"За стенами собачьего музея" - читать интересную книгу автора (Кэрролл Джонатан)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ

Я предпочел бы создавать свою душу, нежели украшать ее… Монтень note 2

В тот самый момент, когда снова позвонил Господь Бог, я как раз укусил длань, меня кормящую. Тряся укушенной левой рукой, Клэр сняла трубку. Спросив, кто звонит, она сделала большие глаза и со словами: «Опять твой Бог», — протянула трубку мне. Одна из ее шуточек. Султана звали Мохаммед, и, в некотором смысле, он действительно воплощал Господа Бога — для полутора миллионов жителей расположенной где-то в районе Персидского залива республики Сару.

— Алло, Гарри?

— Рад слышать ваш голос, сэр. Ответ по-прежнему отрицательный.

— Кстати, вы знаете представительство «Мерседес-Бенц», что на бульваре Сансет? Вот здание, которое мне по-настоящему нравится!

— Еще бы. Его проектировал Джо Фонтанилья note 3. Он работает в фирме «Нейдел и партнеры». Вот ему и звоните.

— О нем в «Тайм» не писали.

— Ваше Высочество, вы хотите прибегнуть к моим услугам исключительно потому, что меня угораздило попасть на обложку этого журнала. По мне, так это вовсе не лучший повод нанимать исполнителя миллиардного проекта.

— На прошлой неделе было объявлено, что Прицкеровской премии note 4 за этот год удостоен некий американец по имени Гарри Радклифф. А ведь для архитектора она равнозначна Нобелевской.

— Снова вы об этой статейке…

— И еще мне страшно нравится кофейник, сделанный по вашему эскизу. Знаете что, Гарри? Приезжайте-ка ко мне в отель, я хочу подарить вам машину.

— Вы уже подарили мне машину, сэр. На прошлой неделе. Как это ни печально, но больше чем с одной мне просто не управиться. К тому же, ответ все равно будет нет. Я не проектирую музеи.

— А у меня здесь, между прочим, одна ваша знакомая. Фанни Невилл.

Тем временем, другая моя знакомая, Клэр Стенсфилд, повернувшись ко мне изящной обнаженной спиной, стояла у балконной двери и созерцала раскинувшийся внизу Лос-Анджелес.

Клэр — здесь, Фанни — у султана. Соль и перец на мои свежие раны, ей-Богу!

— И какими судьбами? — Я постарался сформулировать вопрос как можно более неопределенно, дабы у Клэр не возникло подозрений.

— Ну, я просто предложил вашей подружке взять у меня интервью.

Больше всего на свете Фанни Невилл обожает две вещи: власть и фантазию — хорошо бы и то, и другое сразу, но в крайнем случае может удовольствоваться чем-либо одним. Я воплощал для нее фантазию. Познакомились мы года два назад в Нью-Йорке, когда она брала у меня интервью для журнала «Искусство в Америке». Я умею давать неплохие интервью, вернее, умел до того, как у меня поехала крыша и я на некоторое время вообще выпал из жизни.

Теперь я вроде бы вернулся, но по-прежнему бездельничаю, переключаюсь с одной замечательной женщины на другую, которые, кстати, будто сговорившись, в один голос твердят, что мне пора оторвать задницу от стула и заняться чем-нибудь серьезным.

— А нельзя ли с ним поговорить?

— С ним? Вы хотите сказать — с Фанни? Прошу.

Наступила пауза, затем она взяла трубку:

— Привет. Ты у Клэр?

— Да.

— Не знаю почему, но мне от этого всегда становится как-то… уютно, что ли. Интересно, а когда ты звонишь ей от меня, у тебя такой же голос?

— Да.

— Сволочь ты, Гарри. Ты почему мне не сказал, что султан хочет, чтобы ты построил ему музей?

— Потому что я отказался.

— Но ведь ты принял от него машину.

— Ну и что? Это же подарок.

— Ага, подарок. В сорок тысяч долларов.

— Он только что посулил мне еще одну.

— Да уж, слышала… — Она фыркнула, как ворчливая старая дева. — Приедешь ко мне ужинать?

— Ага.

Клэр обернулась. На фоне яркого солнца, бьющего ей в спину, ее нагота была как-то незаметна. Подойдя ко мне, она сделала быстрое движение ножкой, и телефон замолк. Не сразу я сообразил, что она сделала — выдернула вилку из розетки.

— Еще наговоришься, когда будете трахаться.

Перед тем как нанести визит Фанни и султану, я решил заехать на свою любимую автомойку в западном Голливуде. Голубые, что ее держат, обслуживают красиво и со вкусом.

Вообще мне лучше всего думается именно на автомойках. Почему-то. Несколько минут под сумасшедшими потоками воды среди мелькания желтых щеток, влияют на некую отдаленную, но очень важную часть моего мозга так, что из этого рукотворного шторма я выныриваю бодрым и полным свежих идей. Знаете «Андромеда-центр» note 5 — тот, что в Бирмингеме, в Англии? Который принес мне такую бешеную славу лет десять назад? Ну так вот, я придумал его как раз в автомойке. Помню, пялюсь я тогда на шуршащие полукружия, рисуемые на лобовом стекле дворниками моей машины, и уже вот-вот отключат насосы, как мне в голову вдруг ударяет та самая идея насчет взаимопересекающихся арок, ставших доминирующим элементом этого пользующегося заслуженной известностью здания.

Вот и сейчас я сидел в голливудской автомойке и наблюдал за тем, как мой новый «лотус» со всех сторон окатывают водяные струи. Знаменитость, которая совершенно не у дел. Дважды за свою жизнь я был разведен, моя первая супруга была буквально помешана на всевозможных диетах, а творческие способности ее проявлялись лишь в том, что она писала свое имя с двумя «д»: Анддреа. Она обожала заниматься любовью по утрам, а остаток дня посвящала нескончаемому нытью. Наш брак слишком затянулся, и, в конце концов, Анддреа ушла от меня к гораздо более приятному, чем я, человеку.

Меня же приятным никак не назовешь. От других я всегда жду хорошего отношения, но не испытываю ни малейшего желания платить тем же. К счастью, почти всю мою сознательную жизнь очень влиятельные люди постоянно называли меня гением, поэтому изрядная толика грубости, безразличия, да и просто дурных манер всегда сходила мне с рук. Кстати, совет: если когда-нибудь вам представится возможность осуществить одно-единственное желание, пожелайте, чтобы мир признал вас гением. Гениям дозволено буквально все. Пикассо, например, вообще был порядочной сволочью, Бетховен никогда не выносил за собой ночной горшок, а Фрэнк Ллойд Райт note 6 обирал своих клиентов и спонсоров почище любого вора. Но им все сходило с рук, поскольку они были «гениями». Может, конечно, они и были гениями, и я, возможно, тоже гений, но вот что я вам скажу: гений — это лодка, свободно носящаяся по волнам. Основная ваша задача состоит лишь в том, чтобы оказаться на борту— а уж все остальное приложится. Я, к примеру, никогда не корпел над проектами долгие месяцы и годы, придумывая, как должны выглядеть мои самые известные здания. Их формы всегда являлись мне из ниоткуда — оставалось только перенести их на бумагу. Поверьте, я вовсе не скромничаю. Идеи всегда врываются в окно подобно дуновениям ветерка, главное — уловить этот ветерок. Брак note 7 говорил: «Стиль человека— это в каком-то смысле его неспособность поступать иначе… Форма ваших мазков практически предопределена вашим физическим обликом». Он был совершенно прав. А все эти страдания, «мучения» над чистым листом бумаги или холстом — чушь собачья… Если мучаешься над своей работой, ты уже не гений. Да и вообще, любой, кто мучается, чтобы заработать на жизнь, просто идиот.

Приблизительно на середине второго ополаскивания (следующая операция — моя самая любимая: сушка; это когда машина оказывается в объятиях коричневого лоскутного занавеса, который чувственно проходится по всем изгибам кузова), все вдруг замерло. Мой великолепный новый синий «лотус» (спасибо султану!) застыл на месте, истекая водой. Бросив взгляд в зеркало заднего вида, я заметил, что двигающаяся за мной машина тоже остановилась. Водитель поймал мой взгляд в зеркале и недоуменно пожал плечами.

Угораздит же застрять в автомойке у голубых! Несколько мгновений я просидел, барабаня кончиками пальцев по рулю. Справа рысцой промчались двое рабочих и исчезли в открытых воротах. Я снова глянул в зеркальце, парень за мной опять пожал плечами. Тогда я вылез из машины и, посмотрев в сторону выхода, заметил, что там царит какая-то суматоха. Я направился прямиком туда. — Ну и тачка!

— Хрен с ней, с тачкой, Лесли! У нас водила концы отдал, а ты!..

Коричневая машина (как сейчас помню, я еще подумал: вот здорово, а ведь она одного цвета с сушильными тряпками) стояла в нескольких футах от ворот. Вокруг нее крутились несколько человек, заглядывая в салон. Дверца водителя была открыта, и возле нее на корточках сидел управляющий. Он взглянул на меня и спросил, не врач ли я случаем — мол, у парня то ли сердце прихватило, то ли еще что, короче, он умер. Мне страшно захотелось посмотреть, и я тут же заявил: ага, самый что ни на есть врач. Подойдя к управляющему, я тоже присел на корточки рядом.

Хотя машина только-только прошла мойку, в салоне воняло окурками и каким-то сырым тряпьем. На руле, навалившись грудью, неподвижно застыл водитель — мужчина средних лет. Припомнив, что в подобных случаях обычно делают виденные мной по телевизору врачи, я приложил руку к его шее, пытаясь нащупать пульс. Но под колючей, небритой кожей ничего не дрогнуло.

— Готов. «Скорую» вызвали?

Управляющий кивнул, и мы одновременно встали.

— Доктор, скажите, что, по-вашему, с ним случилось?

— Скорее всего, инфаркт. Но точный диагноз поставит только «скорая».

— Надо ж было так помереть, а? Ну ладно… Лесли, Карим, помогите-ка мне откатить ее в сторонку, а то остальным не выехать. Спасибо, доктор. Извините за беспокойство.

— Ничего страшного.

Я повернулся и двинулся было обратно, к своей машине.

— Нет, это ж надо…

— Извините? — Я взглянул на него.

— Ну, то есть, я ведь здесь вроде как за главного… Вот я и подумал, каково это, умереть в какой-то автомойке— особенно если ты человек известный! Представляете некролог: «Грэм Гибсон, известный актер, в четверг был найден мертвым в „Эйфелевой бане“. Скорее всего, смерть явилась результатом обширного инфаркта миокарда». — Он взглянул на меня и криво усмехнулся. — Замыт до смерти.

— О, как я вас понимаю…

Тот еще ответ… «Многозначительный» такой. Кто-то спит и видит собственное имя на обложках журналов, кто-то грезит о бронзовых дощечках на стенах зданий. Я тоже поначалу грезил о том же, но только до тех пор, пока это не произошло со мной на самом деле. После чего я начал прикидывать, как будет выглядеть мой некролог. Где-то я читал, что журналист, сочиняющий некрологи для «Нью-Йорк Тайме», пишет их заранее, еще до того как человек умрет (разумеется, это касается только известных людей), а потом, когда знаменитость даст дуба, лишь доводит уже готовые материалы до ума, вставляя мелкие подробности. В общем-то, подобная метода вполне понятна и, с моей точки зрения, совершенно логична — разве что немного коробит момент «доведения до ума». Допустим, ты прожил долгую, замечательную жизнь, многого достиг и пользовался заслуженной известностью. И что потом? А потом, если ты по несчастливому стечению обстоятельств приказываешь долго жить, подавившись пробкой от бутылки, или случайно подставляешь голову под обломившийся сук, который отправляет тебя в вечный нокаут, то можешь считать, что свой жизненный путь ты завершил как полный идиот. Но ведь Теннеси Уильяме note 8 действительно подавился пробкой, а Одэна фон Хорвата note 9 и впрямь зашибло упавшей веткой. Правда, об этом Одэне я не знаю почти ничего, кроме того, что он был писателем и умер именно так: гулял себе по Парижу, гулял и вдруг — хлоп сук на голову. И что будут говорить потом? А говорить потом будут нечто вроде: «Да я об этом Гарри Радклиффе почти ничего и не знаю. Помню только, он вроде архитектор и умер от инфаркта в какой-то там автомойке». Да ладно бы автомойка приличная была — но «Эйфелева баня»!..

Возвращаясь к машине, я напомнил себе, как бездарно провел последние годы своей жизни. Так что, если бы это я дал дуба в той коричневой тачке, вся моя жизнь выглядела бы довольно бессмысленной.

— Что там такое? — Водитель следующей за мной машины наконец соизволил вылезти наружу.

— Ничего особенного. Одного типа хватил инфаркт, и он умер.

— Здесь! — Парень недоверчиво покачал головой и улыбнулся.

Но я-то знал, о чем он думает, а потому впал в еще большее уныние: Боже мой, это ведь действительно смешно. Расскажи вы кому-нибудь, что сегодня, мол, были на автомойке и во время последнего ополаскивания один из клиентов умер, — вряд ли ваш собеседник удержится от улыбки. И улыбнется он точно так же, как этот парень. А потом начнется одна из полушутливых-полуопасливых застольных дискуссий по поводу сравнительных достоинств и недостатков того или иного способа протянуть ноги.

Как, бывало, говаривал Венаск note 10, все мы в глубине души сознаем собственную ущербность, а поэтому тратим чересчур много усилий на то, чтобы сей факт скрыть или доказать обратное — причем, притворяемся-то, в основном, перед самими собой. «Но затем, оказавшись на смертном одре, — обычно продолжал Венаск, — человек вдруг остро осознает, что может закончить свои дни еще глупее, чем жил. Причем, покойнику-то уже все равно, он-то своих похорон точно не увидит, но нет, нам даже после смерти хочется выглядеть как можно лучше, А иначе, разве пользовались бы такой популярностью дорогостоящие гробы и пышные похороны? Это лишь результат того, что мы, даже лежа в могиле, тщимся произвести впечатление на окружающих».


Через пять минут, остановившись перед светофором на бульваре Сансет, я бросил взгляд налево, и как вы думаете, кого я узрел за рулем соседней машины? Ну конечно же, Маркуса Гебенстрайта собственной персоной!

Этот архитектурный критик, подвизающийся в журнале «Эл-Эй-Ай», был моим злейшим, самым давним врагом. Он один написал о моих проектах больше гадостей, чем все остальные критики вместе взятые. Чем более знаменит я становился, тем сильнее его душила злоба и тем яростнее он брызгал во все стороны своей ядовитой слюной.

— Маркус!

Он медленно повернул голову и бросил на меня взгляд, исполненный истинно арийского высокомерия. Однако, когда наконец до него дошло, кто возник перед его светлыми очами, презрительное выражение лица мгновенно сменилось гримасой жгучей ненависти.

— А, Радклифф… Небось, катишь домой с очередного сеанса электрошока?

— Вот и не угадал, Маркус. Я только что получил новый миллиардный заказ! Мне предложили построить музей стоимостью в целый миллиард долларов. Притом, никаких условий. Единственное требование, чтобы это был подлинный Гарри Радклифф. Видишь, Маркус, как бы ты меня ни честил, всегда найдутся люди, готовые доверить мне деньги! Ну что, отсосал, мудак нацистский?

Ответить я ему не дал. Врубил скорость и рванул с места, кипя от радостного возбуждения, словно восемнадцатилетний подросток.


Поговаривали, будто султан Сару является полноправным владельцем отеля «Уэствуд-мьюз». Если так, то вполне понятно, почему во время своих визитов в Лос-Анджелес, которых приходилось по пять или шесть на год, он со всей своей свитой неизменно останавливался именно здесь. Отель был спроектирован и построен в тридцатые годы одним из учеников Петера Беренса note 11 и больше смахивал на одну из тех миленьких фабрик, которые Беренс в свое время создавал в Германии. В общем-то, необычность отеля мне даже нравилась, вот только я никак не мог взять в толк: с чего султану, который с легкостью мог бы приобрести тот же «Беверли-Хиллз» и всю недвижимость на десять миль вокруг, взбрело в голову покупать именно этот шедевр?

Когда я подрулил к центральному входу, у машины тут же возникла необычайно высокая негритянка в голубино-сизых рубашке и слаксах. Она открыла мне дверцу. Я, как всегда, окинул девушку исполненным восхищения взглядом. Неотразима, просто неотразима.

— Привет, Лючия.

— Привет, Гарри. Что, неужели снова пригласил?

— Скорее, призвал.

Лючия понимающе кивнула, я вылез, и она скользнула на мое место. Девушка и машина идеально подходили друг другу. По всем статьям — и по экстерьеру, и по цвету— машине следовало бы принадлежать ей. Но — увы. Лючия была всего лишь одной из легиона очаровательных калифорнийских неудачниц, волею судеб обреченных парковать чужие машины.

— Так он все еще хочет, чтобы ты отгрохал ему музей?

— Угу.

— А ты, значит, все упираешься?

Ее длинные шоколадного цвета руки изящно покоились на руле. Лючия одарила меня улыбкой, которая хоть кого свела бы с ума.

Я подумал, что бы ей ответить, но вместо этого неожиданно спросил:

— Слушай, а кем бы ты хотела стать, когда вырастешь? Не понимая, шучу я или спрашиваю всерьез, она склонила голову набок и промолвила:

— Когда вырасту? Актрисой, а что?

— То есть ты хочешь, чтобы на твоей могиле написали: «Лючия Армстронг, актриса»? Так?

— Была бы просто без ума от счастья. А ты-то, Гарри? Тоже, наверно, непрочь удостоиться чего-нибудь вроде: «Гарри Радклифф, великий архитектор»?

— Не-а, слишком уж банально. Лучше так: «Человек, Построивший Собачий Музей».

Эта идея, неожиданно обретшая словесную форму, вдруг захватила меня с головой. Я двинулся по засыпанной мелким гравием дорожке ко входу в отель, на полпути остановился и обернулся, вспомнив, что не попрощался с Лючией, но она уже отъезжала. И тогда я крикнул вслед удаляющейся синей машине:

— Да, это было бы чертовски удачной эпитафией! Сам не знаю, что на меня так подействовало: то ли смерть того несчастного на автомойке, то ли возможность утереть нос Гебенстрайту. А может, во всем виновато видение могильной плиты с выбитой на ней надписью «Человек, Построивший Собачий Музей»? Как бы там ни было, входя в холл «Уэствуд-мьюз», я твердо знал, что султан получит свой музей. Даже несмотря на то, что столько месяцев я как попугай твердил «нет».

Оставалось лишь убедить султана в том, что уломать меня было не просто удачей, а самым настоящим счастьем, и постараться выбить из него как можно больше денег — и для себя, и на осуществление проекта. «Как можно больше» — это еще мягко сказано. От моих запросов даже ему икнется.


— Каковы ваши самые ранние воспоминания?

Этот вопрос Фанни Невилл задала мне прямо с порога — в тот самый день, когда мы впервые встретились с ней несколько лет назад. Она даже не дала мне возможности усесться обратно в кресло, после того, как я впустил ее.

— Спутник и Ракета Монро в Луксорских банях в Нью-Йорке, — не задумываясь ответил я.

— И сколько вам тогда было?

— Думаю, года три.

— А кто такие Спутник и Ракета Монро?

— Профессиональные рестлеры.


Мой отец, Де Саль «Сынок» Радклифф, происходил родом из небольшого луизианского городишки под названием Безил. Еще в раннем детстве он научился ловить каймановых черепах, очаровывать женщин и делать деньги. А также мой папаша любил повторять, что все эти три занятия во многом схожи, потому, мол, он так и преуспел в жизни.

Сочным южным акцентом он поучал меня:

— Если хочешь поймать каймановую черепаху, Гарри, то вся штука в том, чтобы сунуть ногу в мягкий придонный ил и очень-очень осторожно пошарить вокруг.

Будь хоть одна из этих обжор поблизости, она непременно вцепится в тебя. И вот тогда уж тебе потребуется все твое терпение. Понимаешь, она ведь попросту не будет знать, что ей с этой твоей ногой делать. Что может решить какая-то там черепаха, у которой в башке нет ничего, кроме ила? Поэтому ты просто затаи дыхание и жди. Само собой, больше всего на свете тебе захочется выдернуть ногу и рвануть куда глаза глядят, но только ты об этом и думать забудь. Потерпи, сынок, и тебе воздастся сторицей. Ну, а с женщинами и деньгами то же самое: они только и ждут, чтобы в тебя вцепиться и утянуть за собой. Но стоит только чуть-чуть подождать, и они обязательно разожмут челюсти.

Еще папаша очень любил, чтобы вечерами кто-нибудь составлял ему компанию у телевизора. Обычно этой «компанией» оказывался я, поскольку мать телевизор на дух не выносила.

Особенно ему нравился рестлинг — «здорово расслабляет», мол. Передачи по пятому каналу из «Юлайн-Арены» или из «Коммака», что на Лонг-Айленде.


— Как сейчас помню, сижу это я у отца на коленях, а он мне показывает: «Смотри, Гарри, это Папашка Си-ки». Или Бразилец Бобо, Джонни Валентайн, Мохнатый Купидон. Я тогда был от горшка два вершка, и мне казалось, что это имена из какой-то волшебной сказки, вот я и запомнил их на всю жизнь. А Спутник и Ракета Монро были самыми страшными из всех. У обоих — длинные черные волосы с белесыми прядями, в общем, вид — как у самых отпетых негодяев.

Фанни наклонилась вперед и ткнула в мою сторону своими сложенными очками.

— Так вот, значит, откуда берутся названия для вашей коллекции?

— Именно.

— То есть вы называете мебель в честь профессиональных рестлеров?

— Ага. Правда, потом эту идею украл у меня Филипп Старк note 12. Начал называть свои работы в честь героев какого-то научно-фантастического романа. Понимаете, на мой взгляд, люди чересчур серьезно относятся к дизайну. Вот я и решил давать своим творениям имена, забавные имена — надеялся, люди наконец увидят вещи в истинном свете. Ведь человек, готовый выложить за стул целых пять тысяч долларов, явно не понимает, что творит.

Она снова — кажется, уже в четвертый раз — нацепила очки. Тонкое овальное лицо и крупные темные губы, сложенные в форме розового бутона… Квадратные очки в черной оправе от Кларка Кента note 13 создавали впечатление, что она очень старается выглядеть серьезной.

— Но тогда, мистер Радклифф, что заставляет вас назначать по пять тысяч долларов за какой-то там стул под названием «Бразилец Бобо»?

— В следущий раз, мисс Невилл, лучше готовьтесь к интервью. Я не назначаю цен на мебель, которую проектирую, — это делает компания. Да и они спрашивают цену вовсе не за стул и не за лампу — нет, это цена моего имени. К тому же, поверьте, я еще довольно дешев — например, Нолл за каждый стул Ричарда Мейера note 14 запрашивает по десять тонн.

