"Дорога в Сарантий" - читать интересную книгу автора (Кей Гай Гэвриел)Глава 10В тот самый день, когда мозаичник Кай Криспин Варенский пережил два покушения на свою жизнь, впервые увидел купол Святилища божественной мудрости Джада в Сарантии и познакомился с людьми, которым предстояло определить грядущие дни его жизни под солнцем бога, далеко на западе, неподалеку от стен его родного города, состоялась церемония в гораздо меньшем по размеру святилище, для отделки которого наняли его с партнером, мастерами и подмастерьями. Среди лесов Саврадии народ антов — вместе с врашами, инициями и другими языческими племенами этих диких земель — поклонялся своим предкам в День Мертвых и совершал кровавые обряды. Но, проникнув с боями на запад и на юг в Батиару, когда рухнула Родианская империя, они приняли веру в Джада, а также многие обычаи и обряды побежденных. Царь Гильдрих, в частности, во время своего долгого правления значительно продвинулся в деле консолидации своего народа на полуострове и достижения некоторой гармонии с покоренными, но все еще высокомерными родианами. Считалось чрезвычайно неудачным, что Гильдрих Великий не оставил других живых наследников, кроме дочери. Пускай анты теперь почитают Джада и доблестного Геладикоса, носят солнечные диски, строят и восстанавливают церкви, посещают бани и даже театры, заключили договор с могущественной Сарантийской империей в качестве суверенного государства, а не кучки племен, но они остались народом, который прославился краткостью правления своих лидеров и совершенно не приемлющим женского главенства. В определенных кругах не переставали изумляться тому, что царицу Гизеллу до сих пор не заставили выйти замуж или не убили. По мнению вдумчивых наблюдателей, только неустойчивое равновесие между соперничающими группировками у власти поддерживало эту явно неприемлемую ситуацию до самого долго ожидаемого дня освящения мемориала Гильдриха у стен Варены. Церемония состоялась поздней осенью, сразу же после завершения трехдневного праздника Дайкании, когда родиане имели обычай отдавать долг своим собственным предкам. У них были цивилизованные вера и общество: зажигали свечи, читали молитвы, но не проливали кровь. Тем не менее довольно большое количество людей, тесно набившихся в расширенное и богато украшенное святилище, чувствовали себя плохо после излишеств Дайкании и втайне жалели, что сами не умерли. Среди многих родианских празднеств и святых дней в течение всего года пьяные гульбища Дайкании были восприняты антами с совершенно предсказуемым энтузиазмом. В полумраке лишенного солнца рассвета придворные из Варены в меховых плащах и те из антских дворян, которые приехали издалека, собрались здесь и смешались со знатными родианами и множеством клириков, более или менее высокопоставленных. Небольшое количество мест оставили для простого народа из Варены и ее окрестностей, и многие заняли очередь со вчерашней ночи, чтобы попасть туда сегодня. Большинство, конечно, не попало внутрь, но они толпились снаружи, на холоде, болтая, покупая еду и вино со специями, а также безделушки в быстро выросших на траве вокруг святилища палатках. В северной части двора мрачно и неумолимо маячил все еще голый холм земли, скрывающий под собой жертв последней чумы. Можно было видеть, как некоторые мужчины и женщины иногда подходят к нему и молча стоят на холодном ветру. Ходили упорные слухи, будто сам верховный патриарх совершит путешествие из Родиаса на север, чтобы почтить память царя Гильдриха, но этого не случилось. Разговоры как внутри святилища, так и вне его ясно объясняли, почему он не приехал. Мозаичники — знаменитая пара, жители Варены, — покорные воле юной царицы, изобразили на куполе Геладикоса. Атан, верховный патриарх, который подписал — под давлением с востока, как все считали, — совместную декларацию, запрещающую изображать смертного сына Джада, вряд ли мог посетить святилище, в котором так дерзко пошли против его воли. С другой стороны, в реальной обстановке батиарского полуострова при правлении антов он также не мог проигнорировать подобную церемонию. Анты приняли веру в Джада и его сына в равной степени, и они не собирались отказываться от Геладикоса, что бы ни говорили оба патриарха. Это создавало некоторые затруднения. В результате нашли окольное решение этой проблемы, и полдюжины старших клириков совершили путешествие из Родиаса по покрытым грязью дорогам и прибыли двумя днями раньше, в разгар праздника Дайкании. Теперь они сидели с мрачными, несчастными лицами в передней части святилища, перед алтарем и солнечным диском, стараясь не смотреть на купол, где можно было увидеть изображение золотого Джада и столь же яркое, запретное изображение его сына в падающей колеснице с огненным факелом в руке. Те, кто разбирался в подобных вещах, уже сочли мозаики очень красивыми, хотя некоторые ругали качество использованной смальты. Что важнее, новые картины над головой заставили набожных жителей Варены, которые ждали дольше всех и получили в награду места в дальнем конце, перешептываться в искреннем изумлении и благоговении. В мерцании свечей, которые царица приказала зажечь ради своего могущественного отца, факел Геладикоса, казалось, сверкает и излучает собственный свет, а сияющий бог и его обреченный на смерть сын смотрят сверху на собравшихся внизу людей. После многие провели слишком очевидные аналогии и сделали сложные и противоречивые выводы из жестоких событий того утра, которое началось в холодной, ветреной серости и закончилось кровью на алтаре и на солнечном диске за ним. Пардос уже решил, что это самый важный день в его жизни. Он даже почти решил, немного испугав самого себя масштабами этой мысли, что он, возможно, навсегда останется самым важным днем в его жизни. И ничто никогда не сможет сравниться с этим утром. Вместе с Радульфом, Куври и другими он сидел — они сидели, а не стояли! — в секторе, отведенном ремесленникам: плотникам, каменщикам, каменотесам, мастерам по металлу, рисовальщикам фресок, стекольщикам, мозаичникам, всем остальным. В последние несколько дней рабочие по указанию двора внесли и тщательно расставили деревянные скамьи по всему святилищу. Ощущение было странным — сидеть в помещении, где поклоняются богу. Одетый в новую коричневую тунику, Пардос изо всех сил старался выглядеть одновременно спокойным и взрослым, не упуская при этом ни единой мелочи из происходящих вокруг событий. Пардос понимал, что ему необходимо выглядеть невозмутимым: он уже не был подмастерьем. Мартиниан подписал документы на него, Радульфа и Куври вчера после обеда. Они официально получили звание мастеров, могли служить у любого мозаичника, который захочет их нанять, и даже — хоть это было бы глупо — искать собственные заказы. Радульф собирался вернуться домой, в Байану; он всегда говорил, что вернется. На этом летнем курорте можно найти массу работы. Он был родианином, его семья знала нужных людей. Пардос был антом и никого не знал за пределами Варены. Они с Куври собирались остаться с Мартинианом — и с Криспином, если и когда тот вернется из славного и ужасного Города на востоке. Пардос не ожидал, что будет так сильно скучать по человеку, который вечно угрожал ему побоями и увечьями, но он по нему очень скучал. Мартиниан учил его терпению, дисциплине, порядку, равновесию между воображаемым и возможным. Криспин учил Пардоса видеть. Сейчас он старался применять эти уроки, рассматривая цвет одежды могучих вождей антов и тех высокородных родиан, которые здесь присутствовали, и мужчин, и женщин. На сидящей рядом жене Мартиниана была наброшена шаль чудесного глубокого красного цвета поверх темно-серого платья. Этот цвет напоминал летнее вино. Мать Криспина, сидящая по другую сторону от Мартиниана, надела длинный синий плащ, такой темный, что ее седые волосы, казалось, сверкали в пламени свечей. Авита Криспина была невысокой женщиной, сдержанной, с прямой спиной; ее окутывал аромат лаванды. Она поздоровалась с Пардосом, Радульфом и Куври по именам и поздравила их, когда они вошли вместе: никто из них понятия не имел о том, что она знает об их существовании. Слева от алтарного возвышения, близко от того места, где сегодня прозвучат ритуальные песнопения и клирики будут отправлять службу в память о Гильдрихе, сидели самые важные члены двора рядом с царицей и у нее за спиной. Мужчины были бородатыми, неулыбчивыми, одетыми в темные коричневые, рыжеватые темно-зеленые тона — цвета охотников, подумал Пардос. Он узнал Евдриха, с соломенными волосами и боевыми шрамами, — но, несмотря на это, красивого, — бывшего командующего северными когортами, которые сражались с инициями, ставшего теперь первым министром царства антов. Большинства других он не знал. Он подумал, что некоторые из мужчин явно чувствуют себя неловко без своих мечей. Оружие в церкви было, конечно, запрещено, и Пардос видел, как их руки беспокойно шарили у золотых и серебряных поясов, ничего там не находя. Сама царица сидела на возвышении в середине первого ряда новых деревянных скамей с этой стороны. Она выглядела изящной и немного пугающей в белых траурных одеждах и белой шелковой вуали, скрывающей ее лицо. Только сам импровизированный трон и единственная полоса темного пурпура на мягкой шапочке, придерживавшей вуаль, служили сегодня признаками ее царского статуса. Жены, матери и дочери всегда носили вуали, рассказывал им Мартиниан, во времена расцвета Родиаса, когда человека хоронили или во время поминальной службы. Царица, одетая и скрытая таким образом, возвышающаяся над всеми остальными, казалась Пардосу фигурой из истории или из сказок о других, фантастических мирах, которые рассказывали у очага по вечерам. Конечно, Мартиниан был единственным из них, кто разговаривал с ней во дворце, когда они с Криспином получали заказ на эту работу, и потом, когда приходил просить денег и отчитаться о ходе работ. Радульф видел ее один раз вблизи, когда она проезжала по городу, возвращаясь верхом после королевской охоты за его стенами. Пардос никогда ее не видел. Радульф сказал, что она красивая. «Как ни странно, это можно определить даже сейчас, хотя ее лица не видно», — подумал Пардос. Ему пришло в голову, что белые одежды среди более темных осенних цветов — эффективный способ привлечь внимание. Он обдумал, как это можно использовать, и вспомнил о Криспине. Послышался шорох, и он быстро повернулся к алтарю. Три священника, которым предстояло вести службу — знаменитый Сибард Варенский от царского двора и двое из святилища, — вышли вперед из-за солнечного диска и остановились, в желтом, в голубом, в желтом. Перешептывание постепенно стихло, потом прекратилось. В мигающем свете свечей и ламп на оливковом масле, под богом и его сыном на маленьком куполе, они воздели руки, шесть ладоней, повернутых к толпе в знак благословения Джада. Но дальнейшие события нельзя было назвать праведными. Позже Пардос понял, что жест священников был выбран в качестве сигнала. Нужен был какой-то знак для координации действий, а все знали, как начнется эта церемония. Широкоплечий человек с темно-каштановой бородой, который встал как раз тогда, когда священники собирались начать обряд, был военный антов Агила, хотя Пардос узнал об этом только потом. Огромный ант в тяжелых сапогах прошел вперед к алтарю от своего места рядом с царицей и на виду у всех собравшихся откинул полу подбитого мехом плаща. Он сильно потел, щеки его покраснели, и при нем был меч. Руки священников замерли в воздухе, словно шесть забытых придатков, они сбились и замолчали. Четверо других мужчин, увидел Пардос, и сердце его сильно забилось, также встали в задних рядах царского сектора и вышли в проход между рядами скамей. Их плащи тоже были откинуты; четыре меча открыты взорам, а затем вынуты из ножен. Это была ересь, нарушение обычаев. И даже хуже. — Что ты делаешь? — резко спросил придворный священник в гневе. Царица Гизелла не шевелилась. Большой, бородатый мужчина стоял прямо перед ней, но лицом к святилищу. Пардос услышал, как Мартиниан тихо сказал: — Защити нас Джад. Ее стража осталась снаружи. Разумеется. Разумеется. Пардос знал о слухах, о страхах и угрозах, все знали. Он знал, что молодая царица принимает еду и питье, только если их приготовили и попробовали ее собственные люди, что она никогда не ходит даже по собственному дворцу без охраны своей гвардии. Но не здесь. В святилище, под траурной вуалью, в день памяти ее отца, на глазах у своего народа, знатных и простых людей, а также священников и всевидящего бога, в этом святом месте, куда запрещено приходить с оружием, она могла считать себя в безопасности. Но она ошибалась. Мускулистый, потный человек, стоящий перед царицей, прохрипел, не обращая внимания на священников: — Что скажет Батиара о предательстве? Что делают анты с правителями, которые их предают? — Эти слова резко прозвучали в святом пространстве, вознеслись к куполу. — О чем ты говоришь? Как ты посмел явиться в святилище с оружием? — Голос того же священника. «Смелый человек», — подумал Пардос. Говорили, что Сибард бросил вызов императору Сарантия по вопросу веры в письменной форме. «Он и сейчас не испугается», — подумал Пардос. У него самого дрожали руки. Бородатый ант сунул руку под плащ и достал сверток пергаментов. — У меня есть бумаги! — крикнул он. — Бумаги, которые доказывают, что эта фальшивая царица, фальшивая дочь, фальшивая шлюха готовилась предать нас всех инициям! — Это, — ответил Сибард с поразительным самообладанием, когда по святилищу пронеслась волна потрясенного ропота, — без сомнения, ложь. И даже если бы это было не так, здесь не место и сейчас не время говорить об этом. — Замолчи, ты, кастрированный прихвостень шлюхи! Дело воинов антов решать, когда и где лживая сука должна встретить свой конец! Пардос с трудом сглотнул. Он был ошеломлен. Эти слова были дикими, немыслимыми. Он говорил так о царице! Потом две вещи случились очень быстро, почти одновременно. Бородач выхватил свой меч, а за спиной царицы поднялся еще более крупный мужчина с бритой головой и шагнул вперед, встав прямо перед ней. Его лицо было бесстрастным. — Отойди, немой, или я тебя убью, — сказал человек с мечом. Люди по всему святилищу вскакивали и бросались к выходу. Вокруг стоял скрежет скамей, гул голосов. Второй мужчина не двинулся с места, загораживая царицу собственным телом. Он был безоружен. — Опустите мечи! — снова крикнул священник у алтаря. — Это безумие в святом месте! — Убейте же ее, наконец, — услышал Пардос ровный, тихий, но явственно различимый голос из рядов антов рядом с Гизеллой. Тут кто-то закричал. От движения воздуха за убегающими людьми пламя свечей колебалось. Казалось, мозаики над головой шевелятся и меняются в колеблющемся свете. Царица антов встала. Держа спину прямой, как древко копья, она подняла обе руки и откинула вуаль, а затем сняла мягкую шапочку с королевской эмблемой и осторожно положила ее на приподнятое сиденье, так, чтобы все могли увидеть ее лицо. Это была не царица. Царица молода, с золотистыми волосами. Это все знали. Эта женщина была уже не молодой, а ее волосы были темно-каштановыми с проседью. Тем не менее в ее глазах горела холодная, царственная ярость, когда она обратилась к стоящему перед ней мужчине поверх головы немого. — Ты уличен в предательстве, Агила. Отдай себя в руки правосудия. Пардос наблюдал за потеющим человеком по имени Агила, который потерял остатки самообладания. Он видел, как это произошло: отвисшая челюсть, широко раскрытые изумленные глаза, потом дикий, непристойный вопль ярости. Безоружный немой погиб первым, так как стоял ближе всех. Меч Агилы обрушился на него наотмашь, наискось разрубив грудную клетку и войдя глубоко в шею. Агила вырвал клинок из тела, и человек бесшумно упал. Пардос увидел, как его кровь брызнула через освященное пространство и запачкала священников, алтарь, священный диск. Агила перешагнул через упавшее тело и вонзил меч прямо в сердце женщины, которая заняла место царицы, сорвав его планы. Она вскрикнула, умирая, забилась в агонии и упала назад, на скамью рядом со своим креслом. Одной рукой она схватилась за клинок в своей груди, словно хотела прижать его к себе. Пардос видел, как Агила яростно дернул его назад, распоров ей ладонь. К этому моменту крики раздавались повсюду. Движение к дверям превратилось в отчаянную давку, близкую к безумию. Пардос увидел, как один знакомый подмастерье споткнулся, упал и пропал из виду. Он видел, что Мартиниан крепко схватил за локти свою жену и мать Криспина, когда они влились в эту лихорадочную давку и двинулись вместе с остальными к выходу. Куври и Радульф держались прямо за их спинами. Затем Куври пробился вперед на глазах у Пардоса и взял Авиту Криспину за другую руку, защищая ее. Пардос остался на месте и стоял неподвижно. Потом он не мог объяснить, почему, только говорил, что он наблюдал, что кто-то должен был наблюдать. И наблюдая таким образом, — с довольно близкого расстояния, неподвижная точка в бурлящем хаосе, — Пардос увидел, как первый министр Евдрих Златовласый шагнул вперед от своего места рядом с упавшей женщиной и звучным голосом произнес: — Положи свой меч, Агила, или его у тебя отберут. То, что ты сделал, — безбожно, это предательство, и тебе не позволят убежать и остаться в живых. «Он держится с поразительным спокойствием», — подумал Пардос. Агила быстро повернулся к этому человеку. Пространство расчистилось, люди спасались бегством из святилища. — Заткни свой кинжал себе в задницу, Евдрих! Ты, кусок конского навоза! Мы сделали это вместе, ты не посмеешь теперь это отрицать. Только жребий решит, кто из нас будет здесь стоять. Отдать меч? Глупец! Мне позвать своих солдат, чтобы они с тобой расправились? — Зови их, лжец, — ответил второй мужчина. Его голос звучал ровно, почти степенно. Их отделяло друг от друга меньше пяти шагов. — Ты не услышишь ответа. Мои люди уже расправились с твоими — в том лесу, где ты задумал тайно разместить их. — Что? Ты проклятый предатель! — Как забавно, что ты это говоришь при данных обстоятельствах, — заметил Евдрих. Затем быстро отступил назад и тревожно крикнул: — Винселас! — Глаза Агилы стали безумными, он сделал выпад мечом через разделяющее их пространство. Наверху находился мостик, не особенно высоко, место, где могли играть невидимые музыканты или где осенью и зимой могли спокойно прогуливаться и предаваться размышлениям священники, когда снаружи стоял холод и шли дожди. Стрела, убившая Агилу, прилетела оттуда. Он рухнул, будто дерево, и его меч с грохотом упал на пол у ног Евдриха. Пардос посмотрел вверх. Полдюжины лучников стояли на мостике. У него на глазах четверо с обнаженными мечами — люди Агилы — медленно опустили, а затем бросили свое оружие. Так они и погибли, сдавшись, когда просвистели еще шесть стрел. Пардос осознал, что стоит совсем один в секторе, отведенном для ремесленников. Он чувствовал себя совершенно беззащитным. Он не ушел, но все-таки сел. Ладони у него взмокли, ноги подгибались. — Приношу свои извинения, — непринужденно произнес Евдрих, поднимая глаза от мертвых людей на трех священников, все еще стоящих перед алтарем. Их лица приобрели изжелта-бледный цвет. Евдрих помолчал и поправил воротник туники, а затем тяжелое золотое ожерелье на шее. — Теперь нам необходимо быстро восстановить порядок, успокоить людей, вернуть их назад в святилище. Это политическое дело и очень прискорбное. Вас оно совсем не касается. Вы, разумеется, продолжите церемонию. — Что? Мы этого не сделаем! — возразил придворный священник, Сибард, сжав зубы. — Само это предложение позорно и безбожно. Где царица? Что с ней сделали? — Могу заверить, что меня гораздо больше интересует ответ на этот вопрос, чем тебя, — ответил Евдрих Златовласый. В ушах у пристально наблюдающего Пардоса все еще звучали слова Агилы: «Мы сделали это вместе». — Остается догадываться, — непринужденно добавил Евдрих, не обращаясь ни к кому конкретно и ко всем, кто оставался в святилище, — что до нее донеслись слухи о подлом заговоре Агилы, и она предпочла спастись и не присутствовать на поминальной службе в честь отца. Трудно винить в этом женщину. Но, естественно, это вызывает некоторые… вопросы. — Он улыбнулся. Пардос запомнит эту улыбку. Евдрих продолжал после паузы: — Я предлагаю восстановить здесь порядок, а затем навести его во дворце — от имени царицы, конечно, — пока мы не узнаем точно, где она находится. Затем, — сказал канцлер с соломенными волосами, — нам надо будет определить, что делать дальше здесь, в Варене, и во всей