растянулся на земле, наблюдая за пчелой, жужжащей возле его головы. Линкольн играл шорт-стоп и колотил по своей перчатке в ожидании мяча, что слетит с биты Энди Шнайдера.

— Бей, мразь!

Голос Линкольна? Я поднял голову. Плохо, если так. Он может ненавидеть Шнайдера, но изводить его таким образом — поведение недостойное, и я скажу ему об этом, как только…

БАЦ!

Энди ударил так сильно, что звук мяча, угодившего во что-то твердое, раздался спустя всего миг после того, как он расстался с битой. Раздался, когда мяч ударил Линкольна в лицо. Линкольн упал как подкошенный.

Я соскочил с трибуны и бросился на поле, думая только о том, чтобы добежать до него. Мальчик лежал, бессильно обмякнув, прикрыв локтем голову. Херб Скор. Вот первое, что пришло мне в голову. Когда я был маленьким, Херб Скор был знаменитым питчером из «Кливленд Индиане». Мяч попал ему в лицо и едва не убил наповал.

Крови не было видно. Я наклонился и осторожно отвел руку Линкольна, чтобы посмотреть.

— Матерь Божия!

Правый висок уже вздулся. Очевидно, за мгновение до удара Линкольн успел повернуть голову, иначе мяч угодил бы ему прямо в лицо. Но висок распухал так быстро, что гематома была уже размером с мяч для гольфа, отвратительного багрово-синего цвета. Глаза мальчика были закрыты. Он не шевелился.

Я услышал, как где-то за моей спиной кривит сзади мальчишка:

— Что я сделал? Он умер? Что я сделал? Рядом со мной на корточки опустился тренер и пытался заговорить, но все время обрывал фразу на середине.

— Мы вызвали «скорую». Здесь недалеко до…

— Вы в медицине разбираетесь?

— Нет. Отец был врачом, но… Эй, послушайте, может, тут есть…

Мы разговаривали, не глядя друг на друга. Оба не сводили глаз с Линкольна, ища признаков жизни. Их не было. Я все наклонялся и прикладывал ухо к его груди. Мне нужно было знать, что его сердце еще бьется. Где-то внутри этого неподвижного тела шла напряженная работа, чтобы он выжил.

— Может, ему надо сделать искусственное?.. Вы гляньте на проклятую опухоль!

Крови не было. Это пугало меня больше всего. Я все думал о сердитой, вздыбленной крови, запертой внутри маленькой головы. Если бы она могла где-то прорваться одним страшным потоком, Линкольн выжил бы. Он очнулся бы, вопя от боли, но выжил бы. Но крови не было. Опухоль, вздутие, но никакой крови, кроме убийственной багровости под кожей.

— Я убил его? Я же ничего не сделал! Я только ударил по мячу!

Самые худшие мгновения. Мальчик жив, но сильно пострадал, а ты понятия не имеешь, что делать. Только смотришь, молишься и стискиваешь кулаки от собственной глупости и беспомощности. Почему ты никогда не ходил на курсы первой помощи? Что, если он умрет, а ты ничего не сделал, только стоял и смотрел? Что скажет его мать? Как ты будешь жить после этого? В голове — только ужас. В сердце — только страх.

В «скорой» был мобильный телефон, но я неотрывно смотрел, как санитары хлопочут над Линкольном. Я не догадался позвонить Лили, пока мы не приехали в больницу и Линкольна не повезли на каталке в отделение неотложной помощи. В комнату быстро вошел врач и резко велел мне уйти.

— Это мой сын, доктор.

— Хорошо. Буду лечить его, как своего. А теперь, пожалуйста, уходите. Через несколько минут я скажу вам все, что смогу.

У стойки регистратуры я заполнил необходимые бумаги и позвонил в «Массу и власть». Лили на месте не оказалось, но я рассказал одной из официанток, что случилось, и та обещала, что найдет ее.

Чего Ты хочешь? Несколько лет моей жизни? Только бы он выжил. Что мне сделать, чтобы спасти его? Только бы он выжил. Мне казалось, что мне снова десять лет. Хотелось опуститься на четвереньки. О Господи, прошу, помоги ему, и я всегда буду хорошим мальчиком. Клянусь Тебе. Только бы этот малыш выжил — я сделаю все, что Ты захочешь. Я буду ходить в церковь. Брошу рисовать. Уйду от Лили. Сделай так, чтобы он поправился. Прошу Тебя.


На лицах людей в отделении неотложной помощи застыло выражение несчастное и вместе с тем тоскующее. С одной стороны, они готовы к худшему, с другой — смотрят с раболепной надеждой, как собака, которую вы ударили, а она робко, бочком, подбирается к вашей ноге — поглядеть, не миновала ли гроза.

Один человек привалился к стене, грызя палец, словно жареное крылышко. Он, не отрываясь, смотрел на свою руку. Малышка в великолепно отглаженном желтом платьице пыталась играть в прятки с женщиной, которая раскачивалась взад-вперед, закрыв глаза. Девочка прятала личико в ладонях, а потом снова отдергивала их со счастливым видом, выскакивая, как чертик из коробки. Ку-ку. Она заметила, что я на нее смотрю, и быстро юркнула за женщину.

— Прекрати! Прекрати, слышишь? — Та схватила изумленную малышку за локоть и сильно встряхнула. Мне хотелось подойти и прекратить эту воспитательную муштру, но я подумал, что достаточно уже натворил. — Встань здесь и веди себя тихо. Пожалуйста! Бога ради, можешь ты просто постоять спокойно?

Малышка замерла с выражением потрясения и страха на лице. Что бы ни происходило в больнице, что бы ни случилось с больным, которого она ждала, самое страшное для нее — это трепка от ее опекунши. Ей скажут: «Папочка умер» или «Мамочка очень больна», но это известие потрясет ее гораздо меньше, чем злобная вспышка ее испуганной спутницы. Вот что в ее понимании — конец света. Смирно стоя возле женщины, девочка засунула в рот большой палец и посмотрела на меня просто с ненавистью. Моего плеча коснулась чья-то рука, я не успел обернуться, как мужской голос произнес:

— Мистер Аарон?

Мгновение я думал, что меня с кем-то перепутали. Аарон? Потом по мне пробежала зловещая неестественная дрожь, как по листве перед грозой, — я понял, что меня приняли за Рика Аарона.

Я обернулся и уже собирался поправить, но тут до меня дошло: они так решили, потому что я привез мальчика. И я сказал:

— Я его отец.

Врача звали Кейси. Уильям Кейси. Потрясенный, я слишком долго глядел невидящим взглядом на его нагрудную табличку с именем. Уильям Кейси.

— Мистер Аарон, все будет в порядке. Вашему мальчику повезло. Мяч ударил его в висок, и он потерял сознание. Там большая гематома, и некоторое время у него будет сильно болеть голова, но, в остальном, все хорошо. Ни трещины в кости, ни серьезного сотрясения. Он пришел в себя сразу после вашего ухода.

— ДА! — Я вскинул оба кулака вверх и закрыл глаза. — Да!

— Мы бы хотели оставить его для наблюдения на ночь, но это просто стандартная процедура. Я уверен, что с ним все хорошо.

Я тряс и тряс руку доктора Кейси, пока тот мягко не высвободился и не велел мне сесть и отдышаться.

— Но с головой все будет в порядке? Не будет последствий или…

— Насколько я могу судить, нет, а мы тщательно его осмотрели. Голова поболит, и какое-то время он не сможет надевать бейсболку. Вот и все. Все будет в порядке.

— Спасибо, доктор. Большое вам спасибо…

— Мистер Аарон, когда я был молодым самодовольным врачом, пациенты говорили мне «спасибо», и я принимал это как должное. Но за двадцать пять лет медицинской практики я научился не считать своей заслугой, что кого-то вылечил, — я просто сделал все, что мог. Я рад за вас. Рад, что смог обнадежить. А сейчас мне нужно идти.

Я сел и нечаянно встретился глазами с той женщиной с ребенком. Она улыбнулась и махнула рукой в сторону соседней комнаты.

— Все хорошо?

— Да. Да, его ударили по голове, но все будет в порядке. Это мой сын. — На глаза мне навернулись слезы. — Мой сын.

— Рада за вас.

— Спасибо. Надеюсь… надеюсь, у вас тоже все хорошо.

— Там моя дочка. Мама вот ее. Знаете, почему мы здесь? Потому что эта умница-разумница, моя доченька, засунула свой толстый язык в бутылку с кока-колой! Ей-богу. И не спрашивайте меня, как ей это удалось. Мы все сидим, довольные и счастливые, на дне рождения внучки. Ее мама пьет кока-колу, а потом глядим — она машет руками, будто тонет. Но нет, оказывается, она не может вытащить язык из проклятой бутылки. Вы можете в такое поверить? Нам пришлось взять такси — моя машина сломалась, — так шофер над нами ржал всю дорогу. Черт подери, я и сама смеялась.

То ли от облегчения, которое я испытывал, узнав, что Линкольн поправится, то ли оттого, что женщина наконец улыбнулась, — но я тоже улыбнулся, потом хихикнул, потом открыто загоготал. Она тоже. Встречаясь друг с другом глазами, мы хохотали все сильнее.

— Как можно засунуть язык в бутылку из-под коки? Горлышко-то узкое!

— Не спрашивайте. У моей дочери всегда были особые таланты.

Мимо спешил врач, но, заглянув в комнату и увидев, что все мы хохочем, резко остановился. К тому времени даже пальцегрыз сломался. Странное, наверное, это было зрелище. Кто смеется в неотложке? Мы кто, вурдалаки или чокнутые? Маленькая девочка не понимала, отчего все так развеселились, но совсем не возражала. Она стала скакать по комнате, напевая: «Кока-кола, кока-кола».

И именно эту картину увидела Лили, когда выбежала из-за поворота коридора, преследуемая по пятам Ибрагимом: все смеются, ребенок скачет, просто праздник какой-то.

— Макс! Где он? Что происходит? Разрываясь между смехом, удивлением при виде Лили и облегчением, все еще кувыркающимся у меня в животе, я только махал рукой и улыбался, как ни гнусно это выглядело. Лили не знала, что сын вне опасности. Она думала, что его, возможно, уже нет в живых.

— Макс, ради Христа, где Линкольн? Я встал, все еще улыбаясь.

— Лили, с ним все хорошо. Не волнуйся.

— То есть как? Где он?

— В соседней комнате. Но врач только что приходил и сказал, что все в порядке. От удара Линкольн потерял сознание…

— Потерял сознание?! Мне этого не сказали. Сказали только, что его ударили. Потерял сознание? О Господи…

Я взял ее за локти:

— Лили, послушай меня. Он получил по голове бейсбольным мячом и потерял сознание. Но с ним все хорошо. У него будет большой синяк, и голова какое-то время поболит, но врачи все проверили, и с ним все в порядке. Все в порядке.

— Почему ты привез его сюда? Почему не позвонил и не сказал мне?

— Погоди, успокойся. Его ударили, он потерял сознание. Мы испугались и отвезли его в больницу. Так было нужно: все могло обернуться очень плохо.

— Господи Иисусе, ты не должен был его сюда привозить. — Лили сердито вырвалась и затрясла головой. — Ты заполнял бумаги? Что конкретно ты там написал?

Ибрагим стоял за ее спиной. Он пожал плечами, словно не понимая, чего она так шумит.

— Какие бумаги ты заполнял, Макс?

— Что-то заполнял, Лили, не помню. Им нужно дать общие сведения. Милая, это рутина, так всегда делают в больницах.

— Какая рутина? Что ты там написал? Какие сведения дал?

Лили страшно разозлилась. Я объяснил это пережитым напряжением. Я старался говорить как можно спокойнее.

— Его имя, возраст, наш адрес. И нет ли у него аллергии на что-нибудь.

— Что еще?

— Ничего. Просто стандартный бланк.

— Стандартный бланк, да? Чушь собачья!

— Лили, успокойся. В больнице так положено. Им нужны кое-какие сведения…

Она схватила меня за рубашку на груди и грубо притянула к себе.

— Им ничего нельзя сообщать, Макс. Никогда, ничего, — сипло прорычала она.

Тут Ибрагим обхватил ее, стал оттаскивать и терпеливо уговаривать, отрывая от меня. Ее странное поведение совершенно сбило меня с толку. Лили имела полное право переволноваться из-за сына, но выражение ее лица, голос, брань… Ее что-то смертельно испугало… Тем более нелепым и диким показалось мне то, что она затем произнесла:

— Как ты думаешь, они берут отпечатки пальцев?

— У Линкольна? Нет! Он же пациент, а не заключенный.

Она выслушала меня, затем повернулась к Ибрагиму. Тот тоже запротестовал:

— Лили, перестань, пожалуйста. Не сходи с ума. В больнице отпечатков не берут!

— Точно неизвестно, но ладно. Сейчас я хочу только увезти его отсюда. Когда его можно забрать домой?

— Завтра. Врач сказал, что они оставят его на ночь, чтобы понаблюдать. Завтра он сможет поехать домой.

— Завтра? Где этот врач? Мне нужно с ним поговорить. Мы уезжаем.

Говоря «мы», она имела в виду, что хочет сейчас же увезти сына. Мы нашли доктора Кейси, который сначала попытался ее успокоить, но, поняв, что эта обезумевшая мама хочет немедленно забрать мальчика, заговорил настойчиво и суховато-профессионально. Он сказал, что это неразумно, даже опрометчиво, даже опасно. Бывали случаи, когда…

— Мне все равно, доктор. Мы уезжаем. Я его мать и хочу забрать его домой. Если возникнут какие-то проблемы, мы вернемся.

Что бы он ни говорил, переубедить Лили ему не удалось. То есть не удалось до тех пор, пока их схватка не закончилась и врач, потерпев поражение, не собрался уходить, чтобы подготовить необходимые для выписки Линкольна бумаги.

— Вы очень своеобразная женщина, миссис Аарон. Не понимаю, почему вы так настаиваете на этом. Это, безусловно, противоречит интересам вашего сына, и ваше поведение вызывает у меня серьезнейшие подозрения.

Он просматривал свои записи и не увидел, как изменилось лицо Лили. За несколько секунд оно прошло путь от агрессивного «пошел ты!..» до «ой-ой-ой», а затем до раболепного страха. Прежде чем снова заговорить, она посмотрела на меня. Раболепство скрывало что-то еще — крыс под полом, незаметно зажатый в ладони нож.

— Доктор Кейси, простите меня. Я просто… я не могу… Все так сложилось… Да, пусть он останется. Конечно, вы правы. Извините.

Врачи сразу узнают интонации растерянности и отчаяния. Они слышат их на работе каждый день. Когда Кейси снова заговорил, он был воплощенное сочувствие и спокойная сила:

— Конечно же, я понимаю, миссис Аарон. Но это действительно самое правильное решение. Позвольте нам сегодня подержать мальчика здесь и, если хотите, можете остаться в палате вместе с ним. Но будет лучше, если он пробудет у нас всю ночь.

— Да. Безусловно. Извините меня.

— Вам не нужно извиняться. Я скажу медсестре, что вы остаетесь с мальчиком.

Я наблюдал за Лили в течение всего этого странного разговора. Что, черт возьми, происходит? Которая Лили — настоящая? Как и врач, я мог бы попасться на удочку, если бы не видел выражение се лица, страх и отвращение во взгляде, кривящиеся и поджимающиеся губы — она явно боролась с собой. Если не наблюдать за ней слишком пристально, можно и не догадаться, что она лжет.

Неужели это Лили? Женщина, столь великодушная и щедрая по отношению к другим, безупречно ведущая себя в чрезвычайных ситуациях, готовая первой бежать на помощь незнакомым людям. Конечно, тут еще сыграло роль то, что на сей раз беда стряслась с ней, с ее сыном. Но дело не только в этом. Не только.

— Лили!

Она провожала взглядом врача, который быстро шагал по коридору.

— Лили!

— А?

— Что случилось? В чем проблема?

Лили взглянула на меня так, словно я отвесил ей оплеуху.

— Большая ошибка, Макс. Ты совершил очень большую ошибку. Очень глупую.

— Какую? Что я сделал не так?

— Я не хочу сейчас об этом говорить. — И она ушла.

— Ибрагим, что происходит?

Я был не только встревожен, но и чувствовал себя полным дураком: я живу с этой женщиной, а сейчас, во время нашей первой размолвки, мне пришлось спрашивать ее босса, почему она так странно себя ведет.

— Не знаю. Она очень странно относится к мальчику. Чересчур защищает. Гас думает, что она… — Ибрагим покрутил пальцем у виска.

— Она уже вела себя так?

— Да, но только когда дело касалось Линкольна. Лили хорошая женщина, но над сыном дрожит как сумасшедшая.

Потрясение случившимся, растерянность от всего пережитого, нервы, сперва натянутые, а потом отпущенные, словно резинки, — все это объясняло ее вспышки, непоследовательность и странности. Но разве этим можно объяснить коварство, на миг мелькнувшее в ее глазах? Иначе не назовешь. Коварство. Ложь. Такой верить нельзя.

— Иб, вы не можете немного побыть с ней? Схожу выпью чашку кофе — может быть, успокоюсь немного.

— Конечно, идите. Но, Макс, не сердитесь на нее. Помните, что до вас у нее ничего не было в жизни, кроме этого ребенка.

— Знаю. Я понимаю. Просто… Не беспокойтесь. Я вернусь через полчаса.


Я провел в больничном буфете пять минут. Достаточно, чтобы взять чашку кофе, но, когда ее поставили передо мной, я понял, что по-настоящему мне хотелось свежего воздуха и простора. Я расплатился и вышел. В нескольких кварталах от больницы находился парк, и я с благодарностью отправился туда. Вечерело. Вокруг прогуливались люди. Женщины с колясками, пожилые пары в яркой одежде, дети на скейтбордах и велосипедах. В нескольких футах от скамейки, на которую я сел, какая-то женщина играла на траве с молодым бостонским терьером. Бостонские терьеры — прелестные маленькие собачки, а этот явно упивался жизнью, гоняясь за ярко-зеленым мячом, который женщина принесла с собой. Чтобы как-то отрешиться от мыслей о Лили и том, что сегодня произошло, я сосредоточился на их возне. Пес выронил мяч и залаял на женщину, чтобы та снова бросила мячик. С моими собаками было не так. Все мои знакомые псы, если им кидали мяч, приносили его, а потом удирали с ним в противоположном направлении.

Мяч полетел, щенок понесся за ним, схватил, когда тот еще катился, и кинулся обратно. Так продолжалось, пока не прилетели голуби. Большая стая возникла ниоткуда и села поблизости. Необычная картина: внезапно явилось полсотни птиц — чистили перья, суетились, хлопали крыльями. Люди смотрели и показывали на них друг другу. Щенок был ошеломлен. Мгновение он стоял в изумлении. Затем классическим собачьим манером опустил голову, приготовившись к нападению, и, припадая к земле, двинулся к стае. Собаки ничего так не любят, как бросаться на птиц. Шажок-шажок-шажок-ПРЫГ! Им редко удается кого-то поймать, но какое это имеет значение? Главное удовольствие — заставить перепуганных птиц рвануться вверх, прочь от земли, как следует задать им страху!

Шажок, шажок, шажок. Терьер подобрался к стае на расстояние нескольких футов, остановился, подобрался для прыжка, приподняв одну лапу. Я уже приготовился к блестящему броску, когда случилась странная штука. Птицы, все как одна, повернулись. Они все так же ворковали и хлопали крыльями, но одновременно они двинулись с места — серовато-розовой волной. Словно поняв, что на их стороне численный перевес, или решив, что, если так много объектов разом поворачивается одним движением, тут что-то не так, маленький пес медленно расслабился и, пристально наблюдая за голубями, лег на землю. Может быть, в другой раз.

Мир полон загадочных связей, особенно когда мы переживаем тяжелые времена. Все, кто видел, как щенок охотится на птиц, рассмеялись. Ну не мило ли? А меня от этой сцены бросило в дрожь. Игривый и уверенный в себе пес подкрался к дичи, которая, как он знал, принадлежит ему по праву. Он уже много раз так ее подстерегал, и получалось очень здорово. Но на сей раз эти пятьдесят голов, сто крыльев, и внезапное слитное движение… Все сказало ему: «Стой! Все не так, песик. Даже не пытайся».

Все не так, песик. Что происходит с Лили? Ее поведение в больнице меня потрясло. Птицы остаются птицами до тех пор, пока не поведут себя, как маленькое войско. А меня потрясли неискренность на знакомом лице Лили, ее брань, странная недоверчивость и паранойя, проявившиеся впервые за время нашего знакомства. Что происходит?


По природе я недоверчив. Даже самому себе не доверяю. Часто понятия не имею, как повел бы себя в какой-то ситуации. А кто все знает о себе наверняка? Если вы не можете сказать: «Я доверяю себе», то как вы можете серьезно сказать: «Я доверяю тебе»? Поэтому люди могут причинить мне боль, но тяжело ранят редко. Когда Нора Сильвер призналась, что спит с другим, для меня это был жестокий удар, но он не стал ни катастрофой, ни неожиданностью. Где-то в глубине моей души есть дверь толщиной два фута, а перед ней стоит на страже великан — борец сумо — и никого не пускает внутрь. Это дверь в Штаб Командования, Центр Управления, святая святых. Какие документы ни предъявляй, часовой вас не пропустит. Я не жалею о том, что так устроен. Мои родители — люди доверчивые, они и меня с братом воспитывали такими же, но мы с ним другие. Сол — плут в бизнесе, распутник и враль каких мало. Он любит проходимцев, потому что сам такой. Каждый из нас не верит примерно четверти того, что говорит другой. Это одна из немногих вещей, в которых мы с братом сходимся.

В ночь, которую Лили провела в больнице с Линкольном, я прошелся по нашему дому, как взломщик. У меня никогда прежде не было причин сомневаться в том, что она рассказала мне о себе и своей жизни, но теперь мне в душу закралось подозрение. Рыскать по собственному дому, ища улики против того, кого любишь, противоестественно, но я перерыл весь дом с полным бесстрастием. Я думал только, что это дом Лили, тут вся ее жизнь, значит, здесь должно быть «что-то» — свидетельство, ниточка, ключ. Я сознавал, что зацепка, которую я ищу, может оказаться настолько невнятной и невразумительной, что, даже найдя ее, я не пойму, что нашел. Фотография или корешок билета, письмо от друга с одной-единственной ничего не значащей фразой, которая, если ее расшифровать, сказала бы все.

Я начал с комнаты Линкольна. Его шкаф, письменный стол, сундук с игрушками, книги. Быстро листал страницы каждой, переворачивал и встряхивал. Ключ мог скрываться там — закладка, запись на клочке бумаги. Под кроватью Линкольна, во всех коробках, в закоулках комнаты, где можно что-то спрятать. Под рукой я держат блокнот. Все подозрительное я либо отмечал в блокноте, либо складывал на полу в середине комнаты, чтобы обдумать попозже, когда буду тщательно анализировать информацию.

Ничего особенного не найдя, я перенес поиски в нашу спальню. С той же методичностью — над, под, вокруг, внутри. Я проверил даже собственные вещи, чтобы убедиться, что в них ничего не припрятали. Лили вела дневник, и я его прочел, но не нашел ничего, кроме описания маленьких горестей и триумфов и философских размышлений. События и мысли, которые сегодня кажутся важными, но, если их не записать, скоро позабудутся. Трогательный штрих, который меня, однако, не остановил: Лили часто писала о нас и о том, как изменилась ее жизнь с тех пор, как мы встретились. Я обыскивал дом комната за комнатой, предмет за предметом, но все впустую. Чего я искал? Не раз я держал в руках какую-то вещь и пялился на нее, словно первый археолог, раскопавший иероглифическую надпись. Вы точно знаете, что она исполнена величайшего смысла, в ней — рассказы и сведения, целые миры, но все это в миллионе миль от вашего понимания, хоть и в двенадцати дюймах от ваших глаз.

