"За стенами собачьего музея" - читать интересную книгу автора (Кэрролл Джонатан)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. РАЗДОЛБАЙ

Душа стала представляться мне замком, высеченным из цельного бриллианта. Св. Тереза Авильская note 72

Когда в Сару разразилась полномасштабная гражданская война, были застигнуты врасплох даже эксперты. Поначалу средства массовой информации о ней почти не упоминали. Она воспринималась просто как одна из «пятидесяти с лишним войн, полыхающих где-то в самых отдаленных и отсталых частях мира, поэтому, если о ней и упоминали, то чаще всего как о „восстании“ или „мятеже“ — снисходительные термины, обычно применяемые для малозначительных событий.

Только нечто совсем уж кошмарное может помочь угодить на первые полосы газет. После того как приспешники Ктулу сбили «Боинг-747» компании «Лэнс Эрлайнз» с тремя сотнями пассажиров на борту и их трупы, багаж и электрогитары (на борту находилась рок-группа «Витамин Д») пришлось собирать на сорока квадратных милях сарийской пустыни, во всех газетах тут же появились аршинные заголовки и интервью со специалистами по такого рода проблемам. Каких-то до сих пор совершенно безвестных из Богом забытых колледжей и университетов ученых, проведших долгие годы своих размеренных жизней за изучением истории и обычаев небольшой арабской страны, вдруг начали цитировать налево и направо, будто каждое их слово было божественным откровением, ценящимся на вес чистого золота. Профессор Гернерт из Маскретского госуниверситета расходился во мнении с профессором Херрингом из Колледжа Алоха по поводу причин столь неожиданно расцветшей кровавым цветком революции в стране, до сих пор больше всего известной своим членством в ОПЕК. Доктор Куфферле из Сорбонны заявил, что причины известных событий чисто экономические и со временем все встанет на свои места. Профессор Оппехеймер из университета в Ширли утверждал, что это семейная распря и тянуться она может бесконечно. Пока все эти ученые мужи важно разглагольствовали, купаясь в лучах своей пятнадцатиминутной славы, Ктулу уже успел договориться с Ливией и Ираном, предоставив своим борцам за свободу возможность сменить старинные пукалки на «Калашников» и ручные гранатометы.

Однако, следовало отдать должное и Хассану. Он, со своей полученной в Калифорнийском университете степенью бакалавра бизнеса и почти не имеющий не только практики управления страной, но и тем более опыта командования армией во время войны, держался твердо и то и дело наносил внушительные ответные удары. Целль-ам-Зее без конца навещали его представители, проверяющие, как продвигается строительство, а заодно и привозящие с собой самые разные сведения, слухи и собственные измышления по поводу того, что творится в Сару. Чаще всего мы слышали, что молодой султан все делает правильно и, хотя ему пока не удалось обратить противника в бегство, он не отступает ни на шаг. Но Мортон Палм, бывший профессиональный солдат и человек, умеющий задавать вопросы, посвятил разговорам с этими чинушами довольно долгое время и постепенно вытянул из них совершенно другую картину.

— Американцы не желают прихода Ктулу к власти, — сказал Палм, — поскольку он олицетворяет собой тот самый фундаментализм, которого так опасается Запад. Поэтому они посылают Хассану своих военных советников. Но армия его не сильна и к тому же не слишком хорошо организована. Наивно думать, что после годичного обучения этих солдат можно будет послать в бой и рассчитывать на успех, а поскольку никто не ожидал от Ктулу такого внезапного и в то же время столь мощного удара, советники вообще растеряны и не знают, как быть. К тому же вы, должно быть, знаете, что американцам в партизанских войнах никогда особенно не везло. У них возникли серьезные проблемы, даже когда они вторглись в Панаму, где большая часть территории была им отлично знакома, а население в основном относилось дружелюбно. Более того, нет ничего наивнее пытаться использовать американскую боевую тактику на Среднем Востоке и ждать, что она сработает и там. Подобную же ошибку допустили русские в Афганистане. Никогда не следует забывать о географии, об обычаях народа, а самое главное — об уровне боевого духа противника. Американские и русские солдаты отличные профессионалы, но вот с боевым духом у них слабовато. Они просто делают свое дело, но на самом деле больше всего хотят целыми и невредимыми вернуться домой. Вот почему эти супердержавы так облажались в региональных конфликтах. Мало того, что их противник обычно живет на земле, где идет война, но, как правило, это еще и бедный люд, верящий в основном лишь в своего Бога и в страну, которую он им даровал с тем, чтобы они жили в ней и обороняли ее. Никогда не забуду, как по телевизору показывали похороны аятоллы Хомейни. Не помните? Так вот, Гарри, в них участвовало более миллиона человек, и многих, очень многих из них совершенно потрясла потеря духовного лидера, они были буквально вне себя от горя. На Западе же духовных лидеров просто нет. Да мы и вообще не понимаем, что это такое. Иранцы, пытаясь протиснуться к телу вождя, рыдали в голос и рвали на себе одежду. Мы тут на Западе, глядя на такое, обычно качаем головами, считая всех их совершенно свихнувшимися. Но они вовсе не безумцы — нет, они верующие, причем в глубочашем смысле этого слова. Ктулу располагает целой армией искренне верующих, отважных и беззаветно преданных ему людей. У Хассана же в распоряжении профессиональные солдаты, западные советники, лучшая экипировка. Но, оглядываясь на то, что происходило в этом мире за последние годы, становится окончательно ясно: подобная комбинация больше не приносит успеха. Теперь войну выигрывает дух — Иран, Афганистан, восстание палестинцев на Западном Берегу. Мы снова вернулись к войнам за Великие Идеи: за Бога, за отчий дом… Они пришли на смену войнам за кусок пожирнее. По-моему, это крайне интересно. Запад начинает беспокоиться. Бедные крестьяне восстают против своих за. севших в замках правителей. Простые люди, верящие в Бога и свою страну. И именно это вызывает тревогу! Я нередко замечал это по глазам израильских солдат, когда служил в тех краях. У них были пушки против палестинских булыжников, и, тем не менее, силы были равны, ни одной из сторон не удавалось взять верх над другой. Солдаты понимали это — я видел это по выражению их лиц. Это похоже на драку с ребенком, но ребенком, размахивающим своими крошечными ручками и ножками так отчаянно, что оказывается столь же сильным, что и вы.

— Значит, по-вашему, Хассан проигрывает?

— Пока нет. Еще рано судить. На данный момент он сильнее, поскольку располагает лучшими оружием и тактикой, но, если борьба затянется надолго, у противника будет время обучиться. И вот тогда враги станут опасны — потому что у них есть их Бог, их дух и стратегия.

Война затянулась надолго. Став удобно бесконечной, она снова вернулась куда-то в толщу газетных полос, а в вечерних телевизионных выпусках новостей постепенно спустилась на шестое место. Дикторы с трудом справлялись с названиями населенных пунктов и именами участников сражений с обеих сторон. То и дело проскакивали сообщения о каких-то тайных закупках русского оружия, после крупных наступлений мелькали фотографии распростертых на песке, подобно морским звездам, мертвых тел. Когда же по телевизору показывали фильмы о жизни Баззафа, перед камерами прыгали и махали руками веселые ребятишки. Какому-то подростку, которого корреспонденты перед камерой дотошно расспрашивали о погибших членах семьи, больше хотелось продемонстрировать недавно освоенное им искусство брейк-данса. И как вообще могли воевать такие счастливые и словоохотливые люди? На снимках Хассан выглядел очень молодым, сильным и способным. Он учился в Калифорнийском университете, был знаком с западным миром и даже собирался жениться на американской журналистке. Все это звучало как сценарий какого-то романтического фильма. Кто же посмел бы усомниться, что в конце концов выиграет именно он?

В новостях все чаще стала появляться его предполагаемая невеста. Правда, улыбалась она все реже, а говорила все серьезнее и с заметно растущим напряжением. В один прекрасный день короткие светлые волосы мисс Невилл сменились более спокойными каштановыми, которые, по-видимому, больше соответствовали ее постепенному возвышению.

На фоне этой пользующейся популярностью пары Ктулу выглядел как один из тех старых обозленных на весь белый свет параноиков, которые целыми днями просиживают в бесплатных библиотеках, жадно листая иллюстрированные журналы. А все его выступления были самым тривиальным набором проклятий в адрес «гнусных предателей». Но это делало все происходящее лишь еще более непонятным: какого же здравомыслящего человека могло увлечь невнятное бормотание старого придурка? Как он ухитрился сколотить и вооружить целую армию из тысяч преданных идиотов, которые от жизни хотели только одного — возможности пожертвовать ею ради этого косоглазого старикашки?

Когда под ударами мятежников Ктулу пал город Сахик, стало ясно, что над правительством нависла серьезная угроза. Как ни странно, но четыре дня спустя Хассан вдруг объявился в Целль-ам-Зее. Произошедшая с ним перемена была поразительна. Пережитое им за последние месяцы сделало его совершенно другим человеком. Спокойно и с достоинством он обошел стройплощадку, задавая такие вопросы, ответы на которые частенько требовали обдумывания и порой заставляли попотеть. Он явно как следует подготовился к визиту и определенно знал, о чем говорит. Когда мы остались с ним наедине, я спросил, как он ухитрился так много узнать о строительстве за столь короткий срок. Он улыбнулся, как опытный государственный деятель — удовлетворенно и снисходительно-устало — и заявил, что изучение архитектуры его хобби. Оно отвлекает его от бесконечных проблем и позволяет хоть изредка поразмышлять не о трудном настоящем, а о будущем.

— Некоторые заводят любовниц. Но у меня есть Фанни, поэтому любовницы мне ни к чему. Кстати, это она советует мне, какие книги читать.

Мне понравилось, как охотно он говорил о нашей общей знакомой. Невзирая на то, что творилось в Сару, он не упускал случая перевести разговор на нее. Теперь, когда— она полностью посвятила себя ему, он расточал ей еще больше похвал и всячески выказывал свою преданность. Она была рядом, и он был готов на любые подвиги. С самого начала «неприятностей» она была его лучшим советником и доверенным лицом. Нет предела женским возможностям. Как же я мог столь несерьезно относиться к этой Диане note 73 фон Клаузевиц, Мерилин Монро и Джехан Садат в одном лице? Как я мог позволить себе расстаться с ней? Хассан прекрасно знал, что, проиграй он войну Ктулу, он мертвец, но, поскольку рядом с ним была лучшая из женщин, все должно было кончиться наилучшим образом. Помню, я тогда еще подумал, что если он находит столько времени и желания петь дифирамбы своей не столь уж застенчивой возлюбленной, то дела обстоят не так уж плохо.

Однако у нас была куча своих собственных проблем, постоянно требовавших моего внимания. Любой архитектор подтвердит, что бывают здания, возносящиеся к небу, как мечта. Стоит вырыть первую яму, и вот оно, здание, выросло, будто за какие-то пять минут. Грунт не оползает, опалубка подходит точно, нет затягивающих строительство забастовок, не приходится заказывать никаких дурацких запчастей для техники, которая в целом работает вполне сносно. Ну вроде, как если бы вы в первый раз отправились в постель с женщиной и вдруг обнаружили невероятное: все, что вы делаете, каждый жест, каждый звук, каждое движение вашего тела именно такие, какие ей нравятся. И те же самые чувства вы испытываете по отношению к ней. Потом, когда вы лежите в блаженной прострации и вспоминаете, как все прошло, единственное слово, которое приходит вам на ум это «Ого! «. Вот так же порой земля и сталь, камень и пластик настолько идеально соответствуют друг другу и… тянутся друг к другу в вашем созданном для них проекте, что вы с ними начинаете походить на любовников, сливающихся в страстных объятиях. А когда все кончено, только и остается что воскликнуть «Ого! «

Я, не без причины, считал, что, учитывая все те силы, которые были задействованы при планировании Собачьего музея, строительство будет делом, может, и не таким уж плевым, но и без особых подводных камней. Я ошибся. Плевым это дело оказалось лишь для сотен разных людей и компаний, которые только и делали, что ставили нам палки в колеса. Мы, конечно, не вчера родились и довольно неплохо представляли себе возможные задержки выплат, необходимость взяток и разнообразные виды жульничества, связанные со строительством за рубежом, но уже очень скоро мне стало казаться, что все алчущие легкой наживы мерзавцы Европы и Среднего Востока сгрудились вокруг нашего проекта и пытаются вытянуть из него как можно больше, пока не налетела полиция и не отправила их всех в тюрьму, за вымогательство. Ни один из них, похоже, не испытывал, и во всяком случае не выказывал ни малейшего стыда, даже заламывая раз в пятнадцать больше нормальной цены за стройматериалы или рабочую силу. Наконец Бронз Сидни не выдержала и сделала приблизительный подсчет стоимости квадратного фута здания при этих новых вздутых до невозможности ценах и показала его Папу и мне. При виде результата у нас с ним на лицах мгновенно появилось одно и то же выражение: «За дураков нас принимаешь, да? « На следующий день, в воскресенье, Пап на фуникулере отправился покататься на вершину Шмиттенхехе, а вернулся на вертолете с иглой капельницы в руке и инсультом в голове. Оба эти события произошли на начальном этапе строительства. Так что у нашего кино самое интересное было впереди.

Больше всего хлопот доставляли языковые проблемы и культурные различия. Сарийцы говорили по-арабски, австрийцы — по-немецки, американцы — по-английски. Кое-кто был знаком с каким-нибудь из двух других языков. Очень немногие кое-как изъяснялись на всех трех. Однако большинство рабочих говорили только на родном и отчаивались тем больше, чем сложнее становились проблемы и чем меньше они понимали. Любое здание, как в процессе строительства, так и после его завершения, может служить видимым микрокосмом общества в действии. Поскольку человеку от природы свойственно естественное стремление жить и работать в группах, одной из важнейших своих задач я всегда считал создание зданий, позволяющих людям комфортно и эффективно существовать в группах. Я с самого начала знал, что представителям каждой национальности свойственно держаться вместе и во время работы на строительстве музея, и в свободное время, но вот чего мы совершенно — но не приняли во внимание, так это ксенофобии и расизма, которые, скрываясь в глубокой тени, дожидались подходящего момента, чтобы выскочить и вонзить свои клыки в плоть того, что мы пытались создать.

Основной разновидностью мяса, которое потребляют австрийцы, является свинина. Свинина для них естественна так же, как для арабов — баранина, а для американцев говядина. В первый же вечер по прибытии сарийских рабочих в Целль-ам-Зее им был устроен большой торжественный обед с вином нового урожая и венгскими шницелями из отборной свинины. К несчастью, мусульмане не пьют вина и не едят свинины. Результатом обеда явилось лишь мрачное осознание как одной, так и другой сторонами своей полной несхожести и большое количество съеденного салата. В конце вечера я в первый раз краем уха уловил немецкое слово Tschuschen. Впоследствии я не раз слышал его срывающимся с поджатых в ярости или разочаровании губ. Однажды я спросил Палма, что оно означает.

— Это, Гарри, примерно то же, что ваше американское слово «ниггер».

Сарийцы невзлюбили австрийцев за то, что они едят свинину и что они, неверные, получают музей, по праву принадлежащий Сару. А американцы им не нравились из-за той агрессивной политики, которую Штаты в последние годы проводили на Среднем Востоке.

Австрийцам сарийцы не нравились потому, что они считали их неблагодарными Tschuschen, которым вообще нечего делать в их стране, даже невзирая на то, что благодаря им был затеян колоссальный строительный проект, принесший австрийцам кучу новых рабочих мест. А американцы им не нравились своей чрезмерной самоуверенностью, снисходительностью и нетерпеливостью.

Ну, а чтобы замкнуть этот веселый круг, американцы не любили сарийцев, поскольку те все делали «не так», то есть были, как все арабы, медлительны, добродушны, но не всегда исполнительны, из-за чего строительство продвигалось вперед не так быстро, как хотелось бы. Как привыкли американцы. Австрийцы же были неповоротливыми и брюзгливыми нацистами, которые только и делают, что ворчат, да тянут свое пиво прямо на рабочем месте. Одним словом, дурдом, да и только!

Как-то на выходные мне пришлось отлучиться в Вену для встречи с руководством одной из австрийских строительных компаний. Я пребывал в глубоком унынии и ощущал такую опустошенность, что не хотелось ничего кроме как сидеть в номере и предаваться хандре. Но это плохо помогало поднять настроение, и я решил прогуляться. Забредя в конце концов в Музей истории искусств, я принялся разглядывать картины. Верный себе, я избегал Брейгелей, поскольку именно к ним обычно, оказываясь в этом музее, первым делом стремятся люди. По мне так это то же самое, что и бесконечная очередь желающих взглянуть в Лувре на Мону Лизу.

Живопись всегда очень сильно влияла на мою работу, особенно огромные старинные батальные полотна или работы великих мастеров, на которых, чтобы приветствовать Христа, короля или Папу собирается едва ли не весь мир. Мне нравится представлять, как художник месяцами корпеет над своим холстом десять на десять футов, выписывая лица отдельных персонажей или солдатские мундиры, кровь на лошадиных мордах, взрывающиеся невероятно величественными облаками или светом небеса. Подобные картины как будто дают возможность охватить единым взглядом и всю жизнь и все человечество. По-моему, целью любого художника и должны быть полная всеохватность подобных моментов, квинтэссенция света и чувств, жизни и смерти, Бога и безграничных возможностей.

Я уселся перед одной из работ Йенса Юля note 74. На ней было изображено строительство Маастрихтского собора. На лесах и вокруг строящегося здания, как муравьи возле недоеденной плитки шоколада, суетились сотни крошечных фигурок. Холст усеивали чернорабочие, каменщики, пузатые священники, торгующие разной снедью из корзин женщины, снующие между ними ребятишки и лающие собаки, создавая впечатление, будто картина — центр Вселенной, или, по крайней мере, что строительство собора самое великое и жизненно важное из известных человечеству событий. Но больше всего меня поразили порядок и живость всего этого хаоса. На первый взгляд могло показаться, что все эти люди просто движутся сразу во всех направлениях, ничего в результате не делая. Но стоило приглядеться, и становилось ясно — каменщики внимательно сверяются с чертежами, женщины продают симпатичные поджаристые хлебцы рабочим с голодными благодарными глазами. Дети и собаки играют под бдительным присмотром взрослых. Для них строительство действительно великое событие, потому что в нем вся их жизнь. Когда дети подрастут, они займут место родителей, и это совершенно естественный ход вещей. Мужчины будут работать до тех пор, пока не состарятся настолько, что не в силах будут держать инструменты. И тогда они будут отдыхать на травке, как вот эти допотопные старики на картине, и, пока не умрут, посиживать на невысоком холме и наблюдать, как неспешно растет ввысь здание.