Батиаре. А пока, — продолжал он, и голос его внезапно стал холодным, не допускающим возражений, — ты сам впал в заблуждение, добрый клирик. Послушай: я не просил тебя что-то сделать, я тебе приказал. Вы трое продолжите траурную церемонию и ритуал освящения, иначе ваша собственная смерть последует за теми, которые вы уже видели. Поверь мне, Сибард. Я не хочу с тобой ссориться, но ты можешь умереть здесь или остаться жить и достичь тех целей, которые поставил для себя и нашего народа. Святые места освящались кровью и раньше, не только сегодня. Сибард Варенский, длинноногий и длинношеий, несколько мгновений смотрел на него. — Нет таких целей, к которым я смог бы праведно стремиться, если бы выполнил твой приказ, — ответил он. — Мне надо совершить похоронные обряды над убитыми здесь и принести утешение их семьям. Убей меня, если хочешь. — И он сошел с возвышения перед алтарем и вышел через боковую дверь. Глаза Евдриха превратились в узкие щелочки, как увидел Пардос, но он ничего не сказал. Антский вельможа пониже ростом, гладковыбритый, но с длинными каштановыми усами, теперь стоял рядом с ним, и Пардос видел, как этот человек положил ладонь на плечо Евдриха, успокаивая его, когда Сибард прошел рядом с ними. Евдрих смотрел прямо перед собой, тяжело дыша. Теперь именно низкорослый человек отдавал резкие команды. Стражники начали вытирать кровь на тех местах, где погибли немой и женщина, собственными плащами. Крови было много. Они вынесли их тела через боковой выход, потом тела Агилы и его убитых людей. Другие солдаты вышли во двор, где все еще толпились испуганные люди. Они получили приказ вернуть всех назад. Сообщить, что церемония будет продолжена. Пардоса изумило, когда он позднее размышлял над этим, что большинство тех, кто выбежал наружу, давя друг друга от ужаса, все-таки вернулись. Он не знал, что это говорит о людях, как это характеризует мир, в котором они живут. Куври вернулся, Радульф. Мартиниан и обе женщины не вернулись. Пардос понял, что рад этому. Он остался на своем месте. Его взгляд перебегал от Евдриха и человека рядом с ним к двум священникам, оставшимся перед алтарем. Один из священников оглянулся назад, на солнечный диск, затем подошел к нему и краем собственной одежды вытер с него кровь, а затем стер кровь с алтаря. Когда он снова вернулся назад, Пардос увидел темное пятно размазанной крови на его желтой одежде и еще увидел, что этот человек плачет. Евдрих и стоящий рядом с ним мужчина сели на свои места, точно так же, как и раньше. Два священника нервно посмотрели на них, а затем еще раз подняли руки ладонями вперед и заговорили в унисон, совершая обряд. — Святой Джад, — произносили они, — да будет Свет для всех твоих детей, собравшихся здесь, теперь и в грядущие дни. — И люди в святилище произносили ответные слова, сначала нестройно, потом более четко. Затем один из священников снова заговорил, и снова раздался ответ. Пардос тихо встал, когда начался обряд, прошел мимо Куври и Радульфа и тех, кто сидел за ними, направился к восточному проходу, а потом миновал всех людей, собравшихся под мозаикой Джада и Геладикоса с его огненным даром, и вышел из дверей на холодный двор. Спустился по тропинке, за ворота и зашагал прочь. В тот момент, когда мужчина и женщина, которых она любила с детства, умирали в святилище ее отца, царица антов стояла в меховом плаще с капюшоном на корме корабля, плывущего на восток из Милазии по неспокойному морю. Она смотрела назад, на северо-запад, на землю, где находилась Варена, далеко за полями и лесами. В ее глазах не было слез. Раньше были, но здесь она не одна, а для царицы явные проявления горя возможны только в уединении. Над головой, на главной мачте узкого, надраенного до блеска корабля, подгоняемого крепким бризом, развевался стяг с красным львом и солнечным диском на голубом поле: то было знамя Сарантийской империи. Горстка пассажиров из Империи — курьеры, офицеры армии, сборщики налогов, инженеры — должна была сойти в Мегарии, благодаря бога за благополучное путешествие сквозь ветер и белые волны. Уже было слишком поздно для плавания по морю, даже на короткое расстояние через залив. Гизеллы не будет среди тех, кто покинет корабль. Она отправится дальше. Она плывет в Сарантий. Почти все остальные на борту находились там в качестве заслона, маскировки, чтобы обмануть портовые власти антов в Милазии. Если бы этого корабля не было в гавани, другие пассажиры отправились бы верхом по имперской дороге на северо-восток, в Саврадию, затем повернули бы на юг, к Мегарию. Или сели бы на другой, менее богатый корабль, чем этот, если бы сочли море безопасным для короткого плавания через бухту. Этот корабль, с экипажем из опытных моряков, стоял на якоре в Милазии и ждал всего одну пассажирку, если она решится на это путешествие. Валерий Второй, божественный император Сарантия, послал исключительно частное приглашение царице антов в Батиаре и предложил ей посетить великий Город, центр Империи, славу мира, обещая принять ее с почестями и, может быть, обсудить с ней насущные проблемы как Батиары, так и Сарантия, возникшие в этом мире в тот год. Шесть дней назад царица отправила — тайно — свое согласие капитану корабля в порт Милазию. В противном случае ей грозила смерть. Вероятно, она умрет в любом случае, думала Гизелла, глядя назад, поверх моря в белых барашках волн, на удаляющуюся береговую линию своей родины и вытирая слезы, вызванные ветром на корме, но не только ветром. Сердце ее болело, словно от раны, а перед глазами стоял суровый образ отца с тяжелым взглядом, так как она знала, что бы он подумал и сказал об этом бегстве. Это было горе. Горе в ряду многих других в ее жизни. Порыв соленого ветра сбросил с нее капюшон, открыв лицо стихиям и людским взорам, и ее волосы заструились по ветру. Это не имело значения. Находящиеся на борту знали, кто она. Необходимость в крайней осторожности отпала, когда корабль поднял якорь на рассвете, унося ее прочь от трона, от ее народа, от ее жизни. Существует ли возможность вернуться? Каким курсом можно пройти мимо скал яростного мятежа дома и скал на востоке, где почти наверняка армия уже готовится захватить Родиас? А если такой курс есть, если он существует в божьем мире, хватит ли ей мудрости его отыскать? И позволят ли ей прожить так долго? Она услышала шаги на палубе у себя за спиной. Ее женщины находились внизу, их обеих ужасно тошнило. С ней отправились шесть ее стражников. Только шесть для такого далекого путешествия, и не было Фароса, молчаливого человека, который так нужен был ей рядом, — но он всегда был рядом с царицей, и обман не удался бы, если бы он не остался во дворце. Сейчас к ней подошел не один из стражников и не капитан корабля, который проявлял учтивость и почтение в должной пропорции. Это был другой человек, тот, кого она вызвала во дворец, чтобы он помог ей осуществить это бегство, тот, который объяснил, почему Фаросу придется остаться в Варене. Она вспомнила, что заплакала тогда. Она повернула голову и посмотрела на него. Среднего роста, длинные, почти седые волосы и борода, резкие черты лица и глубоко посаженные голубые глаза, в руках рябиновый посох. Он был язычником. «Он и должен им быть, — подумала она, — чтобы быть тем, кто он есть». — Мне сказали, что ветер хороший, — сказал алхимик Зотик. У него был низкий, медленный голос. — Он быстро домчит нас до Мегария, моя госпожа. — И ты меня там покинешь? Очень прямой вопрос, но у нее почти не осталось выбора. Она попала в отчаянно трудное положение; сейчас ей было не до вежливых дорожных разговоров. Все и всех, кто мог стать орудиями, нужно было сделать орудиями, если удастся. Алхимик с резкими чертами лица подошел к поручням и остановился на почтительном расстоянии от нее. Он задрожал и закутался в плащ, потом кивнул головой. — Мне очень жаль, моя госпожа. Как я сказал с самого начала, у меня в Саврадии есть дела, которыми я должен заняться. Я благодарен за возможность проделать этот путь по морю. Если ветер не усилится. В этом случае мою благодарность испортит мой желудок. — Он улыбнулся ей. Она не ответила на улыбку. Она могла приказать своим воинам связать его, не позволить ему сойти в Мегарии; вряд ли матросы императора стали бы вмешиваться. Но какой в этом смысл? Она может связать этого человека веревками, но не привяжет к себе его ум и его душу, а именно это ей нужно от него. От кого-нибудь. — Но не настолько благодарен, чтобы остаться с твоей царицей, которая в тебе нуждается? — она не скрывала упрека. В юности этот мужчина питал слабость к женщинам, вспомнила она. Кто-то ей об этом говорил. Она размышляла, нельзя ли придумать еще что-нибудь, чтобы удержать его. Станет ли приманкой ее девственность? «Возможно, он спал с девственницами, но никогда с царицей», — с горечью подумала она. Ей было больно смотреть, как серая береговая линия удаляется и сливается с серым морем. Они сейчас уже должны быть в святилище, начинать поминальный обряд по ее отцу, при свете свечей и ламп. Алхимик не отвел взгляда, хотя ее глаза были холодными, как лед. Неужели это ее первая расплата, и она вынуждена будет и дальше платить, подумала Гизелла. И эта расплата состоит в том, что царица, плывущая на корабле другого правителя, лишь в сопровождении горстки солдат, оставив трон во власти других людей, не в состоянии заставить уважать себя и исполнить долг по отношению к ней? Или это просто такой человек? Надо отдать ему справедливость, в нем не было неуважения, только прямая откровенность. Он серьезно сказал: — Я служил тебе, царица, всем, чем мог. Я старик, а Сарантий очень далеко. Не в моей власти помочь тебе там. — У тебя есть мудрость, тайное искусство и преданность… я все еще верю в это. — И ты права, что веришь. Мне совсем не хочется, как и тебе, госпожа моя, видеть Батиару ввергнутой в новую войну. Она убрала развевающуюся прядь волос. Ветер резко бил ей в лицо. Она не обращала на него внимания. — Ты понимаешь, что поэтому я здесь? Не ради собственного спасения? Это… не бегство. — Понимаю, — ответил Зотик. — Вопрос не просто в том, кто из нас будет править в Варене. Все дело в Сарантий. Никто во дворце этого не понимает. — Я знаю, — ответил Зотик. — Они уничтожат друг друга и откроют дорогу для сил с востока. — Он