— А вам не кажется все это просто аморальным? Ведь столько людей в мире испытывают сейчас лишения…

— А вам не кажется аморальным писать для журнала псевдоинтеллектуалов да богачей, которым ровным счетом наплевать на бедняков?

— Туше. И что вы делали в Луксорских Банях?

— Отец обожал турецкую баню и частенько брал меня с собой. Он вообще считал, что можно позволить себе буквально все: залпом выпить бутылку бренди, прокуролесить всю ночь напролет, — если только на следующий день сходить в турецкие бани и выпарить все последствия своих эскапад.

— Эскапад? — Она впервые улыбнулась.

— Я вообще верю в слова, где больше одного слога.

— То есть вам нравится язык?

— Я верю в него. Ведь это единственное, что нас связывает.

— А то, чем вы занимаетесь? Разве человечество не находится в полной зависимости от своих сооружений?

— Верно, но если оно окажется не в состоянии объяснить, что ему требуется, то и построить ничего не сможет. Даже самую примитивную травяную хижину.

— Но что лично вы думаете о своей работе, мистер Радклифф?

Не моргнув глазом и не испытывая ни малейших угрызений совести, я снова слизал у Кокто note 15. Только на сей раз заменил всего одно слово — вместо «писатель» вставил «архитектор».

— Я знаю, что каждое из моих творений могло бы прославить любого архитектора.

— От скромности вы явно не умрете. Теперь настала моя очередь податься вперед:

— Значит, по-вашему, есть кто-то лучше меня?

— Хотя бы Альдо Росси note 16.

Я презрительно отмахнулся:

— Его удел — кладбища.

— Тогда Кооп Химмельблау note 17.

— Они проектируют самолеты, а не здания.

— Слушайте, неужели вы и вправду считаете, что лучше вас никого нет?

Я на мгновение задумался. — Да.

— Ничего, если я процитирую это в статье? Стараясь, чтобы мои слова звучали как можно более омерзительно, я перешел на протяжный луизиано-безилский выговор своего отца:

— Да ладно вам, Фанни! Неужто вы и впрямь думаете, что это мне повредит? В каждом интервью это цитируют. Ну и что? Я получаю все больше заказов! Люди предпочитают нанимать человека, который уверен в себе. Особенно когда речь идет о сотнях миллионов долларов!

И это было чистой правдой. Я беседовал с Фанни Невилл, а на моем письменном столе валялись сразу три проекта, которые я тогда обдумывал: аэропорт для германского города Аахена, Центр искусств для университета Рутгерса, что в Нью-Джерси, и дом, который я собирался построить в Санта-Барбаре для себя и Бронз Сидни.

Примечание: Бронз Сидни — это моя вторая жена. Бронвин Сидни Дэвис. Бронз Сидни. Начали мы как партнеры, затем поженились, но очень скоро поняли, что в качестве коллег функционируем куда лучше. Последовал мирный развод. Мы по сию пору остаемся добрыми друзьями и партнерами.

И аахенский и рутгерский проекты появились на моем столе исключительно по одной причине: я сумел убедить кого надо в том, что я — лучше всех. Их завоевала моя уверенность в себе, а уж потом и мои предложения. Вряд ли я добился бы своего с помощью одних лишь эскизов, хотя, на мой взгляд, они были весьма неплохи и отвечали всем требованиям.

Спросите кого угодно, какой период в своей жизни он считает кульминационным. Что бы вам ни сказали, готов биться об заклад: речь пойдет о работе, о делах. Лично я так уверенно ответил на вопрос Фанни именно потому, что в то время представлял собой настоящий ураган по имени Г. Радклифф, Один из Виднейших Американских Архитекторов. Я чувствовал себя тропическим штормом, из тех что зарождаются в Мексиканском заливе и наводят ужас на людей — особенно когда диктор в прогнозе погоды зловеще объявляет: «Ураган Гарри по-прежнему копит силы, растет и крепнет. Советую вам покрепче запереть ставни, друзья. Похоже, это действительно будет нечто! Этим „нечто“ был я — и становился все мощнее благодаря зданиям, которые мы строили. Затем — известность, кучи денег, предложения проектировать все, что моей душе угодно. Конечно, мы с Бронз Сидни вкалывали как проклятые, но это также давало восхитительное ощущение полноты жизни. Даже отправляясь вечером в постель, мы никак не могли остановиться: трахались часами, чтобы хоть немного разрядиться, сбросить переполнявшие нас электричество, волнение, возбуждение, предвкушение… которые накапливались в нас на протяжение всего дня.

А затем и впрямь грянула буря, только основной ее удар пришелся не, по побережью, а по мне.


Через несколько месяцев, после того как я был удостоен Прицкеровской премии (причем, да будет мне позволено отметить, я оказался вторым по молодости лауреатом за всю ее историю), ко мне пришла настоящая слава. Меня пригласили на празднование семьсот пятидесятой годовщины основания Берлина. Дабы как следует отметить юбилей, отцы города приняли более чем разумное решение пригласить самых выдающихся архитекторов со всего мира и предложить спроектировать несколько зданий, которые обновили бы лицо этого столько пережившего, но все еще крайне нервного города.

Сам же мегаполис конца двадцатого века торчал подобно какому-то строгому и внушительному маяку на самой границе коммунизма. Мне еще пришло в голову, что он такой благородный и утопичный, какими нам вряд ли когда-нибудь удастся стать.

Меня попросили спроектировать одно из зданий Берлинского технического университета. Уже час спустя я знал решение: разве можно себе представить что-либо более подходящее для технического университета, чемробот в семь этажей ростом? У меня на рабочем столе располагалась целая коллекция игрушечных роботов, и все мои друзья, увидев где-нибудь очередного оригинального робота, непременно привозили его мне.

Чуть ли не двое суток я провел в запертой комнате — все глядел и глядел на причудливые фигурки, ярко освещенные настольной лампой. Даже на телефон не отвечал. Наконец я принялся набрасывать на бумаге здание — адская смесь русского конструктивистского коллажа, сексапильной девушки-робота из «Метрополиnote 18 Фрица Ланга и куклы из «Повелителей вселенной» note 19. То, что постепенно вырисовывалось, было довольно оригинально, но не более того. Требовались какие-то дополнительные стимулы.

В Лос-Анджелесе на Мелроуз-авеню есть магазинчик, торгующий исключительно резиновыми пауками, японскими роботами, масками героев фильмов ужасов и проч. Этакий типичный, чересчур дорогой рай детского китча, где резиновая куча собачьего дерьма, которую ты еще ребенком приобретал за сорок девять центов, стоит аж семь долларов. На это заведение я ухлопал кучу времени и денег — шел туда каждый раз, когда нужно было подыскать решение для очередного проекта. И каждый раз возвращался домой с обошедшейся мне в тридцать или сорок долларов объемистой сумкой — светящиеся в темноте клыки оборотня, зелененькие ластики-автомобильчики, какие-то игры-головоломки… все это, разбросанное на моем столе, как ни странно, помогало. Совершенно непонятно почему. Малларме note 20 черпал вдохновение в океане. Тогда как Гарри Радклиффа вдохновлял вид искусственной мухи в кубике псевдольда.

В магазинчике, когда бы я ни пришел, меня приветствовали наисердечнейшим образом. Может, конечно, местные хозяева — просто очень любезные люди, однако я уже оставил у них столько денег, что трудно сказать наверняка: мне или моему бумажнику они так симпатизировали. Правда, бумажник привлекает лишь до тех пор, пока в нем водятся купюры.

— Есть что-нибудь новенькое?

— Буквально на днях мы получили то, что вам наверняка очень и очень понравится.

Один из хозяев, поманив меня за собой, двинулся вглубь магазинчика. Когда я подошел, он, нагнувшись, уже рылся в какой-то коробке.

— Вот, взгляните.

Он выпрямился и протянул мне две пригоршни ярко раскрашенных крошечных предметов размером в четыре-пять дюймов. Я взял одну игрушку и вдруг в изумлении воскликнул:

— Да это же египетский Сфинкс!

— Именно. А вот Эмпайр Стейт Билдинг, Сиднейский оперный note 21, Букингемский дворец… короче говоря, точилки для карандашей в виде всех самых известных сооружений мира! Разве не здорово? Получили на этой неделе из Тайваня. Правда, похожи на жевательную резинку?

Я запустил обе руки в коробку и начал отбирать по одному экземпляру каждого вида. Кобальтово-синяя Пизанская Падающая Башня, ярко-красная Статуя Свободы, зеленый римский Колизей. Сооружений оказалось удивительно много. Я взял наугад несколько зданий, отнес в торговый зал, туда, где света побольше, и, разложив на прилавке, принялся внимательно разглядывать. Точные копии оригиналов — до последней детальки. Великолепно.

Я купил двести пятьдесят штук.

Когда» мой разум с разгона летит в пропасть безумия, не слышно ни визга тормозов, ни криков, ни оглушительного грохота падения — но я отличаюсь от других людей. Кроме того, все мы видели слишком много паршивых фильмов, герои которых, дабы убедить зрителя, что они окончательно и бесповоротно чокнулись, начинают либо раздирать ногтями лицо, либо же хохотать, как гиены.

Со мной все не так. Еще секунду назад я был знаменитым, удачливым, самоуверенным Гарри Радклиффом, зашедшим в игрушечный магазинчик за вдохновением. А уже в следующий миг я превратился в тихо, но серьезно помешанного человека, завладевшего двумястами пятидесятые разноцветными точилками для карандашей. Не знаю, как там сходят с ума другие, но мой способ по крайней мере весьма необычен.

Мелроуз-авеню — не такое уж подходящее место для потери рассудка. Улица просто изобилует магазинами, способными удовлетворить самые невероятные прихоти. Разумеется, если у вас есть деньги. У меня деньги были.

Кому нужен серый африканский попугай по кличке Куфти-дурак? Это имя он получил от меня на обратном пути в Санта-Барбару. Куфти тихо сидел в своей огромной черной клетке, а окружали его такие штуковины, что при одном воспоминании о них меня начинает тошнить. Итак, место действия: задник моего мерседесовского пикапа. Действующие лица и исполнители: перепуганный попугай; три цветастые трехфутовые фигурки садовых гномиков, сжимающих в ручонках по большому золоченому кольцу; пять альбомов Конуэя Твитти note 22, за которые с меня содрали по двадцать долларов за экземпляр под предлогом того, что они, мол, «классические»; три одинаковых альбома «Обманщика Сэма и Фараонов» note 23, тоже «классических», но уже по двадцать пять долларов; ящик кафельной плитки с каким-то совершенно отталкивающим дешевым узором; огромный настенный плакат с изображением южноафриканского бабуина, скрючившегося в позе роденовского «Мыслителя». .. ну и еще кое-что в том же духе. Надеюсь, общее представление вы получили.

Мой пикап был так загружен, что можно было подумать, будто я перевозил мешки с цементом. На самом же деле единственным грузом были тревожные свидетельства моего безумия.

Почему так случилось? Как я оказался за рулем пикапа, полного пластиковых садовых карликов и альбомов Конуэя Твитти? Я, человек, находящийся на вершине успеха? Загадка загадок. Я раздумываю над ней с тех самых пор, как оправился — а оправился я довольно давно. Тут, конечно, можно обойтись самыми простыми, стандартными объяснениями — мол, переработал, не выдержал постоянного напряжения, наш брак с Сидни пошел трещинами и угрожающе шипел и плевался…

Но есть и совсем другое объяснение.

После того как Венаск познакомил меня с дневниками Кокто, я наткнулся в них на один фрагмент, который очень глубоко меня затронул:

«И тут я понял, что моя жизнь во сне исполнена воспоминаний ничуть не меньше, нежели моя реальная жизнь, — в сущности, она и есть моя реальная жизнь, причем гораздо более насыщенная, богатая событиями и самыми разнообразными подробностями, несравненно более отчетливая. Я понял, что мне становится все труднее понять, к какой из моих жизней относятся те или иные воспоминания, они накладываются друг на друга, множатся и сливаются, превращаясь в какую-то спаренную жизнь, вдвое обширнее и вдвое продолжительнее моей реальной».

Когда я показал этот отрывок Венаску, он похлопал меня по плечу:

— Вот именно, Гарри. Похоже, ты нашел ответ на свой вопрос. Ты просто обязан был спятить, тебе это было нужно. Большинство людей сходят с ума потому, что хотят укрыться от мира или не в силах справиться с обстоятельствами. Но ты — ты искренне считал, что поступаешь правильно, а это было не так. И какая-то частичка внутри тебя всегда это сознавала.

Все происходящее можно представить следующим образом: часть тебя, живущая во сне, решила, что и тебе, и ей пора отдохнуть от твоей бодрствующей в реальном мире половины. Недолго думая, она купила билеты, упаковала чемоданы для вас обоих, и вы с ней снялись с места, оставив вторую половину бодрствовать дома.

Старик называл их «живущая во сне» и «бодрствующая» половинки — очень любезно с его стороны, так как мы оба прекрасно понимали, что он имеет в виду Гарри Безумного и Гарри Разумного. Тем не менее, по мере того как этот смутный период моей жизни тонет в прошлом, слова Венаска кажутся мне все более и более справедливыми. Должно быть, некоторым людям и впрямь крайне необходимо тронуться умом. Полноценно прожить некоторое время «во сне» означает примерно то же самое, что перенести вес своего тела на левую ногу, когда смертельно устала правая. Я был безумен не так уж и долго, но — некоторым особенным образом — эти проведенные в стране Ку-Ку месяцы подарили мне две самые важные в жизни вещи; более полное, уравновешенное видение мира и Венаска, человека, который оказал мне неоценимую помощь, стал для меня незаменим.

Но, пожалуй, я забегаю вперед. Вернем-ка пленку к тому месту, где мы с Куфти и нашими неодушевленными приятелями, захватившими задник моего «мерседеса», летим по шоссе вдоль тихоокеанского побережья. Кое-кто из нас только что лишился разума, кое-кто никогда оным и не обладал, но все мы без исключения наслаждаемся закатом первого дня моего безумия.

На полдороге меня вдруг осенило: Боже, какие чудесные, замечательные вещи я сегодня приобрел. Надо срочно поделиться с кем-нибудь своей радостью. И я свернул к ближайшей телефонной будке, откуда позвонил Бронз Сидни.

Потом она рассказывала, что говорил я, как вокзальный диспетчер, оповещающий пассажиров об отправлении и прибытии поездов. Моя речь, казавшаяся мне восторженной, пропитанной энтузиазмом, звучала как-то «полумертво».

— Ты просто перечислил мне все, что сделал. Этаким неживым, монотонным голосом, — вспоминала она. — «Я-был-в-магазине-игрушек. Я-купил-разных-точилок. Я-очень-счастлив… « Что-то вроде того.

— Так ужасно?

— Ну да. Я вообще подумала, что ты решил меня разыграть и специально изменил голос.

— А каким я был, когда приехал домой?

— Очень милым и дружелюбным. Почти таким же, как раньше. Ты же наверняка помнишь — самое неприятное началось не сразу.

Попугай Сидни очень понравился, а все остальное она сочла частью моего очередного, фантастического плана, понятного одному лишь мне. Она давным-давно привыкла к тому, что я постоянно появляюсь дома с какими-то совершенно невообразимыми вскрикивающими подушечками, трещотками или наборами солдатиков, которые сразу утаскиваю к себе в кабинет и там играю с ними или просто рассматриваю до тех пор, пока они не вознаградят меня искомой мыслью. Вообще, нужно отдать этой женщине должное — однажды, когда я провел целый вечер, тихо склеивая хлопушки в виде разных животных, она даже глазом не моргнула.

От того первого дня в памяти у меня застряла только спина моей жены, уносящей под мышками двух садовых гномов. На Сидни было черное платье и яркие оранжевые чулки. Эти цвета почему-то вызвали у меня ассоциацию с праздником Хеллоуин.

Сидни помогла мне перетащить барахло из машины в кабинет и снова погрузилась в книгу, в то время как я, подбоченившись на манер капитана Флинта, рассматривал свои сокровища.

Мое «рабочее место» — это самый обычный круглый обеденный стол, вечно заваленный всяким барахлом. В тот вечер я впервые за многие годы расчистил его и, уложив все аккуратными стопками на полу, принялся за создание мира.

Вскоре все мои двести пятьдесят точилок для карандашей были расставлены на столешнице красного дерева. Но такая расстановка показалась мне неинтересной, поэтому я взял одного из гномов и водрузил его посреди экспозиции — этакий гигантский инопланетянин в центре мира.

Несколько часов спустя я снова вынырнул на поверхность — вернувшись на свет и в страну нормальных людей, чтобы выяснить, нет ли в доме чего-нибудь съестного. Мы с Сидни терпеть не могли готовить. В результате еда у Радклиффов была либо отвратительной, либо более чем странной, либо вовсе отсутствовала. Но в тот раз выяснилось, что на кухне все же имеется упаковка жареных цыплят.

Потом миссис Радклифф говорила, что впервые заподозрила неладное, когда увидела меня выходящим из кухни в переднике до пят и с длинными вилками для барбекю в каждой руке.

— Ты как их больше любишь? Хорошо прожаренными?

— Что ты имеешь в виду?

— Как их приготовить?

— Но, Гарри, это же «Жареные цыплята из Кентукки»! Они уже готовы.

В ответ я лишь загадочно улыбнулся и снова исчез на кухне.

Минут через десять комнату стал медленно заполнять дымный запашок. Сидни двинулась выяснять, чем я занят, и обнаружила меня во дворике, где я старательно переворачивал лежащие на жаровне куски цыплят.

— Что ты делаешь?

— Как тебе их зажарить?

Она пристально посмотрела на меня. Это я помню. Сидни изучала меня так долго, что, в конце концов, ощутив некое смутное беспокойство, я предпочел вернуться к моим цыплятам.

— Гарри, ты хорошо себя чувствуешь?

— Отлично. Правда, немного устал. Просто я сегодня почти ничего не ел.

— Тогда, может, тебе лучше пойти полежать? А я их сама дожарю и принесу тебе. Договорились?

— Не беспокойся. Сид, они почти готовы. — Я указал на то, что некогда было цыплячьим крылышком, а теперь превратилось в черную обугленную головешку.

— Все ясно.

Она отправилась к телефону и вызвала нашего врача, соседа Билла Розенберга.


Некоторое время после я чувствовал себя вполне нормально. Билл сказал, что я, должно быть, просто переработал, прописал какие-то таблетки и посоветовал на несколько дней съездить в Сан-Франциско, отдохнуть. Так мы и сделали. Поселились в отеле «Марк Хоп-кинс», с удовольствием уплетали спагетти на Гирарделли-сквер, у старого Филлмор-Уэст note 24 беседовали о Дженис Джоплин… чудесная поездка — романтическая и целительная.

Если вам вдруг захочется (тайком от своих знакомых и близких) хоть ненадолго представить, что вы живете не в Америке, а в Европе, я посоветовал бы побывать в следующих городах: в Сан-Франциско, Новом Орлеане и Сиэттле. Их отличает причудливая, оригинальная застройка, в булочных продаются длинные французские батоны, а из маленьких окошечек домов открывается прекрасный вид на гавань.

И еще мосты. О, как же я люблю мосты! В них есть какие-то суровые точность и властность, чего не встретишь больше нигде. В отличие от зданий, у них одно единственное назначение. Их форма строжайше ограничена этим назначением. Малейшая ошибка в проекте — и тебе тут же голову оторвут.

После нашей третьей поездки к мосту «Золотые ворота» на который я каждый раз взирал, как Моисей на горящий куст, моя жена наконец не выдержала и осведомилась, что со мной такое происходит.

— Мне нужны зубочистки!

Ошибка Сидни заключалась в том, что она прямо тогда не сдала меня в дурдом. Тогда — или чуть позже, в супермаркете, где я накупил тридцать коробок зубочисток и семь тюбиков клея. Или уже потом, в отеле, где я, высунув от старательности язык, немедленно принялся за сооружение моста из зубочисток.

Меру надо знать. Сидни, конечно, привыкла к тому, что я покупаю всякое барахло типа пластмассовых садовых гномов и пластинки «Обманщика Сэма» — но ведь я уже начал жарить и так жаренных цыплят. И кто, как не я, заставил весь стол разноцветными точилками для карандашей?

Знаете, что заметил Кокто по поводу такого рода ситуаций? «Достойно вести себя в отчаянных ситуациях — не так уж и трудно. Это вопрос воспитания: гораздо труднее вести себя достойно, когда все хорошо — именно это и является подлинным проявлением характера».

В общем, вы наверняка уже поняли, что к тому времени я больше походил на перепуганного спаниеля, который, задрав голову, отчаянно нюхает насыщенный запахами воздух. Но безумие было моей проблемой. Сидни же обязана была обратить внимание на мою высоко поднятую голову, на горящие глаза, на механический голос…

Потом она утверждала, что в моих поступках, в общем-то, не было ничего необычного, но я с ней не согласен. К примеру, вы всегда знаете, где находятся ваши дети. Так неужели вы не заметите, что разум близкого вам человека явно где-то заплутал и отсутствует дома слишком уж долго? Я абсолютно свихнулся — и это было видно невооруженным глазом. Случись такое с Бронвин Сидни, уж я бы не сидел и не смотрел спокойно телевизор, в то время как она, ползая на коленках по полу, сооружала бы подобие паутины, сотканной обкушавшимся ЛСД пауком.

Но экс-миссис Радклифф с моими утверждениями категорически не согласна. Это как раз и есть одна из причин того, что мы больше с ней не живем, только работаем вместе.

Как бы там ни было, когда мы вернулись домой, в Санта-Барбару, до Сидни наконец дошло, что я парю где-то за краем реального мира и нужно срочно принимать меры.

Когда вы богаты или знамениты, никто не придет к вам со смирительной рубашкой или огромными шприцами, чтобы утихомирить вас, а потом надежно упрятать в палату с мягкими стенами. Что касается меня, то в редкие секунды просветления, которые, подобно шустрым колибри, мелькали в моем сознании, я помню лишь, как всякие типы с серьезными лицами спрашивали меня: «хорошо ли» я себя чувствую. Ну разумеется, великолепно — ведь из моего-то окна вид открывался преинтереснейший!

Именно тогда, в приливе озарения, Сидни совершила то, за что я ей буду обязан по гроб жизни. Каждый из осматривавших меня врачей ставил свой, совершенно отличный от предыдущих, диагноз. Самыми обличаемыми злодеями были переутомление и стресс, хотя лично мне больше всего понравилось предположение, выдвинутое одним стриженым под бобрик немцем — мол, у меня нарушение «kreislauf'a».