Проработав несколько часов, я порезался и сломал ноготь, выдергивая, вытаскивая и вывинчивая с привычных мест различные предметы. Объявил перерыв, чтобы сделать себе сэндвич, и съел его, разглядывая сложенные на полу маленькой кучкой вещи, в которых мог скрываться какой-то зловещий смысл. Ни одна из них ничего мне не говорила. Я это знал. Но знал, что Лили что-то скрывает. Чем больше я искал и думал о ней, тем больше убеждался, что ее вспышка — лишь верхушка большого айсберга лжи. Доказательство было здесь, но я не мог его найти.

Под конец, в три часа ночи, исписав целый блокнот заметками, проверив и перепроверив, что все снова лежит точно на своем месте, отругавшись, перепроверив в третий раз… я имел на руках ровно два факта. В доме не было ни следа Рика Аарона. Ни писем, ни записей в дневнике, ни старых рубашек с нашитой именной меткой, засунутых в дальний ящик, ни фотографий — ничего. Как такое может быть? Как можно так любить кого-то и, несмотря на горький финал, ничего не оставить на память? Я знавал жен и мужей, которые после разрыва выбрасывали одежду изменника(цы) из окон или же отдавали Армии Спасения, но все они что-то сохраняли. Лили — нет. Судя по тому, что я «откопал», единственным доказательством существования Рика Аарона и отношений Лили с отцом Линкольна были ее рассказы.

Вторая моя находка — чета по фамилии Майер. Грегори и Анвен Майер. На дне ящика с нижним бельем у Лили лежала маленькая вырезка из журнала по собаководству, рекламирующая «Сомерсет Кеннелс», питомник французских бульдогов-чемпионов. Владельцы — Анвен и Грегори Майер. Внизу — адрес и телефон. Лили очень любила собак, поэтому сначала я решил, что она сохранила бумажку, чтобы взять там бульдога, когда умрет старик Кобб.

Следующее упоминание о Майерах содержалось в газетной заметке, которая была заложена в одну из Лилиных книг. Заметка была старая, бумага пожелтела, хотя книжка новая — вышла всего год назад. Миссис Анвен Майер чудесным образом уцелела в автокатастрофе на шоссе 195, когда ее автомобиль разбился всмятку. Она ехала с превышением скорости, машина потеряла управление, слетела с дороги и врезалась в столб эстакады. Миссис Анвен перенесла легкий шок, но ей оказали помощь и позже отпустили из больницы. На полях заметки Лили написала: «Анвен — по-валлийски „очень красивая“». Значит, они друзья, вместе учились в школе? Я подумал, что все дело в Грегори. Иначе зачем Лили смотреть в словаре значение имени другой женщины?

Третьим материалом о Майерах оказалась еще одна газетная вырезка, тоже пожелтевшая. Похоже, из той же газеты; там просто сообщалось, что супружеская пара покидает Фаулер и возвращается домой, в Нью-Джерси. Цитировались слова Грегори Майера, что они прекрасно прожили тут четыре года, но почувствовали, что пора вернуться домой, «чтобы осуществить мечту всей своей жизни — разводить породистых собак».

У Лили хранились и другие вырезки и фотографии, но немного: групповой снимок всей их ресторанной братии, еще один — пожилой пары, как я предположил, ее родителей, несколько незнакомцев (ни один не подходил под описание Рика), но Майеры выиграли конкурс с тремя очками. Интересно.


Мне было неловко снова идти к Мэри со своими подозрениями, поэтому я навел справки и нашел другое хорошее детективное агентство. Словно пробираясь тайком на порнографический фильм, торопливо зашел внутрь и объяснил, что мне нужно, доброжелательному человеку средних лет с рыболовными трофеями на стенах: Анвен и Грегори Майер. Вот адрес в Нью-Джерси. Пожалуйста, узнайте о них все, что сможете. Разговор вышел короткий и спокойный. Но когда он закончился, и я ехал на следующую встречу, меня вдруг поразили две вещи. Во-первых, детектив, некто мистер Гофф, ни разу не спросил, зачем мне сведения о Майерах. Кто я такой, откуда я взялся, чтобы разнюхивать об их жизни? Что, если я преступник и собираю информацию, чтобы использовать ее против них? Гоффа это не интересовало. Только факты, приятель. Ты хочешь знать об их причудах и интрижках, недостатках, скрытых шрамах, что они едят на завтрак, оставшись наедине, как занимаются любовью? Заплати — и я выясню.

Я не чувствовал себя негодяем, скорее этот поступок меня чем-то запятнал. Иногда разузнавать о чужой жизни приходится, и все же такой поступок, сколь угодно правильный, унижает нас. Осознав это, я уяснил себе еще кое-что, и моя решимость раскрыть тайну поубавилась: что бы я ни узнал о Лили Аарон через Майеров, я разрушаю доверие между нами. Даже если выяснится, что Лили скрывает что-то странное или подозрительное, вина будет на мне. Положим, я уже перерыл дом в поисках следов, но то касалось только нас двоих. Мы оба там живем. Теперь же я пересек черту — «вышел» на поиски, и наш мир изменился.

Тем временем вернулся домой Линкольн, бодрый и явно здоровый как огурчик, несмотря на большую уродливую шишку. Лили позволила продержать его сутки в больнице, но не прошло и секунды после выписки, как она уже напяливала на сына кроссовки и куртку. Нам велели пристально наблюдать за рефлексами мальчика, за тем, как он реагирует на мир и ориентируется в пространстве. Если что-то будет не в порядке, срочно везти его обратно. Мы три дня продержали Линкольна дома, не пуская в школу, но под конец он так рвался вернуться к обычной жизни, что мы уступили, попросив учителей тоже за ним понаблюдать.

Почувствовав, что беда миновала, Лили стала вести себя, как ни в чем не бывало, хотя кое-что меня озадачило. Например, она не попросила извинения, да и вообще ни словом не упомянула свое поведение в больнице. Держалась так, будто ничего не случилось. Даже происшествие с Линкольном стало чем-то вроде старого-престарого чернильного пятнышка на белом носовом платке: да, если присмотреться, еще можно что-то различить, но зачем вглядываться, если его почитай что и нет?

Как-то в воскресенье мы втроем сели в машину и поехали на пляж Венис — людей посмотреть и пообедать. Скейтбордисты, попрошайки, пляжные киски, растаманы на роликовых коньках, откровенные психи и прочие чудики собрались там во множестве, и мы шли средь них, словно через сюрреалистический парк с подстриженными деревьями и статуями великих чокнутых в Бомарцо или Диснейленде.

В прошлом мы не раз говорили, что надо бы как-нибудь погадать по руке или на картах Таро. Решив, что случай вполне подходящий, я предложил подойти к одному из предсказателей, расставивших карточные столы вдоль Оушен-Фронт-Уок. Лили это не заинтересовало. Я не настаивал, но Линкольн загорелся. Лили трижды сказала «нет», потом, наконец, позволила — но только при условии, что сама выберет гадателя. Им оказался хиппи, настолько обкуренный и с таким бессмысленным взглядом, что я удивился, как это он вообще сумел перетасовать и разложить карты, не рассыпав. Странный выбор.

— Ух, парень, полный улет. Твоя карта — Туз Жезлов. Я хочу сказать, тут несколько жезлов. — Сие откровение и еще несколько столь же незабываемых перлов обошлись нам в пять долларов.

Мы поели поблизости, в ресторане, объединенном с книжным магазином. После обеда пошли посмотреть книжки, каждый по своему вкусу. Минут через пятнадцать я случайно поднял глаза и увидел на улице Лили — она говорила с тем самым обкуренным прорицателем. Тот, по-прежнему сидя, указывал на что-то на столе. Я не понял, на что, но предположил, что на одну из гадальных карт. Лили слушала очень внимательно и торопливо записывала в блокнотик, который часто брала с собой. Хиппи говорил, постукивал по карте, жестикулировал, а она царапала, царапала, царапала в блокноте. Я смотрел, пока они не разошлись: Лили достала деньги и отдала гадальщику. Они обменялись рукопожатием, и Лили двинулась обратно к магазину. Я поспешно уткнулся в книгу, которую держал в руках. Не спрашивайте, как она называлась. Не знаю. Лили вошла и сразу направилась ко мне, дружелюбно улыбаясь.

— Что скажешь, любимый? Пойдем?

— Еще пять минут. Хочу кое-что посмотреть.

Она пошла искать Линкольна, а я спросил у женщины за прилавком, где лежат книги по Таро. Их оказалось две. В первой говорилось: «Жезлы. Масть указывает на живость и предприимчивость, энергию и рост. Жезлы, изображенные на картах, всегда увиты листьями, что означает непрерывное обновление жизни и рост. Ассоциируются с миром идей, а также с творчеством во всех его формах». Вторая гласила: «Жезлы — масть начинаний, бесформенной огненной энергии. Она требует четких целей и планов, требует твердой основы, чтобы энергия не сожгла саму себя. Заметьте, что рыцарь едет по пустыне, где нет ни домов, ни людей, ни деревьев, ни воды. Если ни одна субстанция не донесет энергию до цели, пустыня не откроется для жизни».


Чаще всего я делаю «Скрепку» так: сперва рисую две фигуры и то, что их окружает, потом придумываю подпись. Обычно я заранее знаю, как все должно выглядеть и звучать, но бывают случаи, когда в процессе рисования заключительные слова полностью меняются.

Строчка, которую я придумал, когда мы ехали домой с пляжа, гласила: «Правда — как кислород: глотни чуть больше, и тебе не поздоровится». Я изобразил двух своих персонажей: вот они сидят с удочками в руках, лески уходят, как в озеро, в экран позади них. Одному на крючок попалась такая огромная рыбина, что нам видно только край ее рта и гигантский глаз. Откуда взялась такая мысль? Я ведь не раскопал ничего по-настоящему дурного о Лили, никакой ужасной истины. И все же. Все же я нутром, костным мозгом чуял: надвигается что-то важное и безусловно плохое. Тяжелое предчувствие. Шепот шушукающихся бесов…

Я нарисовал двоих удильщиков, рыбину, подписал «Правда — как…» внизу и остановился.

Взял новый лист бумаги. Двое бегут от собственных гигантских изображений на экране. Подпись: «Честность — самая пугающая политика».

Новый лист.

Я сделал четыре разных варианта и нарисовал бы и пятый, если бы в комнату не вошла Лили и не позвала меня спать. Как обычно, она положила руку мне на плечо и посмотрела, что у меня на планшете. Я внутренне сжался. Что она скажет? Может ли догадаться, почему я нарисовал это?

— Ого, Макс, как цинично. Это на тебя не похоже. Или ты не в духе? Ты что, серьезно так думаешь?

— Думаю, что правда — не всегда то, что о ней болтают.

— Разве? Ты мне говорил, что редко врешь.

Мне многое хотелось сказать. Обернуться и посмотреть ей в глаза, поинтересоваться: «А ты — часто? Ведь ты напугала меня, Лили. Чем дальше я ищу, тем больше распоясывается мое воображение. Что происходит? Открой мне тайну. Скажи правду. Нет, солги. Скажи, что все хорошо. Даже если я ни на миг тебе не поверю».

Когда она ушла, я начал еще один рисунок. Двое смотрят на читателя. Из экрана за ними поднимается большая волосатая лапа чудовища. Ясно, что в следующий миг оно схватит их и сожрет на обед. Не замечая надвигающейся гибели, один говорит другому: «Поверь, паранойя — единственная надежная отрасль индустрии девяностых».


— Мистер Фишер? Это Тони Гофф.

— Простите?

— Тони Гофф из агентства «Известное — неизвестное».

— Ах да, конечно. Извините.

— Я собрал для вас досье. Хотел бы договориться о встрече в любое удобное для вас время.

— Там много?

— Да, оно довольно основательное. У меня… сейчас посмотрим… почти сто страниц материала.

— Сто?!

— Да, ну, в федеральных делах неизбежно очень много писанины.

— Федеральных? Господи, хорошо. Сегодня мы можем встретиться?

— Я в вашем распоряжении.


— Боже, какие они оба красивые! — Я вскинул глаза, чтобы увидеть, как отреагировал Гофф на мой порыв. Но, впервые увидев Майеров, нельзя было удержаться от восхищения. Сыщик показал мне три фотографии. Фотографии порой вводят в заблуждение, свет или ракурс могут сделать человека красивее или уродливее, чем на самом деле. Но выстройте в ряд три фотографии, и узнаете правду. Анвен и Грегори Майеры были красивы. Таким место на торжественных открытиях, на страницах глянцевых журналов, рекламирующих масло для загара и кружевное белье. Если вы увидите такую пару на улице, то почувствуете к ним и любовь, и зависть — пополам. Счастливчики. Золотая молодежь. Ничего еще о них не зная, сразу предполагаешь, что они богаты, удачливы, настоящие боги секса и вообще живут замечательно.

— Подождите, самое интересное — потом. — Гофф нашел в толстой папке листок и толкнул его по столу ко мне. — Немного изменилась, а?

— Это другая женщина!

— Та самая.

— Невероятно. Она выглядит на пятьдесят и так, словно умирает от рака.

— Ей сейчас всего тридцать три, а снимок сделан несколько лет назад. Но скажу вам, я видел, как из людей уходила жизнь по менее веской причине, чем у нее. Не хотите чашечку кофе?

— Нет, спасибо. Рассказывайте, мистер Гофф. Сыщик потер затылок и несколько долгих мгновений пристально на меня смотрел.

— Вы журналист, мистер Фишер?

— Нет. Почему вы спрашиваете?

— Из-за этого. — Он показал на папку. — Я знаю, сейчас очень популярны документальные детективы. Читали Майкла Мьюшоу? Мой любимый автор. Помните ту историю про мальчика, который убил своих родителей? Выдающаяся вещь.

— При чем здесь Майеры?

Он, похоже, не торопился. Отодвинул стул от стола, сцепил руки за головой, широко развернув локти, и уставился в потолок.

— Сейчас в Америке пропадает миллион детей в год. Миллион. По последним данным. Мы уже к этому привыкли. По-моему, все пошло кувырком еще в шестидесятые, когда дети стали исчезать, а потом оказывались в коммунах. Знаменитости вдруг тоже начали баловаться наркотиками, а не только всякие психи-битники. А свободная любовь! Раз девственность больше ничего не значила, ребята творили с собой что хотели и чувствовали себя взрослыми с момента, как достигали половой зрелости. Что могут родители рассказать ребенку такого, чего он еще не знает? Мгновенная независимость. А теперь еще, ко всем прочим бедам, пятьдесят процентов разводов, что означает: каждый второй ребенок — из неполной семьи. Появляется реальная статистика — дети подвергаются насилию дома. А тут еще новые, дешевые наркотики-убийцы… А, да что я завожусь. Мы ведь сейчас даже не о подростках говорим. Убегают дети лет пятнадцати-шестнадцати, они вполне взрослые. Может быть, и глуповатые, но о себе позаботиться могут… А у Майеров украли ребенка. Двухмесячного. Они тогда жили в Гарамонде, штат Пенсильвания. Грегори Майер был банкиром в Филадельфии. Он окончил колледж Хейвер-форд, а его жена — Брин-Маур, по соседству. Оба родом из Нью-Джерси. Насколько я понял, они полюбили друг друга еще в колледже. Были женаты два года, когда родился ребенок. Мальчик. Его назвали Брендан. Брендан Уэйд Майер.

— Мальчик. Сколько с тех пор прошло? Гофф заглянул в бумаги.

— Девять лет. Девять лет и… три месяца.

— Продолжайте.

Но он замолк. И уставился на меня.

— Вы ведь ничего об этом не знаете, так?

— Ничего.

— Вы не знаете этих людей?

— Нет.

— Забавно, я бы поклялся, что знаете. Просто по тому, как вы говорили о них в первый раз. Дали их фамилию и велели разобраться… Словно рассчитывали, что и я узнаю, кто они… Так или иначе, однажды днем миссис Майер отправилась в Гарамондский торговый центр. Ее муж любил французские булки, и она хотела купить батон в специальной пекарне. Согласно ее показаниям, она оставила коляску с ребенком у входа в магазин, но только потому, что витрина там стеклянная, и все отлично видно изнутри. Говорит, она много раз так делала. Других покупателей в булочной не было, так что все заняло не больше двух-трех минут. Она вышла, сунула батон в пакет, который висел сбоку коляски, и покатила ее прочь. И тут наступает ключевой момент. Миссис Майер говорит, что, выйдя из магазина, не заглянула в коляску. Просто положила батон в пакет и пошла дальше по делам. У дверей в следующий магазин она опустила глаза, чтобы посмотреть, как там ребенок, и обнаружила, что он исчез.

— Что… — Я остановился; мне пришлось откашляться. — Что произошло дальше?

— Что произошло? Все есть в папке, но если коротко — на пакетах с молоком появилось еще одно младенческое личико: «Вы не видели этого ребенка?». Ребенка не видели уже девять лет, мистер Фишер… Майеры сделали все, что могли, но ничего не нашли. Насколько мне известно, они по-прежнему тратят уйму денег, пытаясь разыскать сына. Но, понимаете, когда случается такая трагедия, очень часто едва ли не самое худшее происходит с родителями. Я узнал, что у мистера Майера было что-то вроде нервного срыва. Потом они переехали из Гарамонда в Миссури…

— Фаулер, Миссури?

Гофф некоторое время листал папку.

— Да, Фаулер, штат Миссури. Правильно.

— Где она попала в аварию?

Гофф кивнул, все еще просматривая документы.

— У меня нет никаких веских причин так утверждать, но лично я думаю, что это была не авария. Создается впечатление, что эта женщина пыталась покончить с собой.

— Почему вы так решили?

— Чутье.

— Нельзя поконкретнее?

— Посмотрите на последнюю фотографию. Она сделана как раз перед их отъездом в Миссури. Совершенно истерзанная женщина. И единственное описание дорожного происшествия только увеличивает мои подозрения.

— Я читал заметку.

— А вы подумайте. — Гофф поднял руку и стал загибать пальцы. — Она признала, что ехала слишком быстро. Машина потеряла управление на совершенно ровном шоссе, хотя погода стояла хорошая…

— Откуда вы знаете?

— Проверил сводки метеобюро. Не справилась с управлением как раз, когда чисто случайно проезжала мимо одной из толстенных железобетонных опор эстакады? Нет, слишком сомнительно.

— Думаете, она решила покончить с собой оттого, что потеряла ребенка?

— Да, и по другим причинам. Счастливая молодая женщина выходит замуж за своего приятеля-студента, учится в хорошем колледже, оканчивает его, ее ждут спокойствие и достаток. Вскоре рожает ребенка и поселяется в пригородном доме. Муж получает хорошее место в банке. Жизнь немного скучноватая, но по-своему приятная… И вот однажды наша сказочная принцесса, такая красивая и благополучная, садится со своим малышом в микроавтобус и едет в магазин, чтобы купить мужу его любимого хлеба. Прямо Красная Шапочка едет к бабушке. — Гофф встал и, повернувшись ко мне спиной, потрогал морду рыбы, красующейся на стене. — А потом — за сколько? тридцать секунд? — вся жизнь стала непонятной. Словно неведомый иностранный язык. Каждое слово, которое она знала когда-то, вдруг приобрело совсем другой смысл. Представьте — однажды утром вы просыпаетесь, а все слова, что вы знали вчера, теперь значат совсем другое. «Ребенок» теперь означает не ребенка, а ужас, утрату, страх. Вы произносите те же слова и фразы, что и прежде, но сегодня вас никто не понимает. Под конец — даже вы сами. «Где мой ребенок?» теперь означает «Смерть уже здесь» или «Бог сегодня умер»… Большинству из нас в школе плохо давались иностранные языки. Что случится, если в один миг наш язык превратится в русский или фарси? И никогда больше не станет таким, каким мы его знали?.. Анвен Майер вела спокойную, размеренную жизнь в уюте и безопасности. Она не была подготовлена к удару, хотя к такому вообще никто не бывает готов. Ее ребенка похитили, муж пережил нервный срыв, ни он, ни она так и не смогли оправиться от утраты… Я отлично понимаю, почему она попыталась покончить с собой.

— Из Миссури они вернулись в Нью-Джерси?

— Да. Купили старую птицеферму в Сомерсете. Это возле Нью-Брансуика, там расположен университет Ратгерс. Майеры превратили ферму в собачий питомник. Разводят французских бульдогов. Маленьких таких уродцев. Видели когда-нибудь? Похожи на картофелины. Пучеглазые картофелины.

Мне хотелось узнать еще, и вместе с тем я не в силах был осознать уже услышанное. Кто они, эти красивые и несчастные люди? Что делают в нижних ящиках и скрытых уголках жизни Лили Аарон?

— Мистер Фишер! Вам плохо?

— Нет, просто задумался о том, что услышал.

— Ничего удивительного. Хочу сказать вам то, что говорю на этом этапе расследования каждому клиенту. Всего лишь совет, но я считаю, что обязан его вам дать. Как мы будем действовать дальше, решать вам… Я двадцать два года занимаюсь своей работой. Меня просят что-то узнать… не важно, по какой причине. Возможно, это прозвучит странно, но я человек нелюбопытный. Работа мне интересна, потому что в ней все логично и четко: собери факты, передай их клиенту и предоставь ему решать, что делать с информацией. Иногда я чувствую себя чем-то вроде библиотекаря — вы называете мне тему, а я иду к стеллажам и вытаскиваю все, что у нас есть… Но сейчас я произнесу небольшую речь, совершенно бесплатно.

Он сделал паузу.

— Вот что я хочу вам сказать: остановитесь. Гарантирую, чем дальше вы будете расследовать, тем больше будете расстраиваться, какое бы значение вы ни придавали делу. Возможно, вы уже расстроены. Чаше всего так. Дальше — больше. Люди любопытны, потому они меня и нанимают. Но стоит мне дать им первую пачку материалов, факты начинают их терзать. Неверные жены, непорядочные родители… для того, чтобы нанять детектива, есть множество веских причин. Но говорю вам: остановитесь, пока не поздно. Если только расследование не абсолютно необходимо, не нужно для спасения чьей-то жизни, остановитесь. Расплатитесь со мной, выйдите за дверь и все забудьте. Может быть, из моих уст такие слова звучат странно, но говорю вам, на своей работе я встречал столько боли… Мне не доставляет радости видеть, как люди рассыпаются на части. Я теряю так некоторых клиентов, но в моем бизнесе их всегда хватает.

— Возможно, вы и правы.

— Я знаю, что прав. Прав настолько, что держу пари, я точно знаю, о чем вы сейчас думаете. Вы думаете: «Он прав, и я остановлюсь — после того, как попрошу узнать еще только одно». Но это самое страшное. «Еще одно» обычно, в конце концов, разъедает вам душу. То, что получает клиент в первый заход, — как правило, первая затяжка сигаретой. Он становится подозрительным, а то и полным параноиком. «Вы утверждаете, что видели, как моя жена вышла из „Бара Билла“? Что вы хотите этим сказать? Она не пьет!» Такого рода вещи. Так что, пожалуйста, послушайтесь меня, оставьте свои подозрения при себе и постарайтесь с ними справиться. Возвращайтесь назад к своей жизни и оставьте это…

Не знаю, как и почему, но я отчего-то вдруг набросился на него. С какой стати он тут снисходительно и многословно вкручивает мне, что знает, как лучше поступить? Я, что, как паинька должен вернуться домой?..