заколебался. — Могу я спросить, чего ты надеешься добиться в Сарантии? Ты говорила о возвращении домой… как ты вернешься, без армии? Трудный вопрос. Она не знала ответа. Сказала: — Бывают разные армии. Есть разные степени подчинения. Ты знаешь, что представляет собой сейчас Родиас. Знаешь, что… мы с ним сделали, когда завоевали его. Возможно, мне удастся сделать так, чтобы Варена и остальные части полуострова не были разрушены таким же образом. — Она поколебалась. — Возможно, я даже их остановлю. Как-нибудь. Он не улыбнулся и не отмахнулся от этих слов. Только повторил: — Как-нибудь. Но тогда и ты не вернешься, не так ли? Она об этом тоже думала. — Возможно. Наверное, я готова заплатить эту цену. Алхимик, если бы я знала все пути в будущее, я бы не спрашивала совета. Останься со мной. Ты знаешь, что я пытаюсь спасти. В ответ он поклонился, но проигнорировал повторную просьбу. — Я знаю, моя госпожа. Для меня было большой честью и остается большой честью, что ты позвала меня. Это случилось десять дней назад. Она приказала привести его к ней под тем благовидным предлогом, чтобы он снова воспользовался заклинаниями полумира и помог получить облегчение душам мертвых в чумном кургане и душе ее отца тоже, ввиду приближения дня его памяти. Он в первый раз приходил во дворец более года назад, когда насыпали тот курган. Она запомнила его с того раза: немолодой мужчина, но степенный и наблюдательный, его манеры внушали уверенность. Никакой похвальбы, никакого обещания чудес. Его язычество не имело для нее значения. Анты прежде тоже были язычниками, не так давно, в темных лесах Саврадии и на соседних полях, засеянных кровью. Говорили, будто Зотик беседует с душами усопших. Поэтому она и позвала его два года назад. То было время всеобщего страха и горя: чума, яростное вторжение племен инициев после нее, короткая, кровавая гражданская война после смерти ее отца. Все отчаянно нуждались в исцелении и в утешении, откуда бы оно ни пришло. В те первые дни на троне Гизелла искала помощи повсюду, где только могла, чтобы успокоить живых и мертвых. Она приказала этому человеку присоединить свой голос к тем, кто хотел успокоить души мертвых в могильном кургане позади святилища. Тогда, на закате, он присоединился во дворе святилища к хиромантам в высоких шляпах с надписями, пришедшим со своими куриными потрохами, после того как священники прочитали свои молитвы и благочестиво удалились внутрь. Она не знала, что он там говорил или делал, но ей доложили, что он покинул двор последним, при свете встающих лун. Она вспомнила о нем десять дней назад, после того как Фарос принес ей новости, ужасные, но, по правде сказать, не совсем неожиданные. Алхимик пришел, официально поклонился и стоял, опираясь на свой посох. Они были одни, не считая Фароса. Она надела корону, что редко делала в одиночестве. Почему-то тогда ей показалось важным надеть ее. Она все еще была царицей. Она помнила свои первые слова, и ей казалось теперь, на палубе, что он их тоже помнит. — Меня должны убить в святилище, — сказала она тогда, — на следующий день после Дайкании, во время поминального обряда по отцу. Так решили Евдрих, Агила и Кердас, эта змея. Они все же объединились. Никогда не думала, что они смогут выступить вместе. Они будут править втроем, как мне сказали, когда я умру. Скажут, что я вела тайные переговоры с инициями. — Глупая ложь, — заметил Зотик. Он держался очень спокойно, его голубые глаза смотрели мягко и настороженно поверх седой бороды. Она понимала: никого в Варене не может удивить, что ее жизни грозит опасность. — Она и не должна быть убедительной. Предлог, не более того. Ты понимаешь, что за этим последует? — Ты хочешь, чтобы я рискнул высказать догадку? Я бы предположил, что Евдрих устранит остальных в течение года. Она пожала плечами. — Возможно. Не надо недооценивать Кердаса, но это едва ли имеет значение. — А, — тихо произнес он тут. Проницательный человек. — Валерий? — Конечно, Валерий. Валерий и Сарантий. Если наши люди будут разобщены и начнут убивать друг друга в гражданской войне, что остановит его, подумай? — Несколько вещей могут остановить его, в конце концов, — мрачно ответил он. — Но не сначала. Стратиг, не помню его имени, будет здесь к лету. — Леонт. Да. К лету. Я должна жить, должна остановить их. Я не хочу падения Батиары, не хочу, чтобы ее снова утопили в крови. — Никто из людей не может этого желать, царица. — Тогда ты мне поможешь, — сказала она. Она была опасно откровенной, она уже решила, что у нее нет другого выбора. — Я не доверяю никому из своего двора. Не могу арестовать всех троих, каждый из них повсюду ходит с маленькой армией. Если я обручусь с одним из них, другие на следующий день открыто взбунтуются. — И тебя низвергнут, ничего тебе не оставят, как только ты объявишь об этом. Они будут убивать друг друга на улицах каждого города и в полях за городскими стенами. Она смотрела на него, в страхе и тревоге, стараясь не слишком надеяться. — Значит, ты это понимаешь? — Конечно, понимаю, — ответил он и улыбнулся ей. — Тебе следовало быть мужчиной, моя госпожа, царем, в котором мы нуждаемся. Но, разумеется, это сделало бы нас всех беднее в другом смысле. Это была лесть, лесть мужчины женщине. У нее на это не было времени. — Как мне выбраться отсюда? — напрямик спросила она. — Я должна уехать и остаться в живых, чтобы вернуться. Помоги мне. Он снова поклонился. — Я польщен, — сказал он, вынужден был сказать. А затем спросил: — Куда, моя госпожа? — В Сарантий, — смело ответила она. — Есть корабль. И увидела, что ей все-таки удалось его удивить. Это даже доставило ей некое удовольствие, несмотря на глубокую тревогу, которая жила в ней и ходила за ней, как тень или как дух из полумира, все ночи и дни. Она спросила, может ли он убить для нее людей. Она уже задавала этот вопрос раньше, когда они насыпали чумной курган. Тогда она задала этот вопрос мимоходом, просто, чтобы знать. Не то, что в этот раз, но его ответ оказался таким же. — Клинком — конечно, хотя я это плохо умею делать. Ядами, но не более охотно, чем многие из людей, которых ты можешь призвать. Алхимия занимается превращениями, моя госпожа, она не делает вид, будто обладает той властью, на которую претендуют шарлатаны. — Смерть, — заметила она тогда, — это то, во что превращается жизнь, не так ли? Она запомнила его улыбку, голубые глаза смотрели ей в лицо с неожиданной нежностью. «Когда-то он был красивым мужчиной, — подумала она, — да он и сейчас красив». Ей пришло в голову, что алхимик чем-то обеспокоен, что на нем лежит какое-то бремя. Она это видела, но никак не могла повлиять на этот факт. Кто в мире Джада живет, не зная горя? Он сказал: — Можно смотреть на это и так или иначе, моя госпожа. Можно рассматривать ее, как то же самое путешествие в другом плаще. Тебе необходимо, — прошептал он, меняя тон, — по крайней мере, провести день и ночь вне этих стен, пока обнаружат твое исчезновение, чтобы благополучно добраться до Милазии. Моя госпожа, для этого требуется, чтобы кто-то, кому ты доверяешь, изображал царицу в день церемонии. Он умен. Ей это необходимо. Он продолжал. Она слушала. Она сможет покинуть город переодетой, на вторую ночь Дайкании, когда ворота открыты в честь праздника. Царица наденет на церемонию белый траурный наряд с густой вуалью, как требует родианский поминальный обряд, и это позволит кому-нибудь занять ее место. Она может объявить о намерении удалиться от посторонних взоров в свои личные покои за день до освящения, чтобы помолиться о душе отца. Ее стражники — небольшое количество избранных людей — будут ждать за стенами города и встретят ее на дороге. Одна или две женщины будут ждать вместе с ними, сказал он. Действительно, ей надо будет взять с собой служанок. Двое других стражников, в праздничных маскарадных костюмах, выйдут вместе с ней за ворота в ночной хаос Дайкании и присоединятся к остальным за городом. Они могут даже встретиться у него в доме, сказал Зотик, если это ее устроит. Затем им придется скакать верхом во весь опор до Милазии. Это можно проделать за ночь, день и вечер. Полдюжины стражников будут надежной охраной на дороге. Она умеет скакать верхом? — спросил он. Она умела. Она ведь была из антов. Ее посадили в седло еще в раннем детстве. Это было не так уж давно. Гизелла заставила его повторить план, обсуждая детали, шаг за шагом. Кое-что изменила, кое-что добавила. Ей пришлось это сделать, он плохо знал обычную жизнь во дворце. В качестве дополнительного предлога для своего затворничества перед освящением она прибавила женское недомогание. Анты издавна испытывали страх перед женской кровью. Никто не станет вторгаться к ней. Она жестом приказала Фаросу налить алхимику вина, и он сидел и ждал, пока она наконец не придумала, кто будет играть ее роль. Кто мог это сделать? И кто захочет? Ни она, ни седобородый мужчина, по глоточку пьющий вино, об этом не говорили, но оба понимали, что эта женщина почти наверняка погибнет. В конце концов было названо только одно имя. Гизелла думала, что заплачет при мысли об Аниссе, которая ее вынянчила, но не заплакала. Потом Зотик, глядя на Фароса, прошептал: — Ему тоже придется остаться, чтобы охранять женщину, переодетую тобой. Даже мне известно, что он никогда тебя не покидает. Именно Фарос сообщил ей о трехглавом заговоре. Сейчас он посмотрел от двери на мужчину и решительно кивнул головой, потом подошел и встал рядом с Гизеллой. Ее убежище. Ее щит. Всю жизнь. Она посмотрела на него снизу вверх, повернулась к алхимику, открыла рот для возражений, а потом закрыла, словно подавив боль, и ничего не сказала. Старик говорил правду. Ранящую правду. Фарос всегда был рядом с ней или рядом с дверью ее комнаты, если она находилась внутри. Его должны видеть во дворце, а потом в святилище, пока она будет спасаться бегством, чтобы она могла убежать. Тогда она подняла руку и положила ее на мускулистое предплечье немого гладковыбритого гиганта, который ради нее убивал и был готов умереть за нее, погубить, если надо, ради нее свою душу. Вот тогда полились слезы, но она отвернулась и вытерла их. Непозволительная роскошь. Очевидно, она рождена в этот мир не для покоя и радости и не для прочной власти — она даже не может удержать подле себя тех