Но вот о чем я по-настоящему жалею, так это что не нашлось никого, кто сфотографировал бы немыслимое нечто, сооруженное мной из чайничков, точилок, китайского казанка, черной птичьей клетки (с птицей) и ластиков… Эту композицию я воздвиг прямо посреди нашей гостиной и примерно за неделю.

Насколько я припоминаю (крайне, крайне смутно), у меня получилось нечто среднее между Всемирной нью-йоркской выставкой note 25 1939 года и одним из затерянных городов инков. С превеликим сожалением должен констатировать, что это, пожалуй, было самым выразительным моим творением, но, как на грех, сам я почти ничего не помню — за исключением той радости, которую доставляла мне работа над ним. По словам же Сидни, я создал идиотскую, безвкусную солянку из всякой всячины и самых крупных предметов нашей кухонной утвари. Но я что-то сомневаюсь в ее правоте. Однажды я спросил Сидни, почему она хотя бы не сфотографировала мое творение, и она ответила мне: «Гарри, милый, думаешь, с тобой в то время было легко? Да ты больше всего походил на героя какого-то ужастика, который вдруг увидел ходячий труп. Я и так натерпелась выше крыши! Знаешь, у меня как-то не возникло желания возиться с камерой. Можно подумать, это был отпуск!

Уж не знаю кто как, но я тогда совершенно определенно взял отпуск. Несколько лет назад в Пакистане, где строили здание по моему проекту, я пару раз видел на улицах Исламабада бредущих куда-то абсолютно голых людей. И никто не обращал на них ни малейшего внимания. Потом мне объяснили, что сумасшедших считают здесь избранными, «которых коснулась десница Аллаха», поэтому их никто не трогает.

Хотел бы я, чтобы и меня вот так же оставили в покое. Но тем временем, совсем в другом мире, добрые люди посоветовали Сидни отправить меня в некое специальное заведение для «избранных», где я отлично отдохну в компании таких же «переутомленных и сбившихся с пути истинного» душ, могущих позволить себе платить за это удовольствие по нескольку тысяч долларов в неделю. Хотя меня лично чудесненько устраивал родной дом — я был до поросячьего визга счастлив, самозабвенно строя на полу гостиной свой город.

Однако моя супруга, будучи женщиной большой внутренней доброты и широкой души, слава Господу, не вняла совету «экспертов». Как раз в тот период по лос-анджелесскому радио шла одна замечательная ежедневная передача, которая нам обоим страшно нравилась. Называлась она «За гранью», и ее название говорит само за себя.

Пять вечеров в неделю ведущий беседовал с самыми разными придурками, религиозными фанатиками и просто стопроцентными психами со всей округи. Больше всего мне понравилась передача с участием одной группки из Пасадены, члены которой утверждали, что они и есть потерянное Колено Израилево note 26.

Так вот, однажды, когда мы с Сидни, только-только отзанимавшись любовью, пребывали в состоянии, напоминающем медленный спуск к земле на парашюте, я включил радио и нарвался на очень интересный выпуск. Ведущий, Ингрем Йорк, задавал вопросы какому-то человеку, в чьей речи явственно звучал европейский акцент.

— Неужели вы действительно учили людей летать, мистер Венаск? Или это лишь метафора?

— А вы когда-нибудь задумывались над тем, сколько раз вы слышали «Собачий вальс» в плохом исполнении? Это, наверное, самая легкая на свете вещица для фортепиано, и, тем не менее, люди играют ее неверно. Чаще всего. Потом они, конечно, смеются: мол, подумаешь, что с того, если я сыграл эту дурацкую мелодию неправильно? Но, понимаете, Ингрем, ведь мы точно так же пренебрежительно обращаемся и с собой. В каждом из нас скрывается ангел. И мы должны быть его хранителями.

Да, я действительно учил людей летать. Но только потому, что эта способность и так в них присутствовала. Они всю жизнь играли свой внутренний «Собачий вальс» — играли и фальшивили, но не хотели себе в этом признаваться.

— Ну, а например, меня вы могли бы научить, как стать птицей?

— Нет. — Венаск некоторое время помолчал, а затем продолжал: — Потому что в вас этого нет.

— А что бы вы сделали, обратись я к вам за помощью?

— Приготовил бы вам обед и посмотрел, как вы будете его есть.

Мы с Сидни переглянулись и дружно придвинулись поближе к приемнику, не желая пропустить ни слова из того, что вещал сей странный тип.

— И какие же сведения обо мне вы извлечете из того, как я ем?

— Кое-что мне подскажут ваши любимые продукты. Далее, очень показательно, в каком виде вы их любите. То, как вы вообще едите. Понимаете, Ингрем, как правило, люди ищут чудесное и пытаются обрести себя совсем не там, где надо, в церкви, в смерти, в рождении ребенка… Но все это чересчур сильные переживания. Когда наша жизнь сосредотачивается только на них, когда нами полностью завладевает какое-то мгновение или событие, мелочи жизни ускользают от нас. Хотите — верьте, хотите — нет, но я абсолютно убежден, что самое главное для нас — именно в мелочах.

Этот самый Венаск продолжал в том же духе. Нас с Сидни он буквально заворожил. Мимоходом он упомянул, что родился в семье французских циркачей, рассказал про своих четвероногих любимцах и о том, как ему нравится смотреть телевизор и готовить. Зато он почти ничего не говорил о своих «магических силах» и вообще производил впечатление образованного и мудрого человека. Нам он страшно понравился. Слушая его, можно было подумать, будто он просто наш добрый сосед.

И вот, после того как у всех самых лучших врачей дружно опустились руки и эти достойные эскулапы пришли к единодушному выводу, что не остается ничего иного, кроме как отправить знаменитого архитектора в дурдом, Сидни связалась с продюсером «За гранью» и попросила у него телефон Венаска.

Первый раз я увидел своего спасителя как раз в тот момент, когда возился с любимыми игрушками. Представьте себе просторную гостиную с захватывающим, невероятным видом на океан. А потом представьте на полу этой комнаты меня, увлеченно занимающегося строительством Небесного града, нового Иерусалима, который становится все выше и обширнее. К тому времени я уже собрал несколько масштабных моделей знаменитых зданий — здания компании Ллойда, построенного Ричардом Роджерсом в Лондоне, венского Музея Независимости note 27 и Бранденбургских ворот — и водрузил их посреди своего рукотворного хаоса.

Внезапно, в гостиной на несколько мгновений посветлело. Потом входная дверь хлопнула, и из холла донеслись голоса. Я поднял голову как раз в тот момент, когда в комнату трусцой вбежала большая щетинистая серая свинья. Похрюкивая, проскочила, топча и расшвыривая во все стороны мои здания, точилки, кастрюли… Целью ее был едва надкушенный мной сэндвич, лежащий на краю стола, как раз на уровне головы наглой хавроньи. Один большой «чавк!» — и моего ланча как не бывало.

— С чем он был, Конни, с ореховым маслом? — Это были первые слова, услышанные мной непосредственно из уст Венаска. — Та-а-ак, а здесь у нас что такое? — продолжал он, входя в гостиную и подбочениваясь. — Знаешь, Гарри, по-моему, хватит с тебя архитектуры. Давай-ка лучше купим тебе кларнет.


Так Венаск, вместе со своей хрюшкой («вьетнамской свиньей») и собакой, поселился в нашем домике для гостей на заднем дворе. Бедная Бронз Сидни: спятивший муж, шаман, свинья и бультерьер по кличке Кумпол, — и все это под крышей ее дома.

Кумпол и свинка Конни были просто неразлучны. Большую часть времени они торчали на кухне в надежде полакомиться чем-нибудь вкусненьким. И не напрасно, поскольку готовил в основном Венаск — с точки зрения моей супруги, один из немногих плюсов присутствия в доме всей этой честной компании. А какие восхитительные блюда он создавал! Даже пребывая в сумеречном состоянии сознания, я прекрасно сознавал, что Венаск — настоящий Моцарт кулинарии. Уже много позже выяснилось, что на протяжении долгих лет Венаск с женой (давно покойной) держали в Лос-Анджелесе довольно популярную закусочную.

Мой новый знакомый принялся за дело весьма решительно. Поговорив со мной несколько минут, он составил перечень необходимых продуктов и попросил Сидни немедленно съездить за ними в магазин. Когда она вернулась, он приготовил нам «настоящий обед», после чего отправился к своей машине выгружать пожитки.

Животные, естественно, не отходили от него ни на шаг. Я спросил Сидни, уж не собирается ли Венаск остаться у нас жить. Очень похоже на то, ответила она.

Следующие два дня он просидел вместе со мной на полу гостиной, и мы мало-помалу разбирали мой город. Время от времени он спрашивал меня: а что это такое, а что такое вон то. Я отвечал ему: «Вилка». Или: «Шариковая ручка». И он кивал — так, будто слышал эти слова впервые в жизни.

— Ты, Гарри, был совершенно не в себе. Один раз я показал тебе апельсин, а ты заявил, что это книга. Честное слово, я чуть не расцеловал тебя. Твои знания о мире и то, как ты его воспринимал, были совершенно особенными и уникальными. Я бы и за миллион лет не сумел увидеть в том апельсине книгу, а для тебя это оказалось парой пустяков. Пришлось даже подержать этот апельсин у себя на тумбочке. Очень хотелось понять, посчастливится ли мне когда-нибудь разглядеть в нем книгу.

— Венаск, ты сейчас повторяешь то, что утверждает Р. Д. Лэйнг note 28 в своей «Политике опыта»: «Разумны только безумцы». Очень типично для шестидесятых.

— Настоящее чудо не уместится ни в одной книге, Гарри. Слишком оно велико.


Я ведь, вроде бы, еще не описывал внешность Венаска? Мне почему-то всегда кажется, что люди, хорошо знакомые мне, столь же хорошо знакомы и всем остальным.

Так вот, Венаск был пожилым, довольно полным человеком с коротко стрижеными седыми волосами и широким всегда гладко выбритым лицом, которое сразу располагало к себе. Глаза у него были зеленые, но однажды Венаск обмолвился, что с возрастом они изменили цвет. Ходить он предпочитал в комбинезоне, поскольку терпеть не мог ни поясов, ни подтяжек. В комбинезоне и кроссовках. Ему очень нравились кроссовки: их у него было пар двадцать, не меньше.

Когда Небесный град был наконец разобран, снова разложен по надлежащим ящикам (правда, часть его сразу отправилась в мусорное ведро) и пол в гостиной освободился, старик вывел меня на улицу.

Мы сидели около бассейна и ели шоколадные «Эмэн-дэмз» — любимое лакомство его четвероногих друзей. Венаск, не говоря ни слова, запустил руку в объемистый пакет с драже, отсыпал пригоршню мне и угостил своих питомцев. Я не имел ничего против, чтобы вот так просто сидеть, смотреть на неподвижную голубую воду и наслаждаться прикосновениями горячих солнечных лучей к своим ногам. Единственными нарушающими тишину звуками были похрюкивание свиньи и чавканье собаки, уплетавших лакомство.

Старик поднялся и, сделав пару шагов, оказался на бортике, над самой водой. Тут он перевернул пакет и высыпал остатки драже в бассейн. Шоколадные шарики плюхались как дробь, с плеском, напоминающим звук падения дождевых капель. Однако перед выходом из дома я принял таблетку валиума, поэтому его странный поступок не произвел на меня ни малейшего впечатления.

— Давай-ка, Гарри, поднимайся. Сейчас мы с тобой немножко поплаваем.

Мы были в плавках, поэтому Венаску оставалось только взять меня за руку и подвести к более мелкой части бассейна. Животные опередили нас и, бесстрашно спустившись по ступенькам, вместе поплыли вперед. Две больших башки — белая и шетинисто-серая.

Я левой ногой попробовал холодную воду. Свинья к этому времени уже доплыла до середины бассейна, по ходу дела вылавливая плавающие на поверхности шоколадные шарики.

— Конни, а ну-ка оставь конфеты в покое!

Венаск, по-прежнему держа меня за руку, потянул за собой в воду. Мы то и дело натыкались на драже, которые под воздействием растворенной в воде хлорки уже начали терять цвет— возле каждой конфетки тихонько расползалось яркое облачко.

— Так. Пожалуй, хватит.

Венаск остановился и положил руку мне на лицо. Сквозь плотную бархатистую завесу валиума и безумия я почувствовал, как во мне открывается нечто совершенно новое и жизненно важное.

— Сейчас мы опустимся на дно, Гарри, и некоторое время пробудем под водой. Не бойся, потому что ты и там сможешь дышать. Ну, вперед.

Мы камнем ушли под воду и расположились на дне. Он указал вверх. Кроме зыбкого мерцания яркого мира по эту сторону водной поверхности, я видел множество темных точек — плавающих в бассейне драже, до которых не успела добраться Конни.

— Посмотри на эти конфеты, Гарри. Постарайся уловить порядок в их расположении. А потом расскажи мне, что ты видишь.

Я совершенно ясно и отчетливо слышал слова Венаска, как будто мы сидели около бассейна, а не в нем.

То, что предстало моим глазам, было музыкой. Нотами, которые я, оказывается, мог читать, хотя никогда этому не учился. Темно-коричневые шарики стали нотными знаками на подернутой рябью «нотной бумаге», и я вдруг совершенно ясно услышал записанную ими мелодию. Возвышенную музыку, исполненную величайшего смысла. Позднее Венаск объяснил, что это была не музыка, это был я сам, только правильно записанный.

— Но ведь это действительно отдает шестидесятыми! Кто же так расположил их, пока мы сидели на дне бассейна?

— Не надо все время умничать, Гарри. Это ведь как клетчатый пиджак — к чему-то он идет, а с другой рубашкой выглядит сущим дерьмом. Хочешь задать важный для себя вопрос — задавай. Не прячься ты под этот пиджак.

— Извини. Так кто же написал на воде эту музыку?

— Бог.

— Прости, но в Бога я не верю.

— Тогда кто? Мантовани note 29?

— Ты, Венаск. Ты для меня самое близкое подобие Бога, хотя раньше я всегда считал, что Бог — это огромное здание. Стоит встать рядом с «Сокровищницей» note 30 в Петре или с мендельсоновской Башней Эйнштейна note 31 и сразу чувствуешь — нет на свете ничего более вечного или близкого к Богу.

Он нетерпеливо дернул головой, словно разговаривал с умственно неполноценным.

— «Воображению легче совладать с архитектурой, нежели с человеком», сказал кто-то. А знаешь, почему так, Гарри? Потому что здание всегда определенной высоты. Каким бы высоким оно ни было, где-нибудь оно все равно кончается. Бог же не кончается никогда. И человек тоже, — особенно если развивается в правильном направлении. Бессмертие — это тебе не какие-нибудь там сто или двести этажей. Бессмертие — это вечность.


Определив, что спятил я вовсе не настолько безнадежно, как кажется, Венаск сразу повез меня в Санта-Барбару покупать кларнет.

— Видишь ли, Гарри, настоящие безумцы — люди исключительно целеустремленные. Они всегда прокладывают собственные пути, а потом день и ночь блуждают по ним. Ты же всего лишь ненадолго свернул с автострады, чтобы обследовать окрестности.

Никогда в жизни я не испытывал ни малейшего желания научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Правда, признаюсь честно, в колледже мне очень хотелось стать участником рок-группы — но и то в основном из-за девушек как бесплатного к тому приложения. А в остальном музыка обычно служила мне лишь в качестве фона во время работы — или как средство поднять настроение, когда я уединяюсь с женщиной либо переживаю упадок духа.

Венаск утверждал, что двадцатый век, в общем-то, не переносит тишины — мол, именно поэтому нас постоянно окружает столько раздражающего или бесполезного шума (и музыки).

— В прежние века люди наслаждались тишиной, любили вглядываться в небо. А в наше время люди взирают на небеса, думая только о том, чего бы этакого туда запустить.

Тишина ушла: у человека в распоряжении нет ни минутки, когда бы он мог поразмышлять или просто посидеть спокойно. Возьмем, к примеру, кабину лифта. Раньше лифт можно было остановить между этажами и несколько драгоценных мгновений посвятить мыслям о предстоящем разговоре или воспоминаниям о недавних событиях. Теперь же заходишь в лифт и оказываешься в тесном ящике, где тебя тут же оглушает какая-нибудь мелодия. А кнопка ожидания на телефоне? Что ты слышишь, пока твоего собеседника где-то ищут?

Что уж тут говорить о полной профанации самой идеи музыки, слушать которую сосредоточенно ты должен хотеть! Ты же ее терпишь, стараешься не обращать на нее внимания, ожидая, пока ответят на твой звонок.

Я научу тебя читать ноты, Гарри, научу тебя играть. Таким образом, ты больше узнаешь о себе. И самое главное — музыка станет тем, на чем ты сможешь сосредоточиться, когда почувствуешь, что снова теряешь разум.

— А что, я снова его потеряю?

— Только если сам того пожелаешь. Тут уж никто не в силах тебе помешать. Человеку доступна роскошь выбирать: хочет он лишаться рассудка или нет.

Несколько месяцев спустя мы с Венаском смотрели по телевизору фильм «Малыш карате». Ну и чушь! Мудрый старик с таинственного Востока (старик сей несмотря на возраст без труда ломает голыми руками толстенные доски) ведет подростка по Дороге Желтого Кирпича просвещения через афоризмы и апофегмы, которые звучат довольно неплохо до тех пор, пока не начинаешь осознавать — а это происходит минут через десять просмотра, — что и сам с легкостью мог бы придумать ничуть не хуже.

Однако Венаску фильм явно пришелся по душе — как, впрочем, и львиная доля всего того, что вообще показывают по телевизору. В жизни не встречал человека, любящего телевидение больше, чем он, хотя это никак не увязывалось с тем представлением, которое у меня сложилось о Венаске за время, проведенное вместе с ним.

— Гарри, ну что плохого в картине о мальчишке, который в конце концов находит свой центр? Пускай Голливуд, так что с того? Ведь ради этого мы и смотрим фильмы.

— Но ты же лучше других знаешь, что на самом-то деле все это работает! Неужели ты можешь спокойно сидеть и смотреть, как просвещение подается походя, словно гамбургеры? Этакая закусочная: подходишь к окошку и заказываешь нирвану с жареной картошкой.

— Ну-ка, Гарри, закрой глаза. Пришло время снова попутешествовать. Хочу тебе кое-что показать.

«Путешествием» Венаск называл способ заставить человека вернуться в прошлое. Обычно он приказывал мне закрыть глаза, и через несколько мгновений я оказывался в одном из самых темных уголков своей жизни, заново переживая события, о которых не вспоминал лет двадцать.


— А знаешь, существует целая наука, как правильно падать.

Я упорно разглядывал камеру, боясь отвести глаза хоть на секунду, а он тем временем с трудом вставал с пола. Его ассистентка стояла рядом, но даже пальцем не пошевелила, чтобы помочь — знала: он хочет подняться сам, подняться, добившись хоть небольшой победы после тяжелого поражения, каким стало третье падение за то недолгое время, что мы с отцом находились в его студии.

Роберт Лейн-Дайер стал первым в моей жизни гомосексуалистом (надеюсь, вы меня правильно поняли). Поскольку мне тогда было всего восемь лет, я еще не осознавал, что с ним «не так»… Ну, разве жесты его были чуть более театральны, чем у других мужчин, речь более отточенной, а голос немного приторным. Но я ведь привык к южному акценту отца и к его привычке ставить локти на стол. Привык к приятелям отца, ведущим одинаковые разговоры о деньгах, женщинах и политике. Привык к их басовитому похмыкиванию или раскатистому, гневному рычанию.

Лейн был голубым. В наши дни говорить так о человеке нехорошо — это все равно что назвать женщину шлюшкой, но, с другой стороны, нельзя не признать, что в мире существуют и голубые, и потаскухи. Однако голубой, которому я позировал перед камерой, был одним из самых знаменитых фотографов в мире. Лишь поэтому в те мрачные дни республиканского засилья пятидесятых ему было позволено бросать вызов всему миру своей гомосексуальностью. И когда я сейчас представляю, каким мужеством нужно было обладать, чтобы вести себя так в 1957 году, меня охватывает благоговейный ужас.

Мой отец, который уже тогда был богат и влиятелен, решил, что настала пора заказать мой фотопортрет. Будучи преданным и жадным читателем журналов, он пролистывал мамины «Вог» и «Харперс Базар» не менее тщательно, чем она сама. На основании увиденных там фотографий он и выбрал Лейн-Дайера, чтобы увековечить меня.

После наведения соответствующих справок и необходимых переговоров в одно прекрасное июльское утро мы с папой оказались перед внушительной входной дверью весьма привлекательного богатого особняка в Грэ-мерси-парк. А по дороге, еще в такси, мне было сказано, что фотограф, возможно, и «гомик», но меня это волновать не должно.

— А гомик — это кто, па?

— Мужик, только наоборот.

— «Мужик» наоборот будет «кижум». А «гомик» — «кимог».

— Приедем, сам поймешь, что я имею в виду.

Человек, которого я увидел, был очень болен. Правда, он сам открыл дверь и с улыбкой пожал нам обоим руки. Но сколь мало оставалось в нем света! Он напомнил мне фонарь, огонек в котором едва теплится.

На вид ему было лет тридцать пять, он был среднего роста и довольно хрупкого телосложения. На лоб ниспадала волнистая челка светлых волос, похожая на пушистую запятую. Из-под челки смотрели зеленые глаза — довольно большие, но глубоко запавшие и потому казавшиеся значительно меньше. Истинный их размер я оценил, лишь внимательно приглядевшись к этому необычному человеку. А приглядываться я начал сразу же, поскольку мне страшно хотелось понять, что же такое «гомик». Кроме того, Лейн-Дайер стал первым в моей жизни человеком, который назвал меня не иначе как «мистер Гарри».

— Ага, вот и Радклиффы прибыли! Как поживаете, мистер Гарри?

— Спасибо, хорошо, мистер Лейн. То есть мистер Дайер.

— Называй меня, как хочешь. Можно просто Боб. И тут он упал.

Просто «бум», и все! Совершенно неожиданно. Он не оступался, не махал руками: еще мгновение назад стоял перед нами, а в следующее — неряшливой кучкой валяется на полу. Естественно, я рассмеялся. Решил, что он так притворяется ради меня — дурацкая детская шутка. Может быть, это и имел в виду отец, говоря, что гомик — тот же мужик, только наоборот?

Однако отец так ткнул меня локтем под ребра, что я аж вскрикнул от боли.

Тогда как Лейн-Дайер, все еще лежа на полу, взглянул на моего отца снизу вверх и сказал:

— Ничего страшного. Он просто не так меня понял. Я довольно часто падаю. У меня опухоль мозга, и из-за нее со мной происходят разные непонятные вещи.