— Спасибо за совет, мистер Гофф. Но я сам приму решение. Если я хочу продолжить расследование, и вам слишком трудно с ним справиться…

— Еще один совет, мистер Фишер. Не ведите себя как говнюк, когда человек, который знает, что говорит, дает вам полезную подсказку. Во-первых, я могу «справиться» с вашим делом. Я всего лишь говорю вам, что тысячу раз видел, как люди съезжали с катушек из-за информации, которую они просили меня собрать. Во-вторых, мне все равно, что информация сделает с вами. Мне безразлично, осчастливит она вас, огорчит или потрясет. Не забывайте, я библиотекарь. Я всего лишь приношу книги. Вы их читаете, и, как правило, они действительно меняют вашу жизнь. С гарантией. Я только говорю: будьте осторожны с книгами, потому что очень часто…

— Я понял вас.

Сыщик поджал губы и слегка склонил голову:

— Может быть, и поняли.


У меня очень хорошая память. Часто чересчур хорошая. Люди так много болтают, что рано или поздно о чем-то проговариваются. У них есть на то причины: хотят произвести впечатление, показаться оригинальными или внушить к себе любовь. Никто не подозревает, что вы запомните все преувеличения, все маленькие или большие выдумки, добавленные к потрясающей истории, которую пришлось только слегка подретушировать, чтоб она прозвучала безупречно. Но я-то помню. С Лили я, естественно, стал еще более бдителен, чем когда-либо. За два дня до встречи с Гоффом она мимоходом уронила фразу, которая тогда меня насторожила, а сейчас заставила продолжить расследование.

Я купил тогда новую рубашку и показал ей. Увидев, что она от фирмы «Винстед», Лили слегка вздрогнула:

— Винстед! Как странно. Так назывался город, где умер Рик.

Когда она в первый раз рассказывала мне историю Рика Аарона, она сказала, что он умер в Виндзоре, штат Коннектикут. А теперь — в Винстеде.

— Где? — переспросил я небрежно.

Лили показала на ярлык на рубашке и посмотрела на меня:

— В Винстеде. А что?

— Я когда-то был знаком с парнем из Уоллингфорда. Это где-то поблизости?

— Совсем рядом. Он учился в Чоэйте?

— В Чоэйте. Точно!

Если бы Лили не знала географии Уоллингфорда и Коннектикута, я бы так не поразился. Если бы один раз она не сказала, что ее муж умер тут, а в другой раз — там. Но она допустила ошибку, поэтому я и бросился на поиски.


— Да, вы правы, есть еще одна вещь. Я бы хотел, чтобы вы узнали все, что сможете, о человеке по имени Рик Аарон. Он учился в колледже Кеньон и умер не то в Виндзоре, не то в Винстеде, штат Коннектикут.

Мой детектив сделал запись в блокноте.

— Так в Виндзоре или Винстеде?

— Точно не знаю. Проверьте оба.


Гофф перезвонил через три дня. Ни Рик, ни Рикк, ни Рич, ни Рики, ни Ричард Аарон никогда не учились в Кеньоне. Никто с таким именем не умирал ни в Виндзоре, ни в Виндзор-Локсе, ни в Виндеме, ни в Винчестере, ни в Винстеде, штат Коннектикут.

Теперь пришел мой черед солгать. После долгого телефонного разговора с братом я сказал Лили, что Сол приезжает в Нью-Йорк. Я хочу устроить себе маленький отпуск и слетать с ним повидаться. Возможно, мы еще съездим проведать родителей. Сделаем им сюрприз, а?

Лили сказала: конечно. Когда ты едешь? Послезавтра. Так скоро? Тогда, думаю, нам нужно заранее наверстать время, которое мы потеряем. Она скользнула в мои объятия, глядя на меня, благоухая, еще более очаровательная, чем всегда. Однако, когда она застонала во второй или третий раз, до меня дошло, что стонет она не от желания, а от того, что я слишком крепко ее обнял. Изо всех сил прижал к себе, стиснул в надежде отыскать где-то глубоко, под кожей и костями, настоящую Лили. Настоящую Лили с настоящим ребенком и правдивой историей жизни. Как можно верить, что тебя любит тот, кому ты не веришь? Я вспомнил рассказ Мэри о людях, которые думали, что у них живет щеночек, а он оказался гигантской крысой. И другую ее историю — о голой женщине, привязанной к кровати, и ее муже, лежащем на полу в костюме Бэтмена. Собаки, которые на самом деле крысы, любовь столь непростая, что ее можно поддержать только садистскими играми и Бэтменом. Возможно, сама того не зная, Мэри с самого начала моих отношений с Ааронами говорила мне то же, что и тот детектив: остановись. Остановись, пока не поздно, пока не понял, что за существо ты привел домой, пока в твою жизнь не вторглось что-то смехотворное или страшное, без чего ему нет места в твоей жизни.


— Мне особенно нравится замечание одного критика о Бетховене: «Кажется, он знал все, что можно знать». Вот если бы о нас кто-нибудь такое сказал!

— Пошел в жопу, Герб!

Нагнувшись, я со злобным щелчком выключил автомагнитолу. Влюбись — и каждый предмет, каждый человек, каждое слово вдруг начинают твердить одно: «любовь». Потеряй любимую — и происходит то же самое. С момента отъезда из Калифорнии мне чудилось, что все вокруг непрерывно намекают на полное знание, озарение, ясность, понимание. Даже вступительное слово к симфонии Бетховена по радио напомнило мне о цели, которой я так боялся. А в самолете какая-то мерзкая тетка, сидевшая позади меня, с голосом музыкальным, как ножовка, битых пять часов громогласно повествовала о женщине по имени Каллен Джеймс, автобиография которой изменила ее жизнь. По ее словам, Каллен каким-то образом покинула свое тело, и отправились в другой мир, где (разумеется) пережила всевозможные ужасающие приключения. Но, ей-богу, она выстояла, узнала ИСТИНУ и вернулась домой Цельной Личностью. Я видел эту книжку в магазине, но одного взгляда на краткую аннотацию на пыльной обложке хватило, чтобы я поспешил положить ее обратно. Одно дело Бетховен. Возможно, гении и могут найти дорогу в лабиринте жизни. Но вот душевнобольные домохозяйки, стареющие кинозвезды или бывшие гуру шестидесятых, бесстыдно заявляющие, что слышат голос Бога или живших десять тысяч лет назад воителей, которые открывают им тайны мироздания… увольте. Думаю, если бы Бог говорил со мной, я повел бы себя хоть чуточку поскромнее. А эти психи описывают все так, словно они с Ним на «ты». Кроме того, даже мелкие повседневные истины вынести нелегко. А уж ИСТИНА, поведанная тем, кто знает все, должна, если вы останетесь живы, опалить нас внутри и снаружи, словно взрыв. Как вышло со мной.

Ведя машину по скоростной магистрали Нью-Джерси в направлении Сомерсета, я пытался вообразить самые мрачные сценарии, чтобы хоть отчасти подготовиться к ножу гильотины, который вот-вот упадет на мою жизнь. Я позвонил Майерам из Лос-Анджелеса и договорился о встрече, якобы для того, чтобы посмотреть их собак. Разговаривал со мной Грегори; у него оказался приятный, но безликий голос. На заднем плане слышалась веселая щенячья возня.

Я съехал с автострады у Нью-Брансуика и, следуя его указаниям, отыскал их ферму. Что я ожидал увидеть? Наверное, маленький милый домик, вроде разворота в журналах «Дом и сад» или «Casa Vogue». Такой, знаете, — в каждой комнате по черному баухаузовскому креслу, изыскано-грубо отесанные балки, латунные дверные петли, за домом — бассейн. Или ничего. Жилище двух сломленных людей, ковыляющих по пепелищу жизни, махнувших рукой на все, кроме хлеба насущного и хоть какой-то крыши над головой.

То, что я увидел, превзошло даже самые мрачные мои ожидания.

Пока я ехал по длинной уединенной проселочной дороге, перед моим мысленным взором прошли плоские одноэтажные дома, ведущие к их обиталищу. Здания и места, которые можно ожидать увидеть в глуши. Ржавые почтовые ящики, во дворах — машины, стоящие на кирпичах вместо колес, подозрительные взгляды женщин, развешивающих на серых веревках унылого вида белье.

Ого! Увидев дом, я протер глаза. И добавил: «Что за черт!», потому что здание выглядело очень странно, и было тут совершенно неуместно. Прежде всего, меня поразили цвета — кроваво-красный, черный и антрацитово-голубой. Затем до меня дошло, под какими невообразимыми углами располагались друг к другу поверхности. Металлические трубы тянулись вверх и вдоль по стенам здания, словно серебристая зубная паста, выдавленная из тюбика. Что за штука? Кто мог поставить эдакого затейливого монстра посреди скучной сельской местности?

Следующей моей мыслью, пока я подъезжал к дому, было — да это же сбитый НЛО! Они всегда падают в глухой провинции, в кукурузных полях, где их видят лишь равнодушные коровы да фермеры. Я недавно читал колонку в «Лос-Анджелес Таймс», ее автор специально рассмотрел сей вопрос. Если по Земле слоняются, вынюхивая, твари с других планет, отчего они никогда не приземлятся в Нью-Йорке или в Москве, где сосредоточена власть и где разворачиваются главные события? Почему они вечно выбирают места на отшибе, вроде Норт-Платта, штат Небраска? Поглядев на сооружение из стали и камня в тридцати ярдах от меня, я подумал, что, быть может, настал мой черед вступить в контакт с инопланетным разумом.

Лучше уж открыто признаться в собственной тупости, чем попытаться ее скрыть. Я смотрел тогда на одну из ранних версий прославленного ныне Брендан-Хауса.

Анвен Майер изучала в колледже архитектуру, а на летних каникулах работала в студии знаменитого архитектора Гарри Радклиффа. По окончании колледжа она не стала профессионально заниматься зодчеством, но архитектура осталась ее хобби. Анвен была довольна тем, что вышла замуж за Грегори, и обустроила дом. Когда же ребенка похитили, муж пережил нервный срыв, а сама она — «несчастный случай» на автостраде, она решила, что единственное для них спасение — начать жизнь заново, причем делать только то, чего действительно хочется. Ее отец умер и оставил ей маленькое наследство. Кроме того, Майеры продали все, что смогли, включая акции и облигации, которые Грегори покупал с пятнадцатилетнего возраста. В итоге у них набралось чуть меньше семидесяти тысяч долларов. Анвен мудро решила разделить их на две части — половина пойдет на дальнейшие поиски сына, половина — на новую жизнь в Нью-Джерси.

Анвен обожала архитектуру, Грегори — собак. В возрасте тридцати с небольшим лет отроду они сделали то, что большинство может позволить себе только после ухода на пенсию: стали жить так, как хочется. Десерт в конце обеда. Для Майеров это был не десерт, а единственная пища, которую оба могли переварить. Они купят какой-нибудь простой и прочный дом в глубинке, где земля недорогая. Постепенно, за несколько лет, Анвен превратит его в их единственный, неповторимый дом. Грегори станет разводить своих любимых французских бульдогов. Если они будут разумны и трудолюбивы, то справятся. Ни он, ни она больше не произносили слово «везение». Везение — Бог бедняков. Оба утратили веру в Него в тот день, когда исчез их ребенок.

Мне так больно рассказывать об этом.

Я затормозил перед их странным домом спустя три тысячи дней после того, как они потеряли ребенка. Мне хотелось осмотреться и собраться с мыслями прежде, чем позвоню в дверь. Что им сказать? Удастся ли поглядеть на них, задать кое-какие вопросы, не имеющие никакого отношения к собакам, а потом унести ноги, не возбудив подозрении? Люди, а вы Лили Аарон знаете? Знаете, почему она интересуется вами? Вы бывали в Лос-Анджелесе, или Кливленде, или Гамбиере, штат Огайо? Как насчет некоего Рика Аарона? Хотя у меня такое чувство, что его не существует…

— Привет! Вы мистер Дэтлоу?

Хоть я и не привык к своему вымышленному имени, но так быстро крутанулся на сиденье, что это, наверное, выглядело странным. Задумавшись, я уставился на дорогу и не слышал, как сзади подошла женщина, хотя гравий громко хрустел у нее под ногами, как я обнаружил позже, идя за ней к дому.

Виной ли тому годы страданий, тяжелая и напряженная работа, по большей части на свежем воздухе, или просто преждевременное старение, но красота Анвен погибла. Глубоко запавшие глаза, чрезмерная худоба: скулы торчали как карнизы. И все же ее лицо по-прежнему было таким миловидным, что ее голову хотелось накачать воздухом, как воздушный шар. Наполнить и вернуть ему прежнюю прелесть.

— Мы вас ждали. Грегори там, в сарае. Пойдемте к нему. Или вы предпочли бы сначала чашку чаю?

— Это было бы замечательно. — Я решил, что лучше сначала поговорить с ней одной, чем с обоими сразу.

— Хорошо, идемте в дом. Можно спросить, откуда вы услышали про нас? Видели рекламу в «Собачьем мире»?

Я вылез из машины и выпрямился. Анвен была выше, чем мне вначале показалось. Пять футов восемь или девять дюймов, нет, чуть меньше — сапоги у нее на невысоких каблуках.

— Да, я видел ту рекламу, но еще я слышал о вас от Раймонда Джилла.

— Джилл? Боюсь, что я его не знаю. Еще бы, я его выдумал секунду назад.

— На Западе он известный заводчик.

Анвен улыбнулась, и, батюшки, на миг я увидел былую красавицу.

— О нас знают даже на Западе? Как приятно. Грег будет очень рад это слышать.

Я пошел за ней по дорожке к толстой деревянной двери, испещренной множеством узоров, точно сложный наборный паркет.

— Вот так дверь. Вот так дом! Анвен обернулась и снова улыбнулась:

— Да, либо он вам нравится — сразу и навсегда, либо вас от него тошнит. Равнодушных не остается. А вы что скажете?

— Еще не определился. Поначалу мне показалось, что это инопланетный звездолет, но сейчас я начал привыкать. Внутри он такой же сумасшедший?

— Пожалуй, нет. Но и не земной! Входите, увидите сами.

Впервые Анвен упомянула о мальчике, когда мы были в гостиной. До того момента она и голосом и повадкой напоминала дружелюбного экскурсовода. Она явно привыкла показывать дом озадаченным или изумленным людям и потому создана себе соответствующий роли образ. Комнату венчал потолок с огромным окном-розой, составленным будто из мозаичных панелей, из витражей, сквозь которые струился разноцветный свет, расцвечивая пол, словно ковер.

— Поразительно. Не знаю, что и сказать о вашем доме, миссис Майер.

— Анвен.

— Анвен. То он завораживает, то — через минуту или когда мы входим в другую комнату — мне кажется, что я хватил лишнего. Эта комната замечательна. То, как вы скомбинировали камень, металл и дерево, окна наверху… И впрямь НЛО. Сверхъестественно!

— А другие комнаты? Похожи на пьяный бред? Я пожал плечами:

— Что поделаешь, некоторые из них превосходят мое воображение.

— Рада, что вы ответили честно. Я скажу вам, почему дом такой. У нас с мужем есть маленький сын. Девять лет назад его похитили. До тех пор, пока мы его не найдем, этот дом будет Бренданом и всем, что мы хотим дать ему.

В том, как она это сказала, не было ни угрызений совести, ни жалости к себе, ни стоицизма. Просто факты ее жизни. Она сообщала их мне, но ничего не просила.

— Мне очень жаль. А других детей у вас нет?

— Нет. Ни муж, ни я не можем и думать о другом ребенке, пока Брендан не вернется домой. Так что Грегори разводит собак, а я тружусь над домом. Когда-нибудь сын вернется, и нам будет что показать ему.

Только тут, в последних словах, я заметил в ее голосе сдерживаемое страдание.

— Когда мы купили участок, тут стояла просто старая уродливая птицеферма. Поначалу я хотела создать что-то, что понравилось бы Брендану. Детское — не значит ребяческое, понимаете? Дом с причудами, всполохами цвета, припадками раздражения.

— Припадками. Отличная идея.

Анвен, уперев руки в бока, оглядела комнату:

— Да, но дом изменился, когда мы выкинули почти всю старую рухлядь. Сначала я хотела, чтобы дом был под стать внутреннему миру ребенка, Брендана. Потом поняла, что до тех пор, пока сын не вернется, дом должен подходить и нам. И я снова начала его перестраивать. Еще, и еще, и еще. До того, как мы поженились, я училась на архитектора, так что не думайте, что я совершенно чокнутая!

Она немного рассказала, опустив то, что касалось нервного срыва мужа и автокатастрофы. По ее словам выходило, что они потеряли ребенка, сменили несколько мест работы, наконец почувствовали, что непременно должны вернуться домой, в свой родной штат, и жить так, как захочется. Я не задавал вопросов. Ее ложь была безобидна: ложь незнакомцу, которому незачем знать об их неизбывной боли. Не думаю, чтобы Анвен так нуждалась в моей жалости; ей хватало того, что я понял и принял их странный дом. Сейчас он был для нее одновременно ребенком и произведением искусства. Словно какого-то душераздирающего голема, она пыталась оживить его силой заботы, любви и воображения. Когда мальчик вернется, она вновь направит все силы на него. До тех пор же всю свою энергию и любовь она вкладывала в то, чтобы сделать неодушевленное одушевленным.

Каждая комната в их доме представляла собой отдельный мир. В некоторых прорубили стены и потолки, чтобы построить мостики, соединяющие одну с другой, словно сюрреалистические вереницы сновидений. В одной спальне все было изогнуто под кривыми углами. Картины в неправильной формы рамах и единственное зеркало закреплены на потолке. Над самым полом в стене буквально пробита дыра, закрытая стеклом. Только спустя мгновение вы понимали, что это окно. В другой комнате, называвшейся Осенней, все предметы оказались мягкими и двуцветными.

Существуют оригиналы, которые строят дома из бутылок или номерных знаков штата Вайоминг. Архитекторы, которые проектируют церкви, похожие на оплывающие свечи, и аэропорты, смахивающие на скатов. Но самым необычайным и откровенно утомительным в доме Майеров была неприкрытая одержимость работой. Анвен ни словом об этом не обмолвилась, но было ясно: она отдает себе отчет в том, что, получи ее мозг передышку, он осознает всю смертельную безнадежность положения и уничтожит ее. Поэтому она не делана передышек. Она планировала, строила и переделывала, держась за единственную ниточку, которая, как она чувствовала, еще связывала ее с пропавшим ребенком.

В комнату вошла маленькая черная собачонка и вразвалку подковыляла к моей ноге. Я нагнулся и погладил ее.

— Это Генри Хэнк. Муж называет щенков в честь знаменитых боксеров прошлого. Мы знаем, что покупатели потом дают им другие клички, но Грег развлекается тем, что несколько недель вокруг него возится целая орава бойцов.

Вбежал еще один щенок и был представлен как Джил Диаз.

— Здравствуйте!

Поначалу я решил, что ее муж отлично выглядит. Куда крепче и здоровее, чем Анвен. Очень загорелый, довольно плотный. Это промелькнуло у меня в голове, когда я вставал, чтобы с ним поздороваться. Мы пошли навстречу друг другу, одна из собак залаяла, и Грегори опустил глаза, чтобы посмотреть, что там за гвалт. Вблизи я разглядел, что кожа у него неестественного коричнево-оранжевого цвета, как бывает от крема для загара. Когда я был мальчишкой и эту дрянь еще только что изобрели, один парень из нашего городка, помнится, купил бутылку… Бедолага потом несколько недель выглядел так, будто его с ног до головы неровно вымазали помадой чуткого красно-коричневого цвета. Полагаю, с тех пор продукт усовершенствовали, но, судя по Грегори Майеру, не сильно.

Руку он тоже пожимал странно: чересчур сильно и мощно сдавил, когда наши руки встретились и соприкоснулись, а потом бессильно и вяло выпустил. Его рука стала совершенно дряблой. Я вспомнил, что Грегори перенес нервный срыв. Чем дольше я на него смотрел, тем отчетливее замечал признаки уязвимости и душевного расстройства. В конце концов, у меня создалось впечатление, что Майеры «удалились от мира», потому что Грегори не в силах выносить такую тяжесть и не скоро справится со своим горем.

— Дорогой, он говорит, нас порекомендован известный заводчик с Запада. Раймонд Джилл.

— Раймонд! Конечно, я знаю Раймонда. Симпатяга. Кого бишь он разводит?

— Мопсов.

— Мопсов, точно. Симпатяга.

Грегори чересчур часто откашливался. Он так напряженно и внимательно слушал собеседника, даже его совершенно ни к чему не обязывающую болтовню, что тот поневоле ощущал неловкость. Печальнее всего, что он искренне старался. Грегори делал вид, будто вы для него очень важная персона, хотя вы познакомились лишь несколько минут назад. При этом он не был ни подхалимом, ни рубахой-парнем. Вероятно, я ему действительно понравился, поскольку вел себя любезно и мило, но в его вымученной улыбке, в поначалу энергичном, но потом бессильном и вялом рукопожатии, в том опасливом обожании, с которым он смотрел на жену, читалось страдание. Рядом с ним она казалась самым сильным человеком на свете.

Самый неловкий эпизод произошел посреди разговора о достоинствах французских бульдогов в сравнении с другими породами. Грегори вдруг оборвав свою речь на полуслове и ухмыльнулся:

— А знаете, как Г. Л. Менкен называл Калвина Кулиджа? «Жуткий маленький мерзавчик». Как вам, разумеется, известно, язык у этих собак не должен торчать из пасти.

Переход от собак к Менкену и снова к собачьим языкам произошел так быстро, что до меня лишь через несколько секунд дошло, что случилось. Видимо, я не смог скрыть удивления, потому что, повернувшись к Анвен, увидел, как она нахмурилась и поджала губы, как бы говоря: «Т-с-с! Не показывайте ему, что заметили». Грегори еще дважды так же дико заносило от одной темы в другую, но я притворялся, что все в порядке.

Что было хуже — его уязвимость, плохо скрываемая нервозность? То, как Майеры расточали друг на друга и на безобразных, как горгульи, собак свою призрачную любовь? Или власть, мощная аура их дома? Дома-памятника-голема, который заменил им утраченного ребенка.

Долгий и грустный вечер рядом с этими людьми превратился в тихую пытку. Больше всего мне хотелось уехать и все обдумать. Посидеть в баре или гостиничном номере, где угодно, в любом укромном углу, где я мог бы обсудить с самим собой, что делать дальше.

Я был почти уверен, что Линкольн Аарон — их сын. Но мне требовались дополнительные доказательства. Их я стал искать в Нью-Йорке — связался с еще одним детективным агентством и поручил им проверить родителей Лили, Джо и Фрэнсис Марго-Лин из Кливленда. Оказалось, что в Кливленде за последние тридцать лет не жил никто с таким именем. То же касалось ребенка по имени Линкольн Аарон, предположительно родившегося там восемь, девять или десять лет назад. Ни в одной больнице или государственном учреждении не нашлось никаких записей.

Почему я забегаю вперед и раньше времени рассказываю самую важную часть истории? Потому, что я уже знал правду в тот день, когда сидел в гостиной Майеров. Сидя на мягкой кушетке за чашкой ароматного чая, я знал, что женщина, которую я люблю больше всего на свете, — преступница и чудовище. Похищение детей чудовищно. Подобно убийству и изнасилованию оно подрывает единственные реальные ценности нашей жизни: моя жизнь, моя сексуальность, плоть от плоти и кровь от крови моей — мои.

Однажды Линкольн придумал историю о синеглазых воронах. История так себе, но образ чернильно-черных птиц с лазурными глазами еще долго меня преследовал. Вороны умны, вороваты, крикливы. Они мне очень нравятся такие, как есть. Если бы я увидел ворону, сидящую на ветке и курящую сигару, я бы рассмеялся и подумал — да, правильно. Но голубые глаза бывают у младенцев, ангелов, шведов; дай их воронам — и все забавное уйдет. Бесенок превращается в зловещего извращенца. За несколько телефонных звонков до того, как удостовериться, что моя любимая — монстр, я не мог забыть придуманный мальчиком образ. Вороны с голубыми глазами. Его мать, моя подруга и любимая — чудовище. Голубоглазые вороны. Лили Аарон — похитительница ребенка.