немногих, кто ее любит. Вот так случилось, что царица антов оказалась почти в одиночестве, когда во вторую ночь Дайкании выбралась, переодетая, из дворца, прошла через город, мимо костров на площадях и пляшущих факелов, и миновала открытые ворота среди буйной, пьяной толпы. А потом, два утра спустя, под серым небом, грозящим дождем, покинула ту единственную землю, которую знала, и уплыла по осеннему морю на восток. Алхимик, который явился по ее вызову и организовал ее бегство, ждал в Милазии. Перед тем как покинуть свой дом десять дней назад, он попросил подбросить его в Саврадию на корабле императора. Ему тоже надо уладить дело с превращениями, объяснил он. Дело, которое осталось незавершенным очень давно. Он полагал, что она никогда не узнает, как глубоко растрогала его. Девочка-царица, одна, противоестественно серьезная, шарахающаяся от теней, от слов, от самого ветра. И какой мужчина посмеет винить ее за это? Ее осадили со всех сторон, угрожали, в ее собственном городе открыто бились об заклад, в какое время года она умрет. И все же достаточно мудрая — одна во всем дворце, — чтобы понять, что племенные дрязги антов должны прекратиться, иначе они снова станут всего лишь одним из племен и будут изгнаны с полуострова, на который предъявляли права, начнут рубить друг друга в куски, сражаясь с другими племенами варваров за жизненное пространство. Сейчас он стоял на причале в гавани Мегария, закутавшись в плащ, и смотрел, как сарантийский корабль снова уходит в море, унося царицу антов в тот мир, который почти наверняка окажется слишком опасным и сложным даже для ее блестящего ума. Некоторые истины жестоки. «Она доплывет туда», — подумал Зотик; он уже оценил этот корабль и капитана. В свое время он много путешествовал, знал дороги и море. Торговое судно, широкое, неуклюжее, с глубоким трюмом, подвергалось бы серьезному риску в такое время года. Торговое судно не доплыло бы. Но это был корабль, посланный специально за царицей. Она доберется до Сарантия, увидит Город, которого он сам никогда не видел, но он не замечал в ней никакой радости по этому поводу. Однако дома ее ждала только смерть, верная смерть, а она еще достаточно молода — страшно молода, — чтобы цепляться за жизнь и за ту надежду, которая еще осталась в поджидающей тьме или в свете ее бога, возможной награде после жизни. Его боги другие. Он намного старше. «Не всегда нужно бояться долгой тьмы», — подумал он. Продолжать жить — не бесспорное благо. Следует искать гармонию, равновесие. Всему свое время. «То же самое путешествие в другом плаще», — подумал он. Сейчас осень, и не только в буквальном смысле. Они стояли на борту корабля и смотрели, как исчезает Батиара в серой мгле за кормой, и был такой момент, когда он увидел, как она прикидывает, не попытаться ли соблазнить его. Это надорвало его сердце. В тот момент ради Гизеллы, ради юной царицы народа, к которому он не принадлежал, Зотик мог бы отказаться от своих собственных дел, от истины, которую он познал в душе, и плыть в Сарантий. Но в мире существуют силы более могущественные, чем правители, и он отправился в путь, чтобы встретиться с одной из них в знакомом ему месте. Мартиниан и нотариус получили необходимые документы. Иногда в его сердце проникал страх, после того как к нему пришло решение, — только тщеславный глупец стал бы это отрицать, — но ни малейшей тени сомнения, что нужно это сделать. В начале осени он услышал внутри себя крик, знакомый голос с далекого востока, невообразимо далекого. И тогда же, некоторое время спустя, пришло письмо от друга Мартиниана, того художника, которому он отдал птицу. Линон. И читая осторожные слова, вникая в смысл, скрытый в уклончивых, туманных фразах, он понял, что это был за крик. Линон. Первая, малышка. Это действительно было прощание, и даже нечто большее. В ту ночь, когда принесли письмо, сон не шел к нему. Он встал с постели, сел на стул с высокой спинкой, потом встал в дверном проеме и стоял там, завернувшись в одеяло и глядя на смешанный свет осенних лун и звезд в ясной ночи. Все в этом мире — его комнаты, его огород, сад за ним, каменная стена, поля и леса за лентой дороги, две луны, которые поднимались все выше, а затем садились, пока он стоял у распахнутой двери, бледный восход, когда он наконец наступил, — все это показалось Зотику почти невыносимо дорогим, непостижимым, необыкновенным, окутанным славой богов и богинь, которые существуют, все еще существуют. К рассвету он принял решение, или, правильнее сказать, оно было принято за него. Ему придется уйти, снова уложить в свой дорожный мешок — из старого, покрытого пятнами, брезента, с ремешками из эсперанской кожи, купленный тридцать лет назад, — дорожные припасы и другие вещи, которые ему придется нести, и пуститься в долгий путь пешком в Саврадию, в первый раз почти за двадцать лет. Но в то же самое утро — так невидимые силы полумира иногда имеют обыкновение дать знать человеку, что он явился в нужное место, пришел к правильному пониманию, — прибыл гонец из Варены, из дворца, от юной царицы, и он отправился к ней. Он выслушал то, что она ему сказала, без удивления, потом на короткое время удивился. Он продумал для Гизеллы так тщательно, как мог, план побега и объяснил его ей, как будто делал подарок. Она была моложе его никогда не виденных дочерей и сыновей, но в то же время, возможно, старше, чем когда-либо станет любой из них. Он пожалел ее и справился со своими мрачными мыслями и страхом, с растущим пониманием того, что она сделала давно и собирается сделать сейчас. Затем он спросил, позволит ли она ему плыть вместе с ней до Мегария. И вот он стоит здесь и смотрит на юг, за линию ветра и белых волн, а холодный дождь хлещет его по лицу. Мешок лежит у него в ногах на каменном пирсе, так как он хорошо знает жизнь гаваней. Он уже не молод, а пристани повсюду являются опасным местом. Но он не чувствовал страха; во всяком случае, страха перед этим миром. Этот мир окружал его со всех сторон, даже под осенним дождем: моряки, чайки, торговцы едой, таможенники, нищие, утренние проститутки, укрывшиеся на портиках, рыбаки с удочками, ловящие с причала осьминогов, дети гавани, за брошенную монетку привязывающие корабельные канаты. Летом они ныряют. Но сейчас слишком холодно. Он уже бывал здесь раньше, много раз. Тогда он был другим человеком. Молодым, гордым, гоняющимся за тайнами и загадками бессмертия, которые можно открыть, подобно устрице, и найти внутри жемчужину. Он подумал о том, что у него почти наверняка есть здесь дети. Ему не пришло в голову отыскать их. Нет смысла, не время. «Это будет означать потерю целостности», — подумал он. Чистой сентиментальностью. Престарелый отец во время последнего, долгого путешествия пришел обнять своих дорогих детей. Это не о нем. Он никогда не принадлежал к таким людям. Он предпочел объятия полумира. — — — — — Он нагнулся, вскинул на плечо мешок, гладкие, гибкие кожаные ремни легко пристроились на плече. Груз не казался тяжелым, даже через столько лет. «Так и должно быть», — подумал он. У него там одна смена одежды, немного еды и питья, нож, одна книга и птицы. Все птицы, все отобранные и искусно изготовленные птичьи души — результат его смелости и темного мастерства. На столбике сидел мальчишка лет восьми и наблюдал, как он смотрит вслед кораблю. Зотик улыбнулся, сунул руку в кошелек у пояса и бросил ему серебряную монету. Мальчик ловко поймал ее и широко раскрытыми глазами уставился на серебро. — За что? — спросил он. — На счастье. Поставь за меня свечку, малыш. Он зашагал прочь, опираясь на посох, сквозь дождь, с высоко поднятой головой и прямой спиной, на северо-восток через город, чтобы выйти на имперскую дорогу через обращенные к суше ворота, как поступал столько раз давным-давно. Но теперь ему предстояло сделать нечто совсем другое: закончить тридцатилетнюю историю, историю жизни, которую невозможно рассказать, вернуть птиц домой, чтобы их призванные и собранные им души могли обрести свободу. Тот крик вдалеке был посланным ему сообщением. Он думал, когда был молод, читая древних авторов, работая над необыкновенным, устрашающим опытом по алхимии, что жертвоприношение в лесу Саврадии имеет здесь самое важное значение, дань уважения силе, которой поклонялись в этом лесу. Что души тех, кого отдали лесному богу, — всего лишь отходы, что они не важны, их можно свободно забрать, если овладеть соответствующим темным искусством. Но это не так. Все наоборот. Он действительно открыл, что обладает этим знанием, внушающей ужас и восторг способностью совершать перемещение душ. Но в начале этой осени, стоя во дворе своего дома утром, он услышал внутри себя голос, позвавший из Древней Чащи. Линон, своим собственным, женским голосом, — он слышал его только один раз, сидя в укрытии, когда ее убили в лесу, — и он, уже старый человек, понял, в чем ошибался много лет назад. То, что обитало в том лесу, требовало отдать души. Их нельзя было забирать. Что ждет его самого среди деревьев, Зотик не знал, хотя он когда-то взял нечто, ему не предназначенное, а равновесие и возмещение лежали в основе его собственного искусства и тех наук, которые он изучал. Только глупец не признается в своем страхе. Дар предсказания не входил в перечень его достоинств. В мире существуют силы, более могучие, чем правители. Он думал о юной царице, плывущей на корабле. Он думал о Линон: о том самом первом разе, пронизывающем до костей страхе, о силе и благоговении. Холодный дождь, хлеставший сейчас ему в лицо, был тем поводком, который привязывал его к этому миру. Он прошел по Мегарию и достиг стен, увидел дорогу, ведущую в открытые ворота, и в серой дали впереди замаячила Древняя Чаща. Тут он остановился, всего на мгновение, глядя на нее, и почувствовал сильное биение смертного сердца в своей груди. Кто-то налетел на него сзади, выругался по-сарантийски и пошел дальше. — — — Действительно, почему? Он не ответил, пошел дальше с посохом в руке, через ворота. Переждал в канаве, пока проедет компания купцов на конях со своими нагруженными мулами, потом снова зашагал. Столько раз он шагал здесь один осенним утром, он уже смутно это помнил, в поисках славы, знаний, скрытых тайн мира. Полумира. К полудню он уже шел по главной дороге, бегущей на