Я перевел взгляд на отца, надеясь, что он мне все объяснит. Мы с ним дружили, и обычно он был со мной достаточно откровенен, но на сей раз отец лишь слегка мотнул головой, что означало: «Потом объясню». А посему я снова обернулся к фотографу и стал ждать, что же он будет делать дальше.

— Входите же, надо подготовиться к съемке. — Лейн-Дайер медленно поднялся с пола и повел нас вглубь дома.

Я по сию пору помню всю обстановку: темная мебель «Миссия» note 32, повсюду изделия из разноцветного стекла — Штойбен note 33, Лалик note 34, Тиффани note 35, — которые вбирали в себя свет и тут же вновь разбрасывали его вокруг, услаждая взор восхитительными, сложными переливами.

На стенах висели некоторые из самых знаменитых его фотографий: Феллини и Джульетта Мазина за обедом на съемках «Дороги». Велосипедисты в гонке Тур-де-Франс, тесной кучкой несущиеся по улицам Парижа, а над ними на заднем плане, подобно какому-то чудовищному металлическому голему, нависает Эйфелева Башня.

— А это вы сами снимали?

— Конечно.

— И это президент Эйзенхауэр?

— Верно. Он специально пригласил меня в Белый Дом, чтобы я его снял.

— Вы были в Белом Доме!

— Ну да, пару раз.

Я не знал, кто такой Феллини, да и на велосипеде мог мчаться кто угодно, но вот получить приглашение в Белый Дом, чтобы сфотографировать самого президента Эйзенхауэра, согласно моим понятиям, означало быть очень-очень важной персоной. После этого я вслед за Бобом отправился в его студию.

Уже потом в автобиографии Лейн-Дайера я прочитал, что он просто-таки ненавидел, когда его называли не Робертом, а как-нибудь иначе. Но для восьмилетнего парнишки «Боб» — это пара удобных поношенных джинсов, тогда как «Роберт» — черный шерстяной костюм, в котором тебя заставляют по воскресеньям ходить в церковь, или имя дальнего кузена, которого с первой же встречи начинаешь ненавидеть.

— А как вы меня будете снимать?

— Входи, я тебе покажу.

Студия оказалась местом, ничем не примечательным. Повсюду — специальные лампы и рефлекторы, но ничего такого уж особенного, ничего многообещающего: лишь несколько фотокамер, как бы подчеркивающих, что здесь занимаются делом, и безмолвно призывающих вести себя сдержаннее. Но мне тогда было всего восемь лет от роду, и быть сфотографированным столь знаменитым человеком казалось мне воздаянием должного, комбинацией того, что мне причиталось— ведь я был Гарри Радклиффом, третьеклассником, настоящим сыном своего отца, богатого и доброго человека, желания которого— закон. В восемь лет человек весьма серьезно относится к тому, что должен ему мир: цивилизация начинается прежде всего в твоей комнате и уже оттуда распространяется по миру.

— Присядь-ка вот сюда, Гарри

Миловидная ассистентка по имени Карла начала расхаживать по студии, устанавливая камеры и штативы, время от времени с улыбкой поглядывая на меня.

— Гарри, а кем бы ты хотел стать, когда вырастешь? Подняв голову и убедившись, что Карла смотрит на меня, я твердо заявил:

— Мэром Нью-Йорка.

Лейн-Дайер провел ладонями по своей шевелюре и, ни к кому конкретно не обращаясь, заметил:

— Ну разве не скромняга-парень?

Отец, услышав это, расхохотался. Я не совсем понял, в чем дело, но если папа смеется, значит, все в порядке.

— Посмотри-ка на меня, Гарри. Отлично. А теперь взгляни вон туда, на фотографию собаки.

— А что это за порода?

— Умоляю, шеф, помолчи минуточку. Вот закончу, тогда и поболтаем.

Я попытался хоть краешком глаза подсмотреть, чем он там занимается, но глаза никак не скашивались. Я начал было поворачивать голову…

— Не двигайся! Замри! — ВСПЫШКА. ВСПЫШКА. ВСПЫШКА. — Прекрасно, Гарри. Теперь можешь повернуться. Это грифон note 36. — ВСПЫШКА. ВСПЫШКА.

— Где?

— Та собака на снимке.

— А-а-а-а… Вы уже закончили меня снимать?

— Не совсем. Потерпи еще чуть-чуть.

Но где-то посредине съемок он снова рухнул на пол.

— Видишь ли, умение падать — это настоящая наука Когда постоянно брякаешься вот так, как я, безо всякого предупреждения, просто «плюх» и все, то после нескольких падений привыкаешь в полете схватывать взглядом и забирать с собой столько, сколько успеешь, Рисунок на портьерах— все, что успеваешь захватить глазами, как рукой… Главное — никогда не падать с пустыми руками. И не бояться падения. Понимаешь, что я имею в виду, Гарри?

— Нет, сэр. Не очень.

— Ну ничего, ничего. Посмотри-ка на меня.

Есть в умирающих нечто такое, что чувствуют даже дети.

Причем, дело вовсе не в том, что эти люди уже где-то далеко, просто детские сердца ощущают их неспособность и дальше оставаться в нашей с вами жизни. Под маской болезни или страха скрывается как бы намерение отправиться в долгий путь: собранные чемоданы на полу, утомленный, беспокойный взгляд, предвидящий трудности путешествия. Будто этим людям предстоит двадцатичасовой перелет. Мы не завидуем им, ведь впереди их ждет куча неудобств и смена множества часовых поясов, однако уже завтра они будут там — в каком-то чужом, далеком месте, которое одновременно и пугает и влечет нас. Мы исподволь бросаем взгляд на их билет, на проставленный там пункт назначения, с одной стороны невозможный, но в то же время безумно привлекательный. Какие запахи встретят их? Какие сны им будут сниться?

— Вы больны, да?

Карла перестала расхаживать по студии и отвернулась. Отец хотел было что-то сказать, но Боб опередил его:

— Да, Гарри. Именно поэтому я все время падаю.

— Наверное, у вас что-то с ногами?

— Нет, к сожалению, с головой. Это называется опухоль мозга. Что-то вроде шишки в голове, которая заставляет тебя делать всякие странные вещи. И в конце концов убивает тебя.

Вряд ли он тогда объяснял мне все это, чтобы поразить или напугать меня. Нет, он просто говорил правду. Я был окончательно заинтригован.

— Так значит, вы скоро умрете?

— Ага.

— Странно. И как это будет выглядеть?

В его руке внезапно полыхнула и погасла вспышка. Мы едва не подпрыгнули от неожиданности.

— Примерно вот так.

Когда мы наконец пришли в себя и вновь очутились на грешной земле, он положил вспышку на стол и кивком подозвал меня:

— Можно тебя на минуточку, Гарри? Хочу тебе кое-что показать.

В тот момент любой из нас троих не задумываясь последовал бы за ним. Я взглянул на отца, проверяя, не против ли он, но тот пристально смотрел на Лейн-Дайера.

— Пошли, Гарри, это быстро.

Он взял меня за руку и повел за собой вглубь дома через просторную отделанную деревом кухню с развешанной по стенам похожей на капли застывшей ртути разнокалиберной серебряной посудой, большими связками красного лука и головками чеснока цвета слоновой кости.

— Пожалуй, ваша жена любит готовить?

— Это я люблю готовить, Гарри. Вот ты что больше всего любишь?

— Наверное, свиные ребрышки — ответил я с неодобрением.

Ведь мужчинам не пристало готовить. Его саморазоблачение здорово огорчило меня, зато он взаправду умирал, и это было ужасно интересно. В свои юные годы я довольно много слышал о смерти и даже был на похоронах своего деда, видел его умиротворенно покоящимся в гробу. Но пребывание в обществе человека, собирающегося вот-вот отправиться в мир иной, — это нечто совсем-совсем другое. Несколько лет спустя на уроке биологии мне довелось наблюдать за тем, как змея поедает живую мышь, мало-помалу поглощая ее трепещущее тельце. Та единственная встреча с Лейн-Дайером, с человеком, которого, как я знал, нечто ужасное медленно убивает даже тогда, когда мы стоим с ним на кухне и глядим на красные луковицы, — эта встреча произвела на меня примерно такое же впечатление.

— Пошли, пошли…

Мы миновали кухню и наконец оказались в самой крайней комнате, где царил полумрак и было совершенно пусто, если не считать одной вещи, при виде которой я едва не ахнул. Это был дом. Дом размером с диван. Причем вам сразу становилось ясно: это не какой-то там девчачий кукольный домик с розовыми занавесочками и крошечными, отделанными бахромой кроватками для Барби. Нет, то было большое и абсолютно серьезное сооружение.

— Ух ты! А что это? — Не дожидаясь ответа, я подошел поближе.

— Сначала рассмотри как следует сам, а потом я тебе все объясню.

В принципе, я был довольно разговорчивым ребенком, и заставить меня замолчать могло лишь нечто абсолютно удивительное, потрясающее настолько, что я не находил слов. Однако лишить меня дара речи было совсем непросто.

И тем не менее, дом фотографа повлиял на меня именно так. Уже много позже, начав изучать архитектуру и обучившись профессиональным терминам, я вдруг понял, что в тот день перед моими глазами предстал самый настоящий особняк в постмодернистском стиле — вот только построен он был задолго до того, как возникло само это понятие. Его линии, колонны и цветовая гамма по меньшей мере на десятилетие опережали работы Майкла Грейвза note 37 и Ханса Холляйна note 38.

Но неужели какой-то там постмодернизм способен настолько поразить восьмилетнего мальчишку? Нет, так действует лишь чудо, случившееся перед глазами юнца и сопровождаемое громом и молниями. Что же такого захватывающего было в том домике, показанном мне Лейн-Дайером? Прежде всего, исключительная детализация. Резные медные дверные ручки величиной с кукурузное зернышко, разноцветные или тонированные стекла окон, медный флюгер, похожий на собаку с висящей в студии фотографии. Чем более законченной является вещь, тем она убедительнее. Сколько же времени ушло на создание этого дома? Ведь на то время — на часы? на дни? — остановился чей-то мир, пока его обитатель трудился над своим произведением. И результат убеждал нас в том, что вещь может быть доведена до конца, до совершенства и именно мы — а не Бог, не судьба — решаем, что она закончена.

Я как зачарованный бродил вокруг, и все, к чему я прикасался, было либо удивительно красивым, либо просто очень надежным. И лишь одну странность заметил я: с одной стороны отсутствовала часть крыши, так что создавалось впечатление, будто одна из комнат верхнего этажа еще не закончена. В общем, это больше походило на вид дома в разрезе, из тех, что встречаются в журналах типа «построй сам».

После того как первоначальный восторг немного поутих, я принялся ощупывать дом буквально сверху донизу, проводя по стенам руками, подобно слепцу, и лишь время от времени замирая, чтобы полнее прочувствовать все малейшие детали и потаенные чудеса — как бы второй, заложенный в модель информационный уровень. И в конце концов, меня вдруг осенило: а ведь в этом удивительном доме и вправду течет жизнь — все домашние хлопоты позади, хлеб испечен, счета оплачены, и на звонок в прихожую спешат собаки, топоча по деревянному полу.

Я смотрел по телевизору «Сумеречную зону» и «Альфред Хичкок представляет», доводилось мне видеть и другие фильмы, где в кукольных домиках обычно таилось нечто зловещее, они были страшно опасными вместилищами разных адских игрушек, а то и чего похуже. Но, несмотря на отчетливое ощущение того, что в модели Лейн-Дайера происходит какое-то движение и течет настоящая жизнь, я не ожидал от нее никакой опасности, не был напуган и не чувствовал никакой угрозы.

— Дай-ка, я тебе кое-что покажу.

Обойдя меня, он подошел к той части дома, где была разобрана крыша, и запустил руку в комнатку. Когда же его пальцы вынырнули обратно, в них была зажата кроватка размером с небольшой ломтик хлеба.

— Небось никогда не доводилось пробовать кровать? Он отломил от нее небольшой кусочек и положил в рот.

— Круто! А можно мне попробовать?

— Попробуй, только вряд ли тебе понравится.

— Можно? Тогда дайте кусочек!

Я взял протянутый мне обломок кровати и сунул в рот. Вкусом он больше напоминал чуть солоноватую замазку. Одним словом, модель она и есть модель.

— Тьфу!

Я принялся отчаянно отплевываться, чтобы поскорее избавиться от неприятного вкуса во рту, ну а Боб, продолжая жевать, с улыбкой смотрел на меня. В конце концов, он проглотил свою порцию и сказал:

— А теперь, Гарри, послушай меня. Невкусно тебе просто потому, что это не твой дом. Рано или поздно в жизни каждого наступает момент, когда человек наконец встречает свой дом. Иногда это случается, когда мы молоды, а иногда — когда больны, вроде как я сейчас. Но для большинства проблема заключается в том, что люди попросту не видят этого дома, а потому умирают, так ничего и не поняв. На словах-то, все очень хотят разобраться в своей жизни, однако даже в тех случаях, когда выпадает такая возможность, когда дом— вот он, прямо под носом, люди либо отворачиваются, либо с перепугу не видят его. Понимаешь ли, когда твой дом стоит перед тобой и ты об этом знаешь, никаких оправданий быть уже не может. Так-то, шеф.

Слова Лейн-Дайера опять поставили меня в тупик, но в голосе его чувствовалось страшное напряжение, и я просто обязан был хотя бы попытаться понять, что именно привело фотографа в такое волнение.

— Мне страшно от того, что вы говорите. И вообще я не понимаю, о чем вы.

Он кивнул, помолчал, а потом снова кивнул:

— Гарри, я говорю тебе это, надеясь, что ты, возможно, когда-нибудь потом вспомнишь мои слова. Мне, например, вообще никто ничего подобного не говорил.

У каждого из нас внутри есть свой дом. И именно он определяет, каким быть человеку. У каждого такого дома свои особенные стиль и форма, разное количество комнат. Ты думаешь о нем всю свою жизнь — как же, интересно, выглядит мой? Сколько в нем этажей? Какие виды открываются из разных окон?. Но возможность увидеть его воочию выпадает лишь однажды. И если ты эту возможность упускаешь или намеренно отворачиваешься, потому что боишься, то дом исчезает и больше тебе никогда его не увидеть.

— Но где же находится этот дом?

Он указал пальцем сначала на свою голову, потом на мою:

— Вот здесь. Если ты узнаешь его, когда он появится, то дом навсегда останется с тобой. Но принять его и суметь оставить при себе — это лишь первый этап. Дальше ты должен попытаться понять его. Разобрать по кирпичику и понять их все до единого. Почему этот камешек лежит именно тут, почему выглядит так, а не иначе… и самое главное: как каждый кирпичик вписывается в целое.

Кажется, теперь я почти понял и задал верный вопрос:

— А что случится, когда ты все это поймешь? Лейн-Дайер поднял палец, как если бы я сделал очень ценное замечание:

— Дом позволит тебе попробовать себя.

— Как вам только что?

— Вот именно. Позволит тебе принять его обратно в себя. Видишь, нет куска крыши? Так вот, это единственная часть дома, которую мне удалось понять. И единственная, которую мне пока позволено есть. — Он отломил еще кусочек и положил в рот. — Но основная х… ня заключается в том, что мне уже просто не успеть понять его до конца. Ты даже представить себе не можешь, сколько на это уходит времени. Сколько часов нужно провести здесь, глядя на дом и пытаясь разобраться, что к чему… а ничего не происходит. Это и захватывает, ив то же время руки опускаются.

Однако я его уже не слушал. Как же, ведь он употребил то самое слово на букву «х»! Даже отец никогда не произносил его, хотя проклятья сыпались из него, как горох. Однажды я имел неосторожность использовать это слово и сразу получил от папаши плюху, которую запомнил на всю жизнь. С тех пор, когда бы я ни слышал это словечко, оно действовало на меня словно внезапно блеснувший бандитский нож или колода порнографических карт. Смертельно хочется взглянуть хоть краешком глаза, но сознаешь, что можешь заработать на свою задницу чертову кучу неприятностей.

Слово на букву «х»… Когда тебе только восемь, не так уж часто доводится его слышать. Оно взрослое, запретное, грязное и отливает каким-то особенным опасным блеском. Ты точно не знаешь, что оно означает, но стоит произнести его, как результат не заставит себя ждать.

Все мое удивление и трепет перед моделью Лейн-Дайера, вернее, перед тем, что эта модель олицетворяла — во всяком случае по его словам, — исчезло с горизонта тотчас же, как над ним с ревом всплыло одно большое оранжевое ругательство. Магия смерти, магия великих тайн уступила магии единственного грязного словечка.

Спустя некоторое время из студии донеслись голоса зовущих нас Карлы и отца. Боб обнял меня за плечи и снова спросил, все ли я понял из того, что он говорил. Я солгал ему, кивнув, как мне показалось, понимающе и по-взрослому, хотя думал при этом совсем о другом.

Фотосеанс вскоре закончился, что было и к лучшему, поскольку мне не терпелось как можно скорее оказаться дома.

Очутившись наконец в безопасности своей комнаты и заперев дверь, я тут же бросился в ванную. Заперевшись там, я включил верхний свет и как заведенный принялся снова и снова повторять это самое слово и его вариации. Громко, тихо, ласково, грубо. При этом я корчил разные рожи и жестикулировал — в общем, дорвался. Это услышанное мной от Лейн-Дайера слово будто высвободило во мне что-то, и я не мог избавиться от наваждения до тех пор, пока не истощил всех заложенных в нем возможностей. «X…», «х…», «х…»…


Открыв глаза, я увидел Кумпола, удобно устроившегося на моей ноге. Венаск наблюдал за мной, одновременно лакомясь картофельными чипсами со сметаной и луком.

— Венаск, это был сон, который приснился мне двадцать лет назад. Единственное, что произошло со мной на самом деле, — так это наш с отцом визит к Лейн-Дайеру и то, что тогда он действительно один раз упал.

— А сколько тебе было, когда ты увидел этот сон?

— Точно не помню. Но я уже ходил в старшие классы.

— И как думаешь, почему этот сон приснился тебе именно тогда?

— Потому что как раз тогда я много думал о домах. Готовился стать архитектором.

— Гарри, не валяй дурака. Ты ведь сам всегда утверждал, мол, вещи вроде «Малыш карате» не прокатывают именно потому, что там важнейшие вопросы низводятся до самого примитивного уровня. И это верно, а в данном случае ты сам…

Короче, слушай внимательно. Иногда сны могут превращаться в солдат. Они будут участвовать в твоих сражениях, защищать твою землю, но при этом ты должен как следует о них заботиться. Корми и оберегай их, уделяй им столько внимания, сколько они заслуживают. Попробуй забыть или просто не обратить внимания на один из таких важных снов — и солдат умрет. А этот твой сон особенный. Ты непременно должен как можно подробнее записать все, что помнишь из него и перечитывать написанное до тех пор, пока не осознаешь, насколько все это важно. И, ради всего святого, береги этот сон как зеницу ока, постарайся его сохранить. Поверь мне, он тебе еще ой как пригодится.

Да, разумеется, «Малыш карате» — чушь на постном масле, но тебе было даровано подлинное понимание, Гарри, а ты тогда забыл об этом и вспомнил только сейчас. Как будто сон приснился тебе только потому, что ты на ночь переел остренького.


Помимо «путешествий» и уроков игры на кларнете Венаск постоянно заставлял меня заниматься аутогенной тренировкой, дабы вернуть на землю трепещущего воздушного змея моего сердца и создать в доме моей жизни новую тихую комнату. Конечно, проще всего было бы наврать вам сейчас с три короба — мол, время, проведенное с ним, было исполнено удивительных событии, насыщено глубочайшими афоризмами, каждый мой шаг сопровождали поразительнейшие озарения. Но нет, Венаск работал несколько иначе. Иногда он действительно использовал магию, и порой у меня просто отваливалась челюсть, а по спине будто пробегали целые полчища ящериц с ледяными лапками. Но, как правило, лечение заключалось в обычных негромких беседах и легких шутках. Я просто убежден, что всех истинно великих учителей отличают две вещи, перевешивающие все остальное — умение ясно объяснять и доброжелательность, которую ты чувствуешь чуть ли не физически.

Шаман, учитель… непременно должен быть человеком глубоким и всегда доброжелательным. Но ни в коем случае не тем модным ныне полудьяволом-полуангелом, интригующий образ которого так удобен, но совершенно не отвечает назначению. Дело в том, что, хотя методы, применяемые истинными учителями, странны, необычны, а порой и просто пугающи, эти люди обязательно знают о нас нечто такое, чего мы сами о себе не знаем— их мозги работают несколько иным образом, нежели наши. И, самое главное, за всем их странным поведением кроется лишь доброе намерение вернуть наше духовное состояние в норму.

После знакомства с Венаском мне приходилось встречаться и с другими так называемыми шаманами — а еще я кое-что читал о них. Вот только все они были какими-то ненастоящими. На поверку эти люди оказывались попросту злонамеренными приспособленцами, правда, очень хитрыми и обладающими острой интуицией — они сходили за духовных наставников лишь благодаря некоторым экстрасенсорным способностям. На самом же деле, грош цена таким экстрасенсам. Кто-то где-то заметил, что нам следует научиться различать оккультное и религиозное, волшебство и истинную духовность. Порой все это неразрывно связано — например, многие святые способны творить чудеса. Но они никогда не пользуются этими своими возможностями — более того, считают их всего лишь побочным эффектом на пути к истинной цели, которой является духовное совершенствование.

Позвольте, я расскажу вам еще одну, последнюю историю о Венаске. Я тогда уже поправился, и старик стал готовиться к отъезду в Лос-Анджелес, хотя даже словом не обмолвился об оплате. Тогда я сам напрямик спросил у него, сколько я ему должен. Венаск ответил, что обычно берет пять тысяч долларов, но, поскольку я знаменитый архитектор, он бы предпочел, чтобы я спроектировал для его дома новую кухню. Мол, нынешняя уже стара и слишком полна печальных воспоминаний о счастливых деньках, которые он проводил там с покойной женой.

— Ну вот, Гарри, теперь твоя очередь определить, что я собой представляю. Попробуй угадать, какого рода среда подходит мне больше всего.

— Это что, тоже часть моего лечения?

— Нет. Просто мне нужна новая кухня, а для тебя это отличный способ снова заняться делом. Желательно что-нибудь небольшое и со вкусом.

Я вместе с ним отправился в Лос-Анджелес взглянуть на его жилище. Оно не произвело на меня особого впечатления. Сам дом был послевоенной постройки, в псевдоиспанском стиле, но хуже всего он выглядел изнутри: просто халупа, самый настоящий хламовник. Все слишком пестрое, излишне яркое, чересчур много разношерстной мебели, предметы которой совершенно не сочетались друг с другом. Создавалось впечатление, что в доме обитает то ли какой-то шизофреник с Таити, то ли любитель до всяческого разнообразия, но совершенно невосприимчивый к цветам, за исключением синего и желтого.