Когда мой визит закончился, то есть после того, как я осмотрел дом и всех собак и мы проговорили до тех пор, пока все трое под вечер не впали в оцепенение от переизбытка информации и слов, Майеры проводили меня к моей взятой напрокат машине. Я поблагодарил их за то, что они меня приняли. Чтобы отвертеться от покупки собаки, я сказал им, что мне нужна серая, — такой у них не было. Одна из сук собиралась ощениться через несколько недель, так что я обещал позвонить и спросить, нет ли в помете серого. Анвен я назвал адрес и номер телефона в Портленде (где я якобы жил) — разумеется, вымышленные.

Я уже поворачивал ключ в замке зажигания, когда Грегори тронул меня за локоть и попросил минутку подождать. Он полез в задний карман и вытащил листок белой бумаги. Пока он бережно его разворачивал, я взглянул на Анвен: она впервые за день казалась смущенной и, видимо, испытывала неловкость.

— Я уверен, что зря обременяю вас просьбой, но я спрашиваю всех, с кем мы знакомимся. Знаю, это безумие, но уверен, что вы поймете. Анвен рассказала вам, что случилось с нашим сыном. Вот так, предположительно, он мог бы выглядеть сегодня. У полиции есть программы, которые могут нарисовать лицо вроде как в долгосрочной проекции. Возьмите карточку пятилетнего, нажмите кнопку, и получите представление о том, как он будет выглядеть в двадцать. Просто поразительно, но они говорят, что с младенцами гораздо труднее. — Лицо Грегори дрогнуло, помертвело, ожило, попыталось улыбнуться, но не смогло. — В таком юном возрасте кости очень мягкие. В лице еще нет определенности. Вы никогда не видели в Портленде мальчика, немного похожего на этого, нет?

Холод, холод, страшный холод хлынул мне в сердце и заморозил меня. Взяв сложенный листок, я заставил себя взглянуть. Но несколько долгих секунд, честно, не мог сосредоточиться на изображении. Моя жизнь в моих руках, и вот я в смертельной опасности.

Когда волнение немного улеглось, я, разглядев рисунок, с непередаваемым облегчением понял, что на нем не мой мальчик! Другие глаза, круглые щеки, мягкий подбородок, а должен быть выступающим. Это не Линкольн. На мгновение я почувствовал себя помилованным. Линкольн Аарон — никак не Брендан Майер. Ура! Слава Богу. Аминь. Затем я ощутил извращенное искушение, ужасный позыв сказать: «Он не так выглядит. Глаза гораздо глубже. У него большой рот, как у Лили. А волосы…» Я и сам не знал, кого имею в виду — их мальчика, нашего мальчика или одного и того же мальчика. Мое сердце поняло все первым. Настал момент сказать правду, но мое сердце затаилось и помертвело. Я был почти убежден, что Лили похитила ребенка Майеров, но просто физически ощущал, как все мое существо, начиная с сердца, отказывается в это верить. Есть пословица, что каждому дважды в жизни выпадает шанс причаститься славы Господней — один раз в ранней юности, второй — в срок пять или пятьдесят лет. Я, напротив, в то мгновение буквально чувствовал, что избираю путь зла. Возможно, я еще вернусь позже и скажу им правду, или поеду к Лили и открыто обвиню ее, но сейчас я вернул Грегори рисунок, криво, виновато улыбнулся и сказал: извините, нет. Что было тяжелее, видеть боль на лице Грегори, когда он взял портрет и в миллионный раз посмотрел на него, или жалость, с которой Анвен взглянула на мужа? Или даже сам рисунок, подделка и ложь, бледная копия мальчика, который на самом деле настолько красивее и ярче?

Уезжая, я смотрел на Майеров в зеркало заднего вида до тех пор, пока не перевалил через небольшой пригорок, и они не скрылись. Только тут я почувствовал, что у меня разрывается мочевой пузырь. Казалось, я лопну, если немедленно не помочусь. Домов вокруг не было, машин на дороге тоже, поэтому я остановился, выскочил и едва успел расстегнуть штаны, прежде чем из меня брызнул яростный поток.

Несмотря на весь горестный и тягостный сумбур, осаждающий мой мозг, это было просто блаженство. Все запутанное, извращенное, опасное, что уже случилось и непременно еще случится, казалось ничуть не важнее, чем тихое действо, которое я совершат по десять раз на дню.

— Победитель и чемпион — член! — уведомил я глубинку Нью-Джерси.

И тут же невольно вспомнил о милом любопытстве, которое вызывал у Лили мой пенис. Чуть ли не в первый раз, когда мы занимались любовью, она взяла его в руку и рассматривала, хихикала, ощупывала, пока я не оторвал голову от подушки и не спросил: «Это что, научное исследование?» Нет, ей просто раньше никогда не хватало духу посмотреть так близко.

— Никогда? Ты даже на Риков не смотрела?

— Не-а, я всегда стеснялась. Всегда смущалась, понимаешь? — Она, сияя, оторвала взгляд от моего паха.

Сообщники. Такой блаженный, уютный момент. Такая взрослая и одновременно ребячливая, словно играет в доктора. Примерно тогда я и начал думать о том, как глубоко люблю эту женщину.

У меня было две возможности — борьба или бегство. Сомневаюсь, что многие всерьез подумывают, не сбежать ли от своей жизни вовсе, так, чтобы она и не нашла. Причина тому обычно кроется или в инфантильности, или в отчаянии, и, по счастью, немногие из нас так поступают или размышляют о таких безднах мрака. Я знал одну женщину, которую зверски избил муж. Через час после того, как он ушел на работу, она сложила вещи в небольшую сумку и взяла такси до аэропорта. Оплатив билет в Нью-Йорк кредитной карточкой мужа (чтобы он подумал, что она полетела туда), она за наличные купила билет до Лондона. Хитрость удалась, и когда много месяцев спустя муж ее нашел, она была в безопасности и под надежной защитой.

По сравнению с моим, ее случай казался простым и скучным. Ее жизни угрожала опасность, она убежала. Моя ситуация, «моя опасность», куда сложнее и коварнее. И все же в нашу эпоху быстрых связей, когда люди проходят путь от «А» до «Я» со скоростью света и расстаются, я мог бы ускользнуть, сказав Лили: извини, но у нас ничего не выйдет, пока. Легкий, позорный выход, но, учитывая альтернативу… Да и какую альтернативу? Прости, подружка, но мне придется сообщить о тебе полиции.


Иногда проблема решается сама собой так быстро и решительно, что не остается и следа сомнения.

Пока я ехал по скоростной магистрали назад, в сторону Нью-Йорка, мой мозг судорожно ерзал, решая, как поступить. Движение было не настолько оживленным, чтобы я, не отрываясь, следил за дорогой. Громко орал мой попутчик — радио, настроенное на волну рок-музыки. И, Господи, да сколько же Лили существуют на самом деле. Лили, которую я знал. Лили, которую, как мне казалось, я знал. Лили — похитительница детей. Лили…

— Эй!

Каким-то уголком сознания я уловил шум мотора, громыхающий следом за моей, слева. Но магистрали полны шумных драндулетов, на которые не обращаешь внимания и только надеешься, что они не удушат тебя своим выхлопом.

— Эй, недоумок!

Вынырнув из неразберихи мыслей, я быстро глянул в ту сторону, откуда кричали. Прямо в мое окно в меня целился из пистолета человек. Он широко ухмылялся и через каждые несколько секунд орал: «Эй! Эй! Эй!» Потом он визгливо расхохотался и прежде, чем я успел пошевельнуться, нажал на курок.

Я рывком бросил машину вправо. Ехал я по медленной полосе, так что никого не задел. Визгун и его водитель взвыли от восторга, и их машина, грохоча еще громче, понеслась вперед.

Ударив по тормозам, я подъехал к обочине и остановился. Почему я остался жив? Он, наверное, выпалил холостым. Почему? Почему я не запаниковал и не разбился? Везение. Или благословение. Почему он в меня стрелял? Потому что. Жизнь не дает ни объяснений, ни оправданий. Их выдумываем мы.

Мысль о Лили тоже вернулась, и едва мое сознание оставило чувство смертельного страха, как его заполнила беспредельная любовь к ней. Наперекор всему — любовь. Миг — смерть, следующий миг — Лили Аарон. Я выжил и, возвратившись к жизни, прежде всего, подумал о ней. Было ясно, что она — единственное, что важно для меня в жизни. Слева с ревом и рокотом проносились машины, вечер багрянцем заливал небо. Я вернусь к ней. Я обязан как-то пронести нашу любовь и совместную жизнь сквозь стену — целый мир — огня, что окружил нас.


Я позвонил в дверь, но никто не открыл. Немного подождав, я достал ключи. Было три часа дня. Линкольн, наверно, еще в школе, Лили — в ресторане. Я бросил сумку на пол и принюхался к знакомому букету домашних запахов — ароматических свечей, собаки, сигаретного дыма, одеколона Лили «Grey Flannel». Я медленно шел по дому, и он вдруг показался мне теперь чем-то вроде музея — музея нашей жизни, прежней жизни. Все прежнее, и все другое. Вот здесь мы вместе играли в слова, тут я пролил на ковер соус чили. На столе валялся Линкольнов журнал комиксов. Я взял его и бегло пролистал.

Линкольн. Теперь он оказался центром нового мира, и противоречие, если можно так выразиться, состояло в том, что он был замечательным мальчишкой. Умный и восприимчивый, он часто проявлял такое чувство юмора и проницательность, что жизнь с ним была сущим удовольствием. Кто знает, что дается нам от рождения, а что прививается воспитанием и обучением. Пожив с Ааронами и понаблюдав, как они общаются, я уверился, что Лили — великолепная мать и оказала на мальчика самое хорошее влияние. Вот почему мне было так трудно: она была для него настоящей матерью…

Кобб лежал на своей большой подстилке. Увидев меня, он пару раз стукнул длинным хвостом по полу. Я помахал в знак приветствия, и ему этого вполне хватило. Он удовлетворенно вздохнул и закрыл глаза.

От нечего делать я открыл холодильник. Среди бутылок и пакетов стояла белая глиняная фигурка, смутно напоминающая одного из персонажей моей «Скрепки». Почему она оказалась в холодильнике — тайна, но, когда живешь с десятилетним ребенком, с подобными загадками сталкиваешься часто. Бережно сняв фигурку с металлической полки, я медленно вертел ее в руках. Десять лет ее автору или девять, как сказали Майеры? Я невольно возвращался в мыслях к печальной и нервной паре, к их дому и изломанной жизни. Как потрясены бы они были, если бы им показали эту фигурку и сказали, кто ее слепил. Как обрадовались бы, узнав, что ее сделал их сын, живой, здоровый и счастливый. Словно вдохнули бы воздух полной грудью вместо скудных глотков.

— Макс! Ты приехал!

Задумавшись, я не слышал, как хлопнула дверь. Оборачиваясь, я почувствовал, что сзади меня обхватили и крепко обняли детские руки.

— Макс, где ты был? Я так по тебе скучал! Ты видел мою статуэтку «Скрепка»? Я ее для тебя сделал! Узнаешь, кто это? Нравится?

Я обнял его и крепко-накрепко зажмурился. Так я на миг отгородился от внешнего мира. А еще я заплакал, как только понял, что пришел Линкольн. Я ничего не мог с собой поделать.

— Очень нравится, Линк. Самый лучший подарок к возвращению. Я, правда, счастлив, что опять дома.

— Я тоже! Пока тебя не было, мы ничего не могли делать. Зато мы много говорили о тебе.

— Правда? Здорово.

Линкольн отодвинулся и поглядел на меня:

— Ты плачешь?

— Ага, потому что страшно рад тебя видеть. Он снова обхватил меня и обнял еще крепче:

— Теперь ты останешься с нами, правда?

Я кивнул, прижимая его к себе, медленно раскачиваясь вместе с ним:

— Да. Теперь я дома.

— Макс, мне надо очень много тебе рассказать. Помнишь того парня, Кеннета Спилке, я тебе о нем говорил? Ну, который еще кинул в меня мелом?

Сквозь туман, которым окутали меня смена часовых поясов, любовь и тревога из-за предстоящей встречи с его матерью, я слушал, как Линкольн разворачивал передо мной ковер своей жизни после моего отъезда. Столько всего произошло! Битва на спортплощадке с Кеннетом Спилке из-за девочки, телефонный разговор с той же девочкой о мальчишках, которых они оба терпеть не могут, контрольная в школе по пищеварительной системе, два невкусных обеда подряд, которые приготовила Лили, хотя он специально ей сказал, что не хочет брокколи… Было здорово слышать, как он болтает. Я внимательно слушал его и наблюдал. Если бы вся жизнь состояла из таких минут, заполненных новостями пятого класса и предположениями о том, когда вернется мама! По иронии судьбы, в другой раз я слушал бы эти речи вполуха, дожидаясь звука открывающейся двери. Теперь же он, единственное нормальное существо в моей жизни, всецело завладел моим вниманием.

— А что с твоей мамой?

— Я же сказал, она приготовила два отвратных обеда…

— Да нет, я имею в виду — что еще? Чем она занимается?

Мальчик пожал плечами и облизнул губы:

— Работает, наверно.

Я бы удовлетворился ответом, если бы случайно не поднял глаза и не увидел выражения его лица. Линкольн не умел скрытничать. Он был слишком откровенным и дружелюбным и хотел, чтобы вы знали, что происходит в его жизни.

— В чем дело, Л инк? В чем дело?

Он глянул на меня, не выдержал и отвел глаза. Я нахмурился:

— Что случилось?

— Я не знал, вернешься ли ты.

— Что?! Что ты хочешь сказать?

— Не знаю. Я думал, может, ты уехал от нас насовсем. — Его голос зазвучал громче. — То есть, почему ты должен оставаться? Может быть, мы больше тебе не нравимся или еще что…

— Линкольн, почему ты так говоришь? Откуда тебе в голову…

— Не знаю. Просто было как-то странно, когда ты так уехал. Вжик — и тебя нет. Почем мне знать?

— Потому что я никогда не обошелся бы так с тобой. Никогда бы просто так не взял и не ушел. Я твой друг. А друзья так не поступают.

Я похлопал по коленям, предлагая ему забраться. Мы еще немного поговорили, но я едва мог следить за тем, что он говорил, — так быстро мысли у меня в голове сменяли одна другую.

— Макс!

— Да?

— Ты мне что-нибудь привез из Нью-Йорка?

— Еще бы! Конечно. Как я мог забыть? Пошли. — Я открыл чемодан и достал футболку и баскетбольные кроссовки, которые купил ему в Нью-Джерси.

— Макс, ты что! Это мне, правда? Как здорово! Спасибо!

Как легко завоевать детское сердце подарками. Он уже давно хотел получить модную футболку и кроссовки, но Лили отказывалась их покупать, поскольку они стоили возмутительно дорого.

— Хочешь посмотреть? Надеть их?

— Конечно! Ты что, смеешься? Ты их должен носить до конца жизни!

Он держал кроссовки в одной руке, футболку — в другой. Глядя на меня, он выронил их и снова меня обнял:

— Ты самый лучший, Макс. Самый-самый.

Пока он натягивал обновки, я изо всех сил старался незаметно его допросить. Случилось ли что-нибудь за мое отсутствие? Что-нибудь особенное, необычное? Как вела себя Лили? Но его куда больше интересовали новые кроссовки — на мои вопросы он отвечал все больше «не знаю» и «наверно».

Снаружи стукнула дверца машины, потом повернулся ключ в замке.

— Есть кто дома?

— Мы тут, мам. Макс вернулся!

— Слава богу.

Кухню вдруг наполнил шквал звуков — Кобб колотил хвостом по полу, Лили ему что-то говорила, что-то тяжелое со стуком поставили на кухонный стол, снова голос Лили, но что она сказала за стеной — не разобрать. А потом она вошла в комнату. У меня было такое чувство, словно мы встречаемся впервые. Сердце отчаянно билось.

— Ты не ответил. Как твой брат? — Она вплыла в кухню в облаке любви и уверенности в себе. Я был дома, мы снова стали одной семьей. Она не знала, что я знаю. Я боялся того, что она от меня скрыла.

Какие разные чувства мы можем испытывать в один и тот же миг…

Мой брат?! А он-то тут причем? Лишь в последний момент я вдруг вспомнил, что ездил в Нью-Йорк, якобы чтобы повидаться с братом.

— Нормально. Гадкий, как всегда. Зарабатывает кучу денег.

Она быстро подошла и поцеловала меня долгим поцелуем.

— Мы соскучились. Линкольн утверждал, что я слишком много говорю о тебе.

Она походила на роскошно накрытый стол — не знаешь, с чего начать. В моей голове и в сердце визжали сирены, летучие мыши любви порхали в воздухе, по деревянному полу вокруг скакали человечки на пружинных ходулях. Как все это воспринимать? Как поступить? Я обожал эту женщину. Меня влекло к ней каждый мой вздох. Она внушала мне ужас.

— Ну, братец, говори правду, ты рад вернуться домой, к нам?

Я не успел ответить — Линкольн задрал ногу и ткнул ей под нос.

— Ма, глянь, какие кроссовки! «Эр Джордан»! Он привез мне из Нью-Йорка.

— Это ты купил? Ты что, с ума съехал?

— Наверно.

— Да, наверно, но мы не возражаем. Главное, что въехал обратно.

Линкольн ушел, чтобы показать кроссовки приятелю, жившему по соседству, мы с Лили остались в гостиной.

— Почему мы вдруг так примолкли? Неужели больше нечего друг другу рассказать? Как там в Нью-Йорке?

— В меня стреляли.

— В каком смысле?

— Какой-то парень стрелял в меня на шоссе. Радуясь, что могу рассказать историю, которая уводит от важной для меня темы, я торопливо говорил, кое-где преувеличивая, чтобы вышло пострашнее. Не потому, что хотел показаться храбрым или хладнокровным, а потому, что рассказывать женщине истории — одно из величайших удовольствий в жизни. Приковывать к себе их внимание, видеть их реакцию, заставлять смеяться или отшатываться в ужасе или удивлении… Женщина, которую любишь, — настоящий слушатель, высочайшая публика. Даже когда она опасна, и ты ее боишься.

Лили выслушала меня до конца. Когда я замолчал, она уткнулась головой в колени и что-то пробормотала.

— Что?

Она подняла лицо:

— Не знаю, что бы я сделала на твоем месте.

— Я здорово перепугался.

— Я не об испуге говорю, я о жизни. Если бы я сняла телефонную трубку, и какой-то полицейский из Нью-Йорка сказал мне, что ты убит, не знаю, что бы я сделала. — Она закрыла глаза. — Я бы могла с ума сойти. Да, думаю, я бы свихнулась. Пока тебя не было, я непрерывно думала о тебе, Макс. Словно мне опять шестнадцать, и я впервые влюбилась. Я проходила мимо цветочного магазина, и мне захотелось купить тебе цветов на рабочий стол, белых тюльпанов, которые ты любишь. Даже несмотря на то, что тебя нет. Я покупала глупые маленькие подарки и прятала тебе под подушку. Я дождаться не могла, что ты про них скажешь. Ну и что, это ведь любовь, верно? Помнишь, я говорила тебе, что, когда мастурбирую, всегда представляю себе человека без лица, который занимается со мной любовью? Даже это изменилось. Теперь, когда я это делала, там был ты, и чем больше я вспоминала тебя, твой голос, то, как ты дотрагиваешься до меня, тем больше возбуждалась. Я все время мастурбировала, Макс. Ты и я — мы трахались, трахались, трахались и никак не могли насытиться. Мы никогда не уставали. Мы трахались на пляжах, в машинах, в чужих постелях — везде. Однажды я представила, как мы это делаем на письменном столе Ибрагима, в задней комнате ресторана. Мы просто не могли оторваться друг от друга. Я все время думала о тебе. Я так тебя хотела. — Она встала. — Пойдем, давай прямо сейчас, пока Линкольна нет.

— Лили…

— Нет, я больше не хочу говорить. Не хочу думать о смерти и разлуке. Мне и так пришлось нелегко, пока тебя не было. Я хочу заниматься с тобой любовью и чувствовать твой запах. Хочу, чтобы он меня окружал. Мне просто нужно сейчас больше, Макс. Ладно? Остальное расскажешь потом. Пойдем. — Она взяла меня за руку и потянула к спальне. Она удивительно эротично держала мою руку. То сжимала ее, то чуть отпускала, словно ее ладонь обладала собственным пульсом или быстрым дыханием. Сжатие, остановка, сжатие, остановка.

На Лили были лиловые носки. Белые туфли и лиловые носки. Она села на кровать и сбросила туфли, но носки оставила. Рывком расстегнула серебряную пряжку ремня на джинсах, следом — трррр! одна за другой — торопливо расстегнула пуговицы брюк.

— Скорей. Скорей, скорей, скорей. — Она стянула свитер через голову, лифчика под ним не оказалось. Груди тяжело вывалились из мягкой шерсти. Она сидела в трусиках-бикини, опершись сзади на руки, и смотрела, как я выпутывался из остатков одежды. Когда штаны были сняты, она запустила руку мне в трусы и дотронулась до члена. Ее руки оказались ледяными. Я чуть не отскочил. Лили не отпустила. Нежно притянув меня к себе, взяла его в рот, и переход от холода к теплу был таким острым, что у меня чуть колени не подломились. Лили не любила сосать, так она чувствовала себя дешевкой, шлюхой. Зная это, я никогда не просил ее. Что хорошего в сексе, если он нежеланен? Что это, подарок к возвращению или она захотела так сама, по-настоящему? Не зная ответа, я высвободился из ее рта и встал на колени так, что мы оказались лицом к лицу.

— Не надо. Ты не должна…

— Я хочу.

Нет. Достаточно. — Я толкнул ее спиной на постель, прижал руки за головой и пробежал языком вдоль длинной шеи. Ее горло ходило ходуном, вверх-вниз, и я подумал, что она пытается глотнуть. Но тут Лили заплакала, задыхаясь. Я скатился с нее. Она лежала на спине, руки над головой, словно их все еще держат. Глаза открыты, слезы катятся по щекам.

— Я так скучала по тебе. Я даже испугалась, я чертовски по тебе скучала. Это неправильно; нездорово. Я — не слабая. Ничуть, но погляди, как я себя вела. А ведь ты уезжал ненадолго. — Лили подняла голову с подушки и посмотрела на меня, — Может быть, я зря это говорю. Ты ведь мог бы при желании убить меня этим. Просто разорвать надвое.

Час назад, когда я входил в дом, я был полон решимости все выяснить. Сказать ей в лицо, что узнал, и потребовать объяснений. Но моя решимость стала таять уже от радостных криков и поцелуев Линкольна. А теперь такое.

Пристально глядя ей в глаза, я сказал правду, но Лили, конечно, не поняла меня.

— Я знаю тебя.

— Ты знаешь меня лучше всех. Лучше, чем кто-либо когда-либо знал.

— Я знаю тебя.

— Да. Трахни меня.

— Все то, что ты мне, — я с силой вошел в нее, — не сказала!

— Да. — Ее ноги обвились вокруг моего торса. Я почувствовал носки на спине. Руки крепче обхватили меня за шею. — Тайны. Плакса. Секреты.

— Ненавижу их.

Лили перестала двигаться.

— Ненавижу твои тайны.

Страх на ее лице сменился улыбкой.

— Забери их. Забери все. Трахни меня. Возьми их себе.

Я толкнул изо всех сил. Она закрыла глаза, сдавленно засмеялась.