По сравнению с тем, что творилось всего в нескольких сотнях миль к западу отсюда, строительство Маастрихтского собора, даже несмотря на то что оно заняло несколько сотен лет, было просто райским блаженством.

Я начал разговаривать сам с собой: «Все дело в языке. Здесь люди понимают, что говорят другие». Какой-то сидящий по-соседству старик восточной наружности покосился на меня и кивнул. Я спросил, понимает ли он по-английски. Он покачал головой и указал на свое ухо. Что бы это ни означало — что он глух или не знает языка, — разницы не было. Я продолжал: «Они так слаженно работают потому, что у них общая цель. Они все хотят, чтобы собор был построен. Поэтому каждый старается как может. А в долбаном Целль-ам-Зее… « — Я бросил взгляд на соседа, чтобы посмотреть, слушает ли он. Но старик сидел с закрытыми глазами. Мне это показалось очень удачной мыслью, и я тоже закрыл глаза.


Как по-вашему, кто дожидался меня в долбаном Целль-ам-Зее? Ну конечно же, никто иной как Клэр. Трудно было выбрать более удачное время. Господи, благослови женщин! Прядильщицы бесчисленных паутин, лучшие в мире друзья, единственные кролики, которых можно вытащить из шляпы прямо у всех на глазах, единственные материализовавшиеся мечты, которые нам когда-либо в жизни доводится обрести.

Так же как и в первые дни моего пребывания в городке с Палмом, мы с Клэр много гуляли, ели и разговаривали. В отличие от меня, она была просто преисполнена энергии и уверенности. В магазине дела шли как нельзя лучше, ее новая рука, которую она теперь демонстрировала без всякого стеснения, была просто чудом, как по виду, так и по возможностям. Мне ее энтузиазм не передался, зато, что куда более важно, на меня благотворнейшим образом подействовало само ее присутствие. После трех проведенных в ее обществе дней я вдруг осознал, насколько работа выбила меня из колеи и вогнала в тоску: я совершенно забыл, что в жизни существуют и приятные мелочи, которые могут вернуть бодрое расположение духа, снять напряжение, хоть немного скрасить жизнь. С Клэр я снова начал улыбаться. Она же то и дело подсмеивалась надо мной. Она задавала неожиданные, очень глубокие вопросы, заставлявшие меня задумываться и испытывать радостное волнение, когда я находил ответ. Моим коллегам она тоже пришлась по душе, и они постоянно искали ее внимания. Им нравилось время от времени поболтать с ней и хотя бы недолго побыть в ее обществе.

Однажды вечером мы прогуливались по берегу озера, погода была ветреная и прохладная. Как ни странно, но именно мысль о том, что мы вскоре сможем забраться в теплую уютную постель, удерживала нас под открытым небом. Мы просто оттягивали этот момент, предвкушая предстоящее блаженство. Я рассказал ей о своем визите в венский музей.

Она немного помолчала, потом спросила:

— А Брейгеля ты видел? Нет? Странно, я думала ты обязательно его посмотришь. Особенно его «Вавилонскую башню». Она очень похожа на ту картину, о которой ты рассказал. Целый мир кружится вокруг башни, каждый человек на своем месте и старается сделать свое дело как можно лучше. Лежа в больнице, я прочитала весь Ветхий Завет, а то всегда хотелось, но как-то руки не доходили. Знаешь историю Вавилонской башни? Особенно меня удивило, что она такая короткая. Всего несколько абзацев.

— Про Вавилонскую башню? Конечно. «И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли».

— Ты знаешь текст наизусть?

— Удивлена? В детстве отец каждый вечер перед сном читал мне Библию. Это были редкие моменты, когда мне удавалось побыть с ним наедине, поэтому я делал вид, что она меня страшно захватывает. Все эти древние слова очень быстро меня усыпляли. Врачи, перед тем как приступить к практике, должны приносить клятву Гиппократа. А архитекторам в качестве своей профессиональной клятвы следовало бы произносить «Построим себе город… «.

Уже почти стемнело, но даже и в сумерках я заметил на ее лице неодобрение.

— В чем дело?

— По-моему, это совсем не смешно. Смысл этой истории в том, что Человек вырос из коротких штанишек и решил этой стройкой бросить вызов Господу. Посмотреть, способен ли он создать что-нибудь столь же величественное, что и Бог. Клятва Гиппократа гласит, что врач должен служить человечеству. А архитекторы, по-моему, вовсе не должны давать обета вызова Богу своим творчеством.

— Верно, но с моей точки зрения, в этой истории интереснее всего другое: Бог остановил людей, попытавшихся наилучшим образом использовать то, чем Он сам их наделил! Он сказал: «Вот один народ… и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать». И Он сошел и рассеял их. Как если бы я подарил тебе «феррари», а когда ты разогналась бы на нем до двухсот миль в час, рассердился и сделал так, чтобы он вообще больше не мог двинуться с места. Это же бессмыслица какая-то! Люди говорили на одном языке и прекрасно понимали друг друга. И наградил их этим даром сам Господь. Иначе бы у них и в мыслях не было затеять строительство чего-либо, подобного Башне. И все шло хорошо. Но через некоторое время — что совершенно естественно — одному из них приходит в голову абсолютно реальная идея воспользоваться этой замечательной способностью и возвести нечто совершенно необычное…

— Просто чтобы показать, какие они замечательные. Гордыня ни к чему хорошему не приводит. Я в отчаянии хлопнул себя по голове.

— Но тогда зачем же Господь дает нам «феррари», если на самом деле не желает, чтобы мы использовали его на полную мощность?

— Может быть, «феррари» просто не предназначены для езды со скоростью в тысячу миль в час. Уайетт Леонард на том обеде рассказал очень интересный случай. Один его знакомый много лет занимался карате и имел черный пояс. Короче говоря, был настоящим мастером. Как-то раз один из учеников спросил его, что делать если на улице к тебе вдруг пристанут несколько крутых парней и начнут задираться. Знаешь, что ответил мастер, Гарри? «Я бы сделал ноги». Разве не замечательно? Получается, вся эта самооборона сводится к одному: достигая определенного уровня, ты твердо знаешь, что можешь одним ударом убить любого, но ты уже настолько уверен в себе и так высоко себя ценишь, что просто не считаешь нужным так поступать. И делаешь ноги.

— Не вижу связи.

— Посмотри на себя. Все знают, что ты самый лучший. Ты удостоен всех премий. Ты спроектировал великие здания.

— А вот Венаск так не считал.

— Венаск был твоим учителем карате. По-моему, он пытался втолковать тебе, что следующей ступенью для тебя должен стать отказ от стремления делать себе имя. Разве не поэтому у тебя случился нервный срыв — поскольку в душе ты сознавал, что это справедливо, но ни— как не мог смириться? Помнишь, ты сам как-то говорил, мол, ты забросил работу, когда перестал видеть в своих зданиях людей? Ты достиг стадии, когда начал работать лишь для себя. Остался только ты сам, твои здания, твое эго. Я прекрасно понимаю, почему ты больше не мог видеть в них людей. Просто каждую комнату в своих зданиях ты заполнил собой.

— Ты сейчас похожа на одного из современных гуру.

— Перестань, Гарри. Ты завидуешь мне, поскольку я в принципе довольна своей жизнью. Это, конечно, не значит, что больше мне вообще ничего не нужно или что… ну, скажем, что я отказалась бы от еще более совершенной руки, если бы представилась возможность ее получить. Тем не менее мне нравится моя жизнь и… Ты вот утверждаешь, что счастлив, когда работаешь. О'кей, но это вовсе не так — ты самый неуемный из всех, кого я знаю. Даже за работой ты не можешь усидеть на месте. Разве это счастье? Удовлетворенность? Что хорошего, если ты каждый день проживаешь, будто переступая босыми ногами по раскаленному полу? Разве смысл жизни не в том, чтобы обрести наконец хоть какой-то покой?

— Нет, чтобы бороться. По мне, так ты просто счастливица, если пребываешь в мире с самой собой, но вот я отказываюсь быть в мире с твоим миром. Потеряй руку я, я бы непременно постарался сам спроектировать себе новую, причем лучшую из всех когда-либо придуманных. Разве это плохо? Разве неправильно стремиться быть самым лучшим?

— Неправильно будет, милый, если ты никогда не добьешься своего. Ты поднимаешь какую-то вещь и говоришь «Кажется, я нашел то, что искал! « Ты в восторге, но подносишь ее к свету и видишь — подобная у тебя уже была. Д это ведь так обидно.

Ты говорил, что впервые в жизни, строя здание, испытываешь подлинное вдохновение. И что это — результат магии? Но черт побери, Гарри, ты и с помощью этой магии работаешь так же, как и всегда. Испытываешь то же напряжение и то же отчаяние, которые угнетали тебя и раньше. Разве не лучше было бы использовать магию иначе? Вспомни людей, затеявших строительство Вавилонской башни, и то, как они злоупотребили дарованной им волшебной силой. Может быть, построй они ее во славу Господа или просто из радости созидания, из радости иметь возможность работать сообща, понимая друг друга с полуслова, и Бог не стал бы им мешать. Язык дан. нам для того, чтобы лучше понимать друг друга, а не соперничать между собой.


Первая смерть принесла с собой и первое волшебное событие, хотя осознал я это лишь значительно позже. Сарийский сварщик по имени Махмуд подключил неисправный ацетиленовый баллон, который, взорвавшись, как бомба, отшвырнул несчастного футов на десять. Когда я появился на месте происшествия, возле тела уже стоял на коленях Хазенхюттль, с которым мы уже давно не виделись, и, кажется, отчаянно пытался вернуть несчастного к жизни. Вокруг сгрудились люди, причем на лицах у всех застыло одно и то же странное выражение. Они были похожи на зевак, столпившихся на месте автокатастрофы — никто не шевелился и не переговаривался. Сзади подошел Палм и положил руку мне на плечо.

— Насмерть?

— Судя по его виду, от него слишком мало осталось, чтобы жить.

— А что делает Хазенхюттль?

— Понятия не имею.

— Я и не знал, что он врач.

Обернувшись к Мортону, я хотел было сказать, что вообще не знаю, кто такой этот Хазенхюттль! Но так и не раскрыл рта. Посмотреть на погибшего собиралось все больше народа, и через некоторое время, нарушая всегда поначалу воцаряющуюся при виде внезапной и ужасной смерти тишину, люди начали негромко переговариваться. Одновременно звучали сразу три языка, но через несколько мгновений я вдруг понял, что рядом со мной кто-то хриплым басовитым голосом отчетливо произнес по-английски «раздолбай». Я и сам не раз пользовался этим грубым словом для характеристики многих своих знакомых. На сей раз оно являлось частью фразы вроде: «Кому какое дело? Раздолбай он раздолбай и есть». Без малейшего акцента. Речь стопроцентного американца.

Предполагая, что говорящий имеет в виду изуродованного взрывом лежащего на земле человека, я обернулся посмотреть, кто этот бесчувственный мерзавец. Там, откуда, как мне послышалось, донеслась фраза, стоял довольно известный представитель сарийского контингента рабочих — Шарам. Известный, поскольку он весил около трехсот фунтов и был ужасно похож на Блуто, вечного антагониста Попая. Еще одной примечательной особенностью этой довольно комической личности было то, что он совершенно не говорил по-английски и, насколько мне было известно, даже по-арабски говорил крайне редко. Но я все же запомнил его голос, поскольку однажды мы с ним повздорили — через переводчика. И слово «раздолбай» было произнесено именно этим голосом.

— Это ты только что говорил по-английски?

Глядя на меня, как снулая рыба, он произнес на своем языке что-то такое, отчего его приятели прыснули и отвели глаза. Палм перевел мой вопрос на арабский, и Блуто отрицательно покачал головой.

— Почему вы спрашиваете, Гарри?

— Он недавно произнес слово «раздолбай». Я абсолютно уверен, что это был он.

— Сомневаюсь. Шарам крайне неразговорчив. Вряд ли он вообще когда-нибудь учил английский. Когда он не работает, то почти все время спит.

Тут появился вертолет компании, и меня отвлекли другие заботы, но случай этот врезался мне в память, и я часто потом его вспоминал.

Тело уложили на носилки и погрузили в вертолет. Мы наблюдали за тем, как машина поднимается в воздух. Палм похлопал меня по плечу и удалился. Подошел заметно расстроенный Хазенхюттль.

— Этого не должно было случиться. Ничего не понимаю

— Что вы имеете в виду?

— Соглашение. Когда вы заключали соглашение, ничего подобного не предполагалось.

— А что вы там возле него делали?

— Да ничего кроме того, что пытался определить почему это произошло. Но так ничего и не понял. Я совершенно сбит с толку.

Эти слова потрясли меня куда больше, чем известие о гибели рабочего. Если, уж даже этот специально приставленный ко мне надсмотрщик не понимает, что происходит, то как же быть нам, простым смертным?

— Вы хотите сказать, проект благословили или что-то в этом роде?

— Да, но я не должен был вам этого говорить. Правда, теперь уже все равно. — Он нервно облизал губы. — Теперь, Радклифф, у этой игры совсем иные правила.

— А я-то думал, что вы посланы помогать мне!

— До сих пор — да, пока я знал правила. Теперь я их больше не знаю.

— Значит, может случиться все, что угодно?

— Для меня это такая же тайна, как и для вас.


Пардон, но я очень люблю фильмы ужасов. Некоторые из моих лучших детских воспоминаний связаны именно с пребыванием в темном зале какого-нибудь сомнительного кинотеатра. В руке у меня огромный картонный стакан попкорна, я то набиваю рот жирной воздушной кукурузой, то сижу с отвалившейся челюстью и крепко зажмуренными глазами, ожидая, что героиня сейчас откроет не ту дверь или из лаборатории послышится истошный вопль. Отцу нравился рестлинг, а мне нравятся вопли и чешуйчатые монстры.

Последняя серия «Полуночи» добралась до кинотеатра Целль-ам-Зее под самый конец самой хорошей недели. Вопреки опасениям Хазенхюттля, смерть сарийского сварщика положила начало спокойному и плодотворному периоду, когда мы стали продвигаться вперед с удивительной скоростью. Конечно, без проблем не обходилось, но ничего такого, чего нельзя бы было быстро и решительно уладить, не происходило. Рабочие разных национальностей стали лучше уживаться вместе и, кажется, мало-помалу начали приспосабливаться если не к культурным особенностям друг друга, то хотя бы к тому, как работают представители других культур. Одному из монтажников-австрийцев его американские и сарийские коллеги даже устроили на удивление роскошный день рождения.

Погода тоже была на редкость благоприятна. Солнце заливало вершины гор, озеро и весенний снег каким-то тосканским светом, как будто одобряя все происходящее. Этот свет создавал такое настроение, что даже во время самой напряженной работы то и дело отвлекаешься, поднимаешь голову и с улыбкой оглядываешься вокруг. А потом, с чувством благодарности природе, освеженный и с новыми силами возвращаешься к своему делу.

Та лекция, которую прочитала мне Клэр, сильно повлияла на мое восприятие окружающего и работу. Чем больше я раздумывал над ее словами, тем яснее сознавал, что она права. Легко послать самого себя подальше и/или перейти на новый стиль жизни, зато чертовски непросто довести дело до конца. Как зарок, данный в ночь под Новый Год, все это звучит очень хорошо и крайне искренне. Но только до тех пор, пока не начинаешь жить в соответствии с новопровозглашенными принципами. Кто знает, с чего начинать? Лично я избрал самый медленный путь — попробовал хоть немного умерить свой буйный нрав, стать добрее и терпеливее, помнить о том, что мои стандарты и ожидания могут быть не такими, как у других. Это сработало примерно наполовину, но я все равно был горд собой, поскольку в душе забрезжила надежда, что продолжая в том же духе, я сумею склонить чашу весов на свою сторону. В конце концов я был вознагражден. Ко мне пришел один из подрядчиков и заявил, что один из элементов наружной отделки, который я считал исключительно важным для внешнего облика здания, изготовить не удастся. Вместо того, чтобы как обычно тут же выйти из себя, я прикрыл глаза и, вымучив улыбку, спросил, что он предлагает взамен. Его предложение оказалось просто замечательным и было значительно лучше того, что мог бы придумать я. Мне оставалось только поздравить его. С того дня многие другие также стали охотно делиться со мной своими идеями, равно как и сомнениями, и это шло только на пользу общему делу. Палм, присутствовавший при моем разговоре с подрядчиком, потом сказал, что гордится мной. Раньше я бы непременно огрызнулся, услышав такое, но Мортон уже сумел доказать, какой он бесценный помощник, и теперь его комплимент только заставил меня расправить перья. Он вообще идеально подходил на роль человека, которому в трудной ситуации всегда можно поплакаться в жилетку. И пусть он не очень разбирался в строительстве, зато был исключительно рассудительным и широко мыслящим человеком, идеи которого, всегда глубокие и созвучные моим, неизменно несли в себе зерно чего-то такого, что помогало расчищать от снега тропинки моих мыслей. Я много рассказывал ему о Клэр, а потом познакомил их, и мы провели втроем исключительно теплый вечер. Потом она сказала мне, что он показался ей очень открытым и великодушным человеком. Тут в моей голове зазвенел какой-то колокольчик, и я вслух высказал осенившую меня мысль:

— Он мне нравится потому, что похож на тебя.

С точки зрения работы, неделя оказалась крайне результативной и интересной. Через несколько дней снова должна была приехать Клэр, и перед тем как пойти в кино, мы с Мортоном плотно поужинали. По дороге в кино я обмолвился, что знаком с Филипом Стрейхорном, человеком, снявшим весь сериал «Полночь» и играющим в нем главного злодея. К моему удивлению, Палм вдруг начал подробнейшим образом расспрашивать меня о Стрейхорне. Кроме желания узнать, что он собой представляет, его, похоже, больше всего интересовало, почему этот интеллигентный и умный человек тратит столько времени на фильмы, единственное назначение которых до смерти пугать людей. Я изложил ему свою радклиффовскую теорию фильмов ужасов, которая в общих чертах сводится к следующему: общество так пресыщено, что обыденные вещи людей больше не занимают, поэтому мы переместились на более низкий уровень, где принято душить, пытать и казнить на электрическом стуле.

— Неужели вы действительно считаете, что это лучший способ развлекать людей?