восток, и огромный лес шагал вместе с ним, с северной стороны, очень близко. Он оставался там на протяжении всех следующих дней пути, под дождем, под бледными, недолгими проблесками солнечного света. Мокрые, тяжелые, разноцветные листья почти все уже опали. Из угольных ям поднимался дым, вдалеке стучали топоры, слышалось журчание невидимого ручья, южнее дороги паслись овцы и козы, стоял одинокий пастух. Однажды из леса выскочил дикий кабан, а затем, ошеломленный внезапным светом, так как облака открыли солнце, метнулся назад, в темноту, и исчез. Лес оставался на месте и И лес был там, на расстоянии броска камня мальчишки от дороги, ближе к вечеру последнего дня, когда вечерний мелкий дождь уже кончился и заходящее солнце стояло низкое и красное у самой земли. Зотик отбрасывал длинную тень вперед, когда проходил через деревню, которую помнил. Сейчас, в конце холодного дня, ставни были закрыты, и на единственной улице не оказалось ни души. Тень привела его вскоре после деревни к постоялому двору, где он всегда останавливался до того, как выходил в темноте, перед рассветом, и делал то, что он делал в День Мертвых. Зотик в нерешительности остановился на дороге возле постоялого двора. Из-за забора доносились разные звуки. Ржание коней, потрескивание катящейся телеги, стук молота на кузнице, болтовня конюхов. Залаяла собака. Кто-то рассмеялся. Подножия гор, которые загораживали береговую линию и море, поднимались за постоялым двором, луг в сумерках был усеян козами. Ветер стих. Зотик оглянулся назад, на красное солнце и подсвеченные красным облака на горизонте. Они обещали завтра лучший день. В гостинице должен гореть очаг, там подогревают вино с пряностями, чтобы согреться. — Не Тереза. Мирель, которая никогда не разговаривает. Он сделал ее малиновкой, с медной грудкой, маленькой, как Линон. Все они имели один и тот же голос, с кислыми патрицианскими интонациями того юриста, рядом со свежей могилой которого он проводил свои темные обряды. В этом была неожиданная ирония… в том, что девять душ саврадийских девушек, принесенных в жертву в роще Древней Чащи, разговаривают голосом высокомерного судьи из Родиаса, убитого перепившим пьяницей. Одинаковые голоса, но он знал тембр голоса каждой души также хорошо, как собственный. — — Этого он не ожидал. И не нашел, что ответить. Он снова оглянулся на дорогу, потом посмотрел вперед, на восток. Никто не ехал по ней, никто не шел. Все здравомыслящие смертные спрятались за стенами в конце дня, под крышами, закрыли ставнями окна, зажгли огонь от холода и уже почти полной темноты. Его тень лежала на имперской дороге, рядом с тенью посоха. Испуганный заяц выскочил с поля и понесся зигзагами в косых лучах к мокрой придорожной канаве. Солнце и облака на западе над ним были красными, как огонь, как последние отблески огня. Нет никакого смысла ждать утра, каким бы погожим оно ни оказалось. Зотик зашагал дальше, один на дороге, оставив позади огни постоялого двора, и вскоре подошел к маленькому, плоскому мостику через придорожный ров с северной стороны дороги. Он узнал это место, прошел по мостику, как много, очень много лет назад, и зашагал по мокрой, темной, осенней траве поля, а когда подошел к черной опушке леса, то не остановился, а вошел в давящую, поджидающую темноту этих древних деревьев, вместе с семью душами и своей собственной душой. За его спиной, в мире, село солнце. В Древней Чаще царила тьма, и ночь не порождала ее, а углубляла. Утро было чем-то далеким, доступным лишь интуитивному ощущению, а не сменой пространства или времени. Луны узнавались по притяжению, а не по сиянию, хотя иногда их можно было мельком увидеть, а иногда звезда сверкала среди черных ветвей и трепещущих листьев, над клочьями тумана. На той поляне, где каждую осень жрецы в масках проливали кровь, совершая обряд настолько древний, что никто не знал, как он начался, эти истины менялись, становились мелкими. Деревья здесь расступались как раз настолько, чтобы позволить проникнуть свету, когда щупальца тумана отступали. Полуденное солнце могло окрасить листья весной и летом в зеленый цвет или в красно-золотой после осенних заморозков. Белая луна в разгар зимы придавала черным ветвям холодную, скромную красоту, голубая снова возвращала их в чуждый полумир. И можно было видеть различные вещи. Например, растоптанную траву, опавшие листья и землю. По ней только что ступали копыта, которые должны были быть слишком тяжелыми для земли. Или семь птиц, лежащих на твердой земле, искусственных птиц. Или человека рядом с ними. Правильнее сказать, то, что осталось от человека. Лицо его осталось нетронутым. Выражение его при свете голубой в тот момент луны было безмятежным, смирившимся, запечатлевшим покой. Он вернулся по своей воле: это учитывалось, принималось в расчет, снимало часть долга. Тело его было окровавлено, вспорото от паха до грудины. Кровь и внутренности открыты свету, и кровавый след тянулся по траве прочь, туда, куда вели отпечатки копыт. Старый, потрепанный дорожный мешок лежал на земле немного поодаль. С широким кожаным эсперанским ремнем, изношенным до мягкости. На поляне стояла тишина. Время текло. Голубая луна скользнула через открытые участки наверху и убежала прочь от этого зрелища. Ни ветра, ни звука в голых ветвях, ни шороха опавших листьев. Ни одна сова не кричала в Древней Чаще, не пел соловей, не раздавались тяжелые шаги зверя или возвращающегося бога. Теперь уже нет. Это было и прошло. И повторится снова и снова, но не сегодня ночью. Затем в эту тишину в холодной ночи ворвался разговор. Говорили птицы на траве и одновременно не они. В воздухе, во тьме, слышались голоса женщин, мягкие, как листья, женщин, которые умерли здесь давным-давно. — — Снова настала тишина, на некоторое время. Время здесь мало значило, его трудно было понять, разве только по звездам, ускользающим из виду, когда их можно было видеть. — — — — — Никто на это не ответил. — — — И вот так это тайное знание и эти переселенные души ушли из созданного богом мира, где жили и умирали мужчины и женщины, и птиц алхимика Зотика больше никто не видел под солнцем и лунами. Кроме одной. Когда осень снова пришла в мир смертных, уже сильно изменившийся, те, кто явился на рассвете в День Мертвых, чтобы совершить древние, запретные обряды, не нашли ни мертвого человека, ни искусственных птиц в траве. Там был посох и пустой мешок с кожаным ремнем, и они удивились этим вещам. Один человек взял посох, другой — мешок, когда покончили с тем делом, ради которого пришли сюда. Случилось так, что этим двоим потом всю жизнь сопутствовала удача, а потом их детям, которым достались посох и мешок после смерти родителей, а потом детям их детей. В мире существуют силы, более могущественные, чем правители. — Я был бы чрезвычайно благодарен, — сказал священник Максимий, главный советник восточного патриарха, — если бы кто-нибудь объяснил нам, почему столь абсурдно крупную корову надо изображать на куполе Святилища божественной мудрости Джада. Что этот родианин выдумывает? Ненадолго воцарилось молчание, достойное высокомерных, язвительных интонаций, с которыми было сделано данное замечание. — Я полагаю; — серьезно произнес архитектор Артибас, бросив взгляд на императора, — что это животное, собственно говоря, бык. Максимий фыркнул. — Я, конечно, готов с радостью склониться перед твоими познаниями, но вопрос тем не менее остается. Патриарх, сидящий на мягком сиденье со спинкой, позволил себе слегка улыбнуться под прикрытием седой бороды. Лицо императора осталось бесстрастным. — Смирение тебе к лицу, — достаточно мягким тоном ответил Артибас. — Возможно, тебе стоит его культивировать. Обычно у людей принято — возможно, у клириков дело обстоит иначе, — приобретать знания до того, как высказывать свое мнение. На этот раз улыбнулся Валерий. Был поздний вечер. Все знали о рабочем дне императора, и Закариос, восточный патриарх, давно уже приспособился к нему. Между этими двумя людьми установились отношения, построенные на неожиданной личной привязанности и подлинной напряженности между их ведомствами и их ролями. Напряженность проявлялась в действиях и высказываниях их подчиненных. Это также развивалось годами. Они оба знали об этом. Не считая слуг и двух зевающих секретарей императора, стоящих в тени неподалеку, в этом помещении, в палате небольшого Траверситового дворца, находилось пять человек, и все они раньше потратили некоторое время, рассматривая рисунки, из-за которых они здесь собрались. Мозаичника с ними не было. Считалось, что ему присутствовать незачем. Пятый человек, Пертений Евбульский, секретарь верховного стратига, делал заметки, изучая наброски. Неудивительно: задачей историка было описывать строительные проекты императора, а Великое святилище было жемчужиной среди них. И это придавало предварительным рисункам мозаик для купола исключительную важность как эстетическую, так и теологическую. Закариос, сложив свои толстые, короткие пальцы домиком, покачал головой, когда слуга предложил ему вина. — Бык или корова, — сказал он, — это необычно… большая часть рисунка необычна. Ты согласен, мой повелитель? — Он поправил наушник своей шапки. Он понимал, что этот необычный головной убор с болтающимися под подбородком завязками его не украшает, но он уже вышел из того возраста, когда подобные вещи имеют значение, и его больше волновало то, что еще не наступила зима, а он уже все время мерзнет, даже в помещении. — Едва ли можно с этим не согласиться, — пробормотал Валерий. Он был одет в темно-синюю шерстяную тунику и новомодные штаны с поясом, заправленные в черные сапоги. Рабочая одежда, ни короны, ни драгоценностей. Из всех находящихся в комнате он единственный, казалось, не замечал позднего времени. Голубая луна уже высоко поднялась на западе, над морем. — Должны ли мы предпочесть более «обычные» рисунки для этого святилища? — Этот купол служит божественным целям, — твердо заявил патриарх. — Изображения на нем — в самой высшей точке святилища — должны внушать верующим благочестивые мысли. Это не дворец для смертных, мой повелитель, это олицетворение дворца Джада. — И тебе кажется, — спросил Валерий, — что предложение родианина ему не соответствует? Правда? — Вопрос прозвучал резко. Патриарх колебался. У