Дальше — хуже. Венаск с нескрываемой гордостью сообщил, что дом украшала его жена и после ее смерти он не изменил тут ни единой мелочи.

Кухня была оформлена в том же духе. Единственным и очень трогательным ее отличием было то, что она, очевидно, являлась любимым и самым обжитым помещением во всем доме. Нетрудно было представить в ней пожилых супругов: Венаска, прислонившегося к холодильнику, и его жену, суетливо накрывающую на стол. Только тут мне стало понятно, почему Венаску так хочется, чтобы я как-то изменил черты чересчур знакомого лица этой кухоньки.

— Какой бы стиль ты предпочел, Венаск? Сексуальный? Средиземноморский?

— Интересно, неужели даже кухня может быть сексуальной?

— Конечно. Белая. С серебром. Элегантная.

— Ты, Гарри, будто операционную описываешь. Слушай, мне же не миндалины здесь удалять. Нет уж, спроектируй лучше что-нибудь уютное и живое.

Мне приходилось проектировать здания, которые, будучи еще на бумаге, затмевали любые соседствующие постройки как своим внешним видом, так и размерами. Особняки, небоскребы, фабрики — да всего не перечесть. Но спроектировать для старика какую-то дурацкую двенадцатифутовую кухню показалось мне едва ли не делом чести. Он столько сделал для меня, поэтому я, естественно, хотел отблагодарить его. Когда же я признался ему в этом, он лишь потрепал меня по щеке и заметил:

— Главное, не забудь оставить место для микроволновой печи.

Первым на ум мне пришел Адольф Лоос note 39. Венаску наверняка понравится его стиль… Чистая простота, ведущая прямо к сути. Я показал старику эскизы, но тот лишь отрицательно помотал головой:

— Нет, Гарри, в таком доме и простудиться недолго. Этот человек, видно, забывал о своем сердце.

Вот какая участь постигла короля венской архитектуры двадцатого века.

Гауди note 40 оказался «слишком мрачным», а работы Франка Гери note 41 напомнили Венаску «изгородь вокруг школы».

Интересно, а что шаман думает о работе самого Гарри Радклиффа?

— Некоторые из зданий прекрасны, но многие похожи на лампочку, которую забыли выключить, когда наступило утро, или на телефон, понапрасну заливающийся в пустой квартире.

Мало того, что я почувствовал себя уязвленным, так еще и не мог взять в толк, о чем это он. Какая лампочка? Какая пустая квартира? Впоследствии я обнаружил, что слова эти были позаимствованы им из дневников Кокто, причем практически дословно. Но сие ни в коей мере не помогло мне понять, что Венаск имел в виду. И только много позже, очутившись в Сару и разглядывая предполагаемое место строительства собачьего музея, я вдруг осознал. Пространство всегда можно заполнить формой, но в сущности это то же самое, что заполнить пустую комнату светом — т. е. какой в этом смысл, если нет никакого смысла в самом свете? Или нет никого, кто услышал бы телефонный звонок? Хотя впрямую он ничего такого и не сказал, я уверен: Венаск считал, что я добился славы заумностью своего творчества, в то же время совершенно не используя (или сознательно не принимая в расчет) самые сильные стороны своего таланта.

Итак, мне был брошен вызов. Я просто обязан был спроектировать Венаску такую кухню, чтобы даже у него от удивления глаза на лоб полезли. Я демонстрировал ему работы самых разных архитекторов, таких как Брюс Гофф note 42, Ричард Майер и даже Даниэль Либескинд note 43. Показывал здания, мебель, кухонную утварь. Мне необходимо было получить хотя бы отдаленное представление о том, что ему нужно. Но помощи я ждал зря.

— Я сам не знаю, чего хочу, Гарри. Хочется обыкновенную кухню, где я мог бы готовить вкусную еду, где я и мои зверушки могли бы просто посидеть и отдохнуть…

После этого я наконец принялся за дело и нарисовал кухню. Черно-белая плитка, мебель из клена, немецкая утварь из нержавеющей стали. Несколько оригинальных идей, парочка сюрпризов. В конце концов, я остался доволен. Чего никак не скажешь о Венаске.

— Это все ерунда, Гарри. Такое годится для кого угодно. А я хочу кухню, которая была бы только моей. Готовить-то здесь предстоит мне — Венаску, а не какой-нибудь знаменитой кулинарке вроде тех, что по телевизору советы дают. Я вижу эскиз кухни Гарри Радклиффа, мистера Знаменитого Американского Архитектора. Вот только ты, похоже, совсем забыл, что это не твой дом, а мой!

Он редко сердился, но в тот момент его глаза метали молнии, словно Венаск вознамерился испепелить меня и мой проект одним взглядом. Мне даже стало немного стыдно, хотя я совершенно искренне считал, что в своей работе пытался следовать именно его вкусам.

— Знаешь что, Гарри? Дай-ка мне тысячу долларов. Выпиши чек прямо сейчас.

Я, совершенно не задумываясь, выписал чек и протянул ему. Он взглянул на бумажку, кивнул и сунул чек в карман.

— Давай договоримся: если следующая твоя работа мне опять не понравится, ты выпишешь мне еще тысячу долларов. И так каждый раз до тех пор, пока у тебя не получится. Понимаешь? Может, хоть так ты чему-нибудь научишься.

— Но, Венаск, этот эскиз я делал…

— Замолчи! Замолчи и принимайся за работу! С твоим сумасшествием покончено. Так что оправданий у тебя больше нет. И помни — с тебя по тысяче долларов за каждый раз, когда ты будешь делать эскиз не для меня, а для себя!

Я работал как одержимый паранойей студент, готовящийся к выпускному экзамену. Едва ли не сутки напролет думал только о кухнях, набросал эскизов больше, чем для сорокаэтажного «Андромеда-Центра» в Бирмингеме. И только когда полностью уверился в том, что уж на этот раз у меня получилось, решился отправиться к старику. С волнением я вручил ему эскиз, который, согласно моему твердому убеждению, непременно должен был попасть в точку.

В общем и целом, я перетаскал ему таким образом семь эскизов, вылившихся в семь чеков по тысяче долларов каждый. Однажды, выписывая чек номер шесть, я про себя подумал, что старик в итоге заработал не только бесплатный проект кухни, но и на две тысячи долларов больше, чем запросил вначале.

— Ну и повезло же мне, Гарри! — сказал Венаск, забирая тот чек. — Могу спокойно доить такого богатого и знаменитого архитектора!

Именно тогда я в первый раз осознал, что он в состоянии читать мои мысли. Это немного смутило меня, но ничуть не удивило.

Его реакция на мой седьмой набросок была особенно оригинальной. Мы как раз сидели во внутреннем дворике его дома, а свинья и пес пристроились возле нас. Он взял эскиз, мельком глянул на него, после чего бросил на землю прямо между своими любимцами.

— Ну, ребята, а вы что насчет этого думаете? Свинья шумно понюхала рисунок и снова опустила голову. Бультерьер поднялся, подошел к рисунку и начал равнодушно мочиться прямо на мое творение. Делал он это так долго, что через некоторое время моча потекла с дорогой бумаги на бетонные плиты двора.

— Какого черта ты от меня добиваешься! — не выдержал я. — Я стараюсь изо всех сил! Ну не нравится тебе ничего, я-то тут при чем?! Ты просто ни хрена не понимаешь в архитектуре.

— Гарри, если хочешь, можешь снова cпятить, только будь добр, не сволочись. Ты меня утомляешь.

Я сердито вскочил:

— Я в своем уме, Венаск. Я выкладываюсь на все сто процентов. И мне наплевать, что ты такой умный. Ты не умеешь видеть.

— Ладно, ладно, иди… Жду не дождусь очередной тысячедолларовой картинки. — Он вальяжным жестом отпустил меня и, наклонившись, начал гладить свою свинку.

После этого мы не разговаривали целых два дня. Все это время я почти не выходил из комнаты, делая эскиз за эскизом в яростном желании «ужо я докажу этому сукину сыну! «. И что же породила моя творческая ярость? Да почти ничего. Только потом я понял: скорее всего, он нарочно выводил меня из себя, чтобы проверить, способен ли я взбеситься, не лишаясь рассудка.

Еду он выносил и ставил на стол во дворе — как обычно, сэндвичи и, как всегда, просто объедение, — а сам уходил в дом. За эти два дня мы с ним сталкивались всего несколько раз в холле, и он либо подмигивал мне, либо полностью меня игнорировал — причем бесило меня и то, и другое.

О, как мне хотелось наконец попасть в точку, как жаждал я заслужить его одобрение! Далеко не всегда те, от кого мы ждем окончательного и крайне необходимого нам одобрения, — наши родные отцы. Вам очень повезло, если вы смогли распознать нужного человека. В противном случае, пол в комнатах нашей жизни постепенно покрывается пылью смятения и неудовлетворенности.

Мне повезло, но это ничуть не облегчало мою задачу. Чем спокойнее и естественнее вел себя Венаск, тем больше я бесновался. А если ему в самом деле известно нечто крайне важное для меня? Неужели мои эскизы настолько плохи, что он способен бросить мой труд на землю и позволить собаке помочиться на него?

Да нет… Все нормально, эскизы как эскизы.

Я мог бы очень долго объяснять, как пришел к этому совершенно правильному выводу, но мне предстоит еще так много рассказать, что пора двигаться дальше, пусть даже концовка сей длинной и смачной истории о Венаске выйдет несколько смятой. Думаю, он меня простит. Как-то раз, совершенно в другом контексте, он заметил:

— Будущее страшно голодно, Гарри. Высунув язык и вооружившись ножом и вилкой, оно поджидает тебя подобно великану из сказки о Джеке и бобовом стебле. «Фу-фу-фу! Чую-чую жизнь Гарри Радклиффа! «А потом — чпок». Накалывает тебя на вилку и отправляет в пасть.

— И что же мне делать? Попробовать отговорить его?

— Вовсе нет. Наоборот, учись быть съеденным. А потом, скатываясь по огромной глотке в его брюхо, учись видеть в темноте. Кое-что покажется тебе скучным, ты можешь не обращать на это внимания, но очень многое там наверняка тебя заинтересует.

В общем, я, пожалуй, задержусь на полпути вниз по великаньей глотке и расскажу, как встал из-за стола, взял первый из эскизов (сделанный семь тысяч долларов назад) и направился с ним в гостиную, где старик со своими питомцами смотрел «Полицию Майами, отдел нравов». Я подошел к дивану и протянул ему рисунок.

— Держи, Венаск. В тот раз ты ошибся. Это именно то, что нужно.

Он не глядя протянул руку, взял эскиз и, мельком взглянув на него, вернул мне.

— Хорошо. Составь перечень необходимых материалов, и я их закажу.

— Минуточку! Ты хоть разглядел, что у тебя в руках? Это же самый первый вариант! Тот самый, который ты разнес в пух и прах.

— Правильно. А сейчас все в порядке. Теперь он мне нравится.

— Но почему сейчас, а не тогда?

Тут он наконец повернул голову и посмотрел на меня:

— Потому что, показывая мне его в первый раз, ты искал лишь моего одобрения. А сейчас ты все как следует обдумал и точно знаешь: это то, что надо Ты получил одобрение от самого себя, и этого вполне достаточно. Теперь он и меня устраивает. Даже нравится… Слушай, дай я досмотрю до конца серию, а потом поговорим.

— Но как же мои семь тысяч баксов?

— На них я купил новый «домашний кинотеатр» от «Мицубиси». Телевизор с широким, здоровенным экраном, отличные деревянные колонки… в общем, последний писк.

Короче, мы закончили его новую кухню, и я снова стал нормальным человеком.

Через несколько месяцев после этого у Венаска случился удар, и старик умер. Мы с Бронз Сидни развелись, а вскоре я почти одновременно познакомился с Клэр Стенсфилд и Фанни Невилл.

Клэр была высокой и хрупкой на вид. Этакий оживший ветерок. Воздушная шатенка. Девушка с картины прерафаэлитов note 44, в любое мгновение готовая либо взмыть к небесам, либо низвергнуться в пучину жизненных невзгод и сгинуть там.

Фанни же была воплощенным Антеем, прикованным к земле, — коренастая и сильная реалистка, не выпускающая изо рта сигар и частенько отправляющая пищу в рот пальцами; она заставила (или, запугав, вынудила) множество людей поверить в то, что она очень крутая.

Но сейчас мне не хотелось бы подробно рассказывать ни о той, ни о другой, поскольку, хотя они и составляют значительную часть моего повествования, но только не эту. Так что, вы уж простите меня, девочки, если я пока просто представлю вас, а затем открою люк в сцене и уберу вас обеих до следующего акта.

Хлоп! И нету!

Достаточно будет просто сказать, что я познакомился с ними, и они обе крайне заинтересовали меня, заставив метаться взад-вперед от одной к другой подобно маршрутному автобусу.

Самым серьезным последствием моего полу-полоумия (и последовавших за ним событий) явилось возникшее у меня абсолютное равнодушие к работе. Как раз когда я отправился в самовольную отлучку на самый левый край поля, наша фирма увязла в нескольких серьезных проектах. И хотя я довольно скоро поправился, но вернувшись в офис, я стал воспринимать эти проекты так, будто они были просто рекламой дачной мебели со спинками в виде морских коньков.

Мне хотелось просто бездельничать. Время от времени равнодушно пожимать плечами. Пить пиво, целыми днями смотреть телевизор, отстранение наблюдать как протекает мой развод… снова пожимать плечами.

Раньше меня увлекало вперед мое стомегатонное эго и не знающее границ желание во что бы то ни стало добиться успеха. А теперь… я только и мог что пожимать плечами.

Впрочем, можно взглянуть на это и так: вам когда-нибудь приходилось замечать, с каким трудом надевают пальто полные люди? Первое, что приходит в голову, — они так чертовски толсты, что никак не могут либо найти рукава, либо попасть в них руками.

Но если взглянуть на проблему под другим углом, то можно прийти к выводу, что как раз само пальто не отвечает их потребностям. И до тех самых пор, пока мне не пришлось прибегнуть к помощи Венаска, жизнь была для меня просто чересчур тесным пальто, в которое я тщетно норовил втиснуться.

Зато, после того, как он помог мне вернуться в мир нормальных людей, я в один прекрасный день вдруг понял, насколько легко мне стало надевать то же самое пальто. Само по себе это было бы, может, и неплохо, но, чем более глубокая апатия меня охватывала, тем просторнее становилась проклятая одежка (или это я съеживался?). Так продолжалось до тех пор, пока она не стала настолько громоздкой и тяжелой, что я оказался не в силах даже поднять ее, не говоря уж о том, чтобы надевать ее и носить. Не свидетельство ли это, что я тогда начал склоняться к самоубийству? Нет, поскольку потенциальные самоубийцы всегда пребывают в состоянии крайнего отчаяния, а это чувство требует слишком больших усилий.

После смерти Венаска я унаследовал бультерьера Кумпола, и некоторое время мы с ним жили вдвоем у меня в Санта-Барбаре. Но жизнь там показалась мне слишком прекрасной и одинокой, поэтому мы перебрались в Лос-Анджелес. Там я несколько раз в неделю встречался с Бронз Сидни, которая по-прежнему удерживала крепость нашего бизнеса, дожидаясь либо моего окончательного возвращения, либо окончательного ухода. Остальное время я проводил либо с Фанни, либо с Клэр, выгуливал собаку, изредка встречался с немногочисленными знакомыми, а в один прекрасный день наткнулся на небольшое стихотворение Эмили Диккинсон note 45, которое запало мне в душу:


Пылилась долго по углам

Заряженным ружьем

Судьба моя, то там, то сям,

На взводе боевом.


Однажды, по дому бродя,

Я встретился с судьбой,

Узнал ее и, уходя,

Унес ее с собой.


Султан стоял на лыжах.

Мне всегда хотелось начать свои мемуары как-нибудь невыносимо высокопарно, например так: «Мать рассказывала мне, что в ночь, когда я был рожден, случилось затмение (пронесся смерч, лик луны затянула пелена багровых облаков…), что не предвещало тебе, сынок, особо счастливой судьбы». Или так: «Был в моей жизни период, когда мне нравились лишь красивые женщины с плохими зубами». Воспоминания, писанные в какой-нибудь затхлой швейцарской гостинице старым пердуном, мемуары которого в целом свете не представляют интереса ни для кого, кроме него самого.

Но теперь, независимо от того, является это мемуарами или нет, я просто вынужден начать со слов «Султан стоял на лыжах», поскольку именно с этого, невзирая на мои сорок лет, семью, шамана, многочисленные события и славу, которая к этому времени уже осеняла мое чело, все по-настоящему и началось.

Султан Сару стоял перед высоким, в человеческий рост, зеркалом. Он был одет в желто-пурпурно-черный лыжный костюм из тех что, чаще всего можно увидеть на склонах Сент-Морица, на голове красовалась арабская куфия, а на ногах — пожарно-красные лыжные ботинки с пристегнутыми к ним лыжами. Учтите, речь идет о номере лос-анджелесского отеля в самый разгар летнего зноя. Войдя, я сразу заметил сидящую на одном из многочисленных диванов милую крошку Фанни Невилл.

Я подошел к ней и, плюхаясь рядом, намеренно слегка толкнул ее задом, чтобы не забывала, кто здесь главный.

— А я и не знал, что вы лыжник, сэр.

— Я очень хороший лыжник, Гарри. У нас в Сару есть просто замечательные горы. — Он повернулся к остальным присутствующим в комнате людям, которые сидели с застывшими на лицах нервными улыбками. Профессиональные улыбальщики. — Единственный недостаток наших гор в том, что в данный момент там засели наши недруги.

Улыбальщики явно не знали, как реагировать на эти слова, — их губы неуверенно прыгали вверх-вниз, как мокрое белье на веревке, до тех пор, пока босс, широко открыв уже свой рот, громко не рассмеялся. Да, ну и видок у него был — хохочущего в этом лыжном костюме. Я обвел комнату таким взглядом, будто очутился на другой планете. Фанни незаметно ущипнула меня за ногу.

— Ах, Гарри, я веселый человек. Очень-очень веселый человек. Ну конечно же, у нас есть недруги. Во главе их стоит один сумасшедший по имени Ктулу note 46, который просто уверен, что править должен он. Но он всего лишь пылинка на моем рукаве. По-настоящему меня огорчает лишь то, что наши люди больше не могут кататься на лыжах в своих собственных горах, поскольку из-за Ктулу и его приспешников лыжный спорт у нас на некоторое время заглох. Просто стыд и позор. Однако, когда с этой досадной помехой будет покончено, я просто вижу, как Сару со временем становится Кицбю-элем note 47 Среднего Востока.

А пока суд да дело, мы каждую зиму проводим какое-то время в чудесном горном австрийском городке Целль-ам-Зее в Австрии. Превосходное катание и красивейшее озеро. Никогда не доводилось там бывать? Это примерно в часе езды от Зальцбурга. Следующей зимой вы обязательно должны приехать к нам туда в гости. Кстати, в прошлом году мы прикупили там кусочек земли.

Будучи знаком с манерой султана выражаться, я понял, что «кусочек земли» это тысячи две или три акров, если вообще не целая гора.

— Из меня никудышный лыжник, Ваше Высочество.

— А какие же виды спорта вы тогда предпочитаете, Гарри?

— Чаще всего спотыкаюсь, да еще иногда впадаю в кому.

Фанни при этом прямо-таки скорчилась от смеха, но сам султан и его улыбалыщики никак не реагировали, наверное, секунд этак десять. Затем явно лишь из вежливости владыка раздвинул губы в миллиметровой улыбке. Уловив намек, вся компания тоже отпустила мне по миллиметру.

Старушка Фанни так хохотала, что даже закашлялась. Я решил не говорить ей, что эти слова принадлежат вовсе не мне, а Оскару Леванту note 48. При возможности я никогда не стесняюсь заимствовать малую толику ума у других.

— Гарри, что мы еще можем сделать, чтобы все же убедить вас взяться за проектирование этого музея? Мне не нужен никакой другой архитектор.

— Видите ли, сэр, когда вы сделали мне это предложение в первый раз, я навел кое-какие справки. Разве, согласно мусульманским верованиям, собаки не считаются «харам»!

Температура в комнате резко упала на несколько сотен градусов.

— Да, Гарри. Это так.

Фанни пригнулась и, делая вид, что все еще не может унять кашель, шепотом спросила:

— Что еще за «харам»!

Это значит «нечистый».

— По словам Пророка, в их слюне и дыхании есть нечто пагубное для человеческого духа.

— Тогда как же вы можете даже думать о сооружении у себя в стране собачьего музея?

— Я убежден, что просто обязан сделать это. — Он улыбнулся. — Потому что собаки трижды спасали мою жизнь в трех совершенно непохожих одна на другую ситуациях. В одном случае это могло быть и совпадением, но, когда тебя трижды спасают от смерти столь малые и жалкие существа, как собаки, Гарри, только и остается думать, что в дело вмешались весьма могущественные силы. Вы меня понимаете?

— А не могли бы вы рассказать об этих трех случаях?

— Нет, поскольку сначала я должен поведать их своему народу. Моя история найдет отражение в одном из отделов музея. А уже после этого, если остальному миру будет интересно, он тоже сможет ее узнать. В принципе, это основная причина, почему я так хочу построить этот музей.

— А проблем с местными фундаменталистами у вас не будет?

— Будут. И главная трудность именно в этом.

Даже несмотря на лыжные причиндалы султан Сару был, пожалуй, самым величественным из всех знакомых мне людей. Последнюю фразу он произнес так холодно и с таким достоинством, что меня буквально охватил трепет восхищения.

Быть в наше время правителем на Среднем Востоке равнозначно пожизненному заключению. Если отбросить в сторону цинизм, с каким обычно относятся к политикам, меня просто поражает, как эти люди на протяжении многих лет терпят бронированные автомобили, постоянное присутствие телохранителей, мирятся с невозможностью позволить себе даже искупаться в море или съесть пиццу без того, чтобы рядом не стоял кто-нибудь, сжимая пистолет и внимательно следя за малейшим вашим движением.

— Я далек от политики, Ваше Высочество. К тому же меня не слишком-то вдохновляет идея' проектировать здание, которое может послужить причиной гибели для всех нас.

Фанни перебила меня:

— Да брось ты, Гарри. Ты же построил театр Джарролда в Белфасте. Сам же рассказывал, как почти каждую ночь там что-нибудь взрывалось. Не вижу разницы.

— Разница в том, куколка, что уж больно много людей в Сару на дух не выносят собак. Не забывай о харам. А ирландцам нравится иметь свой театр в Северной Ирландии. И шансы уцелеть там были гораздо выше.

— Трус!

— Как ты меня назвала? — Трусом!

И тут земля содрогнулась.