Вдохновившись, я сунул руки в карманы и понес:

— Пропустите пять тысяч вольт через прекрасную блондинку, и заинтересованная аудитория вам гарантирована. То же самое и в архитектуре. Она зиждется на трех основополагающих принципах — порядке, логике и красоте. Причем меня совершенно не волнует, сколько умников попытались бы меня опровергнуть, поскольку это действительно самая суть того, к чему мы должны стремиться в проектировании любого здания. Так что разные там теоретики могут пойти куда подальше. Но в наши дни появилось и множество весьма удачливых архитекторов, которые, к примеру, готовы вырыть яму и опустить в нее здание. Причем в данном случае мы говорим вовсе не о бомбоубежище, мы говорим о самом обычном доме, уютном доме. Больше всего это похоже на остроумную оригинальную идею, интеллектуальную шутку, которые чаще всего приходят в голову студентам-первокурсникам. Но поскольку внешне идея блещет новизной и никто прежде такого не делал, целая куча людей буквально осаждают этих идиотов просьбами спроектировать им дом. Представляете, Мортон, ДОМ! «Добро пожаловать в гости. Просто спуститесь вниз по лестнице, только не забудьте шахтерскую каску». По мне, так подобное шарлатанство то же самое, что и серии «Полуночи» — совершенно сознательная попытка раскопать и превознести все, что есть в жизни уродливого, враждебного и хаотичного. Один тип даже называет это «делать видимым то, что находится между стабильностью и нестабильностью». Чушь собачья. Удел умников и циников, а ведет он лишь к гибели души.

Палм ничего не отвечал, и я почувствовал, что лицо у меня в испарине.

— Наверное, я сейчас высказался, как какой-нибудь старпер, да?

— Да нет, похоже, вы верите в то, что делаете. Но может быть, Гарри, я просто не очень хороший судья, поскольку умею делать лишь двери и лестницы. Я верю лишь в вещи, которые честно выполняют свои функции и которые можно уверенно использовать снова и снова. Я как-то читал о художнике, делающем лестницы, по которым нельзя подниматься, — ступеньки направлены в разные стороны. Очень интересная идея, она сбивает наши чувства с толку, но лишь на минуту, не больше. А потом превращается именно в то, о чем вы говорили, — в работу какого-то дешевого умника. И все же я никак не могу понять, зачем кому-то тратить значительную часть своей жизни и воображения, чтобы изо дня в день заниматься подобными вещами? Создавать лестницу, которая никуда не ведет, то же самое, что снимать фильмы о том, как люди мучают друг друга.

Я легонько хлопнул его по плечу.

— Тогда зачем же вы отправились со мной в кино?

— Просто мне нравится ваша компания. Интересно вас слушать. Даже во время глупого фильма вы вполне можете сказать нечто такое, над чем я мог бы потом поразмыслить на досуге.

Поскольку на выходные все рабочие со стройплощадки перемещались в город, этим субботним вечером Kino в Целль-ам-Зее было самым настоящим бедламом. Зал был под завязку набит австрийскими, американскими и сарийскими рабочими вперемежку с добродушными горожанами, которые уже привыкли ко всему, а все фильмы здесь шли только на немецком языке, то есть лишь третья часть зрителей понимала, о чем идет речь. Из-за этого в зале стоял неумолчный гам. Например, на экране один из героев говорит что-нибудь важное. Сариец громко на ломаном английском: «Какой такой сказал эта парень? „ Ему на не менее ломаном английском отвечает либо австриец: «Гофорит, што если што, он будет пристрелить всю ево фамилию“, либо американец: «Не знаю, Салим, может, ты мне переведешь? « Затем следует перевод с одного языка на другой, и через несколько секунд либо раздается гомерический хохот, либо следуют новые расспросы. Все это изрядно мешало слушать то, что говорится с экрана, однако даже просто сидеть в этом зале было забавно, и, как мне кажется, подобное общение здорово помогало людям сблизиться. После сеансов мы часто гурьбой вываливались из кинотеатра, со смехом обсуждая, какой из вопросов был самым забавным или насколько остроумнее реплики героя фильма оказался ответ.

Начинается фильм «Полночь неизбежна» с любовного экстаза на кладбище. Мизансцена залита темно-синим светом, от классической музыки Бернарда Германа note 75 мурашки бегут по телу. Никаких титров поначалу нет: на экране два подростка с нетерпеливыми стонами срывают друг с друга одежду. Обычно минуты через три или четыре после начала фильма публика начинает отпускать едкие замечания, но, видимо, из-за ожидаемых сцен секса или насилия в зале пока царила тишина. Однако Стрейхорн умен и знает, что вы ждете разных страстей. Поэтому он вам их не дает, хотя музыка нарастает, и мы видим то не сулящие ничего хорошего тени, то время от времени один из юных любовников настораживается, приподнимает голову и спрашивает: «Что это было? Не знаешь?» На самом же деле в этой первой сцене так ничего и не происходит до тех пор, пока подростки, довольные и без памяти влюбленные друг в друга, не уходят с кладбища, крепко взявшись за потные руки. После этого камера перемещается на стоящий футах в трех от того места, где они занимались своим неблаговидным делом, памятник — и вот оно: Кровавик сидит и закусывает. Поначалу кажется, что он обгладывает какие-то тощие ребрышки, но камера делает наезд, и становится ясно: вовсе они не тощие. Достаточно жирные и, чтобы усилить впечатление, он ест очень деликатно и даже время от времени промакивает губы белой салфеткой. Наконец, доев, он с тяжким вздохом поднимается и отправляется туда, где кувыркалась влюбленная парочка. На земле валяется использованный презерватив. Он с улыбкой поднимает его и кладет сероватую резинку в карман.

— Может, он промышляет вторсырьем?

— Washatergesagt?

— EinesaubereUmwelt! note 76

Сарийцы получают свою версию перевода, и просмотр продолжается.

Еще несколько месяцев назад Палм заметил, что когда работа идет из рук вон плохо, то во время фильмов люди отпускают гораздо больше реплик, причем гораздо громче, чем обычно. Так что о прошедшей неделе можно судить по количеству и уровню громкости комментариев. Я вспомнил об этом, поскольку в зале стояла относительная тишина, а когда кто-нибудь отпускал замечание, оно было более остроумным и менее едким, чем обычно.

Тем, что произошло со мной потом, я обязан именно этой относительной тишине. Где-то в первой трети фильма Кровавик из телефонной будки звонит героине. Телефон стоит у нее в спальне, и, услышав звонок, она нерешительно снимает трубку.

— Алло!

— Привет, Хезер. Хочу сказать тебе, что ты сегодня была очень красива. Я за тобой наблюдал. Наблюдал целый день. Особенно мне понравилось, как у тебя из-под платья выглядывают голубые трусики. А еще мне понравился запах той желтой резинки, которую ты жевала. И вообще понравился твой запах.

Это продолжалось до тех пор, пока девушка в ужасе не выронила трубку и выбежала из комнаты. И в этот момент я ошеломленно понял, что откуда-то с середины монолога этого ублюдка я вдруг начал понимать каждое его слово. Я совершенно не знаю немецкого. Конечно, я кое-как учил его в школе, но после выпускных экзаменов мигом забыл, поскольку он нисколечко меня не интересовал. А сейчас, наблюдая за освещенным серебристым светом луны невыразительным лицом маньяка, я слышал, что он говорит на практически незнакомом мне языке, и, тем не менее, в какой-то момент осознал, что прекрасно понимаю каждое слово, каждую фразу. Более того, позади меня сидела группа то и дело негромко переговаривающихся между собой сарийцев, и я, оказывается, начал понимать и их. А ведь арабского я тоже не знаю.

Удивленный, я обернулся и уставился на них, будто желая убедиться, что они действительно арабы, говорящие на арабском языке, который я понимаю. Действительно, арабы. Действительно, понимаю.

В этот момент сидящего рядом со мной Палма рассмешило что-то происходящее на экране, и он пробормотал себе под нос какую-то фразу по-шведски. Я и его понял. Мне даже не пришлось думать, вычленять слова, разбираться в синтаксисе и вдаваться в детали. Я просто понимал все, что говорилось вокруг меня на любом языке. Я обратился к Палму:

— Повторите еще раз.

— Что?

— Скажите то же самое еще раз.

— Это по-шведски. Я сказал… Я поднялся.

— Я понял, что вы сказали. Мне нужно идти. Нет, оставайтесь, я уйду один. Увидимся позже. Все в порядке… Я тоже в порядке, просто мне нужно уйти.

Спотыкаясь о ноги соседей, я выбрался в проход и едва ли не бегом бросился к выходу. Мне нужно было срочно выйти на улицу, глотнуть свежего воздуха, хоть немного проветрить мозги, попытаться понять, что со мной происходит… короче, выбраться отсюда. Я заметил удивление на лицах провожающих меня взглядами людей, но это уже не имело никакого значения.

Ледяной вечерний воздух быстро остудил меня, но этого было недостаточно. Я двинулся по главной улице, не отдавая себе отчета, куда иду, но чувствуя насущную потребность двигаться и дать мозгу немного отдохнуть, пока не вернется хоть малая толика разума, позволяя мне обдумать то, что случилось в кинозале. Я миновал громко переговаривавшихся между собой пожилых супругов. Он говорил ей по-немецки, что ему осточертел вечный запор. Я все понял. Чуть позже мне встретился сарийский рабочий, несший под мышкой маленький радиоприемник, из которого лились звуки арабской музыки. Женщина пела тем высоким «качающимся» голосом, благодаря которому арабская музыка всегда так узнаваема. Я понял слова песни.

Оказалось, что я, сам того не сознавая, направлялся к отелю и, добравшись до стоянки, сразу увидел свою машину. Ключи лежали у меня в кармане, и уже через какую-то минуту я ехал по дороге, ведущей к озеру.

Помогая мне справиться с безумием, Венаск научил меня одному трюку. «Когда почувствуешь, что дурные волны снова начинают захлестывать тебя с головой, Гарри, сосредоточься на слове, на любом слове, имеющем хоть малейшее отношение к тому, что ты чувствуешь, и повторяй его снова и снова, пока тебя не начнет от него тошнить. Сосредоточься на нем до такой степени, чтобы забыть обо всем остальном. Слово может быть каким угодно, главное, оно должно быть хоть как-то связано с твоим безумием. В этом случае твой мозг не подумает, будто ты пытаешься его перехитрить. Он просто решит, что ты хочешь немного позабавиться».

После того как я научился пользоваться этим трюком, он всегда срабатывал, и сейчас, мчась в машине сквозь величественную ночь, я постарался сосредоточиться на слове Langenscheidt. Знаете, есть такие маленькие карманные компьютеры, которые мгновенно переводят с одного языка на другой. Впечатываешь, например, слово «атомг» и на экранчике появляется «любовь». Моим же словом стало «Я — Langenscheidt. Я — Langenscheidt. « Петляя по австрийской глубинке, между похожих на свои собственные тени гор, я как какую-то странную мантру повторял это снова и снова, а в голове отбойным молотком билось воспоминание о том, что случилось в кинотеатре. Я былLangenscheidt. Мне было понятно любое слово в мире. Я наверняка смог бы понять указания даже на суахили, прочитать телефонную книгу на японском, рецепт на португальском. Я — Langenscheidt.

Я то и дело поглядывал на зеленые светящиеся цифры на приборной панели, чтобы узнать, который час, но, стоило отвести от них глаза, как я тут же начинал мучительно соображать, сколько же сейчас может быть времени? Ничто не лезло мне в голову — она была слишком переполнена, слишком напугана, слишком напряженно перебирала и запоминала, пыталась понять, настаивая, что, если я дам ей хотя бы минуту или две, она обязательно все поймет.

Немного недоезжая до Капруна я остановил машину и приоткрыл дверь, чтобы не погас свет в салоне. Читая, я всегда отмечаю неизвестные мне слова, выписываю их, а потом, оказываясь поблизости от словаря, ищу их значения. Редко когда у меня с собой либо в бумажнике, либо просто в кармане нет соответствующего списка. В тот вечер несколько слов было нацарапано на спичечном коробке. «Ленитив», «эпигон», «альпари». Я закрыл глаза и повторил их про себя.

«Ленитив — успокоительное, снимающее боль или раздражение средство. Эпигон — последователь, жалкий подражатель. Альпари — соответствие биржевой цены акций их номинальной стоимости. Матерь Божья, но ведь я их знаю. Я знаю эти слова».

Интересно, на что это было похоже: человек, в стоящей на обочине дороги машине, залитой желтым светом лампочки под потолком, с закрытыми глазами вслух повторяющий то, что записано на крепко зажатом в руке спичечном коробке? Может, он заблудился и пытается сориентироваться? Что-то забыл и силится вспомнить? Или отдыхает после долгой поездки? Сколько раз мы становились свидетелями подобных сцен и проезжали мимо, даже не удостоив их повторного взгляда и впоследствии никогда не вспоминая о них? Однако, поверьте, причина подобных остановок порой куда серьезнее, чем нам кажется. Иногда дорога — единственная твердая опора, и человек останавливается потому, что должен взглянуть на нее, взглянуть немедленно, дабы убедиться, что она здесь, на своем месте. Потому что больше у него ничего нет. Несколько часов спустя я подрулил к стройплощадке и вылез из машины. Езда наконец успокоила меня, но я не мог вернуться в отель до тех пор, пока окончательно не выбьюсь из сил и не потеряю способность думать вообще. А к музею я подъехал потому, что теперь все понял и должен был взглянуть на него заново, уже с этим новообретенным пониманием.

Виднеющийся за сетчатой оградой и залитый со всех сторон ярким светом каркас здания был очень похож на готовую к взлету ракету на стартовой площадке. Прожектора, очень резкие и мощные, как бы отказывались признать, что вокруг них и за ними царит тьма. Но лучи, стоило им миновать музей и угодить в непроглядную гущу альпийской ночи, быстро рассеивались и исчезали. Казалось, такая световая мощь легко справится с ночной темнотой, но, оказывается, и ее возможности не бесконечны.

Я отпер ворота своим ключом и медленно поплелся вверх по склону. Знал ли Венаск, когда помогал мне, то, что стало мне понятно только теперь? Наверное. А чего этот старик вообще не знал? По дороге к зданию я мучительно припоминал наши с ним разговоры, пытаясь отыскать в его словах хоть какие-нибудь намеки, которые могли бы подтвердить, что я на верном пути и что цель моей работы именно такова. Намеки. Как же много их было! Сон про Роберта Лейн-Дайера и его съедобный дом — «У каждого из нас внутри есть свой дом. Именно этот дом определяет, каким быть человеку… Ты думаешь о нем всю свою жизнь… Но возможность увидеть его воочию выпадает лишь однажды. И если ты эту возможность упускаешь или избегаешь ее, потому что тебе страшно, то дом исчезает и больше тебе никогда его не увидеть». Венаск, показывающий мне мою внутреннюю, только правильно записанную, музыку под водой бассейна в Калифорнии. Кумпол, пожертвовавший собой ради меня в Сару, мой разговор с Клэр о брейгелевской «Вавилонской башне». Как прожектора, освещающие здание, мои разум и интуиция заливали ярким светом каркас моей жизни, но стоило их лучам уйти в сторону, как все терялось во тьме. Я знал, что то же самое происходит и со многими другими людьми, но в тот момент это нисколько меня не утешало. Я не слишком застенчив, поскольку не верю в то, что смирение это ключи от врат рая. Если вы делаете свое дело действительно хорошо, вам нечего стыдиться признавать это и соглашаться с позитивной оценкой окружающих. В каждом из нас пляшет множество демонов, причиняющих нам боль, постоянно подзуживающих нас и подталкивающих нас на неправильные поступки, так почему бы нам не приветствовать (и должным образом не ценить) тех нескольких ангелов, которые также присутствуют внутри нас? Во всяком случае, до нынешнего вечера, сознавая это, я чувствовал себя весьма комфортно.

Ни один обычный человек не был способен создать то, что удалось создать мне, следовательно, высившееся передо мной на вершине холма «мое» здание, не было моим творением, плодом моего творчества, а скорее, являлось результатом деятельности сил, которые постоянно направляли меня то туда, то сюда, заставляя сделать или набросать то-то и то-то. А я все время считал его плодом своего творческого воображения. Собственным удивительным творением. На самом же деле с равным успехом я был подобен муравью, перед которым положили прутик и он пополз бы по нему, как будто это неожиданно возникшее препятствие не было чьей-то глупой шуткой, а он с самого начала так и собирался сделать. Даже не знаю, чем я больше был рассержен — тем, что мною манипулируют, или самим осознанием этого факта.

Глядя на строящееся здание, я стиснул зубы так, что, наверное, мог бы прокусить стальную балку. Поскольку в законченном виде оно стало бы одним из самых прекрасных творений рук человеческих. Сколько раз я мечтал о том, чтобы прежний султан дожил до того времени, когда его мечта воплотится в жизнь! Однажды вечером, лежа в постели, я, даже представлял себе, как веду его на экскурсию по достроенному Собачьему музею. Показываю ему, насколько удачно сочетаются некоторые материалы, демонстрирую незаметные на первый взгляд мелочи и решения, в сумме делающие здание изумительно эксцентричным.

Самый главный вопрос, который я постоянно задавал себе, это — был ли Музей лучшим из когда-либо созданных мной зданий. Думаю, все же не был. В принципе, это не слишком меня огорчает, поскольку замысел был не вполне моим собственным. После многих лет, отданных какому-либо делу, у человека вырабатывается надежное чувство объективной оценки собственной работы и понимание того, что хорошо и что плохо. Собачий музей являлся крайне оригинальным и более чем внушительным сооружением, с заложенной в него изрядной толикой юмора, что было редкостью в моей работе, но в то же время он не был коронным блюдом Радклиффа. Ни в коем случае. Учитывая все то вдохновение, волшебство и многое другое, которые потребовались для его строительства, можно было еще в самом начале предположить, что оно превзойдет все предыдущее, но этого не случилось. Конечно, музей был определенно выдающимся зданием, и люди наверняка будут обращать на него внимание и, возможно, даже спрашивать, что это такое и кто архитектор. И, тем не менее, оно не было работой, которую мне хотелось бы крепко обнять холодеющими руками и забрать с собой в могилу, как наилучшим образом характеризующую мое творчество. О нем обязательно будут говорить, поскольку людям понравится создаваемое им пространство, то, как оно дополняет и подчеркивает попадающий на него естественный свет, и все же оно не было моим лучшим произведением. Не было. А Клэр считала, что было. И Палм так сказал. Даже толстяк Хазенхюттль сказал то же самое, но за кем у нас последнее слово? За мной.

Когда я подошел почти к самому освещенному пространству, от штабеля досок отделилась чья-то грузная фигура и медленно двинулась ко мне. Хазенхюттль.

— Припозднились вы, Гарри.