императора была неприятная привычка задавать такие прямые вопросы, минуя детали и переходя к главному. Дело в том, что наброски углем будущих мозаик были ошеломляющими. Невозможно подобрать для них другого простого определения, во всяком случае, ничего другого не приходило в голову патриарху в столь поздний час. Ну можно найти еще одно определение: они внушали смирение. «Это хорошо», — подумал он. Не так ли? Этот купол венчал святилище — помещение, предназначенное для воздаяния почестей богу, как дворец дает кров и возвышает смертного правителя. Возвышение бога должно быть более грандиозным, ибо император — всего лишь его наместник на земле. Последнее, что он слышит перед смертью, — это голос посланника Джада: «Покинь престол свой, повелитель императоров ждет тебя». Чтобы верующие чувствовали благоговение, огромную силу над собой… — Рисунок необыкновенный, — откровенно сказал Закариос — с Валерием рискованно не быть откровенным. Он опустил руки на колени. — Он также внушает… тревогу. Хотим ли мы, чтобы верующим было не по себе в доме бога? — Я даже не знаю, где нахожусь, когда смотрю на это, — обиженным голосом произнес Максимий, подходя к широкому столу, где стоял над рисунками Пертений Евбульский. — Ты находишься в Траверситовом дворце, — с готовностью подсказал маленький архитектор Артибас. Максимий бросил на него полный злобы взгляд. — Что ты имеешь в виду? — спросил Закариос. Его главный советник был чопорным, колючим, педантичным человеком, но хорошо справлялся со своей работой. — Ну смотрите, — ответил Максимий. — Мы должны представить себе, что стоим под куполом, внутри святилища. Но вдоль, я полагаю… восточного края родианин разместил, очевидно, Город… и показал само святилище, видимое издалека… — Да, словно с моря, — тихо согласился Валерий. — …итак, мы будем находиться внутри святилища, но должны представить себя смотрящими на него издалека. Это… у меня это вызывает головную боль, — решительно закончил Максимий. Он прикоснулся ко лбу, словно для того, чтобы подчеркнуть эту боль. Пертений бросил на него косой взгляд. Снова ненадолго все замолчали. Император посмотрел на Артибаса. Архитектор объяснил с неожиданным терпением: — Он показывает нам Город, придавая ему очень большое значение. Сарантий, царь всех городов, слава мира, и в таком изображении присутствует святилище, как и должно быть, вместе с ипподромом, дворцами Императорского квартала, стенами со стороны суши, гаванью, кораблями в гавани… — Но, — возразил Максимий, тыча пальцем вверх, — при всем уважении к нашему славному императору, Сарантий — слава этого мира, в то время как дом бога славит миры над этим миром… так должно быть. — Он оглянулся на патриарха в поисках одобрения. — А что находится над ним? — мягко спросил император. Максимий быстро обернулся. — Мой повелитель? Прости… над чем? — Над Городом, священник. Что там? Максимий сглотнул. — Джад, мой император, — ответил историк Пертений. Патриарх подумал, что голос секретаря звучит отчужденно, словно ему не хочется участвовать во всем этом. Только записывать события. Тем не менее он сказал правду. Закариос видел рисунки со своего места. Бог действительно находился над Сарантием, величественный и царственный в своей солнечной колеснице, он поднимался, подобно солнечному восходу, прямо вверх, и у него была безукоризненная борода по восточной моде. Закариос почти ожидал, что придется выступать против смазливого золоченого западного образа, но родианин не сделал Джада таким. Джад на его куполе был темным и суровым, каким его знали восточные верующие, он заполнял собой одну часть купола, почти до его вершины. Если это можно сделать, получится великолепно. — Действительно, Джад, — сказал император Валерий. — Родианин показывает наш Город во всем величии — Новый Родиас, как назвал его Сараний вначале, как он был задуман, — а над ним, там, где он должен быть и где всегда находится, художник изобразил нам бога. — Он повернулся к Закариосу. — Господин патриарх, какой непонятный смысл заложен в этом? Что ощутит в своем сердце ткач, или башмачник, или солдат, стоя под этим изображением и глядя вверх? — Более того, мой повелитель, — тихо прибавил Артибас. — Посмотри на западный обод купола, который показывает нам Родиас в руинах, — напоминание о том, как непрочны достижения смертных. И взгляни — вдоль северного края будет изображен мир таким, каким создал его бог, во всем его великолепии и разнообразии: мужчины и женщины, маленькие дети, различные животные, птицы, холмы, леса. Представьте себе эти деревья в осеннем лесу, господа, как указано в примечаниях. Представьте себе листья в цвете над головой, освещенные светильниками или солнцем. Этот бык — часть этой картины, часть того, что сотворил Джад, так же, как море у южного края купола, омывающее Город. Мой император, мой патриарх, родианин предлагает нам в мозаике на куполе передать такую широкую картину божьего мира, что я… я должен признаться, что нахожу это потрясающим. Голос его замер. Историк Пертений бросил на него странный взгляд. Никто сразу не заговорил. Даже Максимий молчал. Закариос провел рукой по бороде и посмотрел на императора. Они знали друг друга уже давно. — Потрясающим, — повторил патриарх, словно брал себе это слово. — Не слишком ли амбициозно? И увидел, что попал в больное место. Валерий несколько мгновений смотрел прямо на него, потом пожал плечами. — Он нарисовал это и берется сделать, если мы дадим ему людей и материалы. — Он снова пожал плечами. — Я могу отрубить ему руки и ослепить его, если он потерпит неудачу. При этих словах Пертений поднял взгляд, его худое лицо ничего не выражало. Потом он снова перевел взгляд на рисунки, которые продолжат рассматривать. — Можно задать вопрос? — тихо спросил он. — Не отсутствует ли здесь равновесие, мой повелитель? Бог всегда находится в центре купола. Но здесь Джад и Город находятся на востоке, бог поднимается вверх с этой стороны к вершине… Но на западе нет ничего, равного ему. Даже кажется, что этот рисунок… требует с другой стороны какой-то фигуры. — Он даст нам небо, — сказал Артибас, подходя к нему. — Земля, море и небо. В примечаниях описывается закат, на западе, над Родиасом. Представьте это себе в цвете. — Даже в этом случае я вижу затруднение, — сказал длиннолицый секретарь Леонта. Он положил ухоженный палец на угольный набросок. — Со всем уважением, господа, вы могли бы предложить ему что-нибудь здесь разместить. Более, гм, ну… что-нибудь. Равновесие. Ибо, как всем нам известно, равновесие — это все для добродетельного человека. — Он быстро поджал свои тонкие губы, приняв набожный вид. «Вероятно, это сказал кто-то из языческих философов», — кисло подумал Закариос. Ему не нравился историк. Этот человек всегда присутствует, наблюдает и никогда не выдает своих мыслей. — Пусть это так, — произнес Максимий слишком капризным тоном, — но моя головная боль от этого не утихает, могу вам сказать. — И мы все очень благодарны, что ты нам об этом сообщил, священник, — тихо заметил Валерий. Максимий вспыхнул под своей черной бородой, а затем, при виде ледяного выражения лица Валерия, не вязавшегося с его мягким тоном, побледнел. «Иногда слишком легко забыть, — подумал Закариос, сочувствуя своему помощнику, — из-за любезных манер и открытого поведения императора, как Валерий посадил на престол своего дядю и как он сам удержал власть». Патриарх вмешался в разговор; — Готов заявить, что я доволен. Мы не видим здесь ереси. Богу оказаны все почести, и земная слава Города должным образом изображена под покровительством Джада. Если император и его советники удовлетворены, мы одобрим этот рисунок от имени клириков господа и благословим работу и ее завершение. — Благодарю, — произнес Валерий. Его кивок был быстрым, официальным. — Мы надеялись, что ты это скажешь. Это изображение достойно святилища, как мы считаем. — Если это можно сделать, — заметил Закариос. — Такая опасность всегда существует, — ответил Валерий. — Многое из того, что люди стремятся осуществить, заканчивается неудачей. Выпьешь еще вина? Было уже очень поздно. И еще позднее, когда двое священников, архитектор и историк удалились, сопровождаемые Бдительными, которые должны были проводить их из квартала. Когда они покидали комнату, Закариос увидел, как Валерий подозвал одного из своих секретарей. Тот бросился к нему, спотыкаясь, из тени у стены. Дверь еще не успела закрыться, а император уже начал диктовать ему. Закариос вспомнил эту картину, а также свое ощущение, глубокой ночью, пробудившись от сна. Он редко видел сны, но в этом сне он стоял под куполом, сделанным родианином. Он был готов, завершен, и, глядя вверх при свете висящих канделябров, масляных ламп и массы свечей, Закариос понял его целиком, как единое целое, и осознал, что происходит на западной стороне, где напротив бога не было ничего, кроме заката. Закат в то время, когда восходит Джад? Напротив бога? «Здесь все-таки есть ересь», — подумал он, внезапно садясь на постели, проснувшийся и растерянный. Но он не мог вспомнить, что это за ересь, и снова провалился в беспокойный сон. К утру он забыл все, кроме того момента, когда он вдруг вскочил в темноте, а сон о мозаике, залитой светом свечей, ускользнул от него в ночи, подобно воде в стремительном потоке, подобно падающим летним звездам, подобно прикосновению любимых, которые умерли и исчезли. Все дело в том, чтобы видеть, всегда говорил Мартиниан, и Криспин учил тому же всех подмастерьев много лет, страстно в это веря. Ты видишь внутренним взором, смотришь с пристальным вниманием на мир и на то, что он тебе являет, тщательно подбираешь кусочки смальты камня и — если они есть — полудрагоценных камней! Стоишь или сидишь в палате дворца, или в церкви, или в спальне, или в пиршественном зале, где предстоит работать, и наблюдаешь, что происходит в течение дня при смене освещения, а потом ночью зажигаешь свечи или лампы, оплачивая их из своего кармана, если надо. Ты подходишь вплотную к той поверхности, над которой будешь работать, прикасаешься к ней — как он делает сейчас, стоя на помосте на головокружительной высоте над полированными мраморными полами Святилища Артибаса в Сарантии, — и снова и снова осматриваешь и ощупываешь пальцами поверхность, предоставленную