Сила толчка была около 8. 3 по шкале Рихтера, и первое, что бросилось мне в глаза, так это голова Фанни, болтающяся вверх-вниз как у куколок на пружинках, которых обычно прикрепляют на присосках к заднему стеклу автомобиля. Я даже не сразу понял, что она вовсе не дурачится.

Я перевел взгляд с нее на султана, но тут уже вся комната заходила ходуном, и все присутствующие, в том числе и я, принялись совершать самые забавные телодвижения. Впоследствии я узнал, что в Сару землетрясения не редкость, поэтому султан и его люди поняли в чем дело гораздо раньше нас с Фанни. Султан нагнулся и высвободил ноги из лыжных ботинок, и в этот момент тряхнуло так, что он оказался на полу.

Нас с Фанни сбросило с дивана. Я едва успел вцепиться в нее, и мы кубарем покатились по полу. Весь окружающий мир наполнился лязгом и скрежетом корежащегося металла и звоном бьющегося стекла.

Я смутно слышал как вокруг кричат по-арабски. Кто-то схватил меня сзади за шиворот. Султан.

— Скорее в холл, Гарри! Держитесь подальше от окон! — Он тащил меня за собой, а я мертвой хваткой вцепился в Фанни. Тут я обратил внимание, что он бос. Босой султан в лыжном костюме в эпицентре калифорнийского землетрясения. Меня неожиданно разобрал смех. Ему же явно было не до смеха. Через распахнутую дверь мы, шатаясь, выввалились в холл.

В холле на полу лежал один из людей султана, раздавленный огромной упавшей балкой. Должно быть, он погиб каких-то несколько секунд назад, поскольку все еще судорожно стучал зубами. Это негромкое предсмертное клацанье на короткое мгновение оставалось единственным звуком, а затем на нас снова обрушился рев окружающего мира.

Сколько может длиться большое землетрясение? Секунд тридцать? Знаю одно: оно никогда не кончается тогда, когда кажется, будто все уже позади. Земная шкура, как и коровья, может, конечно на время перестать подергиваться, отгоняя нас, мух, но это ненадолго.

Стоя в холле и обнявшись в жалкой попытке хоть как-то защититься от стихии, едва все затихло, мы одновременно подняли головы и огляделись. Подозрительно переглядываясь с надеждой и страхом, мы все выше и выше поднимали головы по мере того, как все продолжительнее становилась тишина.

— Не думаю, что мы все еще в Канзасе.

— Ты в порядке, Фэн?

— Кажется, ты сломал мне шею, а так, в остальном, ничего, вот только ноги плохо слушаются. — Она сделала попытку встать, но султан схватил ее за руку и рывком вернул в прежнее положение.

— Не двигайтесь! Это еще не конец.

И точно. Последовала быстрая череда новых толчков, не менее жестоких. Нас мотало по полу, как Ахава, уцепившегося за Моби Дика.

— Когда же это, мать твою, наконец кончится! — стонала Фанни, в то время как все вокруг то и дело содрогалось, перерастая из плохого в еще худшее.

— Давайте в дверной проход! Там безопаснее всего. Здесь на полу слишком ненадежно!

В голосе султана слышались и твердость, и страх. В тот момент это было именно то, что нужно, чтобы заставить меня двигаться. К тому же он был прав — дверные проемы действительно лучшее укрытие во время землетрясения, поскольку именно они являются самыми прочными элементами конструкции здания.

Ползя на карачках к двери, я заметил, что босые царственные ступни сплошь изрезаны битым стеклом и кровоточат. После того как миновал очередной толчок, я развернулся и, добравшись до мертвого слуги, стащил с него обувь.

— Вот, наденьте! — Я протянул султану пару мягких туфель.

В противоположном конце холла послышался звон бьющегося стекла, и что-то влетело в окно. Я увидел темное пятно на чудовищной скорости приближающееся ко мне.

Уже отшвыривая туфли, я знал, точно знал, что оно обязательно угодит прямо в меня.

Не успел я даже шевельнуться, как султан прокричал что-то вроде «Кукарри!» или «Кукарис!», и прямо к моим ногам упал черный телефонный изолятор.

Земля заходилась в реве, но султан Сару и я смотрели друг на друга сквозь миллионы миль и миллионы лет тишины:

Ты только что совершил чудо.

Точно — и этим спас твою задницу.

Вот и все, что тогда промелькнуло между нами, пока окружающий мир по-прежнему отплясывал ча-ча-ча. А Фанни видела чудо? Нет. Еще кто-нибудь видел, как он спас меня? Нет, поскольку остальные его улыбальщики шныряли вокруг, пытаясь найти для нас выход раньше, чем отель «Уэствуд-Мьюз» прикажет долго жить и обрушится.

Улыбалыщик, которого, как я потом узнал, звали Джебели, пошатываясь, шел к нам, жестами показывая, чтобы мы следовали за ним. Подойдя, он что-то громко сказал по-арабски. Султан поднялся на ноги и потянул за собой Фанни.

— Там есть совершенно неповрежденная лестница.

К тому времени как мы до нее добрались, толчки снова прекратились.

— Скорее. Может быть, еще не конец.

По здравом размышлении, бежать вниз по лестнице отеля в самый разгар землетрясения наверное не самая привлекательная идея на свете, но в этом случае ты хоть что-то делаешь, и это стоит всего прочего. Действуешь, а не лежишь на полу, умирая от страха и моля Господа прекратить все это.

Лестница и впрямь выглядела почти нормально. Конечно, имели место несколько сломанных бетонных ступенек, погнутые перила в своем изяществе походили на серебристую лебединую шею — но все это ни в коей мере не могло служить препятствием для бегства. Не задумываясь ни на секунду, мы опрометью бросились вниз.

У Фанни Невилл просто восхитительная головка. А может, это и есть любовь, а? Даже грохоча вниз по растрескавшимся ступенькам ада, царящего в отеле, к наверняка еще более страшному аду внизу, я не переставал восхищаться ее совершенно умопомрачительной головкой, мелькавшей у меня перед глазами. Возможно, она чуть великовата для такой некрупной девушки, как Фанни, но поначалу этого не замечаешь. Первое, что бросается в глаза, это гладкие черные волосы, тщательно расчесанные и покрытые лаком, пухлые от природы губки, большие детские глаза…

— Стойте! Замрите!

Услышав этот приказ, Фанни, Джебели и я застыли как вкопанные. Я все еще был погружен в мысли о прелестной головке Фанни, поэтому даже не сразу сообразил, что мы остановились.

— Ладно, пошли!

Спускавшийся первым султан обернулся, и наши взгляды встретились.

— Чувствую, здесь что-то недоброе, Гарри. Землетрясения вызывают гнев мертвых. Они приносят с собой из недр земли опасные вещи. Я чувствую… — Он поднес руку ко рту как будто для того, чтобы зажать рот.

Но только не мне.

— Да наплевать нам на мертвых! Нужно выбираться, пока еще есть возможность. — Я спустился еще на несколько ступенек и взял Фанни за руку.

— Подождите!

Этажом ниже вдруг открылась дверь, и на площадку медленно вышла пара. Мужчина поднял голову и взглянул на нас.

— По этой лестнице можно идти?

Таща за собой Фанни, я двинулся вперед.

— Точно не знаю, приятель, но и останавливаться, чтобы поразмыслить об этом, не собираюсь!

— Гарри, прошу вас, остановитесь. Там джинны!

В том своем состоянии я решил, что ослышался и он имеет в виду эту пару на площадке — а именно то, что они оба в джинсах.

— Ничего удивительного, сэр, их многие носят. Давайте-ка лучше убираться отсюда!

Мужчина все еще придерживал дверь открытой, и из нее вдруг появилась собака. Собака, которая была отлично мне знакома, поскольку сегодня утром перед уходом я собственноручно ее кормил: Кумпол.

Он бросил на меня свой, как всегда, равнодушный взгляд и мотнул головой, как бы приглашая следовать за собой. Этакое ненавязчивое движение подбородком к плечу, немного в духе Хамфри Богарта note 49, сдержанное и крутое.

— Можешь вывести нас отсюда, Кумпол?

Он еще раз окинул меня непроницаемым взглядом, развернулся и скрылся за дверью. Я двинулся за ним. Фанни испуганно стиснула мою руку.

— Куда ты, Гарри? Не собираешься же ты вернуться обратно в здание?

— Это верз! Давайте за ним, Гарри, это верз. Мужчина и девушка, стоявшие на площадке, двинулись вниз по лестнице.

— Не пойду я ни за какой собакой. Пошли, Гейл, — бросил мужчина.

Я уже двинулся вслед за псом, но все же не преминул спросить через плечо:

— А что такое верз?

Султан и Джебели почти догнали меня.

— Хранитель. Проводник.

— Откуда вы знаете?

— Видно по глазам. Скорее!

Не знаю уж, был там Кумпол верзом или нет, но я и так знал, что всякой магии в нем хоть отбавляй. Мне не раз приходилось убеждаться в этом и раньше. Именно поэтому я и обратился к нему за помощью. Ведь он был собакой шамана. Но об этом я расскажу вам чуть позже.

Не успела дверь захлопнуться за нами, как где-то прямо над нашими головами разнеслось оглушительное «буууум». Кумпол, по-прежнему не обращая ни на что внимания, беспечно трусил через холл, а за ним трусили, правда, не так беспечно, четверо людей.

Кругом царил хаос — в холле валялась переломившаяся пополам софа, коричневая обивка которой и пол вокруг были усыпаны сотнями осколков хрустальных подвесок рухнувшей с потолка люстры. Султан громко охнул. Я сразу вспомнил о его босых ногах.

Кумпол свернул налево. Невероятно, но где-то совсем неподалеку вдруг послышались забойные звуки рока. Вещь под названием «Воскресенье в небесах», знакомая до тошноты, — хит, который я слышал столько раз, что с удовольствием свернул бы ему шею. Но здесь в разгар катастрофы, надоевшая музыка казалась прекрасной и ободряющей — ангельский голос, убеждающий: держись, ты обязательно переживешь все это.

Затем нам попалось еще одно мертвое тело — детское. Черно-зелено-розовая футболка. Цвета Бенеттона. В одном из холлов по полу струилась вода, чуть дальше из-под двери яростно бил пар. Кумпол бежал то быстро, то медленно, ни разу не оглянувшись. Абсолютная уверенность. Впрочем, у нас тоже не было времени думать, правильно ли мы поступаем: нам просто необходим был верз, который вывел бы нас из здания на улицу.

Мир же снаружи, как будто внезапно получивший тяжелую оплеуху и на мгновение ошеломленно застывший, растерянно соображая, что же произошло, наконец будто опомнился и завыл от недоверия и боли. Сначала до нас донеслось что-то вроде звука противовоздушной сирены, возвещающей отбой. Затем послышались более высокие, на расстоянии похожие на пронзительный звон насекомых звуки сирен: это засуетились машины скорой помощи, пожарные и полицейские. Даже на шестом этаже отеля их завывания были слышны со всех сторон.

На четвертом этаже Кумпол привел нас в комнату с настежь распахнутой дверью. Внутри все было в идеальном порядке, если не считать открытых дверей на балкон. Ветер яростно трепал занавески.

Пес подошел к этим дверям, остановился и завилял хвостом. Почему именно здесь? Почему он остановился?

Султан прошел мимо собаки и осторожно выглянул наружу.

— Там растет дерево! Очень высокое! По нему можно спуститься.

— А зачем? Не проще ли по лестнице?

Джебели указал на Кумпола.

— Верз. Он знает что-то такое, чего не знаем мы. Пошли.

Но через мгновение они со страшным треском исчезли. Султан отпрыгнул, что-то крича по-арабски. Пес начал лаять.

— Чтоб меня… Кажется, этот путь отрезан. — Фанни повернулась и двинулась к выходу.

Кумпол, обычно весьма дружелюбный по отношению к Фанни Невилл, метнулся прочь от балконной двери и преградил ей путь, рыча и взлаивая. Вид у него был злобный, прямо звериный.

— Кум, прочь с дороги!

— Вертолет!

Рокот ротора становился все громче и громче, заглушая даже рычание пса. Что же еще должно произойти?

Джебели выбежал на балкон, взглянул на приближающийся вертолет и заорал:

— Это Халед! Мы спасены!

Когда оказываешься в эпицентре землетрясения, как-то невольно забываешь о том, с кем вместе угодил в переплет. К счастью, в данном случае с нами оказался султан — а у султанов всегда полным-полно денег, власти и любящих подданных. А кроме всего прочего, у них имеются и преданные слуги, которые, 'стоит повелителю попасть в беду, начинают разыскивать его на вертолетах.

Халед уже снижался вдоль фасада отеля «Уэствуд-Мьюз». Его черно-золотистый вертолет был ужасно похож на какого-то механического жука. Оказывается, султан и сам был профессиональным пилотом и всегда, куда бы ни отправлялся, прихватывал с собой вертолет. Первое, что я увидел на раскачивающемся хвосте машины, был слегка помпезный герб Сару,

Наконец кабина зависла на уровне балкона, и пилот, улыбаясь из под солнцезащитных очков миллионнодол-ларовой улыбкой, радостно помахал нам рукой.

— Чему это он так радуется? Султан помахал в ответ.

— А он всегда радуется, когда случается какая-нибудь беда. Отойдите — сейчас он будет стрелять.

Я выглянул наружу и увидел, что парень действительно целится в нас из какого-то довольно странного на вид оружия. Наконец сквозь рокот винта до нас донеслось «бух», и в комнату через балконную дверь что-то влетело — великолепная толстая веревка. Его величество султан Сару тут же поймал конец и предложил нам с Фанни отправляться первыми. Спорить я не стал.

Когда мне было лет пятнадцать и голова моя, как и положено, была доверху набита всяким дерьмом, отец как-то летом на несколько недель отправил меня в школу выживания для подростков, чтобы меня там хоть немного встряхнули. Мы взбирались на горы, тушили лесные пожары, однажды даже спасли провалившуюся в ледяную расщелину женщину. Короче говоря, это был очень полезный и интересный опыт, давший мне представление об очень многих вещах. Но лучше всего запомнилось, что ни в коем случае нельзя судить о человеке, если не видел, как он ведет себя в минуту опасности. В базовом лагере был один толстяк, который казался рубахой-парнем, но в тех случаях, когда нам приходилось болтаться на веревке у самой вершины обсидианового утеса или пробираться через горящий лес, этот тип мгновенно превращался в омерзительного, трусливого, эгоистичного и, самое главное, опасного сукина сына.

Я это к тому, насколько достойно в день землетрясения вел себя султан. Едва оказавшись на твердой земле, он отправил Халеда на вертолете оказывать посильную помощь спасателям. А потом, найдя пару подходящих туфель, повелитель полутора миллионов человек присоединился к добровольцам, разбирающим груды обломков, под которыми оказались люди. Мы, конечно, тоже делали, что могли, но он не просто бросился на помощь, он буквально ринулся помогать: стоило обнаружиться мало-мальскому лазу, как он первым устремлялся в него, пытаясь найти очередного заваленного обломками здания несчастного. Снова и снова я слышал его громкие вскрики и, поднимая голову, успевал заметить лишь яркие штаны лыжного костюма, исчезающие под очередной грудой дымящихся обломков так быстро, будто это был ворох сена.

Несколько часов спустя, когда наконец выдалась свободная минутка и мы уселись подкрепиться раздаваемыми сотрудниками Красного Креста бутербродами, я заметил, что его позаимствованная у кого-то обувь — пара белых парусиновых тапочек — почти насквозь пропиталась кровью. Я ткнул Фанни локтем и указал на них глазами. Она понимающе кивнула и тихо сочувственно прошептала:

— Все это время он проработал с израненными ногами. Этот человек — мой герой.

Лучше не скажешь.

Он заметил, что мы смотрим на его бедные ноги и, застенчиво улыбаясь, поднял одну, давая нам возможность рассмотреть ее получше.

— В следующий раз, во время землетрясения, я обязательно обуюсь.

— Мы как раз говорим о том, какое сильное впечатление вы сегодня произвели на нас, помогая спасателям.

Он пожал плечами и медленно развернул предложенную мной пластинку жвачки.

— Единственное, что нам под силу, так это постараться вернуть жизни хоть часть справедливости, которой она порой лишается. Правильно ли пытаться спасать человеческие жизни? Не знаю. Могу лишь определенно сказать: мы делаем это с добрыми намерениями. Я как-то читал о человеке, который утверждает: «У Бога слабеет память, и именно поэтому в наши дни происходит столько разных трагедий и всяких ужасов. Бог просто забывает о справедливости и доброте, которые сначала даровал миру. Так что именно Человеку предстоит попытаться вернуть все это». Он сунул было жвачку в рот, но тут же вытащил ее и, держа в руке, заметил: — Правда, лично я с этим не согласен. Дурацкая мысль. Но сама идея о возвращении в жизнь справедливости мне нравится. Наши жизни вообще похожи на кукол, поцарапанных и лишившихся части… — Он щелкнул пальцами, подыскивая нужное слово. — … части…

— Набивки?

— Да, верно, набивки. В самом начале этих кукол дал нам Бог, но если из них начала вываливаться часть набивки, то найти подходящие материалы и набить их заново мы должны самостоятельно. Это «Джуси Фрут»? Ах! Обожаю «Джуси Фрут» — она такая сладкая!

— Но не мы же устраиваем землетрясения! Ладно, Аушвиц, это еще допустим, но какое отношение имеет Человек к тому, что случилось сегодня?

— Знаешь, Фанни, а вот это уже просто дурацкий разговор. Человек ответственен буквально за все. Как по-твоему, почему именно мы владеем планетой? Почему все живое склоняется перед нами? Нет ничего не являющегося делом наших рук — и Аушвиц, и землетрясения. И все хорошее тоже! Просто мы не желаем признать и принять тот факт, что мы ответственны за все.

Хотите, я расскажу вам забавную историю? Одна моя знакомая как-то зашла в закусочную, где иногда бываете и вы. Она взяла себе обед и поставила поднос с тарелками на столик, но тут вспомнила, что забыла про кофе. Тогда она взяла несколько монет и, оставив поднос на столике, пошла обратно к стойке. А когда вернулась, увидела: за ее столиком сидит толстенный негр и за обе щеки уписывает то, что она себе купила! Представляете, сидит и с наглой улыбкой уплетает ее салат!

Вне себя от злости, она садится напротив, придвигает поднос к себе и принимается за суп. Но этот негодяй не успокаивается. Все так же улыбаясь, он протягивает руку и берет у нее с подноса тарелку со вторым. Потом десерт! Она приходит в такую ярость, что ей срочно потребовалось в туалет.

Вернувшись из туалета, она, видит, что толстяка-негра, благодарение Богу, уже нет, но при этом нет и ее подноса, а заодно и сумочки! Ага, так значит, он еще и украл ее деньги. Она бросается к стойке и говорит кассирше: «Вы не видели, куда ушел этот толстяк-негр? Он съел мой обед и унес мою сумочку!» Кассирша говорит: «Сейчас вызовем полицию. За каким столиком вы сидели?» «Вон за тем!» — отвечает женщина. Она поворачивается и указывает на свой столик. Но то, что она видит, заставляет ее вскрикнуть: на столике, соседнем с тем, за которым они сидели с этим ужасным толстяком, стоит полный поднос, а на стуле лежит ее сумочка.

— Как это?

Умирая со смеху, Фанни повернулась ко мне:

— Просто сначала она села не за свой столик! Как раз это она ела обед негра, а не наоборот!

— А он при этом не сказал ей ни слова! Вел себя исключительно дружелюбно и улыбался все то время, пока она воровала его еду.

Эта женщина вела себя так же, как и все остальное человечество, Фанни. Оно всегда стремится переложить свою вину на других. Вот почему существует дьявол. Мы сами создали его потому, что нам так удобнее. А порой, когда под рукой не оказывается никого другого, мы возлагаем вину на Бога. Но на самом деле Бог похож на этого негра: он улыбается, когда мы едим его обед, но не мешает нам этого делать.


Как же Клэр Стенсфилд ухитряется есть? Глядя на нее, лежащую на больничной койке, трудно поверить, что этими своими разбитыми и распухшими губами она может удержать хоть соломинку.

Поскольку это моя история, позвольте мне еще один — последний — раз отклониться от темы и ввести в повествование это последнее важнейшее действующее лицо. Много времени это не займет — я просто расскажу, как мы с ней познакомились. За полгода до землетрясения.

Она была знакомой моего знакомого, который и дал мне ее телефон, заметив, что мы наверняка друг другу понравимся. Во время первого телефонного разговора она произвела на меня впечатление человека очень сильного и спокойного. У нее был высокий звонкий голос, лишь изредка в ее речи проскальзывала легкая шепелявость. Был воскресный полдень. Когда я спросил, что она делает, Клэр ответила: «Просто смотрю на дождь за окном». В дождливые дни она всегда снова чувствовала себя девчонкой.

— То есть как это? Слушайте, Клэр, нет, ну правда, чем вы заняты? Вот прямо сейчас? А прогуляться не хотите?

— С удовольствием.

С удовольствием! Никаких тебе там «Нуууу… даже не знаю» или «Подождите, сейчас загляну в блокнот» или еще какого-нибудь приторного сиропа, который нужно разбавлять и размешивать, пока он не превратится в «Хорошо». С удовольствием. Превосходно.

Мы встретились в кафе «Банни», поскольку дождь все никак не кончался, а заведение располагалось как раз на полпути между моей квартирой и ее. Узнать друг друга мы по идее должны были сразу, так как мне было сказано, что у нее красивая голова и вообще она выглядит, как девушка с картины Берн-Джонса note 50. Вы, наверное, и сами уже догадались, мне очень нравятся женские головки. Например, головка Фанни, даже во время землетрясения. И головка Клэр тоже. Но, на всякий случай, она добавила, мол, если я не узнаю ее по голове, то на ней будет еще и футболка с надписью «Крутой Прикид» — название магазина, где она работает. А перед тем как повесить трубку, она напоследок призналась, что очень волнуется перед встречей с самим Гарри Радклиффом. Мне ничего не оставалось, как ответить, насколько я сам взволнован предстоящей встречей с обладательницей столь прелестной головки.

— Привет, вы — Гарри? Не сочтете меня невежливой, если я сразу закажу чего-нибудь поесть? А то у меня целый день маковой росинки во рту не было.

Головка у нее действительно оказалась великолепной, причем больше всего мне пришлась по душе не ее красота вообще, а черты лица: энергичный подбородок, крупный рот и зеленые глаза, взгляд которых своей прямотой и строгостью походил на мост.

Начали мы с болтовни о нашем общем знакомом, о магазинчике Клэр, о моих зданиях. Заказала она шницель по-венски и бокал пива и один за другим отрезала от шницеля огромные золотистые куски, похожие на обвалянные в сухарях континенты. Несмотря на то, что жевала она как будто довольно неторопливо, шницель исчез раньше, чем я покончил со своим кофе и ватрушкой.