Я мог бы выругаться, но злости не было. Я мог бы наорать на него за то, что он скрывает важную информацию, но какой смысл? Если бы я спросил раньше, он, возможно, и рассказал бы мне все. Разве он не говорил, что может дать ответы на некоторые вопросы? Просто тогда я еще не знал, какие вопросы задавать. А теперь знал. Теперь я вполне мог бы обнять его, моего личного ангела, и сказать: «Давай выпьем. Я все понимаю. Надо это дело отметить». Но вместо этого я сделал нечто довольно странное. Когда мы сошлись почти вплотную, я потянулся и взял его за руку, как ребенок берет за руку родителей. Похоже, он счел это совершенно естественным, поскольку лишь улыбнулся и оставил свою руку в моей.

— Теперь я знаю, что здесь происходит. Он кивнул, но ничего не сказал.

— Так это действительно то, что я думаю?

— Сначала расскажите мне, что именно вы думаете. — Даже мне, одетому в теплую пуховую лыжную куртку, было довольно прохладно, а на нем был лишь темный костюм, белая рубашка и темный галстук. Наше дыхание вырывалось почти сразу же исчезающими серыми облачками.

Я окинул взглядом его костюм, а потом посмотрел через его плечо на музей. Мне было трудно начать, я испытывал некоторое смущение, как если бы собирался произнести что-то рискованное или постыдное.

— Это ведь Вавилонская башня, да?

— Да. Это попытка.

— Мы здесь строим Вавилонскую башню.

— Да, строим.

— О'кей. — Я выпустил его руку и потупился. — Я даже не потрясен. Почему бы и нет?

— А когда вы поняли?

— Сегодня в кинотеатре. Мы с Палмом пошли на новую серию «Полуночи». И совершенно внезапно минут через двадцать после начала фильма я начал понимать все, что говорилось с экрана. А потом и все, что говорили вокруг на разных языках.

— Да, вы это можете, Гарри. Я сейчас говорю с вами по-арабски. Расскажите, что случилось потом.

Никакого изменения в его речи я не заметил. Слова звучали точно так же, как и раньше, не изменились ни тон, ни выговор. И потом на протяжении всего этого проведенного нами вместе вечера он время от времени останавливался и говорил мне, на каком языке разговаривал последние пять или десять минут. Этих языков было множество. И ни разу я не заметил разницы. Ни разу не почувствовал, что он переходит с одного языка на другой для того, чтобы точнее выразиться или воспользоваться более подходящим словом. Он просто говорил, а я понимал. Я знаю женщину, которая занимается синхронным переводом. Она превосходно знает французский. Но, тем не менее, по ее словам, невзирая ни на что, всегда возникает едва заметная пауза между тем, что говорится на одном языке, и переводом на другой. Иначе и быть не может, поскольку мозгу требуется хотя бы несколько мгновений для решения проблемы инверсии и склонения с тем, чтобы совершить «прыжок» не только точно, но и максимально близко к оригиналу. Это она так называет его — прыжок, и, по-моему, это очень подходящее слово. Она как бы приравнивает это к прыжку с одной крыши на другую. Но в тот вечер с Хазенхюттлем нам не приходилось никуда прыгать. Перед нами была дорога, прямая дорога языка, следовать по которой не составляло ни малейшего труда.

Я рассказал ему о том, как ушел из кинотеатра и мотался на машине, пытаясь сохранить рассудок и в то же время понять, что происходит. Он поинтересовался, каким образом я «соединил точки» и наконец пришел к пониманию, я ответил, что никакого соединения не было — было лишь осознание абсолютной очевидности происходящего, явившееся как только ко мне вернулись дыхание и спокойствие, позволяющие отступить на шаг И хорошенько все обдумать.

— Но почему именно я? Потому что я такой хороший архитектор или потому что я был учеником Венаска?

— Ни то, ни другое. Просто в вас правильная смесь веры, таланта и самонадеянности.

— Но что сделал я лично? Насколько я понимаю, я вовсе не начинал с нуля. Все это было мне дано. Вдохновение пришло извне. Это не мое здание, не мой проект. Оно ваше или того, кто над вами.

— Нет, Радклифф, оно ваше. Оно не может не быть вашим, иначе бы его вообще не было. И вдохновение было вашим, и концепция, и проект. И сон о Лейн-Дайере тоже был ваш.

— Да будет вам, ведь это вы дергали меня за ниточки несколько месяцев подряд! С того самого дня, когда мы с вами познакомились в самолете на обратном пути из Сару. А как насчет нашего разговора с Клэр? Мы как раз вспоминали Вавилонскую башню, а вы по-прежнему продолжаете убеждать меня, что все это не подстроено? Я не такой дурак, Хазенхюттль!

— Хотите верьте, хотите нет, но мы к этому вашему с ней разговору не имеем ни малейшего отношения. Мы вообще крайне мало вмешиваемся в вашу жизнь.

— Ладно, тогда скажите, как именно вы в нее вмешивались. Начнем с этого. Теперь, когда я придумал правильный ответ на самый главный вопрос, почему бы вам хоть ненадолго не спуститься на землю и не дать мне несколько обещанных ответов? Как насчет того, чтобы хоть слегка намекнуть на то, что именно происходит, а? Сегодня ведь мой вечер, приятель! Сегодня я не только понял, что знаю все языки в мире, но еще, по вашим же словам, создал, да, создал в одиночку Вавилонскую башню для покойного султана Сару… в виде Собачьего музея! По мне, так все это звучит чертовски разумно. А так ли это чертовски разумно с вашей точки зрения?

— Что вы хотите узнать?

— Почему. Почему я? Почему это? Почему Башня? Почему?

Вместо того, чтобы немедленно ответить, он запрокинул голову и взглянул в небо. Опасаясь, что с неба сейчас может спуститься что-нибудь этакое с нимбом или с трезубцем, я тоже посмотрел вверх. Там не было ничего, кроме мигающих огоньков летящего на север самолета. Не опуская головы, он заговорил:

— Дожидаясь вас, я наблюдал, как разговаривают две собаки. Они делают это с помощью мочи, вы, наверное знаете. Одна собака мочится на стену, это ее послание. Другая подходит, нюхает, затем брызгает ответ. Эти две, чтобы переговорить, задирали лапы, наверное, раза четыре.

Все дело в общении, Гарри. Все разговаривает со всем остальным, старается быть услышанным, хотя и без особого успеха. Помните, в семидесятые годы вышла книга насчет того, что растения тоже наделены чувствами и что, если вы отрываете у растения листик, оно вскрикивает? Вокруг нас один большой говорящий мир. Собаки мочатся на стену, растения кричат, дельфины свистят… Все разговаривает со всем, но никто ничего не понимает. Мы даже себе подобных не понимаем! Подумайте, на скольких языках и, тем не менее, как все же мало мы говорим. Или насколько мало людей хорошо или хоть мало-мальски ясно говорит даже на родном языке. Человечество только теперь начинает осознавать все огромное разнообразие языков, существующих в мире, помимо их собственного, и это уже ужасно пугает его. Посмотрите, как люди насмехаются над самой идеей кричащих растений или посланий из космоса.

«На всей земле был один язык и одно наречие. Двинувшись с Востока, они нашли в земле Сеннаар равнину и поселились там». Помните эту часть истории, Гарри? «И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли».

— Толстяк повернулся и указал на музей. — Интересно, большинство художников изображает Башню в виде зиккурата или чего-то устремляющегося ввысь спиралью. Но единственным, что в те времена устремлялось спиралью вверх, был язык. Прямо в небо. Самой главной ошибкой Человека была попытка создать нечто столь же завершенное и отчетливо осознаваемое, как язык, которым он уже обладал. Язык, который понимали все и абсолютно все на свете, Радклифф. Сейчас этого почти невозможно себе представить, но сегодня вечером, когда ваши уши открылись для любого произносимого вокруг слова, причем неважно на каком языке, вам хоть отчасти довелось познать это. А теперь представьте себе тот же самый дар, только уже для тысяч, для миллионов. Те люди понимали не только человеческий язык, но и язык воды, крови, песка, пчел, цвета… Все говорило на одном языке. Вот как обстояли дела во времена до Башни. Вот почему человеческая жизнь была такой гармоничной, что люди даже решили приняться за строительство некоего сооружения из «кирпичей и земляной смолы», могущего стать эквивалентом их возможностей. Но возвести его они решили вовсе не в знак благодарности Богу, наградившего их священным даром понимания. Нет, они решили построить его потому, что их смущало и не удовлетворяло богатство языка Бога и им хотелось создать свой собственный язык — язык предметов. Башня должна была стать его началом. Буквой «А» их нового алфавита. Какая глупость! Как они посмели подумать, что способны на это. Представить, что способны создать такое в камне…

— Но что такое «язык предметов»? Я думал, Бог всемогущ! Получается, Он не знал, что так получится, когда создавал Человека?

— Бог — родитель, а не диктатор. Он очень гордится Своими детьми и питает насчет них большие надежды. В данном же случае Он понял, что Его оптимизм безоснователен, поэтому он по праву отобрал у детей Свой дар. И сделал это не потому, что они бросили Ему вызов, а потому что беспокоился за них. Они воспользовались Его даром, этой бесконечной информацией, и хотели с Его помощью изолировать себя от остального мира. Вы понимаете, каким бы это могло стать несчастьем? Если бы они довели дело до конца? Полная растрата энергии и духа. Зачем было строить, когда они могли бы употребить это знание с гораздо большей пользой?

— Например? — Мой вопрос застиг его врасплох. Он растерянно открыл и снова закрыл рот, а потом посмотрел на меня так, вроде я говорил на непонятном ему языке.

— Что вы имеете в виду?

— Как Человек мог с большей пользой употребить это свое «понимание», кроме как не создать с его помощью лучшее из всего, ему известного?

— Радклифф, главное — не создавать, а понимать. Единственное для чего вообще существует человек, это для того, чтобы попытаться понять, что такое Бог, а потом пользоваться этим знанием. В начале Бог был так уверен в наших силах, что наградил нас полным пониманием. «На всей земле был один язык и одно наречие». Человечество было способно понять все что угодно: себе подобных, ветер, козла, горы… Таким образом Бог хотел сказать: «Слушайте мир, пристально изучайте его, и он подскажет вам, как найти Меня». Но что же сделал Человек вместо того, чтобы слушать и учиться? Он решил изолировать себя. Он построил Башню, вознесшуюся над землей. Первую букву языка предметов, который только он мог бы воспринимать и понимать. А ведь если понимаешь, то и строить ни к чему.

— Спасибо, Хаз, я, конечно, рад слышать, что дело всей моей жизни просто дерьмо. Я не думаю, потому и строю. И, разумеется, то, что я построил несколько чертовски хороших зданий, ничего не значит.

— Помолчите и послушайте меня. Я отвечаю на ваш вопрос. Бог отнял дар языка и предоставил Человека самому себе. Последовавшая за этим неразбериха привела к тому, что человечество рассеялось. Но не «по всей земле», как говорится в Книге Бытия. Все осталось по-прежнему, но, когда люди перестали понимать друг друга, получилось, будто они рассеялись. — Его голос вдруг утратил силу и громкость. — Вам не скучно меня слушать?

— Нет, не скучно, просто я немного растерян. А еще я чувствую себя как мальчишка, в первый раз услышавший в воскресной школе библейские истории. — Для вящей убедительности я даже похлопал себя по лбу.

— Не волнуйтесь, я почти закончил. Если вы в растерянности, попробуйте подумать об этом так: отец хочет, чтобы ребенок научился играть на скрипке, поэтому идет и покупает ему самую лучшую, Страдивари. Но, не понимая ценности старинной скрипки, ребенок ужасно с ней обращается. Колотит ею по чему попало, бросает ее на полу и вообще где угодно. Отец знает, что ребенок очень способный и может научиться прекрасно играть, но однажды вдруг застает его за тем, что тот ковыряется скрипкой в земле. Это конец. Скрипку отбирают, а мальчишке говорят, что, если он хочет научиться играть на скрипке, он должен либо купить ее сам, либо сделать своими руками.

А теперь идет самая лучшая, самая обнадеживающая часть. Вместо того, чтобы продать Страдивари, отец просто прячет ее. Через некоторое время ребенку начинает не хватать скрипки, поэтому он действительно делает ее сам. Очень плохую, грубую, но играть на ней можно. Он занимается все больше и больше до тех пор, пока вдруг не замечает на столе ту, дорогую. Когда он спрашивает, откуда она взялась, отец отвечает, что взял ее на один вечер. Ребенок давно не видел ее и поддается на ложь. Он берет красавицу-скрипку, играет и наконец видит разницу между ней и той, самодельной.

— И папочка снова отдает ему Страдивари, и с тех пор они зажили счастливо?

— Ошибаетесь, Радклифф, Сильно ошибаетесь. Папочка позволяет ему поиграть только один вечер, а назавтра снова прячет ее. Ребенок играет все лучше и лучше, воспоминания об игре на чудесной скрипке приходят все чаще и чаще до тех пор, пока ему не перестает нравиться собственная скрипка и он уже не просто хочет, а нуждается в более хорошем инструменте. Страдивари периодически вынимается из шкафа и ненадолго дается ему, но всегда убирается обратно. Но это лишь усиливает его голод и желание играть и иметь отличную скрипку…

И на полпути земного бытия ребенок вырастает в гениального скрипача и скрипичного мастера.

— Отец так никогда и не отдал ему Страдивари?

— Нет, но он знает, что сын развил в себе достаточный потенциал, чтобы сделать скрипку не хуже Страдивари.

Я вытащил платок и высморкался.

— Вы хотите сказать, что Бог разрешает нам снова построить Башню, да?

— Да, но до сих пор этого никто так и не сумел. Подходили довольно близко, но недостаточно близко.

— Но где? Где пытались снова построить Башню? — Люди не знали, что строят, хотя и пытались. Пирамиды, Шартрский собор, Гонконгский банк…

— Гонконгский банк? Вы имеете в виду, что, построив эту свою дымовую трубу стоимостью в миллиард долларов, Норман Фостер note 77 почти воссоздал Вавилонскую башню? Вы должно быть шутите. А как же тогда насчет моей работы? Я хоть раз был к этому близок?

— Нет, но на сей раз это возможно. Когда музей будет закончен, вполне вероятно, что вам это удастся. Все признаки в наличии.

— А что такое Язык Предметов?

— Этого я вам сказать не могу.

Мы стояли и слушали тишину. Она была не то чтобы оглушительной, но довольно плотной.

— И все же я никак не могу понять, почему именно я. Ведь кругом полным-полно других противных, но талантливых архитекторов

— В основном по двум причинам. Вы потомок Нимрода, царя Сеннаара, где начали строить первую Башню и «сей начал быть силен на земле». А еще он построил Ниневию в Ассирии. Только его потомкам разрешено пытаться строить Башню.

Будучи под впечатлением того, что я оказался пра-пра-пра… царя Нимрода, я не мог не спросить о второй причине. И то, что я услышал от своего Надзирателя, заставило меня онеметь.

— Вторая причина — это то, что вы любите Бога, Радклифф. Всю свою непутевую жизнь вы ковыляли к Нему.


Вторая, третья и четвертая смерти показались бессмысленными всем, кроме нас с Хазенхюттлем. Однако, был в них смысл или нет, они вызвали все нарастающий ропот недовольства, особенно с тех пор, как местный зоолог обнаружил мертвую крысу, оказавшуюся не обычной крысой, а сильвиной — грызуном, который вымер еще пятьдесят тысяч лет назад. На нас, подобно очкастой саранче с блокнотами, обрушились люди из газет, Гринписа, музеев естественной истории, журнала «Нешнл Джиографик». Почему же такое внимание привлек мертвый зверек в десять дюймов длиной? Да потому, что, когда его нашли, он был еще жив, хотя предположительно вымер еще во времена гибели Атлантиды. Когда рабочий принес сильвину в офис и сказал, что нашел ее у штабеля досок, где несколько недель назад мы с Хазенхюттлем беседовали о Башне, зверек показался мне похожим на смесь крысы с порыжевшим на солнце ботинком. Я почти не обратил на него внимания, только спросил парня, зачем ему больная крыса. Он сказал, что с детства любит ухаживать за больными животными. Занятый своими делами, я не упомянул об этом ни. Хазенхюттлю, ни Палму. Но именно Мортон через четыре дня явился ко мне очень возбужденный и рассказал об открытии зоолога. Не будучи большим поклонником флоры и фауны, я нашел это довольно интересным, но уж никак не новостью десятилетия. Мне редко доводилось видеть Мортона столь взволнованным, и это его волнение показалось мне куда более — занятным, чем какая-то Крыса из Незапамятных Времен. Мой обычно такой спокойный друг никак не мог смириться с тем, что, когда крысу нашли, она была еще жива. Правда потом она сдохла, ио все же некоторое время пожила в двадцатом столетии.

— Что в этом такого? Разве в разных заброшенных уголках мира не находят то и дело разных вымерших животных?

— Но мертвых, Гарри! Части скелетов и отпечатки тел, но живых — никогда. Если это животное дожило до нашего времени, подумай только, сколько может существовать и других считающихся вымершими животных? Его слова как будто послужили командой — за следующие несколько дней на самой стройплощадке или в ее окрестностях были найдены едва живыми еще два предположительно вымерших существа: змея Дорна и разновидность карликовой совы, называющаяся «таркио». После того как нашли сову, даже мне стало не по себе, и я отправился на поиски Хазенхюттля, надеясь с его помощью установить связь между этими событиями. В отличие от ангелов-хранителей большинства людей, мой далеко не всегда был под рукой. Когда я предложил ему носить с собой пейджер, чтобы я при необходимости всегда мог связаться с ним, у него на лице появилось выражение, которое я не раз видел на лице Венаска, и он сказал:

— Вы найдете меня тогда, когда я буду считать, что вам нужно меня найти.

К счастью, на сей раз он оказался в одном из своих излюбленных мест — на хоккейном стадионе Eisstockschiessen на берегу озера. Знакомая толпа пенсионеров и зевак Целль-ам-Зее с их багровыми скучающими лицами и вонючими сигаретами в руках наблюдала за неспешно разворачивающейся игрой. Хазенхюттль частенько сюда захаживал, хотя я ни разу не видел, чтобы он принял участие в игре. «Старики рассказывают занимательные истории, Радклифф. Никто так не любит поговорить, как они, и каждый ждет не дождется своей очереди».

Когда в то утро я нашел его, он стоял в сторонке, совершенно не обращая внимания на игру, и смотрел на озеро.

Не поворачиваясь, он спросил:

— Пришли узнать насчет животных?

— Да. Что означает их появление?