тебе. Никакая стена не бывает совершенно гладкой, никакая арка купола не может достичь совершенства. Дети Джада не созданы для совершенства. Но ты можешь воспользоваться недостатками. Можешь их компенсировать и даже превратить в достоинства… если ты знаешь, какие они и где они находятся. Криспин вознамерился запомнить кривизну этого купола, на вид и на ощупь, прежде чем позволит уложить хотя бы нижний слой грубой штукатурки. Он победил в первом споре с Артибасом, получив неожиданную поддержку главы гильдии каменщиков. Влага — враг мозаик. Они должны наложить защитный слой смолы на все кирпичи и начать эту работу, как только он покончит с этим участком. Затем бригада плотников вобьет тысячи гвоздей с плоскими шляпками в этот слой и между кирпичами, оставив слегка выступающие шляпки, чтобы помочь схватиться первому, грубому слою штукатурки — шероховатой смеси песка с толченым кирпичом. Этот способ почти всегда применяют в Батиаре, но он практически неизвестен здесь, на востоке, и Криспин горячо настаивал, чтобы гвозди вошли глубоко, и тогда штукатурка прочно схватится, особенно на кривизне купола. Он собирался заставить их сделать то же самое и на стенах, хотя пока не сказал об этом Артибасу и плотникам. Кроме того, насчет стен у него были и другие идеи. О них он тоже пока не говорил. После первого слоя штукатурки будет еще два, как они договорились, тонкий, а потом еще тоньше. И на последнем слое он будет работать вместе с выбранными им самим мастерами и подмастерьями, следуя рисункам, которые представил и которые уже одобрены двором и клириками. И в процессе работы будет стремиться изобразить здесь ту часть мира, какая ему известна и какую он сможет объять в одной мозаике. Не меньше. Ибо правда в том, что он и Мартиниан все эти годы ошибались, или были не совсем правы. Это была одна из самых трудных истин, которые Криспин узнал во время путешествия. Он покинул дом с горечью и перешел в другое состояние, которое пока не мог определить. Умение видеть действительно лежит в основе этого искусства света и цвета — так и должно быть, но это еще не все. Человек должен смотреть, но в основе его видения должно лежать страстное желание, необходимость, предвидение. Если ему когда-либо суждено добиться чего-то, хотя бы приблизиться к незабываемому образу Джада, который он видел в той маленькой церкви у дороги, то ему необходимо найти в себе глубину чувства, близкую к той, что была у неизвестных, страстно верующих людей, которые создали там образ бога. У него никогда не будет их чистой, непоколебимой уверенности, но ему казалось, что у него в душе сейчас чудесным образом существует нечто, равное ей. Он пришел из-за городских стен на угасающем западе, неся в своем сердце три мертвых души и птичью душу на шее, и пришел к более высоким стенам здесь, на востоке. Из города в Город, прошел через глушь и туман, вошел в лес, внушающий ужас — он не мог не внушать ужас, — и вышел живым. Ему подарили жизнь или, возможно, правильнее сказать, что его жизнь, и жизнь Варгоса и Касии куплена ценой души Линон, оставленной там, на траве, по ее собственному приказу. Он видел создание в Древней Чаще и его сохранит в себе до конца дней. Так же, как Иландра будет в нем, и девочки. Ты движешься сквозь время, и что-то остается позади и все же остается с тобой, такова природа жизни человека. Криспин пытался этого избежать, спрятаться после их смерти. Это невозможно. — Ты не сделаешь им чести, если будешь жить так словно и ты тоже умер, — сказал ему тогда Мартиниан вызвав гнев, граничащий с яростью. Криспин ощутил глубокий прилив нежности к своему далекому другу. Именно сейчас, высоко над хаосом Сарантия, ему казалось, что есть так много всего, чему он хотел бы воздать почести, или возвысить — или поставить своей задачей это сделать. Ибо нет необходимости, нет справедливости в том, чтобы дети умирали от чумы, или юных девушек разрезали на куски в лесу, или продавали в горький час за хлеб на зиму. Если это и есть мир, каким бог — или боги — создал его, тогда смертный человек, этот смертный человек, может признать его и почтить силу и бесконечное величие, которые в нем существуют. Но он не признает, что это правильный мир, и не покорится, будто он — всего лишь пыль или ломкий лист, сорванный с осеннего дерева, беспомощно летящий по ветру. Может быть, так и есть, все мужчины и женщины могут быть столь же беспомощными, как этот лист, но он не признает этого, и он сделает здесь, на куполе, нечто такое, что будет рассказывать — или внушать мысли — обо всем этом, и не только об этом. Криспин совершил путешествие сюда, чтобы сотворить свой мир. Совершил свое плавание и, вероятно, все еще плывет, и он вложит в мозаики этого святилища столько от настоящего путешествия и того, что было в нем и за ним, сколько сможет передать его желание и его мастерство. Он даже изобразил бы здесь Геладикоса, хотя знает, что его могут за это искалечить или ослепить. Пусть в замаскированном виде, намеком, в луче закатного света, самим отсутствием. Кто-нибудь посмотрит вверх, кто-нибудь настроится определенным образом на изображение и сможет сам поместить сына Джада туда, где картина требует его присутствия, падающего на павшем западе с факелом в руке. А факел обязательно будет там, копье света из низких закатных облаков, пронзившее небо или летящее с небес к земле, где живут смертные. Он изобразит здесь Иландру и девочек, свою мать, лица его жизни, так как для таких образов есть место, и место их здесь, они — часть путешествия, его собственного и всех людей. Фигуры из жизни людей и есть суть их жизни. То, что ты нашел, любил, оставил позади, унес с собой. Его Джад будет бородатым восточным богом из той церкви в Саврадии, но языческий «зубир» будет стоять здесь же, на куполе, животное, спрятанное среди других животных, которых он изобразит. И все же не совсем так: только он один будет выложен из черных и белых камней в стиле первых мозаик древнего Родиаса. И Криспин знал то, чего не знали те, кто одобрил его рисунки углем: как это изображение саврадийского зубра будет выделяться среди всех цветов, которые он здесь использует. А Линон с сияющими драгоценными камнями вместо глаз будет лежать на траве рядом — и пускай люди дивятся. Пускай они называют «зубира» быком, если хотят, пускай гадают насчет птицы в траве. Чудо и тайна — часть веры, разве не так? Он им это скажет, если его спросят. На помосте он стоял один, вдали от всех, глядя на каменную кладку, и проводил по ней руками снова и снова, как слепой. Он сознавал, что выглядит смешным, как всегда, когда занимался этим, и время от времени жестами показывал стоящим внизу подмастерьям, что надо передвинуть его помост на колесах. Помост качался при движении, ему приходилось держаться за перила, но Криспин провел большую часть своей рабочей жизни на таких платформах, как эта, и не испытывал страха перед высотой. По правде говоря, это было своего рода убежище. Высоко над миром, над живыми и умирающими, над интригами дворов, мужчин и женщин, наций, племен и факций и над человеческим сердцем, пойманным в ловушку времени и стремящимся достичь большего, чем ему позволено. Криспин не желал быть снова втянутым в беспорядочную ярость всего этого, он хотел теперь жить — как заставлял его Мартиниан, — но вдали от этой смутной борьбы, чтобы передать свое видение мира на куполе. Все остальное было преходящим, эфемерным. Он — мозаичник, как он все время повторял людям, и этот высокий помост — его небеса, его источник и место его назначения, все сразу. И если ему повезет и бог благословит, он, возможно, сделает здесь нечто такое, что уцелеет и прославит свое имя. Так Криспин думал в тот момент, когда взглянул вниз с такой огромной высоты над миром, чтобы проверить, закрепили ли подмастерья снова колеса помоста, и увидел, как в серебряные двери святилища вошла женщина. Она посмотрела вверх, она искала его, и, хотя не было сказано ни единого слова и не было сделано ни единого жеста, Криспин почувствовал обратное притяжение мира, как нечто яростное и физическое, повелительное, требовательное, насмехающееся над иллюзиями аскетизма. Он не создан для того, чтобы прожить свою жизнь святым в неприкосновенном месте. Лучше всего признать это сейчас. Совершенство, как он только что подумал, недостижимо для людей. Несовершенство может быть превращено в преимущество. Возможно. Стоя на помосте, он еще на одно мгновение приложил обе ладони к холодным кирпичам купола и закрыл глаза. На такой высоте стояла глубокая тишина, безмятежная, одинокая. Мир, принадлежащий ему одному, возможность совершить акт творения. Этого должно было быть достаточно. Почему же этого недостаточно. Руки его опустились. Затем он пожал плечами — жест, известный его матери, его друзьям и его покойной жене, — и, подав знак стоящим внизу придержать помост, начал долгий спуск вниз. Он находился в мире, а не над ним, не отгороженный больше от него стенами. Если он и приплыл куда-нибудь, то именно к этой истине. Он выполнит свою работу или потерпит неудачу, как человек, живущий в свое время, среди друзей, врагов, возможно, любовниц и, возможно, с любовью, в Варене под антами или здесь, в Сарантии, Городе Городов, оке мира, во времена царствования великого и славного, трижды возвышенного императора Валерия Второго, наместника Джада на земле, и императрицы Аликсаны. Это был долгий, медленный спуск, рука — нога, знакомые движения, снова и снова. По привычке быть осторожным он выбросил из головы все мысли, пока спускался вниз: случалось, люди погибали, если проявляли небрежность, а этот купол был выше всех, какие Криспу встречались. Тем не менее во время движения он ощущал притяжение: мир притягивал его назад, к себе. Он достиг деревянного основания передвижной платформы, стоящей на колесах на мраморном полу. Обернулся и мгновение постоял на основании, на этом незначительном расстоянии от земли. Затем кивнул головой женщине, стоящей там, которая не произнесла ни одного слова и не сделала ни одного жеста, но которая пришла сюда и вернула его им всем. «Интересно, — подумал он, — понимала ли она, что делает это». Могла понимать. Это соответствовало тому, что он уже о ней знал. Он вздохнул и шагнул вниз с платформы. Она улыбнулась. |
||
|