— А я так и не наелась. Что бы еще такое съесть?

— Думаю, лучше и дальше придерживаться жареного — как насчет грибов?

Она заказала жареных грибов, большую порцию салата из редиски, еще бокал пива и кусок шоколадного торта, такой большой, что под его тяжестью, наверное, пошел бы ко дну целый корабль.

В то время, почти сразу после развода, меня не особенно тянуло на женщин, но, наблюдая за тем, как Клэр Стенсфилд расправляется с едой, я все чаще задавал себе вопрос: если она так ненасытна за столом, то какова же она в постели?

— О чем ты сейчас думаешь? — Ее голос медленно просачивался из-под скопища бинтов.

Я взял ее за руку и мягко пожал.

— О нашей первой встрече — сколько ты тогда всего умяла. Мне было интересно, так же ли ты хороша в постели, как за столом.

— Но ведь я очень долго не позволяла тебе даже прикоснуться ко мне.

— Это точно.

Воцарилась тишина, какая бывает лишь в больничных палатах, — тишина ожидания, что все станет как обычно, тишина предавшего тела и тайной надежды.

— Я ужасно боялась, что надоем тебе со всеми этими своими страхами и ты уйдешь. — Она слегка пошевелилась под одеялом и один раз, поворачивая голову ко мне, даже застонала. — Но ты ушел как бы только наполовину, правда, Гарри? К Фанни.

— Давай сейчас не будем об этом.

— Хорошо. Тогда расскажи мне поподробнее о той нашей первой встрече. Интересно будет услышать о ней от тебя. И не выпускай, пожалуйста, мою руку.

— На тебе были те громоздкие тяжелые туфли и черное пальто, которое ты купила в Будапеште. Ты же знаешь, как мне нравятся женщины в тяжелой обуви.

Ее рука наощупь казалась сухой и прохладной. Обычно руки у нее были теплые, а зачастую даже слегка влажные. Теперь же у нее была только одна рука. А то, что осталось от второй, стянутое бинтами и сведенное болью, сейчас было скрыто одеялом. Когда разразилось землетрясение, Клэр мчалась на мотоцикле по Сансет-бульвару и одним из толчков ее швырнуло на грузовик. В последний момент она все же успела прикрыть лицо рукой. Это ей удалось, но руку чем то зацепило.

— Гарри, а какие, по-твоему, сексуальные фантазии бывают у слепых?

— Запахи. Разные прикосновения. А ты когда-нибудь занималась любовью с завязанными глазами?

— Нет. А это приятно?

— Забавно. Непривычно. Надо будет нам с тобой как-нибудь попробовать. — Интересно, когда теперь нам с ней доведется заняться любовью? Каково ей будет с одной-то рукой? Без одной руки. — А почему ты спрашиваешь?

— Да просто я любовалась твоим носом и думала, какой он большой и красивый. И мне стало интересно, каково бы было знать его только наощупь и можно ли вообще как следует узнать что-либо исключительно наощупь, или на вид, или по запаху. Ведь теперь я смогу дотрагиваться до всего только правой рукой.

Чем ты теперь занимаешься, Гарри? Что новенького? А то ты никогда мне ничего не рассказываешь, особенно с тех пор, как я оказалась здесь. Иногда ты бываешь очень скользким, вроде новой карточной колоды.

— Прежде всего, собираюсь дожидаться, пока ты не выйдешь отсюда.

— Ну, это будет еще очень нескоро. И не пытайся использовать меня в качестве предлога для ничегонеделания.

Я глупо заулыбался, будто пойманный за руку воришка. Во время разговоров с Клэр у меня порой возникало ощущение, что я сую окоченевшие ноги куда-то в тепло. Она была доверчива, но достаточно проницательна. А я, в какой-то мере, действительно пользовался ее несчастьем как предлогом для того, чтобы не принимать решения, которое мне было ужасно не по душе: султан попросил меня побывать в Сару и хотя бы посмотреть место, которое он выбрал для строительства своего собачьего музея — без всяких дальнейших обязательств. Причем он даже обещал щедро оплатить поездку, но, самое главное, после того, что мы с ним пережили во время землетрясения, стало практически невозможно ответить ему отказом.

И тогда я впервые рассказал Клэр всю эту историю. До сих пор я не решался рассказывать ей о том, что с нами произошло, поскольку она и так натерпелась и вряд ли в первые дни после потери руки ей было бы приятно слушать рассказ о нашем счастливом спасении. Когда я закончил, она, как обычно, удивила меня:

— А я ведь однажды была в Сару.

— Что! Почему же ты мне об этом никогда не рассказывала?

— Хотела тебя удивить. Я там останавливалась по пути в Иорданию, когда летала в гости к своей сестре, Слэмми, пару лет назад.

— И что это за страна?

— Города очень современные. Их построили палестинцы, которые эмигрировали туда после арабо-израильской войны 1967 года. Я тогда останавливалась в столице, которая называется Баззаф. А все остальное — просто пустыня.

— Базар? Неужели столица Сару и впрямь называется Базар?

Она усмехнулась.

— Да нет, не базар, а Баззаф. Хотя, действительно, немного похоже.

А знаешь, что мне там больше всего понравилось? В сарийских пустынях есть древние крепости, построенные еще во времена крестовых походов, а то и раньше. Садишься в Баззафе на автобус и часа через два оказываешься посреди бескрайнего нигде. А там и высятся эти самые развалины, которые, в сущности, не такие уж и развалины, поскольку в сухом пустынном воздухе они довольно хорошо сохранились.

— Ты хорошо себя чувствуешь, Клэр? Если разговор тебя утомляет, то можешь не продолжать.

— Я здесь уже и так намолчалась, а кроме того мне очень хочется рассказать тебе о той поездке. Так вот, есть такое шоссе, которое пересекает буквально всю Европу и через Турцию ведет на Средний Восток. Трейлеры отправляются из Швеции или северной Германии и за несколько дней преодолевают весь континент. В понедельник они еще в Роттердаме, а к концу недели уже на саудовской границе! Вот это романтика, да? Похоже на старую добрую почтовую службу.

Короче говоря, одна из крепостей находилась совсем рядом с этим шоссе перед самой границей Иордании. Мы оказались там в канун Нового Года и решили переночевать, поскольку часть крепости была переоборудована под постоялый двор. Ничего особенного, просто несколько комнат для ночлега и ресторанчик. Окна нашей комнаты выходили прямо на дорогу, отделенную от развалин полумилей ровной пустыни. Мы наблюдали за заходом солнца и этими огромными трейлерами, несущимися к границе в клубах густого дыма и тучах песка. Куда они направлялись? В Иорданию? Саудовскую Аравию? Ирак? Все эти страны были совсем неподалеку. Кто-то в крепости рассказал нам, что во время ирано-иракской войны по шоссе проносилось по грузовику в минуту, и все они перевозили припасы для Ирака. Ты только подумай, Гарри, грузовик в минуту!

Часов в семь вечера до нас начали докатываться волны изумительного аромата жарящейся на углях возле ресторана козлятины. И я, и сестра отправились в сарийскую пустыню со своими приятелями… Мы были страшно возбуждены жаждой приключений и любовью. Номера были довольно комфортабельны, а днем мы насмотрелись просто настоящих чудес… Господи, как же мы были счастливы!

Почувствовав аромат жаркого, мы отправились ужинать. В ресторане никого кроме нас не было, но в глаза сразу бросился стоящий в углу зала большой стол. Он был накрыт человек на двадцать, но все стулья и табуретки были поставлены лишь с одной его стороны — так, что никто из сидящих не оказался бы напротив кого-нибудь еще. Странно, да? Но гораздо более странным было то, что возле каждого прибора стояло по полной квартовой бутылке шотландского виски «Джонни Уокер». По целой запечатанной бутылке!

— Но ведь Сару — мусульманская страна. Откуда же там взялась выпивка?

Она легонько сжала мою руку.

— Сейчас объясню. Будь добр, дай мне, пожалуйста, еще воды.

Я взял с тумбочки пластиковую бутылочку со вставленной в нее соломинкой и поднес ее ко рту Клэр. Она принялась с трудом всасывать воду распухшими рассеченными губами. Сутенеры наказывают своих шлюх, рассекая им губы ножом потому, что губы никогда не срастаются ровно. И такой порез навсегда уродует рот. Рот Клэр тоже был изуродован. Она снова откинулась на подушку, давая понять, что напилась.

— Владелец ресторанчика подошел к нашему столику осведомиться, все ли в порядке. Я спросила его насчет бутылок, и он мельком взглянул на часы.

— Скоро приедут водители. Сегодня они праздновать. Это их виски.

Больше он ничего не сказал, но минут через пятнадцать мы услышали шум приближающихся грузовиков. Что за звук! Слэмми подошла к окну, выглянула и, обернувшись, поманила нас. Они съезжались на празднование Нового Года посреди пустыни!

Мы все четверо стояли у окна, забыв об остывающем на столе ужине, и наблюдали за тем, как огромные машины заруливают на большую стоянку перед крепостью. Среди водителей были и настоящие блондины-северяне, и рыжие, и арабы в своих куфиях и с густыми черными усищами. Но знаешь, что их всех объединяло, Гарри? Это были самые жесткие, несгибаемые из всех когда-либо виденных мною людей. Независимо от того, во что они были одеты или какого цвета у них были волосы, все они были похожи на гладиаторов.

— Извини, я на минуточку. — Я встал со стула, выпустив руку Клэр до того, как она успела произнести хоть слово. Мне нужно было немедленно выйти из этой палаты. Я боялся, что меня вот-вот вырвет. Я был до смерти перепуган.

— Гарри, что с тобой?

Ее вопрос настиг меня уже в дверях.

В холле, через который я опрометью бросился к питьевому фонтанчику, меня окинула недовольным взглядом медсестра. Вода оказалась такой ледяной, что от холода у меня заныли зубы. Я поспешно проглотил ее. Затем намочил руку и провел по лицу, шее и между лопаток.

Я был там. Это я вылезал из одного из тех грузовиков. Это я видел женщину, глядящую на меня из окна, и прикидывал, удастся ли мне с ней переспать. А почему бы и нет? В новогоднюю ночь у всех срывает тормоза.

Мы были в пути уже сорок часов. И всю дорогу нас преследовали неудачи и разные задержки. Мы опаздывали уже на полдня. Я помнил все: кисловатый вонючий запах сигареты, которую курил болгарский пограничник, просматривая наши бумаги; треск цикад на обочине дороги в Турции, когда мы остановились справить малую нужду; теплые лучи солнца на затылке после прохлады кабины.

Я был этим человеком. Я помнил все. Его звали Генрих Мис. И раньше я его в жизни никогда не видел.

Такое… погружение однажды уже случалось со мной в присутствии Венаска, еще когда шаман был жив. Мы с ним сидели в закусочной на Силвер-Лейк и завтракали, когда туда вошел человек и уселся за стойку через несколько табуретов от нас. Просто какой-то незнакомый тип в комбинезоне. Мы с Венаском о чем-то разговаривали. Когда же я поднял голову и увидел того парня, я… исчез. Исчез, переместившись в его жизнь и уже через какое-то мгновение забыл о нем все. Абсолютно все. Его звали Рэнди. Он был рабочим-монтажником. И настоящим сукиным сыном.

— Ну-ка, ну-ка! Давай, возвращайся! — Венаск положил ладонь мне на руку и звал меня, как звал бы убежавшего в другую комнату непослушного щенка. Я уставился на него невидящим взглядом. Тогда он помог мне подняться и вывел из закусочной на стоянку. Я бессильно привалился к белой машине. Вся энергия, которая во мне была, куда-то испарилась. Придя наконец в себя, я взглянул на старика. Он улыбался.

— Что за чертовщина!

— Иногда, Гарри, приходится встречаться с собственным будущим. Обычно, это человек, но иногда бывает и место, или некая вещь. И сейчас тебе самое главное понять, как совершенно чужой парень вписывается в твое будущее. Это может оказаться очень важным.

— Но я был им, Венаск! Я ведь был им!

— Ты сам — свое собственное будущее, Гарри. Оно в каждой минуте твоей жизни. Просто сейчас ты впервые увидел какую-то небольшую его часть. А теперь попробуй прикинуть, где этот парень может в нем оказаться.

Но мне так и не представилось возможности сделать это, поскольку через три дня Рэнди разбился насмерть: первый человек, когда-либо погибший на строительстве здания Гарри Радклиффа. Сорвался с верхнего этажа почти достроенного Гребхен-Билдинг в Пасадене.

Когда несколько минут спустя я вернулся в палату бледный как полотно, бедняжка Клэр очень встревожилась. Я стал оправдываться, мол, наверное, съел что-нибудь несвежее на обед, но обмануть ее было трудно.

— Не ври, Гарри. Наверное, это из-за того, как я выгляжу, да?

— Ну что ты, милая, во Вьетнаме мне приходилось видеть и не такое. Нет, это из-за того… Ты еще не окончательно выдохлась? Только честно.

Ее улыбка или то, что от нее осталось, успокоила меня.

— Слушать совсем неутомительно. Неужели ты, наконец, решился открыть мне один из секретов Радклиффа?

— Вроде того. Помнишь то, о чем ты сейчас рассказывала, ну, как вы ночевали в этой крепости, в Сару? Тогда слушай. Может, это и слишком волнующе, но я не могу тебе не рассказать.

Ее единственная рука лежала поверх одеяла ладонью вниз. Она перевернула ладонь и пошевелила пальцами.

— Возьми меня за руку и рассказывай. Но сначала послушай: когда тебя нет, я постоянно с тобой разговариваю. Мы с тобой ведем долгие-предолгие беседы. Я знаю тебя гораздо лучше, чем ты думаешь, Гарри. И, если хочешь, мы с тобой можем просто по-дружески расстаться. И это будет счастливый конец. Просто я не уверена, нужен ли тебе счастливый конец. Ведь художники — совсем как дети: любят только сладкое. Шоколадки с начинкой из сомнений пополам с несчастьем. Конечно, они слегка бодрят, но очень ненадолго.

Даже не знаю, нравится тебе самому твоя нынешняя непутевая жизнь или нет. Я пока еще в этом не разобралась. — Она подмигнула. — Но обязательно разберусь… в нашем следующем разговоре в твое отсутствие. Ну, а теперь давай, выкладывай, что ты там хотел мне рассказать.

— Ты меня любишь? — спросил я, стараясь, чтобы мой вопрос звучал шаловливо и мило. Но тут наши взгляды встретились, и ответ ее прозвучал серьезно, как на исповеди.

— Гораздо сильнее, чем ты думаешь. И намного сильнее, чем ты заслуживаешь.

— Я просто и сам не знаю, чем занят в последнее время. Тут ты совершенно права, но у меня даже и в мыслях нет, что мы с тобой когда-нибудь расстанемся.

— А как же тогда ваши отношения с Фанни?

— Когда я был маленьким, мы с матерью как-то шли по улице и вдруг увидели двух спаривающихся собачонок. Они так азартно занимались этим, что не могли устоять на месте и мало-помалу продвигались вперед. Я к тому времени уже был в курсе, но, конечно же, не удержался и спросил маму, что это они такое делают — просто чтобы послушать, что она скажет. Мать ответила: «Та собачка, что внизу, заболела. А та, что сверху, подталкивает ее к больнице».

— Не понимаю, какая тут связь с моим вопросом?

— Очень простая: я не знаю, ты хочешь получить искренний ответ или услышать то, что тебе хочется.

Клэр немного помолчала:

— Сама не знаю. Меня вообще часто занимает вопрос, каким я тебя люблю — таким, какой ты есть, или таким, каким ты мог бы стать, приложи я к этому немного усилий. Может быть, ты просто больше немоногамная особь. Но я-то моногамна. Так как же мне быть? Нет, не отвечай, я не хочу знать ответа. Вдруг ты захочешь до конца жизни оставаться и с Фанни, и со мной? Кстати, а она будет с этим мириться? — Думаю, да.

— А я — нет. Ладно, давай сменим тему. А то у меня начинается несварение сердца. Расскажи мне наконец то, что собирался. Нет, погоди еще секунду, хотела сказать тебе еще вот что. Только сейчас вспомнила. «Зло, которое порождают другие, пережить можно. Зато от своего собственного бежать некуда». Ладно, теперь рассказывай.

— Что ты имеешь в виду? При чем тут это? Хочешь сказать, я порождаю зло?

— Нет. Просто замени слово «зло» словом «смятение». Но вполне возможно, что и в нем таится изрядная толика зла. — Она прикрыла глаза.


Реакция Клэр на мой рассказ о том, что я в одно время с ней был тогда на постоялом дворе в Сару оказалась по меньшей мере странной: она улыбнулась и похлопала здоровой рукой по постели, как будто аплодируя. Можно было подумать, будто ей и самой не раз приходилось переживать точно такое же провидение, или колдовскую эмпатию, или как еще там называют подобную чертовщину.

— Разве тебя это не пугает?

— Раньше, может, и напугало бы. А теперь лишь помогает лучше понимать многие вещи. Как людям, которые умирают, а потом возвращаются к жизни. У всех у них после этого появляется одно общее качество: они больше не боятся умереть, поскольку знают, что именно ждет их на том свете и что это прекрасно. Попутешествовав и получив возможность получше разобраться в самой себе, я стала бояться гораздо меньше. И вообще теперь отношусь к себе гораздо лучше. Я действительно лучше, чем большинство других людей. Более умная, добрая… и все такое.

Я рада, что ты был там и знаешь, на что это похоже. Я помню этого водителя. Он был такой молодой. Я и тогда знала, что парень заинтересовался мной, поскольку он буквально глаз с меня не сводил. Но так ничего и не предпринял — уж больно он был застенчив и не уверен в себе. Так и сидел с остальными водителями и пил скотч, а затем бухнулся лицом на стол и отключился! Когда мы уходили спать, он все еще так там и лежал.


Банан — самый демократичный из фруктов: кто бы его ни ел, все выглядят одинаково смешно.

Бронз Сидни, Кумпол, я и доктор Билл Розенберг, наш сосед, стояли возле развалин нашего дома в Санта-Барбаре и ели бананы. Кумполу бананы очищал я.

— Билл, это твоим одеколоном повеяло, или ты просто не сдержался?

— По-моему, в тебе просто говорит обида на то, что твой дом теперь выглядит, как небольшое поле для гольфа.

— У нас есть страховка.

Сидни с удивлением посмотрела на меня.

— Надеюсь, ты не собираешься отстраивать его заново? — Не-а. Похоже, нам обоим больше не очень-то хочется здесь жить.

Билл доел свой банан и бросил кожуру туда, где раньше был мой сад.

— Но ведь ваша квартира в Лос-Анджелесе тоже накрылась. Где же вы тогда собираетесь жить? — Тут он подозрительно сдвинул брови. — Уж не хотите ли вы снова зажить вместе?

Тут мы с Сидни хором ответили:

— Нет!

— Гарри на несколько недель уезжает на Средний Восток.

— Я решу, как поступить, когда вернусь. Может, если я все же возьмусь за работу, мне и вообще пока не потребуется жилье. Проект намечается всерьез и надолго. Так что я должен буду постоянно присутствовать на стройплощадке.

— А что за проект?

Я доел свой банан и швырнул кожуру туда же, куда незадолго до этого Билл.

— Собачий музей в Сару. Кумпол медленно завилял хвостом.

— Собачий музей? А пса ты, значит, собираешься взять с собой в качестве технического консультанта? -фыркнул Билл.

— Он действительно отправляется со мной. Они хотят, чтобы Кумпол послужил моделью для статуи над главным входом.

— С чего бы это?

— А с того, что он верз.

— Да, Гарри, это, конечно, многое объясняет. Сидни взглянула на меня.

— Ты что — и в самом деле собираешься взять его с собой?

— Обязательно. Даже успел сделать ему все необходимые прививки.

— Кому нужен собачий музей в Сару? Ведь это там, кажется, постоянно воюют с фундаменталистами? Вчера вечером об этом как раз говорили в новостях. Лично я на твоем месте, Гарри, держался бы подальше от этого арабского бардака. Если не хочешь, чтобы тебе всадили в задницу ятаган из рога носорога. — Рисковый парень Билл взял еще один банан из грозди, которую держала Сидни, и принялся его чистить. Мы с интересом наблюдали за ним.

Новый день в Санта-Барбаре вроде обещал быть погожим. Единственное, что его омрачало, так это раскинувшийся перед нами ландшафт: бывшее владение Радклиффа, которое сейчас здорово напоминало местность, где недавно взорвалась небольшая атомная бомба.

Розенберг позвонил почти сразу после землетрясения, дабы сообщить нам, что от нашего дома почти ничего не осталось. И вот, наконец, мы в первый раз собрались и приехали посмотреть на повреждения. Собственно, это были скорее не повреждения, а полное разрушение и исчезновение. Честно говоря, больше всего я был потрясен не тем, что осталось, а тем, что исчезло. Ладно, допустим, земля разинула свою огромную пасть и кое-что поглотила, а остальное искрошила в пыль своими зубищами. Все это я готов понять и смириться, но ведь на том месте, где совсем недавно стоял большой и тщательно отделанный дом, просто практически ничего не осталось. И дело тут совсем не в том, что любые творения Гарри Радклиффа способны выдержать полную толику гнева Господня, а в том, что ведь проклятый дом попросту взял да и исчез!

— Такое впечатление, будто появилась какая-то летающая тарелка, всосала его в свой трюм и умчалась обратно к себе на Сатурн.

— Интересно, что ты сейчас чувствуешь, Гарри?

Я взглянул на Сидни и прищурился, поскольку утреннее солнце из-за ее плеча било мне прямо в глаза.

— Меня будто изнасиловали. Дом был просто чудесный. Идеально сочетался с холмом и придавал приятный человеческий колорит окружающему пейзажу. — Я хотел было еще что-то добавить, но тут у меня пропала всякая охота говорить.

— Слушай, Сид, а как ты считаешь, почему мой дом остался совершенно невредим?

— Просто счастливое стечение обстоятельств, Билл.

Я ухватил Сидни за руку и притянул поближе к себе, так, будто мы с ней вдруг оказались посреди бескрайнего бушующего моря, а она была моим спасательным кругом.

— Ведь дома — это единственная реальность моей жизни, Сид. И единственное, что я умею делать хорошо.

Она кивнула. И продолжала кивать.

— Как же мне быть, если и они вот так берут и исчезают?

— Ты можешь отстроить дом заново, Гарри.

— Но ведь это не то же самое! Это все равно, что клонировать человека по одному из его волосков. Да, конечно, мы можем поднять старые чертежи, построить его точно таким же. Но он все равно никогда не будет таким же! Этот дом мертв. Его больше нет. И остается только водрузить над ним могильную плиту.