В руке он держал бутылку австрийского рома. Она была наполовину пуста. Хазенхюттль поднес горлышко к губам и, сделав изрядный глоток, зажмурился от удовольствия.

— Я не знаю, что они означают. Я хочу сказать, что вообще не понимаю, каково значение всех этих смертей. Сначала сварщик, потом животные. Не знаю. А какая красивая картина — возвращение животных. — Он еще раз приложился к бутылке. — Сильвина была первой, но она не должна была умирать! Никто не должен был! А теперь они умирают повсеместно. В полете, под землей… Те три, которых обнаружили здесь, единственные, сумевшие добраться сюда. Редких животных будут находить по всему миру еще многие годы, но никто так и не поймет, что все они находились на пути к нам. — С обидой взглянув на бутылку, он аккуратно поставил ее у ног. — Сейчас здесь у нас очень интересное место.

— Да перестаньте вы, Хазенхюттль, вы же все знаете. Как по-вашему, что происходит?

— Очевидно, я знаю не все. Что я думаю? Если вкратце, то, по-моему, все пошло наперекосяк.

— А из-за чего все пошло наперекосяк?

— Не знаю. В том-то и проблема. Может быть, из-за вас, может, из-за вашего здания, точно не могу сказать.

— И что же нам делать?

Он снова нагнулся за бутылкой, правда, на сей раз глядя на нее гораздо благожелательнее.

— Что вам делать? Думаю, продолжать. Продолжааа-ать и продолжаааать… Делать то же, что и раньше надеяться на лучшее.

Я что-то плохо себя чувствую. Думал ром поможет, так ведь нет. Ни на сколечко. Вам когда-нибудь приходилось слышать о больном духе, Гарри? Звучит довольно странно. Но ведь в последнее время мы тут с вами нагляделись и более странных вещей, верно?


Но дальше пошли твориться еще более странные вещи. Инструменты исчезали прямо на глазах владельцев. Ночной сторож клялся и божился, что видел, как две ночи подряд внутри здания идет дождь. Как друзья Гамлета, вместе с ним ожидающие появления призрака, мы с Палмом просидели несколько следующих ночей с бедным перепуганным сторожем в ожидании повторения проклятого дождя, но он больше так и не пошел. Потом один рабочий-сариец сказал, что у него в салате вдруг ожил латук. Когда какой-то остряк спросил, в чем это выразилось, тот ответил: «Он дышал».

Случалось и разное другое, но для меня самым странным оказался день, когда я снова увидел Кумпола. Жизнь среди гор не сделала из меня альпиниста или лыжника, но в свободный день после двухчасовой прогулки в хорошую погоду я всегда начинал чувствовать себя молодцеватым и ужасно спортивным, не говоря уже о том, что такой моцион являлся прекрасным оправданием для последующей королевской трапезы, полной холестерина, соли и сахара. Ик! Весна уже выглядывала из-за угла, и день, хотя на дворе еще стоял февраль, был очень солнечным и довольно теплым — около пятидесяти градусов. В эту зиму вообще было очень мало снега, что изрядно подгадило австрийскому лыжному сезону, зато позволило нам продвигаться вперед хорошими темпами. Местные строительные компании имели тенденцию зимой впадать в спячку, но, после того как мы пожаловались на них в Сару, люди султана подмазали кого нужно, и мы смогли нормально работать дальше.

Так вот, Великий Путешественник Гарри в своих австрийских гетрах из натуральной кожи и туристических ботинках отправился в одиночку в горы по одной из множества тропинок, начинавшихся сразу за городом. Солнце хоть и отдает. горам лишь часть себя, зато отдает беззаветно. А где нет солнца, там, даже в середине дня мешанина самых ледяных, самых резких из всех когда-либо виденных мною теней. Поднимаясь в гору, я попадал то на солнце, то в тень, и перепад температур был просто поразительным.

Один раз я даже рассмеялся, почувствовав, что, стоило мне буквально на минуту оказаться в тени, и выступивший у меня на лице пот почти мгновенно замерз на переносице. Птицы над моей головой гонялись друг за другом широкими полукружиями, то попадая в тень, то оказываясь на солнце. В воздухе стояли запахи отсыревшего камня, сосновой хвои и свежего асфальта, который укладывали где-то неподалеку. У меня в рюкзаке лежали желтое яблоко, свежий хлеб и зеленая бутылка шипучей минеральной воды. Обернувшись, я увидел высящийся на противоположной стороне озера каркас музея. Солнце ярко освещало его, рассыпаясь во все стороны лучиками света, отраженного или стеклами, или полированным камнем. В принципе я мог бы немного постоять здесь и полюбоваться им с этой новой, далекой точки, но ведь я и так разглядывал его большую часть каждого дня. Более того, эти горные прогулки отчасти и были задуманы мной как средство хоть немного отдохнуть от музея. А еще я спасался от него двухчасовыми телефонными разговорами с Клэр, долгими трапезами с Мортоном или другими членами нашей команды, чтением Корана или перечитыванием Библии. Когда я рассказал о своем увлечении Кораном Клэр, она тоже начала его читать, и с той поры изрядная часть наших с ней разговоров стала сводиться к обсуждению вопросов широты и долготы добродетели и греха, различных путей к Богу. Я не стал рассказывать ей о нашем с Хазенхюттлем разговоре насчет Вавилонской башни по телефону, поскольку ждал ее возвращения, чтобы сделать это при встрече.

У австрийцев есть очень хороший обычай. Когда здание доведено до нужной высоты, устраивается церемония называющаяся Dachgleiche note 78. На самой верхней балке со всей возможной торжественностью устанавливается елка, украшенная красными и белыми тряпочками. Символически это означает, что, мол вот и все, ребята, — только осталось, что крышу навести, и дело в шляпе. На самом деле работа еще далеко не закончена, но это прекрасная пауза на полпути и повод для устройства DachgleichenFeier, во время которого все участники строительства собираются вместе, чтобы поесть, выпить и дружески похлопать друг друга по спине. Хорошо поработали, ребятки. Клэр даже решила специально приехать, чтобы принять участие в празднике, а после Dachgleiche мы с ней планировали спокойно поездить по стране, полюбоваться видами и насладиться обществом друг друга после такой долгой разлуки. Мне хотелось рассказать ей все от начала до конца и послушать, что она на это скажет. Затем я хотел спросить ее, согласна ли она после того, как я снова вернусь в Калифорнию, и дальше жить со мной. Долгое отсутствие не сделало мое сердце мягче, но позволило мне понять, чего стоит женщина, которая оказалась гораздо более мужественной и необычной, чем я поначалу себе представлял. Я думал о ней постоянно, а иногда, когда мне нужен был слушатель, даже разговаривал с ней. В прежние времена я обычно разговаривал сам с собой, но теперь так привык к мысли о ней, что предпочитал разговаривать с воображаемой Клэр, — это было более продуктивно, чем с более сочувственным и во всем согласным самим собой. Клэр была человеком мягким, но это была мягкость пантерьей шкуры.

Где я? Я направлялся в сторону Зонналма, пересек луг и сейчас приближался к тенистому лесу. На опушке виднелся покосившийся от времени сарайчик для хранения инструментов. А он стоял рядом с этим сарайчиком. Я заметил его в основном потому, что это было единственное белое пятно на коричневато-зеленоватом фоне. Тогда я еще не знал, что это он, поскольку нас разделяло большое расстояние, однако остановился и некоторое время наблюдал, как животное поворачивается и исчезает в лесу. Его резко выделяющаяся белизна привлекла бы мое внимание в любом случае, но сейчас при виде белого пятнышка у меня вдруг мелькнула мысль: «Вот было бы забавно, если б это оказался Кумпол!» Но и момент, и мысль миновали, и я двинулся дальше.

Уже в сумерках, усталый, с натруженными мышцами, я тем же путем возвращался обратно. Солнце посылало свой последний привет, и контраст между светом и тьмой ослеплял своим всегдашним великолепием и драматизмом. На нижнем конце луга я остановился полюбоваться видом и освещением. Яблоко я сохранил, рассчитывая съесть, когда усталость одолеет меня окончательно и во рту появится резиноватый горький вкус. Снимая рюкзак, чтобы достать спасительный фрукт, я почувствовал, как мой рот увлажняется при одной мысли о шероховатой i мякоти и обещающем последовать сладком взрыве! на языке. И только уже держа яблоко в руке, я обернулся, чтобы посмотреть на вершину холма, и всего в каких-нибудь пятидесяти футах от себя вдруг снова увидел пса. Он стоял как вкопанный, уставившись на меня. Я ни секунды не сомневался, что это Кумпол. Три большие черные морщинки у него на морде, будто кто-то опрокинул ему на голову чернильницу, опровергали все сомнения, Я чувствовал: он ждет, когда я обращу на него внимание. Поняв, что его наконец заметили, пес развернулся и потрусил обратно в лес. — Кум!

Но он не останавливался.

— Кумпол! Подожди! — Я замер на месте. — Кум! Погоди! — Поняв, что мне его не остановить, я швырнул в него яблоком, не с досады, а чтобы он хоть обернулся напоследок. Может быть, смерть сделала его глухим. Но может быть, смерть просто не желала нашего контакта, поэтому я продолжал стоять на месте. Он же по-прежнему убегал. Я снова крикнул, но безрезультатно. Я видел его, он явился из какого-то другого мира, с какой-то целью, которую мне предстояло понять. Он удалялся от меня через темнеющий луг, ярко-белый на фоне зелени, похожий на катящийся ком снега. Даже после того, как он вбежал в лес, я еще некоторое время видел его. Быстрые белые стежки между черными вертикалями. Взгляды, намеки, вспышки белого цвета, там, там и там. Напрягая зрение, я ухитрялся видеть его и уже в полной тьме. Я знал, что на свете бывают чудеса, загадочные явления вроде мертвых белых собак, чудеса столь же великие, как, например, единственный раз в жизни обретенная мною способность говорить на всех известных языках. Легче всего было онеметь от всего этого и замереть на месте. Но это было бы неправильно. Венаск говорил, что большинство людей при виде призраков: (1) вскрикивают, (2) начинают дрожать, (3) впоследствии сотню раз рассказывают о случившемся, не задумываясь о том, почему призрак явился именно им. Что он хотел им сказать? «Чудеса и призраки не возникают просто так. Они не появляются в безлюдных пустынях и не показываются посреди Тихого океана какой-нибудь случайно проплывающей мимо рыбе. Им нужны зрители. Всем чудесам нужны зрители. Те, кто сможет их оценить. Ведь даже Френк Синатра вряд ли имел бы успех у глухих. И когда чудеса являются нам, мы должны прикинуть, какая связь между ними и нами. Выяснив это, друг мой, ты окажешься на верном пути».

Когда я понял, что Кумпол исчез и наше свидание закончено, я не придумал ничего лучшего, чем поднять руку над головой и помахать ему вслед. Уже исчезнувшему. От этого я почувствовал себя хорошо, но все же этого было недостаточно.

— Я люблю тебя! Я люблю тебя, Кум! — Я кричал это своему другу через весь луг в холодеющий воздух, через время и смерть и все прочие препятствия, люблю тебя!

— Этот парень такой урод, что даже одежда не хочет его носить! — говорил я об одном бригадире-американце, который создавал нам все больше и больше проблем. Палм уставился в потолок, но его молчание говорило о том, что он со мной согласен. Дверь медленно приоткрылась, и в образовавшейся щели показалось лицо, которое я узнал лишь через несколько секунд. Хазенхюттль, состарившийся на две тысячи лет.

— Господи, дружище, входите же!

Мортон вскочил и предложил гостю свое кресло. Хазенхюттль благодарно улыбнулся, но улыбка тут же исчезла с его лица, а то, как тяжело он плюхнулся в кресло, показывало, что он на пределе сил.

— Может, мне уйти? — Палм двинулся к выходу. Хазенхюттль взглянул на него и кивнул.

— Спасибо, Мортон, я надолго не задержусь. Учитывая его вид и голос, скорее похожий на шепот, это и впрямь было похоже на правду.

Когда Палм вышел и дверь со щелчком захлопнулась, мы с Хазенхюттлем некоторое время смотрели друг на друга через письменный стол.

— Я умираю.

— Ангелы не умирают.

— Я не совсем ангел. Сначала нужно побыть надзирателем. В общем, это довольно сложная процедура.

— Еще бы! Небось, начинать приходится с самых низов, да?

— Слушайте, Радклифф, ну почему вы всегда так язвительны? Я пришел сказать вам, что умираю — почти ангел умирает прямо на ваших глазах, а вы все шутите.

Я вскинул руку.

— Просто мне трудно вам верить. С тех самых пор, как мы встретились, вы без конца устраиваете мне испытания. Откуда мне знать, не очередная ли это проверка? да — я и с самого начала не слишком вам доверял, но просто как-то уже привык к вам. А тут вы являетесь, выглядя как Лон Чейни note 79, и заявляете, что умираете? Разве вы сами не отнеслись бы к этому скептически, будь вы на моем месте? Я-то всегда считал, что там, откуда вы явились, такая штука, как бессмертие, в порядке вещей. Он взял мой степлер и принялся им щелкать.

— Я тоже так думал. Это лишь доказывает, насколько мало мне было известно. Послушайте, я знаю, что вы снова видели пса. Это хороший знак. Не могу сказать вам почему, но это так. А еще я пришел сказать вам, что меня возле вас больше не будет. Я не понимаю, что со мной происходит, и это не совсем смерть, но все же нечто вроде. Так что отныне вам придется справляться самостоятельно.

Мы посмотрели друг на друга. Он снова щелкнул степлером. Мне хотелось отобрать его у него и поставить обратно на стол. Наконец я не выдержал, отобрал у него степлер и поставил на стол. Но он снова взял его.

— Если это правда, то я просто не знаю, что и сказать. Вам больно? У вас что-нибудь болит?

— Нет, но все равно спасибо, что спросили. Я сейчас, наверное, похож на свиток с Мертвого моря note 80, да?

— Нет, но вы выглядите очень, ээээ, необычно. Похожи на старого индейского вождя.

— Ерунда, но спасибо за эту ложь. Если не будете осторожны, Гарри, то сами не заметите, как превратитесь в хорошего человека.

— Боже избави! Так, значит, это правда? И я вас больше никогда не увижу?

Он коснулся лица ладонями, будто пытаясь остудить пылающие щеки. Губы у него пересохли и сморщились.

— Это мой последний день здесь.

— И куда же вы теперь, Хаз?

Глядя прямо перед собой, он едва заметно криво улыбнулся.

— Если бы знал, то так не боялся бы.

Интересно, почему мы никогда не перестаем бояться? Даже вы, даже ангелы боятся.

— Вы больше не боитесь, Гарри.

— Вы почти правы. После нашего с вами разговора и после того, как я увидел Кумпола там в горах, я ничего не боюсь и ни о чем не беспокоюсь. Мне просто хочется посмотреть, что будет дальше.

— Счастливый вы человек. — Он хотел было подняться, но тут же без сил упал обратно в кресло. — Ничего, если я немного посижу здесь у вас? Как только смогу — уйду.

— Конечно, оставайтесь. Хотите выпить? Он отрицательно покачал головой.

— Нет, я просто хочу хоть немного побыть с человеком, который не боится. Может быть, тогда и мне станет легче.

— Хазенхюттль, я… я вам очень сочувствую. А еще я хотел бы вас поблагодарить: вы все же объяснили мне значение всего происходящего. Если бы вы знали, как это меня захватило.

В нем ничего не менялось; он не таял, как облитая водой несчастная колдунья Бастинда, и тем не менее, чем дольше мы сидели, тем больше он как будто выцветал или уменьшался или сокращался. Казалось, из него прямо на глазах выходит газ или воздух.

— Послушайте, хочу вам на прощание сказать еще кое-что. Правда, мне уже трудно говорить, да и все мне уже трудно, но все же советую вам меня выслушать. Я постараюсь говорить достаточно ясно, чтобы вы смогли меня понять. Человечество всегда уделяло слишком много внимания мертвым. Смерть была фундаментальной частью самой жизни. Не совершайте подобной ошибки, Гарри. Забудьте о смерти. Она никогда не являлась частью Божьего замысла. Человек сам изобрел смерть, и до тех пор, пока он благоговеет перед ней, Бог позволяет ей существовать. — Он снова попытался и на сей раз все-таки сумел подняться и дотащиться до двери. — Станьте угрозой для мертвых. Пусть они боятся того, что вы создаете. Всякий человек, любящий свою работу, забывает о мертвых, даже о своих. Любая человеческая работа, особенно завершенная, снова и снова показывает им, сколь они неполноценны.


Встреча с представителями «Creditanstalt-Bank» затянулась, и большинство присутствующих в комнате уже устало обвисли в креслах, как утомленные пятиклассники на уроке арифметики. К счастью, секретарша позвала меня к телефону, причем звонящий, похоже, произвел на нее глубокое впечатление. Это оказался представитель султана Сару. Мне было сообщено, что Его Величество со своей нареченной решили почтить нас своим присутствием на Dachgleiche в знак поддержки как австрийского народа, так и музея.

— И когда же Их Высочества присоединятся к нам? — спросил я.

— Волею Божьей, через неделю, — ответил мой собеседник. После этого я услышал зловещий негромкий щелчок, который издает телефон, когда нажата кнопка «пауза».

— Гарри, это ты?

— Боже ты мой, никак это Фанни Невилл собственной персоной. Как поживаете, моя королева?

— Не напрягай меня, Гарри. Я просто хотела увериться, что ты тоже там будешь. Нам с тобой нужно поговорить. Только не пытайся догадаться о чем, поскольку все равно ошибешься. Так ты будешь там или нет?

— Послушай, куколка, ведь это мое здание. Естественно, буду.

— Как Клэр?

— С ней все в порядке. Она тоже приедет на праздник. Молчание, продолжавшееся очень, очень долго.

— О чем ты хочешь со мной поговорить, Фанни? Когда мы встретились в последний раз, ты поставила мне подножку. И у меня создалось впечатление, что больше тебе сказать нечего.

— Тогда так оно и было, но теперь нам нужно кое-о-чем переговорить. Ладно, мне нужно идти. Нам пора уезжать отсюда. Я как-то не привыкла, чтобы меня бомбили в собственном доме.

Конец двадцатого века — эра Обездоленных. Раз за разом, Давиды — будь то северные вьетнамцы, Аятолла Хомейни, даже «Нью-Йорк Джетс», — побеждали Голиафов — армию Соединенных Штатов, шаха Ирана, «Балтимор Колтс» — громили налево и направо до тех пор, пока вообще не исчезло такое понятие, как «заранее предопределенный исход».