— Они мне нужны. Обещай…

— Просто делай так. Да, так. Все, что хочешь. Все, что хочешь. Ты…

Как хорошо. А когда закончится, придет мальчик, и мы втроем сядем за кухонный стол и снова будем одной семьей.

Лили скоро кончила, что было на нее не похоже, но и потом продолжала двигаться и раскачиваться, стараясь продлить удовольствие как можно дольше.

— Макс, я люблю тебя. Ох, Макс — Она приподнялась и упала. Глаза закрыты, на лице — блаженная улыбка. Я смотрел. Я словно бы плыл в ней, как в море, и одновременно наблюдал. Наблюдал издалека, словно с луны.


— От разлуки сердце худеет.

Гас Дювин поглядел на Ибрагима, как на мерзкое насекомое.

— И что сие значит?

— В Сару есть такая поговорка. То же чувствовала Лили, когда Макс уезжал. У меня был дядя, он женился на женщине, которая превратилась в бумагу. Такое нередко случается, но он этого не знал, и все чуть было не кончилось плохо.

Лили сжала мое колено под столом и, наклонившись ко мне, шепнула:

— Обожаю истории Ибрагима.

— Дядя поехал по делам в Умм-Худжул и познакомился там с одной женщиной. Они безумно полюбили друг друга, и он посватался к ней. Все было хорошо, все шло по плану. После свадьбы они вернулись в Сару, и он построил для нее дом. Но он ведь бизнесмен, он должен работать, часто бывать в отъезде. Он коммивояжер, странствует по всему Среднему Востоку, но не беда. Он сказал жене, что каждую неделю будет к ней приезжать. И вот, в первый раз он вернулся, она счастлива его видеть, но стала гораздо, гораздо легче. Когда он обнимает ее в постели, она чуть не выплывает у него из рук. «Ты должна есть!» — говорит он, но они так рады видеть друг друга, что больше к этому не возвращаются. В следующий раз, когда он приезжает домой, она в пятнадцать раз легче. Она уже может ходить по воде, но никто не восхищается, потому что она не святая, а только тощая. Мой дядя считает, что это не любовь, а шантаж: таким способом она заставляет его остаться дома. Вот он и говорит жене, что женился не на воздушном шарике и, если она пожелает улететь с земли — пожалуйста, он ее ловить не будет. Она в отчаянии говорит: «Возьми меня с собой, и я сделаю все, что хочешь». — «Ты с ума сошла? Женщины не ездят с мужчинами по делам». Но она очень упряма и говорит: «Ну тогда, если я не смогу всегда быть возле тебя, я совсем исхудаю и исчезну. Я ничего не могу поделать. Мое тело тоже любит тебя, и у него собственный ум. Я не хочу умирать, но если оно хочет, то умрет, муж мой».

Лили гладила внутреннюю сторону моего бедра. После возвращения из Нью-Йорка я узнал ее с совершенно новой стороны: голодную, тревожную, возбужденную. Мы занимались любовью чаще, чем раньше, но ее тело оставалось напряженным, как натянутый лук, и, казалось, никогда не расслаблялось. Даже когда мы кончали и лежали в спокойной тьме, я чувствовал ее нетерпение. Ей слишком скоро хотелось начать снова, и я старался не отставать от ее желания. За пределами спальни Лили была неестественно веселой и живой. За пределами спальни теперь тоже царило беспокойство: все должно было или двигаться, или меняться. У меня было чувство, что она инстинктивно знала, что я обнаружил, и хотела увести наши жизни прочь от момента истины, момента столкновения. Пока она продолжает двигаться, говорить, планировать… гибельные факты можно обходить. И все же, как она смогла узнать, что я выяснил? Я знал о пугающей интуиции женщин, но неужели она простирается так далеко? Неужели они ясновидящие?

Со своей стороны, я просто не решался поговорить с ней начистоту. Я оправдывал свое малодушие, воображая, будто хочу некоторое время понаблюдать за ней, вооружившись новым знанием. Измените свою точку зрения на близкого человека, и увидите много нового. Просветите его проницательным взглядом, как рентгеновскими лучами, и красота станет костями и кровью, изгибами, впадинами, клетками, причинами и следствиями.

— Но Бог дарует нам любовь не на краткий срок, а навсегда. — Ибрагим потянулся и дотронулся до руки Гаса. Его сварливый возлюбленный улыбнулся в ответ и кивнул. — Мой дядя был прежде всего мужчина, а потом уж бизнесмен. Он любил свою жену и не хотел, чтобы она превратилась в воздух. Что он мог сделать? Однажды, накануне его отъезда, они вместе играли. Вы знаете, как играют любовники. Он взял шариковую ручку, без стержня, прижал к шее жены и притворился, что пишет. А теперь вспомните, какая жена была худая. Дядя продолжал так развлекаться. Но знаете, что случилось? Женщина стала настолько тонкой, что, когда ручка касалась ее кожи, кровь поднималась к ее поверхности, как аквариумные рыбки за кормом. И вот появилось его имя, написанное голубой кровью под кожей его бедной худышки! Дядя пришел в ужас, а потом в восторг. Увидев это и показав ей, он написал еще много всякого, и все оставалось на ней видно очень-очень долго. Наверное, несколько часов.

— Чертов малый стал использовать жену вместо блокнота, и они зажили счастливо, — сказал Гас, испортив конец рассказа.

Ибрагим пришел в восхищение:

— Ты такой умный, Гас. Верно. Теперь он брал жену на деловые встречи и мог объяснить ее присутствие тем, что будет делать на ней записи. Если ему никто не верил, он просто показывал, как это делается. Она стала его бумагой.

Спустя мгновение Ибрагима позвали к телефону, и он встал из-за стола, предоставив остальным переглядываться, обдумывая его рассказ. Гас заговорил первым:

— Иногда я думаю, что он искренне в них верит.

— О нет. Он просто развлекает нас, — отмахнулась Лили.

— Но в них есть какой-то смысл, верно? Не просто арабские сказки, — заговорила Салливэн Бэнд. — О чем была эта? — Через несколько минут начиналась ее смена. — Я иногда разыгрываю его истории у нас в драмкружке. Как упражнения. Единственное, что я поняла из сегодняшней, — что женщины слабы и готовы на все, чтобы быть с мужчинами. Женофоб!

— Она не о слабости женщин, а о преображении. Что с нами происходит, или что мы хотим сделать для тех, кого любим.

— Верно, Макс.

— Согласен.

Салливэн Бэнд протестующе подняла руку.

— Думаю, ты ошибаешься, но се ля ви. Мне пора, теперь побуду официанткой. — Она встала и пошла к кухне, по дороге столкнувшись с Ибрагимом. Они перекинулись несколькими словами и разошлись. Подойдя к столу, он мне ухмыльнулся.

— Ты думаешь, история моего дяди — о любви, Макс?

— О чем бы она ни была, мне она понравилась. Ты не против, если я кое-что из нее использую в «Скрепке»?

— Нет, почту за честь. У всех достаточно еды? Да? Потому что мне очень жаль, но нам с Гасом и Лили надо съездить поговорить с поставщиком лосося. Идем, партнеры, поставщик нас ждет.

Они вышли втроем, оставив за столом Альберту Бэнд и меня. Ленч для служащих был в «Массе и власти» настоящим священнодейством; он начинался около одиннадцати и продолжался чаще всего до конца рабочего дня, а то и до начала следующего, когда уже открывались двери для посетителей. Я страшно любил есть с ними, слушать их истории, рассказывать свои. Ресторан был Объединенными Нациями, вестибюлем отеля, где постояльцы приходят и уходят, здороваются и прощаются. Еда была вкусной, люди, которые ее готовили и подавали, — интересными и занимательными.

— Макс, можно попросить об одолжении?

— Конечно.

— Я никогда тебе не говорила, но я правда большая поклонница твоего комикса. Ты не мог бы нарисовать мне тех двух парней, его героев? Так, наскоро, несколько штрихов. Я вставлю его в рамку и повешу у себя в квартире.

— Альберта, с огромным удовольствием. Ты хочешь, чтобы я нарисовал не на бумаге?

— Да нет, и на бумаге сойдет.

— У меня в машине хороший альбом. Сейчас принесу. Только не уходи — у меня есть одна мысль, и ты мне понадобишься.

Вернувшись, я увидел, что она причесалась и подкрасила губы.

— Хорошо, сиди где сидишь. Ты мне нужна минут на десять.

Альберта была красива, не модель, а одно удовольствие.

— Что ты делаешь?

— Потерпи. Увидишь, когда закончу. Поверни голову немного влево. Да! Вот так. Не двигайся.

Пока я рисовал, мы болтали; сначала она гадала, что я рисую, потом бросила игру в угадайку.

— Альберта, расскажи мне о Лили. Все, что придет в голову. Я люблю слушать, что о ней говорят.

Вместо того чтобы спросить, что я имею в виду, она сцепила руки на коленях и уставилась в пространство.

— Знаешь, это ведь Лили нас наняла. Мы с Салливэн работали в унылом кафетерии на Стрит. Босс повадился щипать нас за задницы, так что мы оттуда смылись. Не много заведений нанимают разом двух человек, и ты бы удивился, если бы узнал, что сестер на работу вообще никто брать не хочет — предрассудок какой-то, что ли… Как будто мы в сговоре и обворуем их начисто. Ну, короче, мы услыхали, что, может, здесь что-то выйдет, и пришли на собеседование. Первым, кого я увидела, был Мабдин, он тогда только что подстригся и был похож на большого черного джинна в бутылке. Я повернулась к сестре и говорю: «Да я им полы мыть стану, если он тут работает». Пришел Гас, но не соблаговолил с нами поговорить, Ибрагима не было, и мы ждали, пока под конец Лили не спросила, не может ли она нам помочь. Глядя, как перед ней лебезят, мы решили, что она тут хозяйка. Думаю, мы и десяти минут не проговорили, как она приняла нас на работу, а еще спустя неделю мы с Мабдином стали жить вместе… Она перевернула всю мою жизнь, и я наконец впервые за много лет счастлива, — а что еще я о ней думаю? Думаю, она надежная и по-настоящему заботливая. Но я тебе еще кое-что скажу. В тот момент, когда ты задал мне этот вопрос, мне в голову сразу пришла вот какая странная мысль. Ты ведь знаешь, как Лили любит биографии? Всегда читает о ком-то, причем о людях самого разного сорта. О композиторах, бизнесменах, Гитлере… Думаю, ей просто нравится знать, как жили другие, а? Ну вот, однажды она читала автобиографию Джона Хьюстона, режиссера. Я спросила, не даст ли она ее мне, когда дочитает. Когда она дала мне книжку, там было отмечено одно место. Как я ни люблю Лили, думаю, книжки она дает крайне неохотно, потому что все, что я у нее брала, были в превосходном состоянии, не важно, в мягкой обложке или твердом переплете. Все мои книжки, скажем мягко, изрядно зачитаны. Но она одолжила мне автобиографию Хьюстона, и внутри оказался отрывок, подчеркнутый оранжевым маркером, как в школьном учебнике. Я была потрясена, когда увидела. Вот и все — только одна фраза во всей толстенной книжище, но я запомнила ее, потому что никогда не видела ничего похожего ни в одной из ее книг. Там говорилось: «Пока что я прожил девять жизней и раскаиваюсь в каждой из них».

Мне понадобилось усилие, чтобы не поднять голову и рисовать как ни в чем не бывало.

— Еще раз, как ты сказала?

— «Пока что я прожил девять жизней и раскаиваюсь в каждой из них». Я хочу сказать, по-моему, это не похоже на Лили Аарон. По правде сказать, она иногда бывает резковата, немного скрытна, но в целом ей повезло. Уж всяко куда больше, чем мне. Я имею в виду, сын такой душка, полузнаменитый друг… Эй, ты мне дашь когда-нибудь посмотреть рисунок?

Я перевернул альбом и вручил ей. Наверху было написано: «Альберта и ее Банда». На рисунке она и мои персонажи кланялись, держась за руки, словно после представления.

— Макс, это потрясающе! Спасибо.

Альберта осторожно вырвала лист из альбома и поцеловала меня в щеку.

— Я точно знаю, куда его повешу. А напоследок расскажу тебе еще кое-что про Лили. За несколько месяцев до того, как она познакомилась с тобой, тут как-то вечером пара актеров устроили заваруху. Они напились и стали скандалить. Обычно с такими вещами разбирается Мабдин, но у него был выходной. Сперва Иб, потом Гас пытались их урезонить, но засранцы распоясались. Нынче наша вечеринка, мы что хотим, то и делаем, и идите все в жопу. Ситуация накалилась, и кто-то предложил вызвать полицию. Но Лили сказала: нет. Полезла в сумочку, достала такой маленький черный приборчик вроде экспонометра и подошла к ним. Ни слова не говоря, дотронулась до руки сперва одного, потом другого, и парни свалились с табуретов на пол, словно подстреленные. Ни тот ни другой не двигались, и в зале очень скоро стало по-настоящему тихо. Лили, стоя словно снайпер, убрала черную штуковину обратно в сумку. Сказала только: «Они придут в себя через несколько минут». Оказалось, у нее есть один из тех совершенно противозаконных разрядников, которые носят для защиты от уличных грабителей. Те, что выпускают пять триллионов вольт в любого, кто пытается на тебя напасть. Раз, раз — и они на полу, как дохлые. Тут требовалась храбрость! Не знаю, хватило бы у меня духу на такое. Я слышала, они могут причинить серьезный вред, на всю жизнь, если сделаешь что-то не так или дотронешься не там, где надо. Но твоя подружка не колебалась ни секунды. Ребята перешли черту, и она их уложила. З-з-з-з. Ты бы слышал этот звук. Вроде потрескивания статического электричества. Уф. Меня до сих пор передергивает.

— Что случилось с теми двумя?

— Ничего. Мы их отвезли на тележке на кухню, потом они пришли в себя и убрались. Им никто так и не сказал, что случилось. Они понятия не имели, почему вырубились.

— Где Лили взяла разрядник?

— Об этом она — ни слова. Даже когда я сказала, что тоже хочу такой, не ответила. Вот смелая, а? Подойти к незнакомому человеку и ткнуть. И еще кое-что — я смотрела на ее лицо, когда она это сделала. Макс, оно было совершенно невозмутимое. Не испуганное, не нервное — ничего подобного. Круто. На твоем месте я бы постаралась ее не злить. Ну, мне пора. Огромное спасибо за рисунок. Не терпится показать Мабдину.

Я сидел за опустевшим столом, доедая обед и заканчивая новый рисунок. Я нарисовал маленького мальчика и огромную собаку, стоящих бок о бок. Отгадайте кто? На следующем кадре сбоку летит бейсбольный мяч. Следующий кадр — мяч ударяет мальчика по голове. На следующем он падает. Рисовал я почти автоматически. Я не знал точно, что происходит, поэтому просто водил карандашом по листу. Мальчик лежит без движения. Собака сперва смотрит на него, потом, на следующем кадре, берет его в пасть и несет к какому-то дому. Это явно не дом мальчика, потому что, когда мужчина и женщина открывают дверь, они вскидывают руки и вопят. Собака пугается, роняет свою ношу и убегает. Люди поднимают мальчика — он все еще без сознания — и вносят в дом. Тут я остановился и посмотрел на часы. Я проработал почти два часа, но что-то определенно происходило — мой мозг вынашивал какую-то идею, свой кодовый справочник. Я рисовал и рисовал. Сначала Альберта и Салливэн заглядывали и спрашивали, не нужно ли мне чего, но после того, как я десяток раз сказал: «Нет, спасибо», — оставили меня в покое. Ресторан заполнила толпа — наступило время ленча, — и женщины занялись обслуживанием клиентов.

Пара внесла мальчика в спальню и положила на кровать. До сих пор в истории не было диалогов, подписей, слов. Я решил и дальше обойтись без них. Мужчина и женщина смотрят друг на друга и хитро улыбаются. Мужчина выбегает из комнаты и на следующей картинке возвращается с огромными ящиками инструментов и красок. Склонившись над лежащим в обмороке ребенком, они начинают его перекраивать. Шьют, красят, приколачивают, в воздухе летают вещи — одежда, кости, башмак. Руки и ноги, инструменты и вихри безумной работы. Женщина выбегает из комнаты и возвращается со странным, жутковатым инструментом. Держа его перед собой, она буквально ныряет в высокое облако пыли, поднявшееся над кроватью. На минуту двое выходят из него, чтобы передохнуть, но волшебным образом мелькание летающих предметов в пыли продолжается и без них. Они снова ныряют в облако пыли. Потом облако исчезает, но все, что мы видим, — это две спины и множество рук, то и дело взлетающих над постелью, превратившейся в операционный стол.

На следующем рисунке мальчик уже очнулся, но ничуть не похож на прежнего. Он явно все еще ошеломлен ударом по голове и операцией, которая полностью его изменила. Взяв зеркало, он смотрит на свое отражение и не узнает себя. На следующем все трое сидят за праздничным обедом с жареной индейкой. Перед мальчиком — полная тарелка, он улыбается. Кто-то стучится в дверь. Крупным планом — рука: тук-тук-тук! Крупный план — «родители» обмениваются тревожными взглядами. «Мама» открывает дверь. За дверью двое взрослых с грустными лицами стоят рядом с огромным псом, который принес сюда малыша. Начинается спор. Крупным планом — четыре одновременно говорящих рта. Но ясно, что новые родители лгут настоящим: вы с ума сошли? Это наш мальчик. Посмотрите на него, разве он похож на кого-то из вас? Нисколько. Ничего общего. Настоящие родители и собака уходят вместе, убитые горем. Пес оглядывается через плечо, пока они втроем уходят в грустный закат. Тем временем за обеденным столом тоже происходит что-то ужасное — тело и лицо мальчика распадаются и начинают таять.

— Кла-а-а-асс, Макс! Просто улет! — Линкольн сбросил школьную сумку на стул рядом со мной и, опираясь на мое плечо, перегнулся, чтобы лучше разглядеть рисунок. В руке он держал сэндвич, который ему, вероятно, сделали на кухне. — Элвис, посмотри.

Элвис Паккард, лучший друг Линкольна, приблизился и снизошел до того, чтобы бросить взгляд на рисунок, поглощая один из пышных ресторанных эклеров. Мне захотелось вырвать пирожное у него из рук. Я настолько не любил Элвиса, что всякий раз, как он входил в зону радаров, у меня пересыхало в горле и я едва мог поздороваться с маленьким мерзавцем. Сын киноагентов, он набрасывался на еду голодным шакалом и вообще вел себя как избалованный сопляк, которому все позволено. Еще хуже то, что ему еще только десять, а он уже способен на настоящие гнусности. И что еще хуже — Линкольн очарован им и они неразлучны.

— Привет, Линк. Элвис, как поживаешь? — Элвис жевал, пялился на меня и молчат. — Ты не разучился говорить, Эл-Визг? Ну, например, вот так: «Привет, Макс, рад вас видеть»? — Мы с Линкольном смотрели на него в ожидании ответа. Молчание. — Элвис, допустим, мы не любим друг друга. Но я тебя не люблю по веским причинам — ты груб и подл. Ты меня не любишь, потому что никого не любишь, и потому, что я, вероятно, единственный, кто так с тобой разговаривает. Поэтому давай заключим сделку: мы не любим друг друга, но будем друг с другом вежливы. Знаешь, что это означает? Мы говорим «здравствуйте», «до свидания», «пожалуйста» и «спасибо». Вот и все. Таковы правила отныне и впредь. Если ты не станешь им следовать, я имею право таскать тебя за уши, пока ты снова не научишься вежливости.

Линкольн захихикал, Элвис — нет.

— Почему вы всегда ко мне придираетесь?

— Потому что ты бросил хомяка об стену. Потому что ударил моего сына по голове фонариком. Потому что наступаешь нашей собаке на хвост всякий раз, когда думаешь, что никто не видит. И по многим другим причинам. Однако Линкольну ты нравишься, поэтому я буду тебя терпеть. Но со мной веди себя прилично, мой пончик. Я больше тебя.

Наши взгляды скрестились, но спустя мгновение маленький трус отвел глаза. Я уверен, что он планировал устроить мне какую-нибудь пакость, но пока что я победил, и победа была сладка.

— Ну, Линкольн, что случилось?

— Ничего. Что ты рисуешь? Можно я посмотрю все?

Я придвинул к себе альбом и медленно закрыл.

— Еще нет. Может быть, если что-нибудь получится. Ты же меня знаешь — не люблю, когда смотрят, пока я не закончу.

Он повернулся и перевел для своего приятеля:

— Макс чудной, когда дело касается рисунков. Не показывает, пока не решит, что готово. Ты бы видел, какие классные штуки он выкидывает!

— Мой папа говорит, что ваши рисунки не смешные.

— Скажи ему, что в устах отца Элвиса Паккарда это комплимент.

— Эй, Макс, чем займемся?

— Чем же?

— Не знаю. Элвису надо домой, и я думал, мы можем пойти пошататься. Согласен?

— Хорошо. Что ты предлагаешь?

— Где мама?

— Что-то обсуждает с Ибрагимом и Гасом.

— Как думаешь, может быть, сходить в кино? Помнишь, мы хотели посмотреть про роботов?

— Точно. Конечно. Давай.

Он бросил на Элвиса победный взгляд, говоривший: «Ну разве мой папа не молодей?», и я почувствовал себя пуленепробиваемым. Линкольн очень милый парень. Обычно его так легко порадовать. Глядя на мальчиков, я не мог себе представить, каково это — жить с Элвисом Паккардом. Если он не хныкал, то грубил. Он врал на каждом шагу, но, когда его ловили на лжи, отрицал, что когда-либо говорил что-то подобное. Я изображаю его самой что ни на есть гнусной тварью, но ведь он таким и был. Уверен, большинству родителей знаком такой Элвис П. Обычно сии Детки из Ада живут по соседству (то есть совсем близко, и могут по сто раз на дню навещать ваше чадо) и по какой-то необъяснимой причине пользуются любовью вашего собственного нормального, разумного, уравновешенного отпрыска. Вы сотни раз спрашиваете себя, что они находят в этих пролазах, в этих паршивых ничтожествах, которые всякий раз входят в ваш дом, как малолетние преступники, присматривающие притон, или снобы, в высшей степени изумленные тем, что видят.

По счастью, прикончив эклер, Элвис удалился. Он сказал Линкольну «пока!», а мне — ничего, пока я многозначительно не почесал ухо и не показал, что я с ним сделаю, если он не будет вежлив. Он едва слышно выжал из себя «пока» — впору разве что уловить с помощью прослушивающего оборудования.

— Ты его ненавидишь, а, Макс?

— Ну, есть люди, которые мне нравятся больше. Пошли в кино.

Мы оба любили ходить на четырехчасовой сеанс. Кинотеатры в это время пусты, и весь зал ваш.

Хотя Лили постоянно предупреждала нас, что мы портим себе аппетит, я купил самый большой пакет попкорна с двойным маслом, и мы уселись смотреть новейший высокотехнологичный научно-фантастический фильм про роботов, где все лучшие реплики принадлежали машинам, а люди бестолково носились по коридорам или палили друг в друга. Линкольн переживал новый этап: теперь он обожал не только монстров, но и роботов. Стены его комнаты украшали фотографии Робокопов первого и второго, R2D2, робота Джокса и прочих. Он старался ходить и есть как робот, рисовал их и всякие механизмы. В детстве у меня тоже были увлечения, в том числе комиксы и автографы, так что я отлично понимал, как функционируют навязчивые идеи. Поэтому именно я обычно ходил с Линкольном на его кошмарные фильмы и тому подобное.

Выйдя из кино в теплые ранние сумерки, мы обсуждали, что лучше — сделать робота с пулеметами Гатлинга или с традиционными суперклещами вместо рук.