Я двинулся вниз по склону холма к своей машине. Там, где за густой рощей невысоких сосен, наполняющих сухой калифорнийский воздух пронзительным северным ароматом, снова становится виден океан, я остановился, обернулся и крикнул:

— Знаете, в чем разница между трагедией и комедией? Трагедия напоминает нам об ограниченности жизни. А комедия убеждает, что никаких ограничений нет.


— Поставь «Секс Пистолз» note 51.

Я недовольно скривился и обернулся к ней, лежащей на постели голышом, плотоядно уставившись на меня. На ней не было ничего, кроме черной бейсбольной кепки с желтой надписью «Фритос» над козырьком. Она игриво натянула ее на глаза.

— Знаешь, Фанни, мое представление о хорошем сексе никак не вяжется с музыкой «Секс Пистолз».

— Конечно, твоя бы воля, ты бы трахался исключительно под «Отель „Калифорния“ note 52.

— Но ведь это пластинки Бронз Сидни.

— Которые ты, однако, сохранил. — Обвинительный тон.

— Ну почему мы должны ссориться из-за этого каждый раз, когда отправляемся в постель?

— Потому что нам обоим нравится заниматься этим под музыку, но у нас совершенно разные музыкальные вкусы.

— Это верно. — Я вытащил пластинку группы «Симпли Ред» note 53 и поставил ее. Но вскоре понял, что музыку почти полностью забивают ужасные шипение и треск. — Интересно, почему это у меня все пластинки с таким песком?

— Потому что ты не умеешь с ними обращаться. Сколько раз тебе говорила: купи проигрыватель для компакт-дисков.

Я вернулся к постели, сел на краешек и сжал руками правую ногу Фанни.

— Видишь ли, для меня компакт-диски и микроволновые печи чересчур современны. Слишком уж отдают концом двадцатого века. Я все еще предпочитаю старый добрый проигрыватель, где пластинки надеваются на шпенек.

— Как же так получается: ты, такой модерновый архитектор, а в простых вещах столь консервативен?

Я принялся массировать ей ступню.

— Я вовсе не консервативен. Просто я по-прежнему считаю, что суп нужно разогревать на плите, а не в какой-то там радиационной камере. Пластинки должны быть черными и поцарапанными. И чтобы всегда можно было зайти в магазин и попросить у продавца новую алмазную иглу. — Я выпустил ее ногу и взялся за другую. Фанни свободной ступней прошлась по моей спине.

— А скажи на милость, отчего это в последнее время ты стал таким несносным?

Массаж прекратился. Не оборачиваясь, я переспросил:

— А чего это я в последнее время был таким уж несносным?

— Повернись-ка ко мне. Ты пережил землетрясение, ты собираешься в какое-то безумное Сару на строительство одного из величайших своих зданий, тебя любят столько женщин…

— Ага, так вот в чем дело, да, Фэн? Во всех этих женщинах, которые меня любят? Это, видимо, из-за них я и стал таким несносным, да? Черт возьми, совсем недавно точно такой же разговор состоялся у нас с Клэр.

— Я тебе не Клэр! Она, если помнишь, слегка повыше ростом. — Фанни сдернула с головы кепку и швырнула ее в меня. Твердый козырек угодил мне в подбородок.

Я наклонился и поднял с пола свои брюки.

— Она просто хотела знать, как дела у нас с тобой. Она имеет на это право.

— А я имею на это право? Так как же у нас с тобой?

— Оригинально ты все-таки умеешь действовать мне на нервы, Фанни, — и обвиняешь, и в то же время трусишь. Сурово грозишь пальцем и тут же начинаешь хныкать. Одним словом, тверда, как кусочек масла.

Да, разумеется, ты имеешь право знать, что между нами происходит. Я всегда это говорил. Но сейчас ты, похоже, требуешь от меня верности до гробовой доски, а вот этого тебе ни за что от меня не добиться.

— Ничего такого я не имела в виду. Меньше всего на свете я хотела бы постоянно жить с тобой, Гарри. К сожалению, у тебя одноместная машина.

— А я и не просил тебя жить со мной. Где моя долбаная рубашка? Знаешь, что? Иногда жизнь просто пересыхает. Пересыхает и превращается в бурую сморщенную пленку.

Она бросилась на меня сзади и схватила за волосы, но я все равно не оборачивался. Тогда она слезла с кровати и села передо мной на корточки.

— Любишь ты всякую чушь городить, Гарри. Ничего твоя жизнь не «пересохла». Ну разве что ты немного подрос и понял, что до этого занимался сущей чепухой.

Ты проектировал все эти свои великолепные здания, совершенно не принимая во внимание — ну, может, за исключением самых общих расчетов площади — тот факт, что в них предстоит жить настоящим живым людям! Вот почему у тебя крыша поехала — просто в один прекрасный день ты вдруг выпал из собственной птолемеевой вселенной Гарри Радклиффа и понял, что существуют и другие, более яркие солнца, более важные, чем даже ты. А знаешь, как некоторые из них называются? Ответственность и Любовь. Вот так-то.

Если хочешь, могу тебе объяснить, отчего ты в последнее время так дергаешься: тебя любят две чертовски хорошие женщины, а ты не знаешь, как с нами быть. Потому что не способен изобразить нас в виде пары каких-нибудь линий и произвести соответствующие расчеты. Любовь — это тяжкий труд! Он ломает тебе кости. Да перестань же ты, наконец, одеваться. Я ведь с тобой разговариваю!

— Говори, говори, Фанни. Уверен, что этим стенам будет крайне интересно дослушать твой очередной монолог. Пошли, псина. Пора нам с тобой прогуляться.


Члены «Клуба Пауков» по средам собираются на обед в ресторане «Рейчелз» в Санта-Монике. Количество присутствующих обычно колеблется между десятью и двадцатью в зависимости от того, кто в данный момент находится в городе, кто с кем в контрах и кто еще жив. Единственным обязательным требованием к желающим принять участие в очередном заседании является приглашение кого-нибудь из постоянных членов клуба, готового поручиться, что вы можете рассказать хорошую историю. За годы существования клуба на его «конклавах» не раз появлялись и разные знаменитости, но звезды не любят делить успех ни с кем и всегда с большой неохотой слушают других. Хотя именно эти другие рассказывают самые интересные истории.

Мой последний вечер в Америке был также и первым вечером Клэр после выписки из больницы. Она настояла, чтобы мы отправились на очередную встречу членов «Клуба Пауков», и это явилось для меня настоящим сюрпризом, поскольку она была там всего однажды. Но когда настала ее очередь, она рассказала длинную и жутковатую историю о похоронах своей близкой подруги, умершей несколько лет назад.

Мы немного опоздали, поскольку Клэр не могла еще быстро ходить, а я не хотел, чтобы она переутомлялась без нужды. Когда мы вошли в ресторан, все члены клуба встали и приветствовали ее громкой овацией. Ее усадили рядом с Уайеттом Леонардом — онж Финки-Линки — героем довольно скверного телешоу для детей. Сам Уайетт мне нравился, хотя я и считал, что его «Финки-Линки Шоу» одна из самых убогих, хотя и сравнительно популярных из всех когда-либо виденных мной программ. И в отличие от большинства телезрителей, когда она исчезла с экранов, я плакать не стал.

Когда Финки появлялся на обедах, он обычно считался неофициальным председателем, поскольку являлся инициатором создания клуба. После того как все набили брюхо произведениями рейчелзовской китайско-еврейской кухни, он поднялся и постучал ложечкой по бокалу, требуя тишины.

— Собратья Пауки, должен признаться, что сегодня вечером меня особенно радуют три вещи — я снова вижу всех вас и знаю, что вы благополучно пережили землетрясение, затем снова кушаю восхитительные рейчелзовские блюда, а еще я узнал, что Гарри Радклифф покидает нас на неопределенный срок. Шучу, Гарри, шучу.

А еще я страшно рад, что сегодня с нами снова Клэр Стенсфилд и даже попросил ее быть первой. Готовы, Клэр?

— В детстве я была твердо уверена только в двух вещах: что любовь розовато-желтого цвета, а Ромарик Жюпьен — самый красивый мальчик на свете. Я росла в Виннипеге. Зимы там такие холодные, что вода в озере замерзает прямо волнами. Полицейские носят куртки из буйволиной кожи, а тамошние городки кажутся самыми настоящими бандитскими гнездами из-за того, что большинство людей защищает лица от холода шерстяными масками.

Мы жили по соседству с французской семьей Жюпьенов, у которых было трое детей: дочки-близняшки Нинон и Приска и сын Ромарик. Он всегда хотел быть настоящим американцем, буквально ненавидел свое имя и предпочитал, чтобы его называли Марк.

То, о чем я хочу вам рассказать, случилось, когда мне исполнилось восемь, а ему — тринадцать. Я была в том возрасте, когда человек как раз начинает обнаруживать, что любовь это не только то, что отец сажает тебя на колени или мама, провожая тебя в школу, проверяет, хорошо ли ты застегнула шубку. Моя любовь была порождением восьми лет невинности, энергии и желания, которые, в конце концов объединившись, решили вырваться за пределы семьи и отправиться на поиски чего-нибудь новенького. По чистой случайности рядом оказался чудесный мальчик чуть постарше меня, который решительно не замечал моего существования, что и сделало все происходящее тем более мучительным и необходимым.

Я подглядывала за ним, то прячась в гостиной за занавесками, то помогая отцу, моющему на дорожке возле дома машину, держать шланг, а порой и как тайный агент собственного чувства, сидя в гостиной Жюпьенов, где Марк смотрел телевизор, а я делала вид, будто увлеченно играю с его сестрами. Я была так влюблена, что, каждый раз, когда он выпадал из поля моего зрения, я от избытка чувств забывала, как он выглядит.

В то время я как раз увлеклась греческими мифами и часто их перечитывала. Про себя я называла Марка Ахиллесом, поскольку он был моей ахиллесовой пятой. Вообще-то я всегда предпочитала подвижные мальчишеские игры, но знай я, что ему это понравится, без малейших колебаний напялила бы платье и устроила чаепитие. Особенно мне запомнилось, как я написала двадцать раз «Ахиллесова пята» на обложке школьной тетради двадцатью разными шрифтами разного цвета. Однажды я вернулась после переменки за парту и обнаружила, что кто-то приписал в конце каждой надписи по букве «я» так, что теперь она читалась «Ахиллесова пятая». Я восприняла это с такой ревностью и обидой, что попадись мне тот, кто это сделал, я бы, наверное, убила его. Он оскорбил мое святое чувство.

Но самым странным в этой моей детской одержимости было то, что каждый раз, глядя на Марка, я будто видела окружающую его розовато-желтую ауру. К девчонкам он вообще относился свысока и наверняка, расскажи я ему об этом, он бы мне показал, где раки зимуют. Но я ничего не могла с этим поделать — где появлялся Марк, там я видела и его ауру.

Моя мама страшно любила всякие семейные забавы. К тому же ей страшно нравились Жюпьены — они были очень милыми людьми и к тому же французами, что придавало им некий налет экзотичности. Поэтому мы частенько устраивали совместные пикники и вместе ходили купаться летом… Все это меня вполне устраивало, если в подобных мероприятиях принимал участие Марк.

В разгар зимы в Виннипеге так холодно, что обычно даже снег не идет. Но однажды в январе у нас вдруг поднялась самая настоящая манитобская метель, и город будто вымер. Оставалось лишь дожидаться ее окончания да играть в снежки. Наконец мать решила, что мы должны отправиться покататься с гор на санках и отправила меня к Жюпьенам узнать, не захотят ли они к нам присоединиться. Я шла к их дому медленно, как только могла, поскольку ужасно боялась поскользнуться и упасть. Вдруг бы он в это время как раз смотрел в окно, что бы он обо мне подумал? А если даже и не смотрел бы в окно, а просто открыл мне дверь и увидел, что я с ног до головы в снегу? На начальной стадии любви ходить нужно как можно осторожнее. А стремглав бежать по траве, чтобы броситься в объятия любимому можно только гораздо позже — когда будешь твердо уверена, что его не рассмешит, если ты споткнешься на бегу.

Я не упала, и это было очень удачно, потому что дверь мне открыл сам Марк. И к тому же он улыбался! Я подуала: «О, Боже, Боже, это ведь он мне улыбается. Он рад, потому что это пришла я». Но только я собралась что-то сказать, как заметила в его руках журнал комиксов, к чтению которого ему, похоже, не терпелось вернуться.

— А, Клэр. Тебе чего?

Тут откуда-то из глубины дома послышался голос его матери. Она спрашивала, кто пришел, и в ответ Марк произнес фразу, которая едва не разрезала меня пополам:

— Да это просто Клэр, ма.

К счастью, миссис Жюпьен тут же выбежала в прихожую и поскорее затащила меня в дом. Марку она бросила по-французски что-то похожее на упрек, но это было только хуже. От полной катастрофы мой визит спасло только то, что он не ушел, а остался стоять возле меня в прихожей. По-видимому, он просидел дома весь день и по-своему был рад увидеть хоть кого-то постороннего, пусть даже и «просто Клэр».

Я торопливо сказала, что мама послала меня узнать, не хотят ли они пойти с нами покататься с гор на санках. По лестнице сверху как раз спустились близняшки и, узнав, в чем дело, тут же с радостью ухватились за идею. Миссис Жюпьен тоже обрадовалась, но Марк закатил глаза так презрительно, будто катание с гор было наиглупейшей затеей на свете. Я уже хотела было сказать, что это не я придумала, но было поздно, поскольку миссис Жюпьен уже принялась гонять всех взад и вперед: и куда мол задевали одежду, и где стоят санки, и Марк пойди скажу отцу, что мы уходим. Он, деланно зевнув, повернулся и отправился на поиски мистера Жюпьена, я а стояла, влюбленная и несчастная одновременно.

На улице все еще шел снег. Одна моя половина больше всего хотела зарыться в него и, впав в спячку, пролежать в сугробе до тех пор, пока я не стану взрослой и красивой, и тогда уж Марку просто ничего не останется, кроме как влюбиться в меня. Другая же половина испытывала возбуждение: как-никак, он все же пойдет с нами, и, что бы там ни было, следующие несколько часов я смогу побыть в его обществе.

Спеша обратно домой, я старалась придумать, чем бы этаким произвести на него впечатление. Может, выпендриться и отколоть что-нибудь опасное? Или почаще восхищаться им и делать вид, что потрясена его подвигами? Как мне хотелось бы быть хоть чуть-чуть постарше. Я уже понимала, что, чем ты старше, тем лучше понимаешь, как вести себя с людьми, которых любишь. Влюбленные в меня мальчишки-одноклассники обычно или щипали меня за руки, или обзывались, но это просто потом, что не знали, как еще выразить свои чувства ко мне. Н я была достаточно умна и понимала, насколько это неуместно. Но что же тогда правильно! Как дать понять человеку, что ты его любишь, не выглядя при этом глупо? Как сделать это так умно, чтобы человек проникся ответным чувством?

Через полчаса обе наши семьи встретились на улице и отправились к холму, с которого все окрестные ребятишки обычно катались на санках. Была самая середина дня, но уже начало темнеть, а падающий снег превращал день в сумерки. В общем-то погода стояла довольно приятная, вот только, чтобы не так мерзло лицо, идти приходилось с опущенной головой.

Я шла с Приской и Нинон, которые весело болтали о разных разностях и наших общих знакомых. Марк с «мужчинами» шел впереди, а наши матери — в нескольких шагах позади них. Все громко переговаривались и много смеялись. Отец рассказывал мистеру Жюпьену историю о том, как однажды он попал в пургу. Я слышала ее от отца много раз, поскольку это была любимая моя история, но сейчас она казалась мне чересчур длинной, скучной и страшно раздражала.

Обычно дорога до холма занимала минут десять, но сейчас из-за глубокого снега и неспешной ходьбы мы добрались до места только через полчаса. Когда наша компания подошла к холму, я не выдержала и бросилась вверх по склону, таща за собой санки. Ничего удивительного. Ведь все с самого начала шло вкривь и вкось. Теперь мне больше хотелось уже не того, чтобы рядом был Марк, а ощущения скорости, бьющего в лицо ветра и того ощущения безопасности пополам со страхом, которое обычно испытываешь, съезжая с горы на санках или прыгая с вышки в бассейн.

Ноги увязали в свежевыпавшем пушистом снегу, и, взбираясь на холм, я раза два чуть не упала. Но мне было уже практически все равно, потому что я ему не нравилась и никогда не понравлюсь, и навсегда останусь для него «просто Клэр», так какое имеет значение, как я карабкаюсь по склону и глупо ли при этом выгляжу? Лучше всего было бы сейчас сбежать от всех, в том числе и от него, и остаться наедине с ветром, снегом и надвигающейся темнотой. Может быть, если повезет, случится какое-нибудь чудо — я унесусь в эту темноту и больше меня никогда не увидят. Все обезумеют от горя, и хоронить им придется пустой гроб. Марк будет стоять у моей могилы и плакать…

— Клэр, подожди! Подожди!

Я услышала его голос, и даже не сразу поверила, что он действительно зовет меня. Поэтому, совершив первый в своей жизни взрослый поступок, я не обернулась и продолжала карабкаться вверх.

— Клэр, да погоди же ты!

За спиной я услышала его шаги и остановилась как вкопанная. Я тяжело дышала, а сердце билось, как колокол.

— Ты что, не слышишь, как я тебя зову? Давай съедем вниз вместе.

Даже не помню, как я проделала остаток пути до вершины. Я добралась туда, чуть отстав от Марка, но только потому, что тащила за собой санки. Может, он и хотел скатиться с холма вместе со мной, однако помочь с санками не предложил.

На холме было еще несколько человек. Сверху нам было видно, как наши семьи медленно ползут вверх по склону и весело смеются, когда кто-нибудь из них падает.

Мы с Марком несколько мгновений простояли молча глядя на них. Потом он повернулся ко мне и спросил:

— Слушай, знаешь такую девочку — Элейн? Она учится в седьмом классе. Ну, такая, с длинными светлыми волосами?

Я не была знакома с этой Элейн, но мне хватило ума сообразить, что Марк выдает мне свою тайну: его интересует эта девочка, и он как бы невзначай хочет знать о ней побольше. Знала я и то, что мне этот его интерес никак помочь не может. Но ведь в тот день он не только впервые как бы признал мое существование. Он по-своему нравился мне, и это поразило меня больше всего.

Я ответила, что, если он хочет, я могу порасспрашивать подруг, но он отказался, мол, не надо, не бери в голову.

И тут, как по мановению волшебной палочки, вдруг прекратился снегопад. Раз — и нет его, в общем, что-то в этом роде. Мы с Марком растерянно оглянулись, как будто ожидая, что вокруг нас все еще продолжают падать белые хлопья. Но нет, снег действительно идти перестал.

Что ж, делать было нечего, я установила санки и спросила, готов ли он ехать.

— Конечно. Я сяду позади тебя.

Тогда я уселась первой и тут же почувствовала, как со всех сторон меня охватывают руки и ноги Марка Жюпьена. Я просто умерла и вознеслась на небо. Что мне эта Элейн? Ведь здесь и сейчас была не она, а я, и этого было вполне достаточно. Марк оттолкнулся, и мы помчались вниз.

Один из скатов с этого холма был очень длинным и ухабистым. Мы-то, разумеется, катались здесь сотни раз и знали его досконально, но все равно либо зазеваешься, либо просто по глупости бывает, налетишь на что-нибудь и опрокинешься. Все мы каждую зиму выслушивали одну и ту же апокрифическую историю о мальчике, который много лет назад слетел с санок и раскроил себе череп о камень. Никто, конечно, всерьез ее особенно не воспринимал, но все же мы старались не забывать об осторожности.

Я и сейчас помню этот спуск до мельчайших подробностей. Наверное, я могла бы рассказать вам обо всех ухабах и ухабчиках, на которых подпрыгивали наши санки. Примерно на полпути вниз Марк громко затянул «Где-то там, за радугой…» note 54, и я, хоть и не очень хорошо помнила слова, принялась ему подпевать.

Громко горланя песню, мы пронеслись мимо наших родителей, мимо покрытых снегом деревьев, прыгающих кругом собак, детишек, катающих снежные шары для снеговика… Я помню все.

Мы мчались по извилистому спуску, санки раскачивались из стороны в сторону, и тут… БАММ!

Не знаю, во что мы такое врезались, но оно наверняка было довольно приличных размеров, поскольку одно мгновение мы еще неслись вперед и пели, а в следующее — уже летели вверх тормашками.

А потом грохнулись оземь.

Боже, ну и удар же был! Я ударилась о землю как раз мягким местом и, хотя была тепло одета, должно быть, приземлилась прямо на копчик, поскольку поначалу была буквально парализована болью. Даже дух перехватило.

Придя в себя, я услышала, как где-то рядом Марк повторяет: «Ты в порядке? Клэр, ты в порядке?»

Я хотела кивнуть и сказать, что все в норме, но боль не позволяла мне ничего, только лежать и ощущать, как она пронизывает все тело. Я даже глаз не могла открыть.

— Клэр, что с тобой? Клэр? Отзовись!

Наконец, дыхание снова вернулось ко мне, и я почувствовала: жить буду. Я открыла глаза, чтобы сказать ему, что со мной все в порядке.

Но, когда я открыла их, то увидела над собой суетящегося Марка Жюпьена, более красивого, чем когда-либо и целиком окутанного ярким мерцающим ангельским сиянием.

Сначала я решила, что здорово ударилась головой и немножко тронулась. Но, видя, что это его «сияние» никуда не исчезает, подумала: «Должно быть, это его аура. Даже здесь он сияет! « И снова я ошиблась. Присмотревшись повнимательнее, я заметила, что в окутывающем его свете отсутствуют присущие ему желтовато-розовые тона. В небе за его спиной медленно перемещались синие, красные и серебристые сполохи, будто там разыгрывалось какое-то невиданное космическое световое шоу.

С ума я что ли схожу? Или Марк Жюпьен святой? А может, Бог? Может быть, вот именно так Бог решил сойти с небес к людям? Может быть, именно поэтому я всегда могла видеть окружающую его ауру? Меня просто переполняли любовь и боль…

И только когда и то, и другое стало понемногу отступать, я осознала, что свет за его спиной был северным сиянием, огни которого неистово кружились в небе в волшебном танце. У нас на севере это было вполне обычным явлением.

Но если вы сами никогда не видели северного сияния, я могу описать его только так. Представьте себе, чем мне показались эти огни, когда я открыла глаза и увидела их в первый раз за тот день, когда я едва оправилась от захлестнувшей меня боли и на мгновение подняла взгляд на лицо мальчика, в которого была по уши влюблена. Это было ощущение самого настоящего ниспосланного мне свыше чуда, которое останется со мной до конца дней.