Сарийская армия громила бойцов сопротивления Ктулу во всех крупных сражениях на протяжении шести месяцев. Это было неоспоримо. Ктулу вроде бы пришло самое время тащить свою задницу обратно в горные логова и с тоской взирать оттуда на победителей. Это было бы разумно. Но как сказочная птица Феникс, повстанцы раз за разом возрождались из пепла и снова бросались в бой. Поначалу этого следовало ожидать — типичная для большинства революционеров готовность сражаться до конца, страсть и энтузиазм. Потом это стало досадным недоразумением — когда же эти ребята наконец сдадутся? Ведь мы же выиграли сражение, разве нет? В конце концов Феникс превратился в монстра из фильма ужасов, который, независимо от того, сколько раз его пристреливали/пыряли/сжигали, возрождался, каждый раз становясь сильнее, чем прежде. Они захватили Вади-Зехид, где вырезали всех до единого пленных, которых им удалось захватить. В Чеддии было еще хуже. Видимо, они, как и Мурнгин из Австралии, верили, что дух мертвого врага вселяется в тело убившего его человека, который от этого становится вдвое крупнее и сильнее. Когда один французский журналист узнал, что многие из ближайших приспешников Ктулу кастрировали себя в знак преданности вождю, все сразу вспомнили русскую секту скопцов или «белых голубей». Этакая милая маленькая секта, где ради веры мужчины лишали себя мужских причиндалов, а женщины отрезали себе груди. При этом сектанты утверждали, будто сделать это велел им Бог. Тот же самый журналист, перед тем как исчезнуть с концами при исключительно подозрительных обстоятельствах во время визита к Ктулу и его монстрам, задал вождю вопрос: как могут его бойцы поступать с собой таким варварским образом. «Есть только герои и мертвецы, мсье. Если вы знаете, что человек, с которым вам предстоит сражаться, убив вас, может съесть ваше тело, ваше желание биться с ним станет гораздо меньше, верно? Кроме того, наши враги вовсе не люди. Они — исчадия ада, семя мертвых, тянущееся к жизни». Если бы этот старый придурок стоял где-нибудь на углу нью-йоркской улицы и проповедовал то, что говорил в интервью, людям достаточно бы было лишь разок взглянуть на него, чтобы поспешить убраться подальше. Но здесь он был Ктулу, лидером победоносной войны против правительства Сару.

В Целль-ам-Зее, когда речь заходила о том, что натворит этот людоед, если когда-нибудь придет к власти, люди обычно опускали глаза или отворачивались так, будто кто-то внезапно испортил воздух. Мы-то знали, каковы будут последствия его победы, но кому же охота говорить об этом? Особенно при том, что именно мы строили гигантское здание для его противников, известных как семя мертвых. Когда сарийский посол в Катаре и вся его семья были расстреляны из пулемета прямо перед зданием тамошнего посольства, Палм отправился в Вену и вернулся с еще семью охранниками, которые якобы были специально обучены технике контринфильтрации. Их присутствие позволило нам ощутить себя одновременно и в большей безопасности, и более уязвимыми. На протяжении недели этих охранников почти никто не видел и не слышал. Палм заверил меня, что они лучшие в своем деле, но также и безмолвно дал понять, что не желал бы распространяться на их счет. Поэтому я заткнулся и продолжал работать.

Хазенхюттль так больше и не появлялся. Вечером накануне приезда Клэр я отправился к тому штабелю досок, где мы с ним разговаривали, и немного поболтал с ним, где бы он сейчас ни находился. Я сказал ему, что с каждым днем становлюсь все увереннее в отношении будущего музея. Я рассказывал ему о своих идеях и вопросах, возникших у меня во время чтения Корана и Библии, и о том, что собираюсь попросить Клэр жить со мной. Я делился с ним путанными обрывками мыслей и желаний, надежд и тревог. Закончив и почувствовав даже какое-то смущение от того, что говорил с призраком ангела, я вдруг понял, что почти ничем из всего этого не делился с Мортоном Палмом. И не потому, что мне не хотелось, или я пытался что-то от него скрыть. Просто не рассказывал, и все. Поднявшись с досок и отряхнув руки, я сказал своему невидимому Надзирателю: «Теперь, когда тебя нет, ты стал моим другом!»


Если бы я не уклонился, она угодила бы мне прямо по лицу. Это было похоже на прекрасную сцену из какого-то фильма — Кларк Гейбл note 81 ждет в аэропорту с букетом роз в руках, Кэрол Ломбард появляется в зале прибытия и, увидев его, широко улыбается. Дорогой! Они сливаются в поцелуе, затмевающем любые другие поцелуи. Только Кэрол не отвечает на поцелуй, а отвешивает тому, кто ее целует, звонкую пощечину.

Клэр появилась в зале, улыбающаяся и выглядящая просто потрясающе. Волосы ее стали короче, и она была в джинсах и бейсбольном жилете, подчеркивавшем ее длинные ноги и широкие плечи. Грима у нее на лице было больше, чем обычно. Я представил себе, как она стоит в крошечном туалете самолета, одной рукой накладывая тушь, а другой при этом опираясь о стену. Я представил себе ее кресло в самолете: никаких смятых пластиковых стаканчиков в кармашке сидения впереди, никакого скомканного одеяла на полу. Ее журнал или книжка — как новенькие, и лежат там, где надо. В этом вся Клэр. Она всегда была очень эмоциональной, но исключительно аккуратной. Она предпочитала яркие цвета и фасоны, но точно знала, как их использовать наилучшим образом.

— Привет, милая! — Я протянул ей букет, и в тот же момент она взмахнула рукой. Я уклонился. Мать время от времени, когда я особенно наглел, лупила меня ремнем, а приобретенные в детстве навыки остаются на всю жизнь. Клэр промахнулась, но я почувствовал на лице ветерок от пронесшейся совсем рядом ладони. Я подумал, что это шутка, но стоило мне приглядеться к ней, как я понял, что она вовсе не шутит.

— Я вообще не знаю, зачем я здесь! Не знаю, зачем улетела из Лос-Анджелеса! Ты мерзавец! Почему я должна любить тебя? Насколько бы все было проще, если бы я тебя не любила!

— Клэр…

Тыльной стороной ладони она выбила у меня из рук цветы. Воздух наполнился красным и зеленым. Мы наблюдали за ними, как и все, кто стоял по соседству с нами.

— Клэр…

Она подошла к ближайшему цветку и начала его топтать.

— Ты всю жизнь достаешь меня, Гарри, и чертовски трудно выносить тебя и твое эго так долго. Но я все терплю, потому что люблю тебя и считаю, что в тебе есть величие. Но ты предал меня, сукин ты сын!

— Что? Как это?

К нам подошел полицейский и на ломаном английском спросил, что случилось. Я взял Клэр под руку и через плечо сказал копу, что у моей жены был трудный перелет и она себя плохо чувствует. Она вырвала у меня руку и заявила:

— Я прекрасно себя чувствую. Убери свои лапы.

С этими словами она двинулась вперед. Я взглянул на копа, растерянно пожал плечами и бросился за ней.

На выдаче багажа Клэр вообще не желала со мной разговаривать. Когда я попытался что-то сказать, она сердито топнула ногой и сказала:

— Я тебя не слышу. Можешь не стараться. Я тебя не слышу.

После этого я счел за лучшее помолчать. Не знаю даже что бы я делал, если бы, получив вещи, она отказалась идти со мной. Что же тогда — оглушить ее ударом по голове и погрузить в багажник? Правда, она, слава Богу, пошла, но первые полчаса поездки прошли в полном молчании. Я спросил, может, включить музыку? Молчание. Не голодна ли она? Молчание. Не хочется ли ей убить меня? Она бросила на меня взгляд, от которого, наверное, покрылось бы льдом и Солнце. Наверное, лучше было бы остановить машину и наконец выяснить наши отношения, но есть что-то гипнотическое в езде на большой скорости, и я надеялся, что вскоре она тоже успокоится. Я был так рад ее видеть. Мне хотелось обнять ее и поцеловать и столько всего ей рассказать, но я молчал.

Минут через сорок пять я краешком глаза заметил движение и понял, что она повернула голову и смотрит на меня.

— Знаешь, а мне звонила Фанни.

Я кивнул. Если бы я сказал что-нибудь не то, она снова могла бы замкнуться в молчании. — -Она позвонила и сказала, что хочет поговорить о тебе. Теперь, когда она выходит замуж и между вами больше ничего быть не может, она решила кое-что мне рассказать.

Я заметил табличку, указывающую, что в двух километрах находится площадка для отдыха. Я включил указатель поворота, давая другим водителям знак, что перехожу на более медленную полосу. Если сейчас мне предстояло услышать то, что я предполагал, то пусть лучше это произойдет не на ходу. Мне обязательно нужно было смотреть при этом Клэр в глаза. Фанни обладала множеством недостатков, и одним из них был исключительно злой язык. Если она чувствовала себя по-настоящему обиженной, то кто-то обязательно должен был заплатить за ее боль. Горе несчастному, которого она избрала своей мишенью. После нашего с ней разрыва, хоть он и произошел по ее инициативе, меня не оставляло ощущение, что она обязательно сделает какую-нибудь гадость. Но проходили недели, мои подозрения постепенно испарились, и я решил, что свою обиду она уже выразила, первой объявив о прекращении наших отношений. Я ошибался. Ей не достаточно было просто послать меня подальше. Именно поэтому она спросила про Клэр в тот день, когда мы говорили по телефону. Зная нечто такое, чего не знал я, она ожидала, что это сработает, как бомба с часовым механизмом. Кажется, есть такая разновидность жука или змеи, которая может много лет спокойно спать под землей, а потом пробуждается только для того, чтобы высунуть голову наружу и укусить любое живое существо, которому не посчастливится проходить мимо? Если нет, то должна была бы быть. В этом случае ученые вполне могли бы назвать ее гадюкой Невилл.

— Ты знаешь, о чем я говорю?

Мы как раз подкатили к съезду на площадку для отдыха. Я притормозил и свернул.

— Не знаю. А что ты имеешь в виду?

— Что я имею в виду, Гарри? Я имею в виду тот вечер, когда мы с тобой ходили обедать к Лоури. Куда ты отправился потом? Помнишь, ты тогда сказал, что тебе, мол, нужно еще поработать, а я тебе поверила? Доверчивая дура. Ты мне был так нужен в тот вечер!

— А как насчет чудесной кожаной сумочки, которую ты мне купил? Ты пошел и купил ей точно такую же! Не поленился съездить в тот же самый магазин и купить ей точно такую же сумочку! Даже цвет выбрал тот же самый. Цвет, который мне понравился больше всех остальных. Замечательный чувственный синий цвет! А ты когда-нибудь возвращался в магазин, где покупал что-нибудь для нее, чтобы приобрести там что-нибудь и для меня?

В общем-то, ответ следовало бы дать утвердительный, но пока это было преждевременно. Между тем, список продолжался. Ложь, подарки, встречи, слова, высказанные и невысказанные. Фанни решила рассчитаться с Клэр Стенсфилд, поскольку теперь, когда она послала меня ко всем чертям, другая моя женщина обязательно должна узнать, что именно было между нами и могла решить, хочет ли она иметь дело с таким бессердечным, самовлюбленным, лживым подонком. Она перечислила буквально все с дотошностью налогового инспектора. Клэр назвала около двадцати неблаговидных поступков, которые я совершил за ее спиной, тайком, средь бела дня, и так далее.

— Так все это правда, Гарри? Так все и было?

— В основном, да.

— Что значит «в основном»? Не надо играть со мной в словесные игры.

— Это значит, правда, только с некоторой разницей в деталях. Думаю, ты догадываешься, что Фанни рассказала тебе обо всем этом с небольшим креном в свою пользу.

— Догадываюсь. Не такая уж я дура. И могу тебя заверить: когда она закончила, я сказала: «Спасибо тебе, Фанни. Теперь я понимаю, почему Гарри выбрал меня, а не тебя». И повесила трубку. Пусть она хоть подохнет. К нам с тобой это не имеет отношения. К нам с тобой это не имеет отношения. О, это самое заурядное предательство, Гарри. Это мерзко, и несправедливо, и эгоистично, и люди, которые любят друг друга, никогда так не поступают. Вот и все. Очень просто. Поэтому я и хочу знать, почему ты так поступал? И почему ты так поступал со мной, да еще так часто? На твои отношения с ней мне наплевать.

Мимо нас по автобану с ревом пронесся грузовик. На площадку въехала машина с польскими номерами. Из нее выскочили два невысоких человека и бросились к туалету. Когда они через порядочное время появились из него, на лицах их цвели довольные улыбки. Я все еще молчал. Компьютер у меня в голове перевел все программы в оперативную память и сейчас перебирал их в поисках решений. Но в те же самые наносекунды я отбрасывал все появляющиеся ответы, поскольку они были либо слишком умными, либо уклончивыми или просто фальшивыми.

— Мне очень хотелось бы сказать тебе то, что ты хочешь услышать. Наверняка существует ответ, который бы утешил тебя и поднял тебе настроение. Но знаешь, какое единственное слово сейчас крутится у меня в голове, Клэр? — Борьба. Я не хочу сейчас вилять перед тобой и не хочу уходить от ответа. Я говорю о действительно трудной каждодневной борьбе за то, чтобы поступать правильно. Ты очень хороший человек и именно из-за этого… дара, думаю, просто не представляешь, как это трудно — поступать всегда правильно, особенно с людьми, которые для тебя что-то значат. Ты по самой природе своей хороший человек, и тебе этого не понять. Порой я тебе страшно завидую. Легче всего, конечно, сказать что-нибудь вроде «молния ударяет в самые высокие вершины», мол, если собираешься и дальше любить меня, тебе придется принять меня таким, какой я есть. Но ты имеешь полное право и отказаться. Может, во мне действительно есть какое-то величие, но я могу честно тебе сказать, что в последние месяцы я как никогда упорно работал над тем, чтобы поступать правильно и не по отношению к кому-то в частности, а ко всем окружающим. Делал ли я все эти мелкие пакости раньше? Да. Буду ли делать их впредь? Надеюсь, нет. Надеюсь. Сейчас я больше всего на свете нуждаюсь в тебе. Я хочу обращаться с тобой так, как ты того заслуживаешь. Я хочу обращаться с тобой так же хорошо, как ты всегда обращалась со мной. И я стараюсь. Поверь, ты должна знать, что я стараюсь изо всех сил. Но я ведь не герой романа или телесериала. Там все всегда имеет смысл, и мы привыкли думать, что жизнь должна быть похожа на телефильм или на роман Диккенса. У плохого парня не сложилась жизнь, но ему вдруг повезло и бум! — он в одночасье меняется и становится добродетельным. Мне бы очень хотелось стать добродетельным. Мне очень хотелось бы стать добродетельным по отношению к тебе, и я стараюсь изо всех сил. Вот это-то я только и могу сказать тебе с уверенностью: я стараюсь.

— Все это звучит хорошо, Гарри, но ты меня предал.

— Да, предал. На сто процентов.

— А это значит, что тебе нельзя доверять.

— Сомневаюсь, что кто-нибудь мне когда-нибудь доверял.

Она двинула меня локтем по руке.

— Черт бы тебя побрал, Гарри, да ведь я тебе доверяла! Я прекрасно знала все твои недостатки, и как крепко ты привязан к Фанни, и все-таки верила тебе. Это-то и есть самое обидное — я держала тебя на слишком длинном поводке, зная, что тебе это необходимо, но ты накинул этот поводок на шею мне, а не себе! И сейчас именно я задыхаюсь в петле, а не ты!

Я прижался лбом к рулю. ,

— Я попробую. Я буду бороться, я… буду… стараться. Больше я тебе ничего гарантировать не могу.

— Ты не в том положении, чтобы что-то гарантировать.

Мимо проезжали машины. На небе собрались было тонкие серые похожие на гончих облака, но вскоре уплыли прочь.

— Если бы даже ты и убедил меня, что стараешься, меня все равно бесит невозможность тебе доверять. Это как заниматься сексом и каждый раз останавливаться перед самым оргазмом.

— Почему?

— Да потому, что, когда приближается оргазм, хороший оргазм, ты забываешь обо всем на свете и просто срываешься в него. И всегда знаешь, что любовь не даст тебе упасть. Когда все кончается, ты снова твердо стоишь на земле. Как мне теперь ощутить все это с тобой?

Наши отношения с Клэр в те несколько дней, которые мы с ней провели в Целль-ам-Зее до приезда султана были какими-то очень хрупкими и печальными. Как человек со свежим шрамом, мы едва-едва начинали функционировать нормально, как вдруг произносилось или делалось что-то, чересчур растягивающее «шов», и едва начавшая срастаться нежная кожа испытывала боль. Держались мы друг с другом довольно сдержанно, правда, я слишком много говорил и всячески старался, чтобы ей не было скучно. Однажды днем мы кормили уток на озере, и она вдруг начала плакать. Я спросил, не могу ли я хоть как-то утешить ее. Она вытянула свою искусственную руку ладонью вверх и несколько раз сжала и разжала кулак. В такой момент этот жест показался мне настолько странным, что я даже постеснялся спросить, что она хочет этим сказать.

В другой раз она ни с того, ни с сего, рассказала историю из собственного детства, которую больше всего любили ее родители. Когда ей было четыре годика, мать спросила ее, что ей больше всего нравится. «Любовь, зебры и мой муж».

Мы слишком часто трахались, и чаще всего секс наш был одной и той же разновидности: безумно-агрессивный, горячий. Но без особой близости. Взгляни на партнера, когда он этого не ждет, и скорее всего наткнешься на холодный изучающий взгляд. Я очень радовался тому, что почти все время рядом был Мортон, поскольку он сразу же почувствовал напряженность наших отношений и, как мог, старался хоть немного ее снять. Мы вместе ели, и во время этих совместных трапез он развлекал нас разными несусветными историями из времен службы в войсках ООН. Как-то раз они с Клэр отправились кататься на лыжах, а однажды съездили в Зальцбург. Когда он спросил, что между нами произошло, я рассказал ему, стараясь быть максимально честным и справедливым. Казалось, он сочувствует, но как-то отстраненно. Тогда я впервые спросил его не по той же ли причине и он разошелся со своей женой.

— Нет, Гарри, я был верен ей. Может, что другое я делал и не так, но, по моему убеждению, жизнь вполне можно прожить и с одним человеком.