— Линкольн, я хочу тебя кое о чем спросить. Может быть, это прозвучит странно, но ты все равно постарайся ответить.

— Ладно. О роботах?

— Нет, о тебе. Я хочу, чтобы ты рассказал мне о своих самых ранних воспоминаниях. Что ты помнишь с тех пор, как был совсем-совсем малышом. Но не придумывай. Не сочиняй ничего, ладно? Только правду.

— Не знаю… А разве память работает, когда ты такой маленький?

— Еще как. Попробуй.

— Ладно. Помню, как вылез из кроватки и вошел в комнату с телевизором. Мама смотрела телевизор и ела овсяные хлопья. Она взяла меня на колени и угостила. Она очень удивилась, что я выбрался. Было весело. Я помню овсяные хлопья.

— Здорово. А еще что-нибудь? — Мы медленно шли по улице. Он взял меня за руку и не отпускал.

— Я думаю. А что ты вдруг спросил?

— Потому что мне интересно. Думаешь, не любопытно узнать, какие у человека первые воспоминания? Вроде самого первого, что ты помнишь о мире?

— Еще бы. А твои какие?

— Как я еду в такси отца и пахнет его сигаретами. Потолок такси обит чем-то серым. Я очень хорошо помню цвет.

По-видимому, ответ его удовлетворил.

— Я помню те овсяные хлопья. Еще, как мы взяли Кобба. Помню, я очень маленький, а в дом вошел такой большой, огромный пес и испугал меня. Мама все твердила, что все в порядке, он добрый, но я не хотел к нему подходить. Но знаешь, что самое смешное, он ведь боялся меня еще больше. Ты ведь знаешь, как Кобб не любит, когда его трогают и все такое. Все оттого, что парень, у которого он жил прежде, бил его и держал в страхе. Мама говорила, когда мы его взяли, Кобб из дверей выходил, а входить не хотел. Вниз по лестнице шел, а вверх — нет… Ах да, а еще я помню папу.

— Не может быть, Линк. Ты же никогда не видел отца.

— А вот и видел! Я знаю, я видел его однажды, совсем маленьким. Помню его лицо и как он тронул меня пальцем за нос, вот так. Один раз. — Он легонько ткнул себе в нос указательным пальцем. — Правда, Макс, клянусь.

— Я верю. Просто это расходится с тем, что рассказывала твоя мама. Она говорила, что ты никогда не видел отца. И он умер, когда тебе был всего год.

Но что, если мальчик видел своего настоящего отца? Что, если мужчина, который притронулся к его носу, был Грегори Майер, а не таинственный Рик Аарон, который с течением времени становился все более и более призрачным? Похоже на правду.

— Расскажи подробней.

— Я помню, мама держит меня на руках и лицо этого большого мужчины, как воздушный шарик, нависает надо мной. А потом он дотронулся до моего носа, я же сказал. Вот и все, но я знал, что это мой папа.

— Он что-нибудь сказал тогда?

— Не знаю. Не помню. Макс, можно теперь с тобой серьезно поговорить?

Линкольн остановился и повернулся ко мне. Я тоже остановился.

— Конечно.

— Элвис показывал газету, где говорилось, что в Европе была женщина, которая за одну ночь занималась сексом с двумястами мужчинами. Такое возможно? Он говорит, да, но я думаю, это чушь.

— Где он берег такие журналы? Что, он опять принес в школу «Сенсации и разоблачения»? Где он покупает эту дрянь? Кто продает их десятилетнему мальчику?

— Он говорит, что крадет их из аптеки. Не знаю, где он берет остальное. Он всегда мне показывает всякие газеты с голыми девушками или рассказами про то, как один парень зажарил и съел всю свою семью. Нет, но серьезно, это правда? Никто ведь столько не может. Ты можешь столько заниматься сексом?

— Нет! Слушай, ты же знаешь, что такие газеты — пошлые и глупые. Мы уже об этом говорили. Большинство людей счастливы, если им удается заниматься сексом раз или два в неделю.

Я заметил, что он с непроницаемым лицом покусывает губу изнутри.

— Я никому никогда таких вопросов не задавал, Макс. Ни маме, никому. Ты первый, ну, из всех моих знакомых взрослых, с кем можно разговаривать и он не злится и не дергается и все такое.

— Твоя мама — молодец. Она бы тебе ответила.

— Угу! Она иногда на меня по-настоящему сердится, когда я спрашиваю. Ты не знаешь, потому что это не всегда бывает при тебе. А ты другой. Ты мне как друг и отец одновременно. Я знаю, у меня был папа, но ты во всем стал вместо него.

— Спасибо тебе большое, Линкольн. Мне страшно приятно слышать такие слова.

— Это правда! — негодующе сказал он. — С мамой мы жили нормально, но ты же знаешь, что мы не всегда ладим. Она все видит не так, как я. Иногда я ее не спрашиваю или не говорю, что меня беспокоит, потому что она взбесится или еще что. Ты не такой. Мы с тобой можем говорить обо всем, я же знаю, что ты на меня не накинешься и не наорешь за то, что я спросил что-нибудь о сексе или, может, глупость… Не знаю. Ох, мне просто нужно, чтоб ты меня обнял!

Он изумил меня, обхватив вокруг пояса и очень крепко обняв. Люди, идущие мимо нас по улице, смотрели и улыбались. Мужчина, его мальчик и их любовь друг к другу переполняли весь мир.

По дороге домой мы обсудили роботов, секс, Элвиса, Лили, меня. Линкольн, как обычно, засыпал меня бесконечными вопросами про «лучшее и худшее». Как звали моего лучшего друга, когда мне было десять лет? Какую самую большую автомобильную аварию я видел? Какой, по-моему, должна быть самая красивая женщина на свете? Лили целуется лучше всех, с кем я целовался? Когда он вел такой опрос — а случалось это часто, — я представлял себе, как он составляет бесконечную характеристику моей личности для своего внутреннего досье. Однажды, после особенно длинного и утомительного сеанса — Лили, улыбаясь, устроилась в углу комнаты, — я нарисовал ей картинку: спина маленького мальчика, сидящего за гигантской партой с гигантским гусиным пером в руке в окружении громоздящихся до самого потолка стопок папок и ворохов бумаг. Я назвал рисунок «Анализируя Макса Фишера».

Когда мы свернули на дорожку к дому, Линкольн как раз спрашивал меня:

— А вдруг Бог — растение?

Поставив машину на ручной тормоз, я уставился перед собой сквозь лобовое стекло.

— Растение?! С чего ты взял?

— Не знаю. Но ведь это возможно, верно?

— Думаю, да.

— Макс, помнишь, ты говорил, что если Бог такой могущественный, то может ли он создать скалу, которую даже он не сможет поднять? Вот здоровская мысль!

— Точно, но не я ее придумал.

— Нет?! А я сказал Элвису, что ты. Знаешь, что он ответил?

— Что?

— Что ты чудной. Макс, мне тебя нужно еще спросить. Я еще не говорил маме, потому что сперва я хотел, чтобы мы с тобой обсудили. Раз ты не можешь быть моим настоящим отцом, ты не хочешь стать мне побратимом?

Я был тронут, но вместе с тем испуган. Конечно, я стану его побратимом; тогда, как «родственник», я смогу сказать ему не только, что Лили ему не мать, но и что ей придется сесть в тюрьму. Что случится, когда он узнает правду? Поймет, что она с ним сделала? Я хотел быть его отцом, хотел жениться на его мнимой матери и жить счастливо с ними обоими. Но теперь все это невозможно. Я должен что-то делать; нельзя больше закрывать глаза на правду. По крайней мере, я должен посмотреть Лили в лицо и спросить: что нам делать? Что нам делать с нашей любовью и замечательной жизнью теперь, когда мы обречены, как бы ни старались? Я улыбнулся, поняв, что, если бы она сама не была всему виной, то именно к здравомыслящей, умной миссис Аарон следовало бы обратиться за помощью, распутывая такой чудовищный клубок. Извини, Лили, ты не могла бы на минутку покинуть свое бренное тело и помочь мне в беде — ведь в беде-то я оказался по твоей милости?

— Что ты думаешь?

— Насчет побратимства? По-моему, это гениально. Когда бы ты хотел это сделать?

— Сейчас! Я схожу за ножом.

— Тпру, лошадка! Нож? Ты что, псих? Булавки хватит.

— Да, но нож…

— Булавку, Линк. Я готов отдать тебе кровь, но не руку.

Он унесся в радостном возбуждении. Мы собирались пуститься в приключение, только он и я. Матери и всей остальной жизни придется подождать снаружи — приключение только наше, мы ни с кем его не делим, как он и хотел.

Я тоже. Сегодня вечером мы уколем пальцы, сожмем их и поклянемся в кровном братстве навеки. Обряд древний, как человеческая дружба. Мы запятнаем смешавшейся кровью стекло и на миг заслоним неминуемое будущее. Поскольку я не знаю, как быть дальше, еще один счастливый вечер с мальчиком — лучшее, что я могу вообразить.

Накануне в доме убирали. Деревянные полы сияли, взбитые подушки все еще лежали на кушетке в ряд, в воздухе витал сладко-тягучий запах мыла или полироли для мебели, перебивая крепкий аромат Кобба. Через пару дней вещи помнутся и снова станут привычными, нашими. Мне нравилось и то и другое — чистота и порядок, а потом кавардак и разгром, который учиняют три человека, носясь по одному и тому же пространству на полной скорости.

— Макс, как думаешь, подойдет? — Линкольн стремглав влетел в комнату, держа перед собой длинную портновскую иглу.

— Не беги! Я же тебе говорил, нельзя бегать, если у тебя в руках что-то острое. Это же опасно!

— Да, но я…

— Никаких но, Линкольн! Подумай минуту, и поймешь, как это опасно. Оступишься, упадешь на нее, и она может воткнуться тебе в глаз. Или в шею…

— Ладно. Верю.

— Нет, не веришь. Судя по твоему виду, ты считаешь меня занудой. Но погляди — и мое лицо скажет тебе, что ты полный кретин, раз бегаешь с острым предметом в руках.

— Ах, кретин? — Выронив иглу, мальчик приблизился ко мне, согнувшись, приняв борцовскую стойку. Он хотел вцепиться мне в колени и опрокинуть, но я обхватил его за бока и, оторвав от пола, перевернул — прием, от которого он всегда восторженно орал.

— Жулик! Несправедливо! Ты сильнее. Пусти!

— Да еще насколько сильнее, дурачина.

— Дурачина? Ну все, ты покойник!

Вися вверх тормашками, он обхватил меня за пояс и стал трясти изо всех сил. Потеряв равновесие, я заковылял с ним в руках через комнату. Мы оба смеялись. Он укусил меня за ногу, не сильно, но чувствительно.

— А ну давай!

— В атаку!

Я ослабил хватку, чтобы он подумал, что я вот-вот его выроню. Он стиснул меня сильнее:

— Нет!

Добравшись до кушетки, я уронил на нее Линкольна, убедившись, что падать ему будет мягко. Лежа на спине и пыхтя, он тянулся ко мне пальцами, как щупальцами. Я рухнул рядом, и он схватил меня за голову. Мы боролись на полу, на кушетке, опять на полу. Я поддался ему и дал провести нельсон, затем вывернулся и захватил его самого. Однако надо быть осторожным, потому что дети очень чувствительны, когда дело доходит до борьбы. Одни хотят всегда побеждать, другие — терпеть поражение. Тут нужна дипломатия, и, если вы поведете себя неправильно, все может закончиться большой обидой. Линкольн любил ничью. Ему нравилось, когда его поборют, поднимут в воздух, держа за ноги, чтобы он мог вопить и брыкаться, но только ненадолго. Кроме того, он хотел, чтобы вы ненадолго оказались в его власти — ему обычно достаточно было захватить вас за шею, усесться на грудь или крутануть за нос. Возиться с ним было очень приятно еще и потому, что если он проводит захват, то никогда не пытается сделать больно. Довольно закряхтеть или вскрикнуть, и он моментально отпускает и извиняется, как сумасшедший. Не то, что Элвис, с которым я по настоянию Линкольна как-то раз имел глупость схватиться. Маленький гаденыш тут же заехал мне прямо по яйцам. «Случайно», конечно.

— Попался!

Линкольн висел, крепко вцепившись сзади в мою ногу, а я топал, как слон, по гостиной, ревя, как ревел бы, в моем представлении, раненый слон. Звуковые эффекты были неотъемлемой частью нашей борьбы.

— Смерть всем Би Хиз! — Он сильно шлепнул меня по заду.

— Что такое Би Хиз?

— Ты!

— Би Хиз навеки! — Я повернулся и, наклонившись, чтобы оторвать его, с маху стукнулся головой о висячую лампу. Удар, я схватился за голову, лампа качнулась и ударила меня снова. — Черт!

— Макс, ты цел? — спросил Линкольн испуганно.

— Да, да, цел. Нет, ты видел? Она два раза меня стукнула! Несомненно, ничего глупее со мной много лет не происходило — дважды о ту же лампу! Тут нужен большой талант!

— Покажи. Макс, у тебя кровь!

Я повернулся к стенному зеркалу и увидел над бровью густую струйку крови. Красочно, но ничего страшного.

— Все в порядке. Ты не принесешь мне из ванной мокрую салфетку и пластырь?

— Ты точно не хочешь поехать в больницу или сходить в аптеку?

— Нет, ранка неопасная. Просто принеси, что я просил, ладно?

Он ушел, и я снова исследовал себя в зеркале. Вот они, опасности борьбы с десятилетним мальчишкой. Тут мне пришла в голову идея.

— Линкольн, а куда ты положил булавку? — крикнул я. — Ту, что мы хотели использовать?

— Наверное, там, на столе. — Он вернулся, держа в руках махровую салфетку, с которой капала вода, и пачку пластырей. — А что?

— А то, что вот, приятель, моя половинка для побратимства! Теперь тебе осталось только уколоть палец и дотронуться до моей головы.

— Дотронуться до твоей раны?! Фу, какая гадость, Макс!

— Эй, я жду, брат. Думаешь, я порежусь где-то еще? Сойдет и так, и крови явно хватит. Ну-ка быстро найди булавку, и сейчас сделаем. — Я взял у него салфетку и пластырь и прижал ткань ко лбу.

— Нашел.

— Хорошо. Уколи себя в палец, только осторожно. Хватит одного больного.

— А ты мне не поможешь? Я немного нервничаю.

— Линк, не хочешь, не надо.

— Нет, нет, хочу! Просто не хочется самому колоть себе палец, понимаешь?

— Ладно, иди сюда. Дай мне. Протяни руку.

— Будет больно? — Сощурившись, он смотрел, как я взял булавку.

— Нет, раз — и…

— Ой! Ты не сказал, что уколешь так быстро! Дай посмотреть. Ух ты! Гляди, кровь! Мощно!

— Погляди на мою голову! Ну и кому, по-твоему, кому хуже?

— Ты что, правда, думаешь, что мне надо дотронуться до твоей головы? Рана ведь глубокая.

— Не думаю, что ты заразный. Ну, давай. Что надо говорить? «Клянусь кровью, я женюсь на тебе»?

— Очень смешно, Макс. Ты просто гад.

— Благодарю. — Я промокнул лоб салфеткой. — Как насчет «Кровь на крови, братья по оружию»?

— Так называется альбом DireStraits. Погоди, придумал! Как насчет «Би Хиз навеки»?

— Тебе не кажется, что звучит слишком похоже на «Би Джиз»?

— Нет, Би Хиз! Как я тебя назвал, когда мы боролись.

— Раз тебе нравится, пусть будет так.

Он облизнул губы и медленно протянул руку к моей голове.

— Ладно. Одновременно говорим «Би Хиз навеки». Хорошо? Я сосчитаю до трех, и, как только дотронусь, хором говорим. Ладно? Ну, раз-два-три. — Он коснулся уколотым пальцем моего окровавленного лба.

Кровь на крови.

— «Би Хиз навеки!» Эй, Макс, говори. Ну же!


Лили сплавила Линкольна на выходные к Элвису. Взяла на работе отгул и приготовила нам изысканно-экзотический ужин. Надела новое платье. Потом занималась со мной любовью — бурно, восхитительно, по-новому. Когда мы закончили и лежали в темноте на спине, соприкасаясь лишь пальцами, она заплакала. Такое пару раз уже случалось с ней после секса, и я лежал тихо, поглаживая пальцем ее руку.

— Я должна сказать тебе кое-что, Макс. Что-то очень плохое, и мне очень страшно, но я знаю, что должна рассказать.

Она повернулась и скользнула ближе ко мне. Наверное, она смотрела мне в лицо, но в комнате было так темно, что я не мог ничего разобрать. Казалось, Лили прижимается ко мне то ли, чтобы собраться с силами, то ли, чтобы запечатлеть что-то в памяти на случай, если то, что она сейчас скажет, разведет нас навеки. Она застыла, не произнося ни слова. Я молчал и не шевелился. Наконец Лили надрывно и горько застонала, прошептала «Боже» и отодвинулась. Но руку мою не выпустила, потянула к себе на грудь, поцеловала, прижала к щеке и поцеловала снова.

— Я люблю тебя больше всех на свете. Так люблю, что должна рассказать тебе это, даже если… — Она прижала мою руку к губам. Поцеловала ладонь, пальцы. Сложила их в кулак и толкнула им себя в лицо. На ее горле под одним из моих пальцев сильно и пугающе часто бился пульс — Я сделала ужасную вещь. Никому, кроме тебя, я бы ни за что, никогда не сказала. А ты должен знать. Для меня это очень важно, ведь я верю, что между людьми, которые хотят провести вместе остаток жизни, не должно быть недомолвок. Даже когда речь идет о чем-то ужасном. Это какой-то запутанный клубок — я настолько люблю тебя, что теперь просто обязана рассказать тебе то, что может меня убить.

Я не повернулся к ней, чтобы скрыть спокойное, ничего не выражающее лицо, ведь если бы Лили увидела его в темноте, то поняла бы, что я уже все знаю. Вместо этого я, точно ее духовник, спокойно заговорил, обращаясь к потолку:

— И что же тебя убьет?

Она внезапно села, и на меня повеяло запахом секса и духов.

— Преступление. Я совершила одно из самых ужасных преступлений на свете. Я, Лили Аарон. Поверить не могу, что рассказываю тебе о нем. Ты должен знать все с самого начала. Может, тогда тебе легче будет понять. А может быть, и нет. Такое понять нельзя… Чего ты в детстве хотел больше всего на свете? Хотел чего-нибудь так, что просто с ума сходил?

— Думаю, стать художником. Я ужасно этого хотел.

— А я хотела ребенка. Хотела стать матерью. Мои самые ранние воспоминания — как я играю в куклы. Другие девочки всегда представляли, что куклы взрослые, а я — нет. Никогда не устраивала куклам чаепитий, не разговаривала с ними, как большая с большими. Из кукол я признавала только младенцев, пупсов. Если мне дарили взрослую куклу, даже Барби, я запихивала ее в дальний угол чулана. Я никогда не могла понять, как кому-то может хотеться Барби. Она ведь подросток? Кому захочется играть с куклой-подростком? Я хотела детей. Хотела своего ребенка.

— Почему?

— Не знаю. У меня это было в крови с самого начала. Когда я видела на улице детскую коляску, то бросалась к ней и заглядывала внутрь так, словно смотрела на Бога. Не важно, черный там малыш, желтый или белый. Ребенок, и точка. Иногда мне везло — женщина замечала мою любовь и позволяла несколько секунд подержать ребенка. Помню, как страшно мне было. Что, если я его уроню или не понравлюсь, и он заплачет, или еще что-то сделаю не так? Но когда я держала ребенка на руках, я была счастлива. На свете не было чувства чудесней… Когда мне исполнилось двенадцать, мама позволила мне подрабатывать, присматривая за детьми по соседству. Я отправилась в контору отца, распечатала на мимеографе объявление и расклеила на каждом столбе в нашем квартале. Чем ребенок меньше, тем лучше. Ты знаешь, что большинство бэбиситтеров смотрят телевизор или принимаются болтать по телефону с друзьями, как только родители уйдут? Я — никогда. Я играла с малышом, пока он не уставал до смерти, купала его, когда надо и не надо, потом укладывала и присматривала, пока он не засыпал. Сколько раз я брала с собой домашнее задание и делала уроки в спальне, сидя возле кроватки, пока ребенок спал. Я была идеальной няней: совершенно надежной и влюбленной в каждого ребенка, с которым сидела… Скучная история, да? Я тебе надоедаю, но, поверь, все это важно. Так или иначе, пора разрушить мою первую ложь. Моя фамилия не Марголин, а Винсент. И родом я из Гленсайда, штат Пенсильвания, а не из Кливленда.

— Почему же ты мне солгала?

— Потому что я уже почти десять лет как Лили Аарон из Кливленда. Я настолько превратилась в нее, что теперь с трудом вспоминаю имя Винсент. Это больше не я, я — та Лили, которую ты знаешь.

— Похоже, Лили-то я как раз и не знаю.

— Нет, знаешь! Ты знаешь меня лучше, чем кто-либо. Просто ты не знаешь этой части истории, потому что никто ее не знает. Я скрывала ее ото всех. Пожалуйста, дай мне рассказать, не перебивай. Я боюсь, что если сейчас не расскажу тебе всего, то снова начну лгать, а я не хочу. Я так долго собиралась с духом, чтобы сказать правду, и чем сильнее я тебя любила, тем труднее мне становилось. Думаю, это как рожать — когда ребенок начинает идти, то уж хочешь только одного — чтобы он вышел.

На последних словах она снова заплакала и, на сей раз, никак не могла остановиться. Я спросил, могу ли я как-то помочь, но Лили сказала: нет, только останься, дослушай, не уходи.

Я был спокоен и… заинтересован. Мне хотелось узнать подробности ее жизни, и в каких словах она скажет, что похитила своего сына. Несколько недель назад я воображал, что в то мгновение, когда она станет признаваться в тайном грехе, меня бросит в пот и дрожь. Случись это несколько недель назад, и я, возможно, схватил бы ее и затряс, заорал бы: «Я знаю! Знаю, что ты сделала!» Но не теперь.

Рыдания стихли, и Лили попыталась говорить сквозь прерывистые всхлипы и вздохи, как бывает после сильного плача — тело пытается отпрянуть от края бездны.

— Но к-к-когда я стала подростком, все изменилось. Мне б-б-больше не было дела до детей. Потеряла к ним и-интерес. Появились мальчики, так захотелось нравиться одноклассникам. Все интересы изменились. Я вошла в компанию девочек, которые считали, что если ты умрешь и попадешь в рай, то станешь предводительницей болельщиков и получишь свой собственный номер телефона… И секс. Раньше секс и дети были разными вещами: казалось, что когда-нибудь у тебя будет муж, а потом вы вдвоем как-то сделаете так, что станут появляться дети. Но в восьмом или девятом классе в нас запели гормоны, и мальчишки, которых ты когда-то ненавидела, вдруг оказались замечательными. Помнишь такое? Внезапно все оказывается завязано на сексе, и самое главное — чтобы тебя заметили. До настоящего секса еще не дошло, но все разговоры крутятся вокруг него. Лифчики, флирт, кто с кем ходит, о ком что говорят… Поначалу на меня не обращали внимания, потому что я не отличалась красотой, как Алекса Харрисон или Ким Маркус, но я была безрассудна и готова попробовать то, на что другие девочки не соглашались. Я первой в нашей компании стала целоваться по-французски, и слух об этом разлетелся быстро. Мне понравилось с самого начала. Понравилось целоваться, понравилось, что меня трогают, хотя я никогда не позволяла трогать себя там, просто потому что это неприлично. Но я флиртовала вовсю! К десятому классу несколько моих подруг регулярно занимались сексом, а я — нет. Самое смешное, что у меня была репутация легкомысленной и распушенной, а этих «дурных» девочек считали паиньками. Они могли переспать с целой футбольной командой, но никто бы не подумал, что они ведут себя недостойно. Вот я — да.