За день до прибытия гостей из Сару Клэр, не сказав мне ни слова, уехала. Я вернулся домой после утреннего совещания и на столе нашел прислоненную к вазе с одинокой розой записку:

«Я, конечно, должна их тебе гораздо больше, поскольку загубила в день приезда целый букет. Извини, что сбегаю тайком, но сейчас, дорогой, я просто не могу оставаться с тобой. Уезжаю в Вену и пробуду там до тех пор, пока не уедет Фанни. После этого мы посмотрим, что чувствуем друг к другу, и обсудим, как быть дальше. Я продолжаю твердить себе: „Прости его“, но потом спохватываюсь и понимаю, что хочу вовсе не прощать тебя, а любить. Но поскольку пока я не в состоянии ни простить, ни любить, уезжаю и немного побуду в прекрасном городе. Надеюсь, за это время мне удастся как следует проветрить мою забитую разными мыслями голову. Когда приеду и устроюсь, позвоню и скажу, где остановилась».

Хотя ее отъезд удивил и огорчил меня, в душе я отчасти даже был рад, что она приняла решение. Она заслуживала гораздо большего внимания с моей стороны, но я просто не мог ей его уделять до тех пор, пока не приедет мерзавка Невилл, и я не рассчитаюсь с этой сучкой. В принципе, теперь, когда я знал, что произошло между ней и Клэр, я думал о Фанни уже скорее не как о сучке, а как о… Нет, не то подумали, разумеется, я думал о ней, как о стерве. Зубастой, желающей казаться святее папы римского, подлой стерве, которая, конечно, в моем лице получила далеко не подарок, это верно, но все же не имела права платить мне, закачивая свой яд в вены моей жизни. Вне всякого сомнения, она сучка и свое она получит. Естественно, у меня созрел план.

Я не поехал в небольшой аэропорт в окрестностях Шуттдорфа, чтобы приветствовать прибывший на вертолете королевский дуэт. В это время я спал в номере отеля и мне снился забавный сон о том, как я покупаю мормонскую литературу. Палм сказал, что мое отсутствие явилось обидой для людей, которые вовсе не заслуживали быть обиженными.

В тот вечер на приеме, устроенном в Schloss note 82 султана, казалось, присутствовала половина всех жителей западной Австрии, поэтому переговорить с султаном и Фанни мне удалось только после того, как я покрутился там около часа.

Оба были в черном. Стоящий на противоположной стороне комнаты и рассказывающий о чем-то кучке внимательно слушающих политиков, Хассан был в шелковистом двубортном костюме, в котором выглядел выше и старше. На находящейся немного ближе ко мне Фанни были пышная шелковая блузка, брюки и гранатово-красный пояс. Неужели сарийским женщинам дозволено одеваться столь вызывающе? А вдруг супругу султана возжелали бы простые смертные? Несмотря на обуревающую меня ярость я не мог отказать себе в удовольствии мысленно раздеть ее и вспомнить, как она выглядит в постели. Я столько раз видел ее спящей. Слышал, как она мочится. Наблюдал, как она стоит перед зеркалом и ищет на лице морщинки. Она была зловредной, но легко ранимой. Ее поступок объяснялся глубокой привязанностью ко мне и обидой за то, что взамен она не получила от меня желаемого. Теперь я мог бы дать ей это, но, увы, слишком поздно. Когда наши взгляды встретились, я первым подошел к ней.

— Эй, привет.

— Привет, Гарри. — Ее глаза были самой настоящей метеорологической станцией с циферблатами, счетчиками и воздухозаборниками, запрограммированной на определение моей погоды и погоды между нами. Я подождал, пока она произведет первое измерение: (1) он подошел, (2) выглядит дружелюбно, (3) не попытался убить меня.

Я знал, чего она ожидает — стомегатонного взрыва Радклиффа. Или, по меньшей мере, ураганного ветра, который зашвырнет ее обратно в Сару. Вместо этого она получила Гарри Радклиффа в наилучшем расположении духа. Обходительный, умный, каким могу быть только я, и, что самое главное, — по-доброму настроенный. Так «по-доброму» мне и удалось выманить ее из комнаты. Я мог бы подробно рассказать и процитировать что сказали она/я, тогда было бы понятнее о чем идет речь, но, наверное, достаточно сказать, что Фанни Невилл таким замечательным меня еще никогда не видела. Я с самой первой минуты почувствовал, что это буквально сводит ее с ума. Когда она спросила, приехала ли Клэр, я сказал да, и у нас с ней состоялся весьма важный разговор по поводу ее недавнего телефонного звонка. Тогда она стала допытываться, кто и что говорил, и я принялся вдохновенно, как торговец, подержанными автомобилями, врать и в конце концов заставил ее думать, что в результате имевших место в ходе разговора разных откровений/прозрений/признаний наша с Клэр любовь лишь расцвела. И все это благодаря ее телефонному звонку. Но я сделал это очень тонко и умно, и даже сверхпроницательная Фанни не поняла, какую лапшу вешают ей на уши. Главное было ничего сильно не сглаживать. Конечно, то, что Фанни поведала о моих неблаговидных поступках, вызвало кризис, ссору и слезы. Конечно, мы вплотную подошли к разрыву. Конечно, то, конечно, это, но в конце концов мы осознали, что между нами существует прочная связь, которая хоть и была основательно поколеблена, но доказала, что она гораздо сильнее, чем мы оба думали. Как глубоко мы были привязаны друг к другу!

Фанни же увидела Радклиффа таким, каким она всегда мечтала его видеть — прямой результат ее попытки разбить ему жизнь. Он был почти тот же, что и раньше, только гораздо лучше, и все это благодаря ее постыдному, ненужному поступку. Будучи маленькой склочной крысой, она, сама того не сознавая, помогла нам с Клэр найти становую жилу в наших отношениях.

В моем плане мщения была и часть номер два, но с ней я решил повременить до тех пор, пока ближе к вечеру не увижу результатов действия части номер один. После пятнадцати минут оживленного разговора, в окружении подглядывающих, вынюхивающих, подслушивающих гостей, я все же заметил, что Фанни понемногу начинает осознавать свой провал. Когда же она наконец спросила, почему отсутствует Клэр, я посмотрел на нее в упор и сказал:

— Она уехала в Вену. Ей требуется какое-то время подумать и решить, хочет она остаться со мной или нет. И вполне возможно, что не захочет, Фанни.

— Даже после всего того, что между вами произошло? Я-то думала, у вас все прекрасно.

— Все все понимают. Но это не обязательно прекрасно. — Я набрал в грудь воздуха, намереваясь продолжать, но вдруг понял, что не могу. Поскольку я говорил сейчас чистую правду и страшно испугался, что могу потерять Клэр из-за прежнего себя — того себя, который теперь мне был невыносим. Это он как раз так и вел себя по отношению к Клэр. Тот же самый Радклифф, который сейчас пудрил мозги Фанни, заставляя ее поверить, будто ее заслуживающий лишь презрения поступок изрядно нам помог. Ты можешь никогда ее больше не увидеть! В своей записке она упомянула, что после того, как уедет Фанни, нам нужно будет поговорить, а вовсе не увидеться! Я едва не бросился к телефону, чтобы позвонить Клэр и умолять ее не бросать меня. Дать мне хоть полшанса все исправить. Я был рад, что использовал полученное в Сару желание на ее руку, но если бы мне предоставили еще одно желание сейчас, я бы попросил вновь соединить меня с Клэр, потому что важнее этого не было ничего. Я был согласен на все.

Я взглянул на Фанни, и в глазах у меня все поплыло. Я коснулся виска, чтобы прекратить головокружение. Я тяжело дышал и никак не мог остановиться. Успокойся! Извинившись, я поспешно отошел и стал искать туалетную комнату. Там я наполнил раковину холодной водой и сунул в нее всю голову целиком. Я могу потерять Клэр! А может, и уже потерял. Позвони ей немедленно. Нет, оставь ее в покое, и пусть она примет решение самостоятельно. Умоляй ее. Не трогай ее. Валяйся у нее в ногах. Не звони.

Задыхаясь, я вытащил голову из воды и снова опустил ее обратно. Звони в Вену. Не смей.

Снова подняв голову, я взглянул в висящее над раковиной зеркало. Лицо мое было мокрым, и с него капала вода. Я жадно хватал ртом воздух.

— Ты победила, Фанни. Ты победила.


И еще одна последняя история. Как-то вечером мы с Филипом Стрейхорном обедали с Венаском у него дома. Разговор естественно и плавно перешел к тому, сколько существует различных способов умереть. Дни моего безумия были еще свежи в памяти, и любые разговоры о смерти заставляли меня нервничать. Но в устах этих двоих, особенно собравшихся вместе, даже загробный мир становился интереснейшим местом. Стрейхорн, знавший понемногу обо всем, рассказал, что в Средние века казни были довольно торжественным и даже захватывающим событием. Зачастую приговоренный поднимался на эшафот — эту свою последнюю трибуну — и обращался к толпе с зажигательной речью. Он рассказывал собравшимся, как опасается за их души и каким образом он сам оказался в столь плачевном положении. Смотрите, люди, не следуйте моим путем, а не то кончите так же плохо, как и я. Зеваки очень любили слушать эти предсмертные автобиографии, а обреченный, в свою очередь, получал последний шанс земного общения с теми, кто пришел посмотреть, как он умрет. Суть проповеди обычно сводилась к следующему: мы с вами все одинаковы и единственное, что я могу вам сказать, братья и сестры, не поступайте так, как я.

Венаск отозвался только после того, как доел пряный картофельный салат, лежавший у него на тарелке.

— Гарри тоже однажды так сделал.

Отправляя в рот очередной кусок копченой говядины, я едва не прослушал.

— Что-что?

— Да-да, именно ты. Однажды ты встал, произнес потрясающую речь, а потом тебе отрубили голову. Это едва ли не единственный раз за всю твою историю, когда ты признал, что был неправ.

Я бросил взгляд на Стрейхорна.

— И когда же это было, Венаск?

— Да во Франции, накануне революции. Тебя осудили за то, что ты украл свинью у священника.

— Свинью у священника?

— Именно. Кто-нибудь хочет еще огурчик?

— И за сколько же лет до революции это случилось?

— Не бери в голову, Гарри. Прислушивайся к тому, что я говорю между строк, которые ты не удосужился прочитать. Я сказал, что то был единственный раз за твою историю, когда ты признал, что неправ. Тонкий намек на толстые обстоятельства, дружок.


Меня просто тошнит от уличных оркестров. Важно марширующие по городу толстяки в тирольских шляпах с торчащими сбоку и трепещущими на ветру фазаньими перышками. Напоминающие фашистские, полувоенные защитного цвета костюмы, а уж о музыке, которую они исполняют, и вообще говорить нечего!? Какой только садист ее сочинил? Какие круги ада он перед этим прошел?

В тот день по улицам маршировало, наверное, не менее пяти таких оркестров. И когда они останавливались передохнуть и смолкали, из неведомого уголка преисподней вдруг выскакивали представители какого-нибудь австрийского фольк-ансамбля и начинали улюлюкать свой йодль, хлопать себя по ляжкам, завывать и бешено скакать, чередуя бешеные пляски с традиционными австрийскими народными танцами. В паузах же подключался выступающий в роли распорядителя церемонии известный телеведущий, щедро рассыпая вокруг себя соленые шуточки и комментарии, вслед за чем начинался парад хорошеньких девушек в таких коротких юбочках, что из-под них чуть ли не пупки выглядывали. Добро пожаловать на Dachgleiche в честь Собачьего музея. Все это, конечно, было ужасно, но, разумеется, не до такой степени. Стоило понять, что цель всего мероприятия напиться до чертиков и начать поздравлять всех подряд, как в празднике начинало видеться нечто джорджгрожевское. Единственное, что меня раздражало — помимо необходимости раз шесть подряд прослушать «Марш Радецкого» note 83, — было то, что при виде этих веселящихся людей я не раз представлял, как самые пожилые из них I вот так же веселились в тридцатые и сороковые годы, а потом в разгар веселья на трибуну поднимался тип в коричневой форме и разражался звонкой речью во славу герра Гитлера. Эти мысли и не давали мне стать полноправным участником веселья. Но все равно было хорошо. Сарийцы пили яблочный сидр и апельсиновый сок. Для них специально привезли барашков. Воздух наполнился запахом жарящейся баранины и сосисок, маслянистым запахом жарящегося картофеля и ароматами молодого вина и пива. Я вообще очень плохо переношу спиртное и точно знаю, что если выпью хотя бы пару кружек пива, то мгновенно напьюсь в стельку, поэтому я подошел к одной группе, взял бокал и сделал глоток, потом к следующей— еще глоток… Таким манером, я полагал, что сумею продержаться в относительно приличной форме до конца церемонии. И еще я знал, что если напьюсь, то вполне могу позвонить в Вену и наговорить Клэр черт те чего. Самый последний мой план предполагал оставить ее в покое еще на один день, если, конечно, я выдержу, а потом позвонить и поведать о том, как мне плохо, и попросить о встрече, даже в том случае, если она решила меня бросить. Ведь это было бы честно, не так ли? Я лелеял этот план, как птицу с подбитым крылом: может быть, при должных заботе и уходе мне удастся сохранить ей жизнь. Может быть, если я все сделаю правильно, крыло заживет и она снова будет летать.

Мы как раз беседовали на ломаном немецком с Bundeshauptmann note 84 из Зальцбурга когда в сопровождении целой армии придворных появился Хассан.

— Мы очень гордимся тем, что вы сделали, Радклифф. Я знаю, отцу бы это наверняка понравилось. — Мы обменялись крепким рукопожатием. Я первым выпустил его руку. Как он отреагирует, если я скажу ему, что это не просто красивое здание, а будущая Вавилонская башня? Зная его мнение обо мне, я был уверен, что он лишь вздохнет, сожалея о моей бесконечной самонадеянности, и, промолчав, уйдет. Наверное, лучше оставить все как есть, и пусть будущие события говорят сами за себя.

— Большое спасибо. А как обстоят ваши прочие дела?

— Спасибо, ужасно. Устал до смерти. Когда мы наконец разобьем Ктулу, я буду очень счастлив. Пока же жизнь не доставляет мне особых радостей.

— Да, Ктулу говорит довольно неприятные вещи. Хассан поднял голову и поскреб шею. Только тут я вдруг заметил, что он небрит.

— На прошлой неделе возле моего офиса был найден «дипломат», в котором было достаточно пластиковой взрывчатки, чтобы взорвать половину дворца. Но внутри не оказалось ни таймера, ни взрывателя, только взрывчатка. И еще записка. Написанная рукой Ктулу. Знаете, что он написал? «Это твоим детям, Хассан. А ты уже мертвец».

— Представляю, каково вам было!

— Это напугало меня, но в последнее время мне довольно часто приходится пугаться. Отец учил меня, что страх подобен пище — ты поглощаешь его и извергаешь его из себя. Но иногда крепит. Иногда мне больше хотелось бы посмотреть футбольный матч, а не думать о войне. Позаботиться о себе. Да. кстати, вчера после приема Фанни рассказала мне о вашем с ней разговоре. По ее словам, вы были очень милы. У меня почему-то сложилось впечатление, что ее это даже несколько расстроило. Довольно забавно. — Он царственно помахал мне рукой и отбыл, сопровождаемый своей шайкой.

Мой Bundeshauptmann тут же снова начал что-то мне рассказывать, а я только и делал что улыбался и согласно кивал, поскольку не понимал ни слова из того, что он говорит. К счастью, вскоре нас позвали на церемонию, и у меня появилась возможность сбежать от него с многочисленными улыбками и несколькими дюжинами AufWiedersehen note 85. На верхушку здания поднялись только мы, начальники. Только нам было позволено сфотографироваться, как одной большой дружной семье, собравшейся вокруг елки. В центре стояли Хассан и Фанни. Настоящая церемония началась после того, как мы снова спустились вниз и прошли к наспех сооруженной неподалеку от здания трибуне.

Все находившиеся там должны были выступить с речью и, когда очередь дошла до меня, я сказал:

— Покойный султан Сару сделал для меня две удивительные вещи. Во-первых, он великодушно спас мне жизнь во время землетрясения. И, что, наверное, еще более важно, он убедил меня взяться за этот проект. Хотя мы не были слишком близки, этим человеком я восхищаюсь до сих пор, и мне его очень не хватает. С моей точки зрения, в нем наилучшим образом сочетались человеческие противоречия: он был провидцем, твердо стоящим обеими ногами на земле. Прагматиком, который никогда не боялся мечтать и надеяться. Его Величество, новый султан, недавно сказал мне, что, доживи его отец до этого дня и увидь это здание, он остался бы доволен. Остается только надеяться, что, когда здание будет достроено, наш Собачий музей станет достойно выполнять функции всех хороших музеев, то есть информировать, просвещать и, наконец, восхищать.

Короткая и прочувствованная речь вызвала горячие аплодисменты, хотя вряд ли среди присутствующих было много людей, достаточно хорошо знающих английский, чтобы ее понять. Австрийские чинуши говорили бесконечно, и это было вдвойне тоскливо для тех из нас, кто не имел счастья быть родом из этой страны инвертированных глаголов. Последним выступил Хассан, который поблагодарил всех сначала по-немецки, потом по-английски, а остаток краткой речи произнес на прекрасном, безукоризненном немецком, чем немало меня удивил. У этого парня в рукавах было припрятано полно сюрпризов. Оставалось лишь надеяться, что их у него окажется достаточно для победы над нехорошими ребятами в Сару.

После завершения официальной части снова забухали оркестры и снова появились еда и выпивка. Сидя на трибуне и слушая речи, я не спеша разглядывал публику и внезапно выпрямился в кресле, заметив женщину, которую сначала принял за Клэр. Бывает, твердо знаешь, что это не она, но какая-то маленькая зловредная зверушка в голове упорно долбит: нет, это точно она, до тех пор, пока окончательно не собьет нас с толку. Когда я заметил эту женщину, она как раз аплодировала, и было совершенно очевидно что у нее две здоровые руки. Но моя зверушка настаивала, нет, это Клэр! Она приехала! И на какой-то кратчайший захватывающий миг я поверил в это. Вернувшись через несколько мгновений к реальности, я почувствовал, что уровень адреналина у меня в крови зашкаливает, а сердце колотится, как после стометровки. Мне хотелось, чтобы это была она, и в то же самое время я словно окаменел. Мне так необходимо было конкретное, чудесное подтверждение ее возвращения. И в то же время, если бы это оказалась Клэр, я бы просто не знал, что ей сказать. Впрочем, неважно, поскольку это была не она, и я понял это через секунду, более пристально вглядевшись в нее. Но от ложной тревоги я весь трясся и чувствовал себя подавленным еще примерно с час, пока, наконец, выбитый из колеи всеми этими переживаниями не взял с подноса, который проносила мимо девушка, большую кружку пива. Но пиво ничуть не помогло и лишь вынудило меня срочно отправиться на поиски туалета.

Когда раздались первые выстрелы я как раз стоял с высунутым от удовольствия языком и блаженно прикрытыми глазами. Открыв глаза, я огляделся, не понимая, что происходит. Выстрелы? Крики, снова выстрелы, автоматная стрельба. Короткие лающие очереди, тишина, новые очереди с разных сторон. В туалете слева и справа были открыты окна. Из них до меня донеслась стрельба сначала с одной стороны, потом ответная с другой. Застегнув брюки, я выглянул из левого окна, но ничего не увидел. Снова стрельба. Тогда я выглянул из правого окна и увидел пробегающего мимо человека, какого-то незнакомого араба в джинсах и черной лыжной куртке, с высоко поднятой рукой, в которой что-то было зажато. Оружие.

Снова стрельба, и не успел я выскочить из туалета, как услышал два очень громких взрыва и исполненный ужаса и боли крик; женский голос, снова и снова выкрикивающий чье-то имя: «Фердль! Фердль! Фердль!»

Снаружи царил хаос. Люди валялись на земле, люди куда-то бежали, люди были перепуганы. Одни истекали кровью, другие были мертвы. Какой-то кошмар. Раньше я уже видел такое во Вьетнаме. Никто не знал, как вести себя под обстрелом. Бежать прямо на огонь? Прорываться вперед через зону поражения? Залечь? Каждый поступал по-своему и молился. К счастью, поблизости один из спецохранников Палма делал перевязку какому-то ребенку. Я бросился к нему и спросил:

— Кто это?

— Люди Ктулу. Мы предполагали, что они могут появиться сегодня. У вас есть оружие?

— Нет.

— Тогда лучше найдите. Или бегите. Лучше убежать. Снова хаос. Как же быть? Но прежде чем я принял решение, опять послышались взрывы, целая серия. Причем совсем рядом. Бум. Бум. Бум. Глухие хлопки минометов. Неужели у них есть чертовы минометы? На дальнем конце стройплощадки к небу поднимался высокий столб черного дыма, сквозь который уже начинало зловеще пробиваться пламя. Я вспомнил, что именно там приземлился вертолет Хассана. Хассан. Фанни.

Боже мой, Фанни!

Я помчался туда, пригнувшись как можно ниже, едва ли не на карачках, как краб. Вокруг стреляли, на земле лежал австрийский полицейский, которому пуля пробила шею и размозжила плечо. Рядом валялся его пистолет. Я, не раздумывая, схватил его. Это было просто оружие. Теперь у меня по крайней мере есть оружие. Пистолет оказался легким. Похож на игрушечный, и толку от него немного, но тем не менее из него все-таки можно стрелять, и теперь у меня в руках было хоть что-то смертоносное. Я продолжал мчаться к дыму. Фанни.

Мои ноги все поняли раньше головы. Или голова подсказала ногам, а уже потом они в свою очередь сообщили мозгу. В каком бы именно порядке это ни происходило, я остановился как вкопанный еще до того, как осознал случившееся и мгновенный паралич лишил меня равновесия. Спотыкаясь, я неуверенно проковылял еще немного вперед. Я едва держался на ногах. Музей! Эти сволочи решили взорвать музей. Сначала устроить переполох, затем заложить заряды и удрать. Я знал это. Я был уверен. Эта мысль не раз приходила мне в голову все то время, пока мы здесь работали. В один прекрасный день Ктулу обязательно попытается завалить моего красавца. Это было так логично, но я отгонял подобные мысли так же, как и мысли о собственной смерти. К чему терять время на размышления о чем-то столь окончательном и неизбежном. Я стоял до тех пор, пока не вернулось чувство равновесия, а потом повернулся и посмотрел на здание. Оно все еще было на месте, довольно далеко, но вполне в пределах досягаемости. Мысль кинуться к нему мелькнула у меня в голове, но я тут же отбросил ее. Если мне удастся добежать до Фанни, я, возможно, еще смогу помочь. Если оставался хоть малейший шанс, дело того стоило. Я отвернулся от музея и бросился к вертолету.

На бегу я обратил внимание на то, что почти не слышно машин, стрельба почти стихла, зато гораздо громче стали человеческие голоса. Мольбы о помощи, крики, невнятное и жуткое бормотание тяжелораненых. Я прибавил ходу, чтобы скорее добраться до своей подруги. Может быть, я еще смогу помочь.

Тут раздалось «ла-ла-ла-ла-ла» и сразу же после этого среди дыма медленно взмыл черный вертолет султана и улетел прочь. Была ли на борту Фанни? Из кабины кто-то строчил из автомата. Зип-зип-зип-зип… стоп… зип-зип-зип-зип. Похоже, там внутри было полно народу. А Фанни с ними? Вертолет скрылся из виду.

Затем я услышал за своей спиной три мощнейших взрыва. Таких сильных, что земля вздрогнула и опрокинула меня навзничь. Я знал, что это было. Я знал, что все кончено. Я уставился в находящуюся в пяти дюймах от моего лица землю. Такую густо-коричневую. Такую живую.


И напоследок расскажу еще об одном. Я видел это немного позже, когда все уже почти закончилось. Вдалеке, там, где дымились развалины музея, палмовский охранник преследовал одного из приспешников Ктулу. Оба были вооружены и бежали что было сил. И вдруг человек Ктулу превратился в большого оленя. Это правда. Я видел это собственными глазами. Не прекращая погони, человек Палма мгновенно превратился в собаку. Рыжевато-коричневого пса. Несясь на восьми, скрылись из виду как раз в тот момент, когда я наконец осознал, что именно вижу и что именно сейчас произошло у меня на глазах. Я видел это.


Словно извиняясь за то, что произошло днем, погода к вечеру стала просто-таки весенней. Было тепло, в воздухе стоял целый букет чудесных ароматов — идеальная погода для прогулки.

Можете себе представить, что началось после нападения. Полиция и врачи, сирены, всеобщая сумятица и непрекращающиеся горестные вопли и крики боли раненых. Невозможно было вернуть этой вселенной хотя бы видимость логики и порядка. Семнадцать человек погибло. Гораздо больше ранено. Музей разрушен до основания. Единственной хорошей новостью стало то, что Хассану и Фанни удалось выбраться из заварухи целыми и невредимыми. Правда, не так, как я думал — на вертолете, — а на секретной спецмашине, которая постоянно находилась поблизости от королевской четы, просто так, на всякий случай. Известие о том, что моя подруга осталась жива, весьма меня порадовало.

Я старался помочь чем мог, но, к сожалению, не был ни священником, ни врачом. Я был всего-навсего архитектором, спроектировавшим здание, которого больше не существовало. Когда-то давным-давно я, улыбаясь, думал о том, что надпись «Человек, Который Построил Собачий Музей» была бы хорошей эпитафией на моей могиле. Я крутился среди раненых и пытался помочь, пытался утешить как мог, но все было бесполезно. Одна убитая горем женщина, раскачивающаяся из стороны в сторону над телом мужа, заметила меня и наградила взглядом, которого я никогда не забуду. Ее взгляд говорил: «Это твоя вина. Во всем виноват только ты».

Потом я разговаривал с полицейскими, рассказав им все, что знал. Кажется, мой рассказ не вызвал у них ничего кроме скуки. Потом я отправился обратно в отель. Целль-ам-Зее превратился в настоящий бедлам. Пожарные машины, кареты скорой помощи, вертолеты, автобусы телевидения — сотни людей буквально захлестнули городок волной мрачного возбуждения, и теперь он был похож на муравейник. Некоторые из них прибыли сюда, чтобы помочь, но большинство рвалось просто поглазеть и насладиться картиной трагедии. Но самым поразительным было то, как стремительно все они примчались. Ну и быстро же разлетались вести о кровопролитии! Этих людей очень легко было возненавидеть.

Стоило мне войти в комнату, как я услышал непрекращающиеся звонки. Телефон звонил так истошно, что мог свести с ума. Возможно, среди звонивших была Клэр или Фанни, но у меня не было сил отвечать. Я сказал портье, где я и что если я понадоблюсь какой-нибудь важной персоне, то пусть пройдет ко мне в номер. Но никто так и не появился. Телефон продолжал звонить до тех пор, пока я, не выдержав, позвонил портье и распорядился всем отвечать что меня нет.

Несколько часов спустя я все еще лежал пластом на кровати, и вдруг послышался негромкий стук в дверь. Предполагая, что это полиция, я устало поднялся и открыл. За дверью стоял Мортон Палм. Презирая себя за то, что за все это время я ни разу не вспомнил о нем и не удосужился выяснить, уцелел ли он, я крепко обнял его.

— Слава Богу, Мортон.

Мы стиснули друг друга в объятиях и долго стояли неподвижно. Наконец он попытался высвободиться, но я не отпускал его.

— Подождите, прошу вас, подождите.

— Гарри, я хочу, чтобы вы пошли со мной.

— Куда? В полицию?

— Нет, мы с вами сходим на стройплощадку.

— Зачем?

Вид у него был измученным.

— Потому что это необходимо. Вы должны пойти со мной.

— Вы серьезно, Мортон? Сейчас?

— Да, мы должны сходить туда прямо сейчас. — Ладно. — Когда я наконец оторвался от него, меня вдруг охватило чувство пустоты и утраты. Что я там забыл? Но я в любом случае не мог ему отказать, и, значит, придется идти.

Отойдя на несколько шагов от отеля, я остановился и огляделся.

— Какой прекрасный вечер. Прекрасный, хотя и дерьмовый.

Объезжая озеро, чтобы попасть на место, мы оба молчали. Мортон вел машину медленно, лицо его ничего не выражало.

Ожидая увидеть телевизионный цирк из юпитеров и камер, я был совершенно ошеломлен, поняв, что на площадке никого нет. Ни единой живой души. Я взглянул на Палма, ожидая разъяснений, но он лишь жестом предложил мне помолчать. Что же происходит?

Мы вышли из машины в том месте, где когда-то была ограда, сейчас превратившаяся в скомканные клочья сетки. Вокруг никого не было видно.

— Мортон…

— Подождите, Гарри. Я все объясню когда мы придем на место.

Но никакого места собственно не осталось. Должно быть, Ктулу прислал сюда лучшего специалиста-подрывника на всем Среднем Востоке, поскольку, казалось, здание было уничтожено полностью. Я, конечно, видел результаты взрыва и днем, но из-за царящей неразберихи и сумеречного состояния ума не успел еще оценить всей тяжести поражения. Тросы и пилоны, бетонные столбы и стальные балки — все было перемешано в одну гигантскую кучу развалин. Приди сюда человек, не знающий, что здесь было раньше, он и представить бы себе не смог, какое здесь высилось всего каких-нибудь несколько часов назад здание, счастье и гордость стольких людей. Над землей живым оставались дым и кое-где еще пробивающееся сквозь обломки пламя.

— Гарри!

— Знаете, что я сегодня видел, Мортон? Знаете, что я видел среди всего этого хаоса? Один человек превратился в оленя, а другой — его преследователь — в пса. Честное слово, я видел это собственными глазами.

— Знаю.

Я медленно повернулся к нему.

— Знаете? Откуда же вы можете знать?

— Я привел вас сюда как раз для того, чтобы все объяснить. Потому что здесь никого нет. Вы никогда не задумывались, почему много месяцев назад зашли в мой магазинчик? Или почему вы шли по улице и вдруг остановились у витрины какого-то скучного магазина стремянок? Вы просто не могли этого не сделать. Посмотрите на меня, Гарри. Нет, не так, внимательнее. А теперь коснитесь моего лица. Не бойтесь, — дотроньтесь вот до этого места.

Все еще колеблясь, не совсем понимая, что происходит, я протянул руку и дотронулся до его щеки. Как только мои пальцы коснулись его кожи, я почувствовал прикосновение к собственной щеке в том же самом месте. Но обе руки Мортона оставались на месте. Я испуганно отдернул руку. И тут же исчезло ощущение прикосновения к моей щеке.

— Сделайте это снова, Гарри. Положите сюда всю ладонь.

Я положил ладонь ему на лицо и почувствовал такое же прикосновение на своем собственном.

— Что это? — прошептал я.

— Вы зашли в мой магазин, потому что нуждались во мне. Вы всегда нуждались в ком-то, кто помог бы вам яснее все понимать. Иногда это были женщины, а какое-то время вы думали, что это Хазенхюттль. Вы думали, что зашли ко мне по собственной воле, но ошибались. Я ждал вас.

— А Хазенхюттль? Вы знаете о нем? Об этом моем Надзирателе?

— Хазенхюттль — это просто вы сами. В то время вам нужен был кто-то вроде него. Поэтому вы и создали его, чтобы помочь себе справиться со своими проблемами. Все его страхи были вашими собственными, но и уверенность тоже. Он был просто другой вашей частью, из плоти и крови. И «умер» он тогда, когда перестал быть вам нужен. Когда в душе вы поняли, что справитесь сами.

Сквозь меня, как вода, хлестали волны невыносимых эмоций. Мне казалось, будто я рожаю. Или умираю. Когда я снова обрел дар речи, я только и смог что с трудом выговорить:

— А вы?

— Я — нечто другое. То, что он рассказал вам о Башне, правда. Вы и сами знали это с самого своего рождения, но вам необходимо было создать кого-нибудь вроде него, чтобы услышать об этом от кого-то еще, а не искать истину в себе самом. Все правильно. Теперь вы знаете, и это главное. Случившееся сегодня не имеет никакого отношения к вашей работе, но то, как вы отреагировали на происшедшее, сильно повлияло на нее.

— Разве я что-нибудь сделал? Я даже не попытался остановить их. Может, мне и удалось бы, но я бросился наутек.

— Нет, не так. Вместо того чтобы проявить эгоизм и попытаться спасти свое здание, свое творение, самым важным для вас было спасти жизнь своей подруги. Подруги, которая так ужасно поступила с вами. Это было испытанием. И мы понятия не имели, как вы поступите.

— Испытанием? Вы хотите сказать, что все это было подстроено? Вы устроили мне выпускной экзамен?

— Нет, мы ничего не знали о предстоящем нападении, но, когда оно произошло, сделали все возможное, чтобы остановить его. И в то же время наблюдали за вами. То, как вы реагировали, возможно, было даже важнее спасения Башни. Вы доказали, что достойны строить ее. И теперь вам предстоит решать, хотите ли вы попробовать еще раз.

— Попробовать что? Я ничего не понимаю! — Я закрыл лицо руками и попытался отдышаться. Это оказалось нелегко. Палм коснулся моего плеча, но я поспешно отступил назад. — Что вы делаете? Что все это значит?

— Это Вавилонская башня, и вы были здесь для того, чтобы построить ее заново по причинам, о которых поведал вам Хазенхюттль. С тех самых пор, как была разрушена первая Башня, Человек то и дело пытается возвести ее вновь. Но всегда находились люди, подобные Ктулу, которые не желали этого. Мир их не волнует. И вот вам результат.

— Так почему же вы не остановите всех проклятых Ктулу в мире? Гитлеров и Сталиных? Почему вы и все эти ваши сонмы ангелов и сраных херувимов просто не возьмете и не покончите со всеми этими ублюдками, чтобы все мы — остальные простые ребята — могли жить спокойно? А? Почему вы этого не сделаете?

— Потому что это дело Человека. И вам, людям, было предоставлено все необходимое, чтобы сделать это. Как с этой Башней. Человечество располагает всеми орудиями для ее строительства. Разумом, интуицией, предвидением…

— А после того как она будет выстроена? — Теперь я рассердился. Мне уже плевать было, кто он такой. Сейчас я ненавидел его за спокойствие и снисходительный тон.

— Как только это произойдет, вы вернетесь в рай. Но только если построите ее. Идите сюда. Хочу вам кое-что показать.

— Подождите! А как же насчет собаки и оленя? Что это было?

— Идите сюда, Гарри. Всему свое время. — Не дожидаясь меня, он направился к развалинам. Я двинулся за ним. Когда мы добрались до обломков, он нагнулся, положил руку на землю. И жестом велел мне сделать то же самое.

— Чувствуете? — Что?

— Подождите и постарайтесь ощутить это всей ладонью.

Прежде чем я что-то почувствовал, прошло некоторое время. А когда почувствовал, то это было похоже на какую-то слабую вибрацию. Она не ослабевала, но и не усиливалась.

— Что это?

— Земля начинает заново отстраивать Башню. За ночь она справится. К завтрашнему утру башня будет настолько высока, насколько вы были правы в своем проекте. Около одной трети, не больше. Потом она перестанет расти. И никто кроме вас не будет знать, что это случилось. Мир лишь будет помнить о происшедшем и считать, что взрыв разрушил здание не полностью. Это дар Господа. Он делает это ради вас. А уж продолжать строительство до тех пор, пока все не получится как нужно, предстоит вам или другим людям. — Я вам не верю.

— А вы послушайте землю. Можете хоть всю ночь оставаться здесь и наблюдать, как это происходит.

Я снова коснулся земли. Вибрация стала сильнее. Она и страшила и завораживала.

— А что если я не хочу больше этим заниматься? Что если никто не захочет?

— Тогда она так будет стоять, заброшенная и забытая, до тех пор пока люди не поймут, что она собой представляет, и не возобновят работу.

— Но почему я?

— Вы никак не устаете задавать этот вопрос снова и снова. Да потому, что вы потомок Нимрода и еще потому, что вы вдохновенный художник. Но в основном потому, что сегодня вы предпочли помочь, а не спасать собственную шкуру. Вот за это вам и будет позволено продолжать, если захотите.

Тем не менее, должен вас предупредить: ничто не дается просто так. Теперь Ктулу выиграет войну с Хассаном и продолжать строительство, даже если вы и решитесь на это, будет очень опасно и трудно. Возможно и то, что вы, промучавшись над Башней остаток жизни, так ничего и не добьетесь. Никаких гарантий нет. Есть только сладость творчества и неумирающая надежда на достижение цели.

Я медленно поднялся. Палм тоже. Я вытянул руку и снова коснулся его лица и снова почувствовал прикосновение невидимой руки к своему.

— А что же с Клэр? Она оставит меня?

— Не знаю. — Он улыбнулся и положил свою ладонь поверх моей прижимающейся к его лицу. — Мне ведь тоже не все говорят.

— Так это правда, Палм? Все, что вы сейчас рассказали? — Да, Гарри. Все это чистая правда.

— А кто были эти олень и пес?

— Мир полон разных странных вещей. Некоторые из них дружественны нам, другие — нет.

— Каковы мои шансы добиться успеха? Улыбаясь еще шире, он пожал плечами.

— Зная вас, сказал бы, что больше половины. — А что если я…

— Тсс. Смотрите.