— Тебя это задевало?

— Не настолько, как можно подумать. Я знала, что это неправда. Если кто-то считал, что я шлюха, то все равно не мои друзья. Те, кто был мне дорог, знали правду; они знали, кто я… Так что я вела себя как хотела и потеряла девственность только в восемнадцать лет. В выпускном классе — по тем временам очень поздно… Сложности начались в колледже. Я училась не в Кеньоне, как говорила тебе, а в Нью-Йоркском университете. Мне всегда хотелось жить в Нью-Йорке, и в то время я мечтала стать актрисой. Не получилось. На первом курсе я познакомилась с парнем по имени Брайс, который водил компанию с самыми интересными людьми из всех, кого я встречала. Большинство — студенты, но были и писатели, и музыканты, попадались и актеры. Один из них даже снимался в фильме у Энди Уорхола. Можешь себе представить, как я на них запала. Мисс Гленсайд, штат Пенсильвания, знакомится с Нижним Ист-Сайдом. Все принимали наркотики, все спали со всеми. Скоро и я стала такой же, как они. Невелика важность. А потом, если ты спала со всеми подряд, то у них считалась эмансипированной, а не шлюхой, как дома. А от дури все казалось лучше, легче, а если иногда и появлялись проблемы, то наркота их отгоняла, так что она стала моей панацеей на все случаи жизни. Малышка Лили Винсент вращается в светском обществе. Проблема в том, что никто из нас не обладал большим талантом, хотя говорить мы умели. Мы знали, как себя подать и пустить пыль в глаза, словно нам по плечу большие дела… Как раз перед летними каникулами у меня началось сильное кровотечение и ужасные спазмы. У меня очень регулярные месячные, так что я перепугалась до смерти, ведь раньше у меня никогда не было никаких проблем по этой части. К тому времени у меня стояла внутриматочная спираль, и я подумала, что дело в ней. Я обратилась в университетский госпиталь, и мне сделали кучу анализов. В конце концов мне сказали, что у меня так называемое воспаление почечных лоханок, поражены все внутренние органы — селезенка, матка, печень… Они не знали, заразилась ли я от кого-то из мужчин, с которыми спала, или причина в самой спирали. Это было ужасно, даже вспоминать не хочется. Провалялась в госпитале три недели. Когда вышла, мои трубы были в таких рубцах, что я стала бесплодной.

Последние слова Лили произнесла совсем бесстрастно. Слово в конце фразы было самым важным в ее жизни, оно в конечном счете все разрушало и перечеркивало, но она произнесла его абсолютно спокойно. Без нажима, без надрыва.

— Я плохо разбираюсь в медицинских терминах, Лили. Извини. Это значит, что ты потеряла способность иметь детей?

— Я не стерильна, нет, но врачи сказали, что с такими рубцами на фаллопиевых трубах я едва ли смогу когда-нибудь забеременеть.

Повисла тишина, густая, как кровь.

— Линкольн.

— Линкольн.

— И Рик.

— Нет никакого Рика. То, что я тебе рассказывала о Рике Аароне, по большей части относилось к тому парню, Брайсу. Он очень долго то жил со мной, то исчезал, то снова появлялся. Ты хочешь задать вопросы сейчас или мне можно продолжать? Я бы предпочла сначала рассказать тебе все. Думаю, тогда тебе все станет ясно.

— Продолжай. Но я хотел бы включить свет. Хочу видеть твое лицо.

— Нет, пожалуйста! Я не смогу, если мы будем видеть друг друга. Я боюсь твоего лица. Но ты говоришь так спокойно. Как ты можешь спокойно выслушивать такое? Это тоже меня пугает.

— Продолжай, Лили.

— Хорошо. В госпитале мне сказали, что мне еще повезло, что я выжила. Родители приехали, чтобы забрать меня домой, и мама расплакалась, как только вошла в палату и увидела меня.

— Как зовут твоих родители? Их фамилия Винсент?

— Лори и Элан. Моя мать умерла. У нее была болезнь Альцгеймера, и перед смертью она уже никого не узнавала. Отец по-прежнему работает в «фордовском» агентстве недалеко от Филадельфии. Мы с ним не общаемся. Я сказала Линкольну, что оба они умерли.

— Твой отец знает о Линкольне?

Кровь обратилась в камень. Молчание Лили, прежде жаркое, живое и ощутимое, теперь стало холодным и мертвым. Оно затягивалось. Лили только фыркнула, словно услышав шутку, не заслуживающую настоящего смеха. Превосходный ответ.

— О Линкольне знают только те, кто знает Лили Аарон.

— А Лили Винсент?

— Лили Аарон съела ее в их первой и последней совместной поездке по США. Я еще помню, как регистрировалась в каком-то мотеле в Иллинойсе и, не думая, написала в журнале «Лили В…». Потом остановилась, поставила после «В» точку, словно это инициал, второе имя, и дописала «Аарон». Стать другим человеком легко. Нужно только оставить за дверью того, кем ты был раньше, и уйти.

— Линкольн был с тобой в той поездке?

— Да.

— Вернись и продолжи с того места, когда ты заболела в колледже.

— Я вышла из госпиталя и провела лето дома, оправляясь после болезни. В тот год у мамы появились первые симптомы болезни Альцгеймера. Отец не обращал внимания ни на нее, ни на меня. Он не любит больных, и приехал тогда за мной в Нью-Йорк только потому, что мама настояла. Так что мы, две болячки, сидели на крыльце и смотрели мамин переносной телевизор… Однажды, когда мне было совсем тоскливо и уныло, возле наших дверей затормозил Брайс и сказал, что в Нью-Йорке все по мне скучают, — когда же, мол, я вернусь? Так лестно. Я была очень тронута. В конце концов Брайс оказался полным дерьмом, но он обладал настоящим опасным талантом — знал, когда и как сделать красивый жест. Например, доехать до Пенсильвании, чтобы проведать меня. Ты встречал таких людей? Они могут совершить десять ужасных поступков, но точно знают, когда сделать красивый жест, который сотрет из вашей памяти все остальное. Отвратительный, редкий дар. Но я еще вот о чем думала. Человек может сделать десять гадостей, потом одно доброе дело — и ему вновь открыты сердца людей. Но если, наоборот, — сперва десять добрых дел, потом одно дурное — тебе больше не доверяют. Если ты негодяй, они помнят хорошее. Если ты симпатяга, то помнят плохое. Каждый сам роет себе яму, верно?.. Пройдоха Брайс сел со мной и мамой на крылечке и даже на другой день отправился с отцом в салон, посмотреть новые модели. Умора. Брайсу было плевать на машины. Ему на все было начхать, кроме себя самого. Я была ему удобной и сговорчивой партнершей. Позже я узнала, что он сдавал меня одному своему приятелю потрахать за дозу наркоты. Славный дружок, верно? Но я сама виновата. В тот момент мне следовало сказать ему, чтобы уезжал, а потом перевестись в другой колледж, где-нибудь поблизости, например в Темпл, или вообще все бросить и начать другую жизнь… Но нет. Я еле вытерпела еще неделю, покидала вещи в машину и поехала обратно в Нью-Йорк к Брайсу. Перешла на последний курс. На предпоследнем курсе не было ничего хорошего, кроме занятий иностранным языком и работы в ресторане в Виллидже. Я моментально поняла, что такая работа нравится мне гораздо больше, чем актерская игра. Запахи вкусной еды, счастливые лица… Конечно, иногда попадаются и пьяные, и идиоты, но редко. Люблю видеть, как люди медленно потягивают ликер или заказывают еще чашечку эспрессо, даже если он им вреден, и они потом полночи не уснут. Как женщины выходят в туалет, а потом возвращаются снова свежие и подкрашенные, готовые просидеть еще несколько часов.

Как они входят в зал, болтая, словно девчонки-подростки на школьном балу. Люблю хохот. В ресторане столько хохочут. Когда им весело, или чтобы обратить на себя внимание, или от удивления. Люблю, когда мужчины рисуются перед женщинами, а женщины делают вид, что их не раскусили. Люди держатся за руки, и счет берется оплатить тот, от кого ты этого ни за что не ожидал. Когда они уходят, мужчины подают дамам пальто, и ты знаешь, что очень многие из них вернутся домой и займутся любовью, а потом будут разговаривать или лежать, тесно прижавшись друг к другу. А замечательное облако удовольствия от вкусной еды, новых духов и пары лишних бокалов… Обожаю рестораны.

— Говори о себе. Не надо о работе.

— Я почти закончила про колледж. О предпоследнем курсе я уже рассказала. На последнем я, правда, думала, что прихожу в себя. Мы с Брайсом расстались, когда я обнаружила, что он продавал меня приятелю. И наркотиков я стала принимать гораздо меньше. Чаще всего немного травки и чуть-чуть кокаина, если подворачивался, но больше ничего. Люди, которых я так долго считала обворожительными и интересными, вдруг зазвучали как сто раз слышанные, заезженные пластинки. Именно тогда до меня дошло, что они тратили все силы на разговоры и планы, но ничего не делали. Они так боялись неудачи, что не осмеливались рискнуть, потому что могли оскандалиться и поставить себя в неловкое положение. Но в их компании все были такие, поэтому там царило что-то вроде круговой поруки, и им нечего было бояться. А мне больше не хотелось попасть в труппу «Ла Мамма» или новый фильм Пола Моррисси, поэтому их трепотня мне надоела. Я все больше времени проводила в ресторане, перенимая то, чему меня там учили. Знаешь, бывает такой замечательный момент, когда еще в юности внезапно понимаешь, на что хочешь потратить ближайшие сорок лет. Так случилось со мной: я плыла по морю и вдруг увидела землю. Понимаешь, о чем я? И тут настал сезон подождей.

— То есть?

— Это цитата из Линкольна. Как-то раз мы смотрели по телевизору документальный фильм, и диктор сказал очень низким, хорошо поставленным голосом: «И тут настал сезон дождей!» Линкольну было года четыре. Он повернулся ко мне и сказал, стараясь говорить басом: «И тут настал сезон подождей!» В детстве он часто говорил замечательные вещи. Некоторые я записывала… Так или иначе, в один прекрасный мартовский день позвонил отец и сказал, что мама умерла, и ее уже похоронили. Он и не подумал, что я захочу приехать только ради этого. «Только ради этого» — вот как он выразился, подлый пьяница. На самом деле ему не хотелось, чтобы его беспокоили, хватит хлопот с похоронами. На том кончились мои отношения с отцом. Я бы и за миллион лет ему не простила. Я сразу поехала туда и постояла у маминой могилы, прося у нее прощения за то, что бросила ее в беде. Потом вернулась в дом и сказала отцу, что он эгоистичный, злобный мерзавец и что для мамы было величайшим благом умереть от болезни, стершей из ее памяти все страдания, которые он причинил ей за тридцать лет… В результате он вышвырнул меня из дому и лишил финансовой поддержки. Мать оставила чуть-чуть денег, но я получила их только много лет спустя. Ну что ж, закончу колледж самостоятельно. Мне было страшно, но мысль, что я никогда больше его не увижу, доставляла мне огромное удовольствие. Знаешь, что я сказала ему напоследок? «Когда ты состаришься, и будешь умирать, папа, знай, что на свете нет ни одной живой души, которая тебя любит». И вышла… Я оставила старую колымагу, которую он мне подарил, на подъездной дорожке и поехала обратно в Нью-Йорк на автобусе. Я знала, что я права, и ощущала свою силу, но очень грустила по маме… Мы приехали на вокзал Порт-Оторити, автобус остановился, а со мной случился приступ невыносимой паники, знаешь, когда застываешь на месте в полной растерянности. Я час просидела на скамейке, трясясь. Единственное, что пришло мне на ум, — телефон Брайса. Я решила, что это знамение или знак посреди смятения и паники. Я, шатаясь, подошла к телефону и позвонила ему. Казалось, он ужасно рад меня слышать. Говорил, что я была совершенно права: вся старая компания — стадо неудачников и пустышек, и я первая это поняла. Какая проницательность. Я рассказала Брайсу, что произошло, и он велел ехать прямо к нему… Я до сих пор не знаю, почему он так трогательно пекся обо мне целую неделю: потому ли, что видел, как мне нужна его помощь, или просто потому, что опять собирался использовать меня для какой-нибудь паскудной каверзы. Так или иначе, он был сама доброта. Я смогла выговориться, а Брайс вел себя умно и чутко. Он водил меня в ресторан и в кино. Не притрагивался ко мне до тех пор, пока однажды ночью я сама не пришла к нему и не сказала «пожалуйста». Вел себя как рыцарь в сверкающих доспехах, и к концу недели я снова попалась на крючок. Только теперь я чувствовала такую неуверенность, боль и смятение, что прикажи мне Брайс — ласково, мягко, вежливо — выброситься из окна, я бы выбросилась. Он повторял, чтобы я не переживала и занималась чем-то, что поможет мне прийти в себя… А я ничем не занималась. Не ходила на занятия, не вернулась на работу в ресторан, не виделась ни с кем, кроме Брайса. Когда нуждалась в деньгах, нанималась на пару недель в «Кентуккского жареного цыпленка» или еще какой-нибудь фаст-фуд, где берут на работу любого с улицы, если он не похож на полного кретина… Однажды вечером мой рыцарь принес домой опиум, и мы его выкурили. Я пропала. Однажды — мне полагалось уже закончить колледж — Брайс сказал, жизнь, мол, теперь дорогая, намекал, что, учитывая наркоту, еду и прочее, я вишу у него на шее. Бред собачий — я никогда не брала у него денег, и сама платила за продукты. К тому же он давно и успешно торговал наркотиками, не посвящая меня в источник своих доходов, и карманы у него были набиты деньгами. Но все его завуалированные жалобы лишь слегка скрывали, что он задумал… Учитывая его самоотверженность и все, что он для меня сделал, не могу ли я оказать ему большую услугу? Все очень просто. На уикенд в город приезжает один его друг, но, поскольку Брайс будет чем-то занят, то не соглашусь ли я составить парню компанию и показать ему достопримечательности?.. Макс, мы посмотрели друг на друга, совершенно точно зная, о чем он меня просит, и знаешь что? Мы улыбнулись друг другу. Улыбнулись так, что обоим стало понятно: конечно, речь идет об остатках моей чести, достоинства и, возможно, рассудка, но забери их, малыш. Конечно, пусть твой гость меня трахнет.

— Почему ты не ушла?

— Потому что боялась. Боялась всего. Я не могла выйти за дверь квартиры, не проверив три-четыре раза карманы, чтобы убедиться, что ключ при мне. Ключ от двери казался мне тогда самой важной вещью в мире. Моим талисманом. Пока он был со мной, и я могла вернуться в эту темную, затхлую квартиру, я хоть сколько-то ощущала себя человеком. Могла выйти на улицу, сделать какие-то дела, может быть, пойти на работу и несколько часов жарить курятину, только бы ключ лежат в кармане, и я могла, сунув руку в карман, провести по нему пальцем и нащупать твердый контур. Мой мир сжался до размеров двухкомнатной квартиры с кухней, и даже она порой казалась мне слишком большой, не по силам. У меня не осталось ни сил, ни желания трезво обдумать свою ситуацию и принять решение. Для этого нужно по-настоящему собраться, а мне это было не по зубам. К тому же судьба выкинула финт: наступили выходные, появился тот самый приятель Брайса, и — сюрприз, сюрприз! — мы подошли друг другу так, словно дружили сто лет. Я так веселилась! Мы поужинали в ресторане, прокатились на катере вокруг Манхэттена и закончили вечер шампанским в постели, в его номере в отеле «Балтимор». Я чувствовала себя королевой, он так чудесно со мной обращался. Знаешь, я могу понять, почему некоторым женщинам нравится быть девушками по вызову. Если попадешь на кого нужно, с тобой будут обходиться хорошо и уважительно, и если ты не слишком разборчива в том, с кем заниматься сексом, то есть и худшие способы зарабатывать деньги.

— Лили, ты очень разборчива в том, с кем заниматься сексом.

— Именно. Потому-то и остался такой рубец. Думаю, я в любом случае переспала бы с тем человеком, потому что он мне очень понравился, но когда это случилось, я не знала, сплю я с ним потому, что хочу, или потому, что от меня этого ждут… Утром я ушла, пока он еще спал, и подумала: ладно, всё. Я кое-чему научилась, и все обошлось. Но нет. Куда там. В глубине души я знала: не обошлось… По счастью, когда я вернулась в квартиру Брайса. его там не было. Я никогда не совала нос в чужие дела, но в то утро меня отчего-то охватило непреодолимое желание перерыть весь дом сверху донизу. Не знаю почему. Может быть, телепатия. Или, может, я таким странным способом пыталась отомстить своему сожителю: из-за него прошлой ночью кто-то заглянул во все мои потайные места, так что мы будем квиты, если я тоже загляну в тайники Брайса. В его бритвенном приборе лежало двадцать два пакетика героина. Он торговал героином! Если бы нас замели, меня бы, самое меньшее, сочли соучастницей, а этот сукин сын ни разу не обмолвился о том, чем занимается. Героин! Я сама должна была решать, хочу ли я жить на пороховой бочке, пока он разыгрывает из себя Мистера Ловкача, а я даже ни о чем не догадывалась. И тут меня как ударило: значит, я вчера переспала с одним из его клиентов?! Скорее всего, Брайс уже однажды использовал меня таким образом. Я хорошо знала его манеру выменивать то, чего ему хотелось. Но, с другой стороны, хорошо повеселилась, почему же теперь расстраиваюсь? А я расстраивалась. Каким бы милым не показался тот парень, единственная причина, по которой мой старый друг и покровитель свел нас — предложить меня в качестве дополнительной услуги одному из своих хороших клиентов… Я ходила по квартире, шепотом повторяя «чтоб ты сдох, чтоб ты сдох, чтоб ты сдох», и принюхиваясь, словно собака, взявшая след. И, слава богу, потому что в дальнем углу чулана я нашла громадный ком стодолларовых бумажек, засунутый в туристические ботинки, которые Брайс никогда не носил. Без малейших колебаний я взяла десять штук, побросала кое-какие вещи в спортивную сумку, и ушла. Я хотела уйти из этого дома, этой жизни, города, всего… Я села в метро и доехала до одной из последних остановок в Бронксе. Всю дорогу просидела, уставясь в пол. Выйдя из метро, я почти сразу увидела стоянку с подержанными автомобилями, забитую самыми большими машинами, которые я когда-либо видела. «Олдсмобили», «Понтиаки», «Бьюики-Ривьера». Помнится, все они были золотыми, пурпурными, цвета морской волны, словно машины в парке аттракционов. Возможно, мне так только показалось, но автомобили были гигантские. Думаю, в голове у меня все перепуталось… Так или иначе, я в изумлении подошла поближе, просто чтобы рассмотреть их получше, а уже потом отправиться в путь, куда бы я ни ехала. Но тут же из маленького домика на краю площадки выскочил замечательный чернокожий в костюме из акульей кожи и желтом галстуке, словно сказочный персонаж. «Я уверен, — сказал он, — у меня есть то, что вы ищете!» Я поставила сумку на землю и сказала: «Возможно, но что у вас есть дешевле пятисот долларов? Он сложил руки и уставился в небо так, словно в ожидании манны небесной. „Леди, я отвечу на ваш вопрос так: у меня есть машины, на которых можно ездить до, во время и после третьей мировой войны“. Я рассмеялась, я готова была обнять его и купить любую машину, которую он предложит. Вместо этого я сказала, что мне сейчас хреново, как никогда, я дошла до точки. Если я сейчас куплю машину, то такую, которая увезет меня за миллион миль от Нью-Йорка и не сломается, потому что на ремонт у меня денег нет. Он поманил меня, и мы пошли в дальний конец площадки. За большими, как дирижабли, машинами примостился, словно самый мелкий поросенок в выводке, микроавтобус „Опель-Кадетт“ цвета зубной эмали. Продавец сказал, что уступит мне его за триста пятьдесят долларов, хотя машина стоит вдвое дороже. Он лично ее проверил, и, насколько можно судить, она не подведет. „Что это значит? — спросила я. — Ездить-то на ней можно?“ — и продавец ответил: „Колымага, конечно, старовата, но хоть и дребезжит, а из преисподней вывезет“. Доверять мне было больше некому, а он рассмешил меня, когда я больше всего в этом нуждалась, так что я достала деньги, и через полчаса сделка состоялась… Я проехала несколько кварталов, но затормозила у знака выезда на скоростную магистраль — она вела из города. Куда ехать? Может, на север, в Бостон? В Новый Орлеан? В Чикаго? Но если я собираюсь и дальше ехать по этой дороге, вымощенной желтым кирпичом, то надо начать с самого начала, то есть со старого Гленсайда. А потом, хотя мамы уже нет, а дома — тем более, если я действительно собираюсь навсегда покинуть эту часть страны, нужно в последний раз увидеть родные края. Наш дом, места, где я когда-то тусовалась с друзьями, школу. Итак, я наметила первую цель своей поездки — Гленсайд, Пенсильвания… Из Нью-Йорка туда можно добраться за несколько часов, даже если ехать медленно. Я не торопилась. Я не знала, зачем я туда еду. Посмотреть на Гленсайд в последний раз, вдохнуть запахи, снова обрести какую-то цель в жизни… что угодно. В машине было радио, и я всю дорогу ему подпевала. Все вроде бы хорошо. Не так уж плохо путешествовать налегке. Бросить все и поехать. По дороге я играла сама с собой в угадайку, пытаясь вспомнить, что же уложила в сумку. Не так уж много.

— Ты вторая из известных мне женщин, которая убежала от мужчины. Первая сказала, что, когда она открыла сумку, там лежало по большей части нижнее белье.

— Белье, точно! И у меня тоже. А почему девушки-беглянки берут с собой белье? Со мной-то понять несложно — я стремилась снова очиститься. Принять душ, потом надеть свежие трусики и лифчик и испытать огромный физический подъем. Звучит глупо, но после душа, в чистом белье, я всегда чувствую себя обновленной. А мне определенно нужно было обновиться после всего, что произошло за последние недели… Я въехала в Гленсайд около девяти вечера. Первым делом проехала мимо нашего дома, но свет не горел, и у подъезда не было машины. Я здорово расстроилась. Если бы только дом был освещен, как в дни моей юности! Приходишь домой зимой, после тренировки по волейболу, усталая и замерзшая, перевалив через холм возле дома Терезы Шуллер, и вот он — твой дом, освещенный, теплый, над крыльцом желтые лампы, может быть, дым идет из трубы. Мама сидит в гостиной, читает книжку, мы поцелуемся, и она пойдет на кухню, готовить обед, раз все в сборе… Но она умерла, а отец, вероятно, в масонском собрании со своими дружками или с тупой теткой, такой же тусклой и глупой, как и он. Когда я ехала в Гленсайд, то думала, что ничего не жду, — только взгляну на дом и поеду дальше, туда, где проведу остаток жизни. Но вот он, наш дом, темный, меньше, чем мне помнилось, и кусты перед фасадом подстрижены так низко, что совсем потеряли форму. При виде этих приземистых кустов я расплакалась и рванула оттуда, как в гонке за лидером… Я поехала в какой-то бар и не успела просидеть там и четверти часа, как из-под земли вырос Марк Элсен и сказал «привет». Марк был славный парень из нашей школы, есть такие, слегка занудные, но зато всегда от тебя без ума. Большинство из них по окончании школы идут в армию, но, в конце концов, снова оказываются в городке, торгуют бытовой техникой в семейном магазине. В школе я знала, что нравлюсь ему, он подходил поговорить, когда набирался храбрости. На самом деле Марк был приятный и довольно красивый малый, но скучный, как пустая картонная коробка… С другой стороны, кто я такая, чтоб так говорить? Вот она я у стойки, леди и джентльмены, мисс Лили Винсент, в двух шагах от чудес и счастья, — разочарованная неудачница, без пяти минут наркоманка, подстилка, которую подложили наркодилеру… Возможно, не было ничего лучше и ничего хуже, чем налететь в ту ночь именно на Марка. Он пришел в восторг, увидев меня, и был счастлив, что я вернулась домой, и мы повстречались. Я почувствовала себя обожаемой.

—  Разве это не польстило твоему самолюбию?

— Да, примерно на час, но затем реальность вернулась, и, что бы он ни думал, я знала, кто я такая и как близко подстерегают демоны… Чтобы окончательно пасть в собственных глазах, я, не в силах остановиться, стала играть самую жалкую роль. Марк все донимал меня расспросами, как сложилась моя карьера в Большом Яблоке. Он все время называл Нью-Йорк этим жаргонным словечком, словно он и сам хиппи. И казался от этого еще более занудным. «Так что ты поделываешь в Большом Яблоке? Учишься в театральной школе, а? Еще не получила контракт в Голливуде?» Он говорил без капли цинизма. Он полагал, что я уже добилась огромного успеха и вот-вот окажусь в Лос-Анджелесе, где всем утру нос. Знаешь, что я сделала? Стала врать. Рассказывала самые дикие байки и выдумки. Будто учусь в элитном актерском классе Дастина Хоффмана в Нью-Йоркском университете. Скоро выйдет фильм Энди Уорхола с моим участием, и я засветилась на «Фабрике» с Лу Ридом… Даже сейчас стыдно вспоминать. Позже Марк признайся, что не знал половины имен, которые я называла, но рассказ вышел потрясный. Так выражался Марк: потрясный. Что бы я ни сказана, он говорил: «Потрясно, Лили. Просто потрясно». Пока я несла ахинею, он заказывал мне выпивку, взял сэндвич с бифштексом. И все качал головой и повторял «потрясно», словно не в силах осознать моего великолепия. Такой славный парень. Мне незачем было выдумывать. Он и так безоговорочно верил, что я замечательная. Я легко могла бы выплакаться у него на плече и рассказать, что случилось на самом деле. Он бы мне посочувствовал.

— Ты выдумывала не для него, а для себя. Тебе хотелось, чтобы жизнь была такой, как ты рассказала. Разыграла спектакль. Для него ты и правда была актрисой из фильма Уорхола, девушкой, которая утерла нос всему Нью-Йорку. Ничего страшного тут нет.

— Да, ничего страшного. Только грустно. До смерти грустно. Дошло до того, что он стал спрашивать меня, каков Уоррен Битти. Я сидела с сигаретой в руке, глядя в пространство, словно серьезно обдумывая его вопрос, и ответила: «Мне он нравится, но я знаю людей, которые его не любят».

Я рассмеялся. Лили тоже захихикала, и словно бы волна облегчения затопила нас обоих в нервной темноте спальни. Я знал, что приближается, знал, что мы движемся к этому, словно к вершине длинной лестницы, но смех дал нам передышку — мы перевели дух перед последним броском.

— Смешно, правда? Мы проговорили еще часа два и слегка набрались. Не сильно, но достаточно, чтобы он еще шире открыл рот от восторга, а я расхрабрилась. Именно я предложила поехать куда-нибудь покататься. На стоянке он спросил, не хочу ли я поехать на его машине. Когда я согласилась, он показал на новенький «Камаро», модели «Зет-двадцать восемь». По-настоящему прекрасная, скоростная машина: когда Марк ее завел, она взревела, как реактивный самолет. Я запомнила марку «Зет-двадцать восемь», потому что это название звучало словно смертельное, высокотехнологичное оружие, но когда я спросила Марка, что это означает, он ответил, что не знает… Мы катались, и он рассказывал, что произошло в городе после моего отъезда: кто на ком женился, кто уехал, какие магазины закрылись — новости маленького городка. Казалось бы, если ты уехал из захолустья и отправился искать счастья в большом мире, то какое тебе дело до их мелких сплетен, но стоит их услышать, и ты уже зачарован… Под конец мы оказались в «Королеве молочной фермы», ели банановое мороженое. Марк все терзал меня расспросами о знаменитостях, которых я якобы знаю. Ох, каких только басен я не порассказала! И как он их проглатывал! Ты прав, это был спектакль, и мне он страшно нравился. Помню, Марк слушал так внимательно, что подносил ложку с мороженым ко рту и застывал, — так очаровывали его мои россказни. Его красивое лицо, доверчиво приоткрытый, как у ребенка, рот, шоколадный соус, капающий на стол. — Лили замолчала, вздохнула, откашлялась. — Я накрыла его руку своей и сказала, что хочу его трахнуть.

— Не может быть! Это уж слишком.

— Тш-ш-ш. Не перебивай. Я подумала: какого черта, я сыграю эту роль до конца и для него, и для себя. Мы снова сели в машину Марка, и я велела ему ехать на стоянку у здания школы. По городу ходили слухи и шутки о тех, кто занимался там любовью, но все знали, что в них нет ни слова правды, слишком опасно: патрульные полицейские машины раз по пять за ночь объезжают окрестности. Никакого твердого графика у них не было, так что никто не знал, когда они появятся в следующий раз. Марк понял, к чему я клоню, и испугался. Ему не хотелось ехать, но я сказала — или там, или нигде, сделка отменяется. Если бы он сказал «нет», если бы он боялся копов больше, чем хотел меня, по моему самолюбию был бы нанесен последний удар. Он, конечно, долго колебался, но потом развернул машину и поехал назад. Но для того-то я это все и затеяла! Я хотела, чтобы секс был сопряжен с опасностью, с риском. Кто вспомнит всего лишь очередное траханье в конце темной проселочной дороги? Я хотела, чтобы этот раз остался у него в памяти навсегда. Чтобы Марк, даже в старости, сидя на крылечке и грея на солнышке ревматизм, хмыкал и крутил головой, вспоминая обо мне. Много ли у нас в жизни такого?

— Я кое-что заметил. Ты все время повторяешь слово «трахаться». А это не твой стиль. К тому же произносишь, орудуя им, как дубиной. «Кто вспомнит всего лишь очередное траханье…» К чему эта нарочитая грубость?

— Потому что так оно и было — мы трахались. Трахнись — сильно, быстро, дойди до конца и слезай. Мужчины любят трахаться. Трахаться и кончать. Именно так я хотела поступить с Марком — трахнуть его так, как ему еще никогда не доводилось, а потом исчезнуть в клубах дыма. Мечта осуществилась, а спустя миг исчезла, с нее даже позолота облететь не успела. Пусть он запомнит меня навсегда. Запомнит единственную ночь на заднем сиденье своей новой машины, когда ему, наконец, удалось трахнуть Лили Винсент, и она оказалась настоящим фейерверком.

— И ты показана ему фейерверк?

— Еще какой! Едва мы приехали на место, я оседлала его и разделась как можно сексуальнее. Когда он тянулся, чтобы дотронуться до меня, я не позволяла, потому что хотела, чтоб он раскалился, как кукуруза в горячем масле. Знаешь, как она шипит и скачет по сковороде перед тем, как взорвется и станет попкорном. Я хотела, чтобы Марк извивался на сиденье и сходил с ума от желания. Я хотела, чтобы кто-то меня хотел! И он захотел.

— Ты была великолепна?

— Да.

— Ты завелась?

— Немного, ближе к концу. Но нет, не особенно. Слишком все походило на гимнастику. Я слишком старалась, чтобы он возбудился и думал, что сводит меня с ума.

— Я ревную.

Я услышал, как Лили повернулась. Она вдруг заговорила высоким и взволнованным голосом:

— Правда? Почему? Это было так давно, к тому же я все время притворялась.

— Потому что ревность — та же алчность. Я хочу иметь все и никогда ни с кем не делиться. Иногда, когда я думаю о тебе, я ревную тебя к твоим бывшим любовникам, к тому, что они с тобой делали.

Я бы хотел вернуться в прошлое и отнять у них все поцелуи и траханья, забрать все себе.

— Как здорово, Макс. Я никогда так на это не смотрела.

— А я смотрю. Продолжай, фейерверк.

— Ну, мы сделали это пару раз, и, думаю, я была на высоте. Ты спрашивал, хорошо ли мне было, и я сказала — немного, но это неправда. Было очень хорошо, потому что я полностью отдалась происходящему. Я лизана Марка, целована его, обнимала и стонала. Поначалу я думала: «Как еще его завести, отчего еще он готов будет завыть на луну?» Но такие вещи захватывают, даже если ты всего лишь разыгрываешь спектакль. Мне понравилось, и мне действительно стало хорошо… Совершенно выбившись из сил, мы оделись и сидели молча, не говоря ни слова. Я медленно сосчитана до ста и сказала, что хочу, чтобы он теперь ушел и оставил меня здесь. Я одна пойду пешком по городу к своей машине. Марк был ошеломлен. Уйти? Как я могла такое сказать после того, что между нами произошло? Я стала терять терпение, мне хотелось выйти из машины и снова остаться одной. Марк говорил, что любит меня, и потом, разве я могла бы так чудесно заниматься любовью, если бы ничего к нему не испытывала? Я не ответила, но начата злиться, хотя сама заварила кашу. Марк в отчаянии спрашивал, может, дело во времени? Все произошло так быстро и спонтанно, может, мне просто нужно время, чтобы разобраться в себе? Хорошо, что он подкинул мне повод уйти, я была не в настроении и не в форме, сочинить какой-нибудь предлог мне бы не удалось. Да, ты прав, Марк, я в растерянности, я хочу побыть одна и подумать. Он успокоился. Я все спрашиваю себя, что бы случилось, если бы он тогда сказал «нет». Просто проявил силу и категорически настоял на том, чтобы я осталась с ним до утра. Но душка Марк Элсен этого не сделал. Он вышел из машины и торопливо обежал ее, чтобы открыть мне дверцу. Мы поцеловались на прощание. Он притянул меня к себе и посреди большой пустой автостоянки прошептал: «Что происходит. Лили?» Вопрос в яблочко, ведь я понятия не имела, что и приехала в надежде найти дорогу домой. А может быть, я все-таки знала, что происходит: я распадалась на части со скоростью света. Я оттолкнула его и побежала прочь. Марк окликнул меня, но, когда я не остановилась, проорал: «Если я тебе нужен, я буду завтра в магазине!» Да, он был мне нужен. Мне нужны были все люди на свете — чтобы они держали такую огромную сетку, в которую ловят людей, когда они во время пожара прыгают из горящих зданий. Но было уже слишком поздно.

— Почему? Почему слишком поздно?

— Потому что к тому времени я зашла так далеко, что прыгала со всех углов крыши разом, а не только с одного. Чтобы меня поймать, никаких сеток не хватило бы… После пробежки мне полегчало. Мне даже на полсекунды подумалось, не пойти ли домой и не попроситься ли у папы переночевать. Вот смех-то! Домой, в милый темный дом… Я чувствовала, как теплая сперма Марка сбегает по внутренней стороне бедра. Подумала о детях. О всех малютках-Марках, которых никогда не будет. Из меня не выйдет на свет ни один ребенок. Болезнь и рубцы положили этому конец. Еще одна возможность упущена, сколько еще осталось? Я так давно не думала о детях. Я приехала в город, где провела детство, но теперь бежала от него, от своей жизни, бежала из жизни, зная, что бежать некуда. Мне было так больно… Я мчалась и мчалась. От школы до бара около трех миль, но я и не заметила, как их пробежала. Задыхаясь, прыгнула в машину и завела мотор. Она дернулась назад и стукнулась об ограждение, потому что я забыла поставить на нейтральную передачу, когда выключала. Толчок меня испугал, и я немного опомнилась. Стала тереть руками лицо, пока не почувствовала, что у меня горят щеки. Потом снова завела машину и медленно выехала со стоянки… Когда я уезжала, еще не рассвело, но уже пели птицы. Проезжая мимо знакомых мест, я заплакана. Я прощалась с ними. Прощай, библиотека, Бивер-колледж, дом Мэрилин Зодда. Иные из них сыграли в моей жизни важную роль, другие — лишь эпизод. И все они вот-вот исчезнут навсегда. Я знала, что никогда не вернусь, значит, все, конец. Пока. «Говард Джонсон». Я на самом деле опустила стекло и помахала рукой дурацкому ресторану! Пока, жареные мидии и сигареты после школы с Мэрилин и Линдой Джонс в нашей любимой кабинке. Худышка Джонс. Прощай, прощай, прощай. Бум — конец гленсайдовским денькам. Я вырулила на шоссе и поехала прочь… А через час машина заглохла. Из-под капота повалил дым, и — пуф! — она остановилась. Совершенно спокойно я откатила ее к обочине и выключила зажигание. Утро стояло прекрасное. Я вылезла и стояла рядом с машиной, глядя, как солнце поднимается над подернутыми голубой дымкой полями. Движения на шоссе почти не было, но не беда, мне пока не хотелось голосовать. Я предположила, что «опелю» крышка, а значит, мне придется снова пускаться в путь каким-то иным способом. Я чувствовала полную опустошенность… Рядом затормозил грузовик, и водитель подвез меня до следующего городка. Я уговорила механика с заправочной станции съездить взглянуть на мою машину. Удивительно — оказалось, всего лишь лопнул ремень вентилятора, ремонта на девять долларов. К тому же запасной ремень у механика был с собой в фургончике. Мне бы следовало прийти в восторг, но я просто тупо молчала, даже не находя слов. Наверно, он подумал, что я зомби. Зомби, который внезапно проголодался. Пока механик трудился над машиной, я спросила, есть ли в городке место, где можно хорошо позавтракать. Он посоветовал «Гарамонд-гриль».

— Гарамонд? Гарамонд, Пенсильвания? — Вот оно: оттуда похитили Брендана Уэйда Майера.

— Ты знаешь этот городок?

— Нет, но знаю, что ты там сделала.

— Что ты имеешь в виду?

— Гарамонд. Анвен и Грегори Майеров и их сына Брендана, которому сейчас примерно девять с половиной. В последний раз его видели в коляске у входа в магазин в Гарамондском торговом центре. Я знаю, что ты сделала, Лили. Я знаю, что ты его похитила.

Я включил лампу возле кровати и снова лег. Закрыв глаза, я рассказал Лили, как обыскал дом после ее странной и подозрительной вспышки, когда Линкольн попал в больницу. Как нашел у нее вырезки из газет с заметками о Майерах и нанял детектива для расследования. Потом о своей поездке на Восток, о встрече с несчастной парой, о выстреле на скоростной трассе в Нью-Джерси.

Теперь заговорил я. Мне не было дела до траханья на заднем сиденье, Мэрилин Зодда или нервных срывов в двадцать один год. Это Лили они казались вехами, звездами, составляющими созвездие ее жизни. Рассказывая о прошлом, она расставляла их по местам, упорядочивая былой хаос так, чтобы они наполнились смыслом для нас обоих.

Но мне было плевать, ведь теперь я знал то, чего не знала она. В конечном счете, все сводилось к одному непреложному факту: она действительно похитила своего сына. Разорвала ткань здравого рассудка и потянулась глубоко в прикрываемую ею тьму, чтобы совершить поступок, который, как она думала, спасет ее от полного падения во мрак. Какие же злодеяния мы совершаем, чтобы спасти себя.

По сравнению с этим фактом все остальное меркло и тускнело, даже рассказ Лили о ее прошлом.

Позже, исподволь, из случайных рассказов, полуночных признаний и полдневных бесед я узнал остальное. Лили бежала с младенцем через всю Пенсильванию, часто держа его на коленях, и гудение мотора, и подпрыгивание машины по дороге пели ребенку автомобильную колыбельную, под которую он тихо засыпал или счастливо гукал. Ему нравилось размахивать руками или брать мизинец Лили в рот и шумно сосать. Он (Лили не сразу научилась думать о младенце, как о мальчике) приходил в восторг от музыки и часто неистово раскачивался, когда по радио передавали рок-н-ролл.

Спустя неделю Лили «окрестила» его Линкольном. Чтобы убить время в дороге, она часами перебирала мужские имена. Дважды, когда погода портилась, она останавливалась в дешевых мотелях и проводила счастливые вечера, просматривая местные телефонные книги и газеты в поисках имен, «потом произнося самые интересные вслух, себе и ребенку, сидевшему рядом на кровати. Но „Линкольн Винсент“ звучало так себе. Если ей нужно было теперь сменить фамилию, она решила подобрать такую, которая сочеталась бы с „Линкольн“. „Аарон“ пришло ей в голову где-то в районе Пеппер-Пайка, штат Огайо.

Поначалу она ехала на восток с максимально допустимой скоростью. Однако стоило ей пересечь границу штата и попасть в Огайо, как она принялась колесить по проселочным дорогам; каждое утро она сосредоточенно изучала карту, а затем направлялась к городкам, имена которых ее заинтересовали: Минго-Джанкшн, Типп-Сити, Вайоминг.

Купив машину, Лили отправилась в путешествие с шестью сотнями или чуть больше долларов в кармане. Она старалась расходовать их экономно, но нужен был бензин, еда, а Линкольну требовалось так много всего, что деньги вышли через три недели. Лили остановилась в Гамбиере, штат Огайо, и нанялась на работу в магазинчик, торговавший оккультной литературой, благовониями, бусами и тому подобным — он обслуживал студентов колледжа Кеньон. Хиппи, хозяину магазина, она сказала, что она с Востока, сбежала от мужа-наркомана, который ее бил. Босс произнес одно слово: «Урод» — и разрешил ей брать ребенка с собой на работу. Лили сняла крошечную квартирку возле студенческого городка и в свободное от работы время училась ухаживать за ребенком.

С самого начала люди были с ней добры и услужливы. Лили не знача почему — потому ли, что теперь ей везло, или потому, что они видели, как она счастлива своим сияющим, воркующим сынишкой. Радость быстро распахивает перед вами сердца. Лили знала, что совершила чудовищный поступок, но никогда еще не была так счастлива. В ее жизни произошло два, казалось бы, несовместимых события, которые удивительным образом слились в одно: она одновременно стала и матерью, и преступницей.

Линкольн и Лили Аарон прожили в Гамбиере почти два года. Маленький университетский городок идеально им подходил. Деревенский, но не скучный, либеральный и достаточно пестрый, чтобы при виде хорошенькой молодой матери-одиночки и ее карапуза никто не вскидывал бровей. Конечно, Лили тщательно следила за тем, что говорит. Только под нажимом и с величайшей неохотой рассказывала она историю об оставшемся в Нью-Йорке муже Рике, который вынудил их бежать.

Когда через год книжный магазин прогорел. Лили нашла работу в городе, в ресторане, специализирующемся на мясных блюдах, в качестве старшей официантки и менеджера дневной смены. А значит, Линкольна пришлось отдать в ясли, но ясли в Гамбиере были чудесным, светлым и радостным местом, а их персонал переполняла унаследованная от шестидесятых и смотревшаяся почти анахронизмом увлеченность маленькими детьми и их воспитанием. В то же время Лили смогла научиться делу, которое по-настоящему полюбила. У нее появились друзья, а потом возник недолгий роман со студентом из Вьетнама, приехавшим учиться по программе обмена. Он был нежен, умен и оказался прекрасным любовником. Когда он предложил ей съездить в Нью-Йорк, развестись с Риком Аароном и, вернувшись, выйти за него, Лили уехала из Огайо.

Жарким тихим августовским днем, в субботу, когда все жители городка или отдыхали за городом, или прятались по домам от солнца, она со своим похищенным ребенком села в нагруженный «опель» (прошедший ремонт перед дорогой) и уехала. Линкольну она сказала, что они едут наудачу, куда-то в другие, новые, места, и если им там понравится, они останутся. Он не возражал: главное, что мама рядом. Оттого ли, что он не знал отца, или по природной неуверенности, но Линкольн не любил надолго расставаться с Лили. Когда он ходил в ясли, проблем не возникало, потому что ему нравились воспитатели, а он явно нравился им. Но мать, бесспорно, была для него центром вселенной. Не важно, нравилось ли ему жить здесь: раз мама сказала, что пора ехать и там, куда они едут, будет весело, мальчик первым прыгнул в машину. Пока мама рядом и он знает, что она всегда будет рядом, только руку протянуть, — все в порядке.

Они поехали на север из-за одного человека из Милуоки — Лили обратилась к нему, узнав, что он может изготовить фальшивые документы и паспорта для нее и ребенка. Лили прожила два года вдали от больших городов, и тамошний грохот и гам ошеломили и безумно раздражали. Как только поддельные бумаги были готовы, они с Линкольном двинулись дальше на север и, наконец, приехали в Эпплтон, штат Висконсин. Там находился университет Лоуренс, и хотя город оказался гораздо больше Гамбиера, Лили он понравился, и они остались.

Портленд, штат Орегон, стал последней остановкой перед тем, как семейство Аарон прибыло в Лос-Анджелес. Почти сразу по приезде Лили увидела в «Лос-Анджелес уикли» объявление о работе в ресторане. Поместил его Ибрагим Сафид.

— Почему ты не сказал мне, что знаешь?

— Лили, а как бы ты поступила на моем месте?

— Давно сбежала бы. Но это потому, что я уже десять лет убегаю. Малейший сигнал на экране — и меня нет. — Нагая, она сидела в позе лотоса лицом ко мне. — Ты кому-нибудь сказал?

— Никому. Посмотри на меня! Поверь: я никому не говорил.

— Хорошо. Что ж, я вынуждена тебе верить. А теперь что, Макс? Поверить не могу: ты знаешь. Знаешь все. Как ты поступишь?

Я положил ей руку на горло и мягко толкнул, опрокидывая на постель. Приподнялся, лег сверху и, раздвинув ей коленом ноги, очень бережно скользнул во влагалище. Глаза у Лили широко раскрылись, но она не произнесла ни слова. Я толкал, пока не вошел так глубоко, как только мог, затем завел ей руки за голову и накрыл своими. Некоторое время мы молча лежали так. Этот миг и тайна, объединившая нас, выходили за пределы секса, и все же я был упорен и резок. Губы Лили были возле моего уха, когда она заговорила почти шепотом:

— Я люблю тебя. Не важно, что ты сделаешь с нами или со мной. Знай, что я люблю тебя так, как никогда никою не любила,

— Я знаю.

— Это ужасно. Вот все, чего я хотела от жизни: ты здесь. Линкольн спит в своей комнате. Я просто молилась, но перестала, потому что не знала о чем. Молиться, чтобы ты не сказал, что все знаешь, молиться, чтобы ты не разлюбил меня. Все перепуталось. И какое право я имею молиться? К какому богу мне обращаться за помощью? Люди говорят, что хотят справедливости, но это неправда. Мы хотим, чтобы повезло нам, и никому другому. Даже сейчас какая-то часть меня твердит, что я не заслужила наказания, потому что я не сделала ничего дурного. Я делаю другим добро. Разве это не сумасшествие? Не безумие? Ох, Макс, что же ты собираешься делать? Ты знаешь?

— Да. Я собираюсь жениться на тебе и постараюсь быть Линкольну хорошим отцом.

— О господи. О господи.

Она странно задышала, словно задыхаясь. Наши лица разделяло всего несколько дюймов, и мы неотрывно смотрели в глаза друг другу. Ни она, ни я не улыбались, мы не испытывали радости. На что бы ни надеялась Лили, думаю, она не ожидала такого. Сохранить в тайне ее непростительный грех означало отказаться почти от всего, во что я верил.

— Ты готов так поступить? Сделать это для меня?

— Да, Лили. Мне нетрудно было принять решение.

Она обвила меня руками и, раскачиваясь вместе со мной из стороны в сторону, снова стала повторять:

— О господи. О господи.