"Песнь для Арбонны" - читать интересную книгу автора (Кей Гай Гэвриел)

Глава 8

Одетый в ярко-красную одежду, стражник провел Лиссет по ночным улицам и оставил, отвесив еще один безупречный поклон, у входа в «Льенсенну». Она постояла там несколько секунд в нерешительности, в ней боролись противоречивые чувства. Пока она сомневалась, хочется ли ей окунуться в веселье самой таверны или уйти в относительно интимную обстановку комнаты наверху, шум внутри стих, и из окна послышался тонкий, пронзительный голос, поющий заунывный гимн Риан.

Лиссет быстро свернула за угол, прошла по переулку позади таверны, открыла заднюю дверь и начала подниматься по лестнице. Ей не очень-то хотелось в тот момент слушать Эврарда Люссанского в его благочестивой ипостаси. На лестнице, а затем в коридоре она проходила мимо страстно обнявшихся парочек — большая часть комнат была сдана и пересдана давным-давно — и подошла к двери комнаты, всегда зарезервированной на эту неделю уже много лет.

Она постучала. Лиссет знала, что дверь не заперта, но два года назад она попала в неловкое положение, когда вошла, как оказалось, в самый неподходящий момент для находившихся там трех мужчин и одной женщины. Ее сложные отношения с Элиссой начались с этого момента.

Вместо ответа на стук она услышала задумчивый, ласкающий слух голос, поющий строки:


Я одинок и о любви грущу,

Что белый конь унес, оставив мне лишь слезы…


Она улыбнулась и открыла дверь. Аурелиан действительно в одиночестве сидел на одной из двух кроватей, привалившись спиной к стене, и перебирал струны лютни. Ворот его сорочки был распахнут, и он снял сапоги. Его длинные ноги высовывались далеко за пределы кровати. Он мрачно улыбнулся ей вместо приветствия и, продолжая петь, кивнул головой в сторону стола, на котором стояла откупоренная бутылка вина, а рядом с ней множество стаканов. На второй кровати Лиссет увидела разбросанную измятую одежду и рубашку в засохшей крови. Она налила себе вина, быстро выпила его залпом — ей это было необходимо; потом взяла бутылку и снова наполнила кубок Аурелиана. В комнате было только одно маленькое окошко. Она подошла к нему и посмотрела вниз. Оно выходило в переулок; внизу никого не было, но с улицы доносились какие-то звуки, и музыка Эврарда слышалась из зала на первом этаже.

Аурелиан продолжал свое тихое пение, теперь он пел другую песню на ту же тему:


Как одиноко мне и горько вспоминать

Минувших тех ночей мгновенья,

Когда любимая моя дарила мне

Всех благ земных превыше наслажденья…


— Мне никогда не нравились эти стихи, — сказал он, резко обрывая песню, — но нет никакого смысла даже пытаться разговаривать с Журдайном о том, что он написал, не так ли? Я и сам не знаю, почему продолжаю ее исполнять.

— Мелодия, — рассеянно ответила Лиссет, все еще глядя в окно. — Я тебе уже это говорила. Журдайну всегда лучше удавалась музыка, чем слова.

Аурелиан рассмеялся.

— Прекрасно. Ты ему и скажи об этом. — Он помолчал; она спиной чувствовала его пристальный взгляд. — Ты слишком задумчива для карнавальной ночи, моя дорогая. Ты ведь знаешь, что Валери выздоравливает?

— Что? — Она резко обернулась. — Я не… с ним все в порядке? Каким образом?

— Верховная жрица находилась сегодня в Тавернеле, не спрашивай у невежественного трубадура, почему. Дела сильных мира сего. Вероятно, Валери следует отдавать богине десятую часть того, что он зарабатывает у Бертрана, всю оставшуюся жизнь. Она сумела справиться с ядом, а сама рана была легкой. С ним все будет хорошо, сказали нам в храме. Поэтому большинство из нас вернулись сюда в прекрасном настроении. Разве ты не слышишь? Много тех, кого ты знаешь, празднуют внизу, почему бы тебе не спуститься к ним?

— А ты почему не с ними? — Они с Аурелианом очень хорошо знали друг друга.

Он потянулся за своим кубком.

— Теперь я уже не способен выдержать так много пирушек, как раньше, даже в ночь летнего солнцестояния. Я старею, Лиссет?

Лиссет скорчила ему рожицу.

— Не знаю, достопочтенный мудрец. Неужели стареешь? — Собственно говоря, Аурелиан был всего года на два или три старше нее, но он всегда был самым тихим из них и держался немного в стороне от крайностей разгульной жизни трубадуров.

— Где Реми? — спросила она, естественно продолжая предыдущую мысль. Бросила взгляд на соседнюю кровать, где царил беспорядок, потом снова посмотрела на Аурелиана.

Он выразительно поднял одну бровь.

— Глупый вопрос. Полагаю, это зависит от того, который сейчас час. Он назначил несколько свиданий.

— Как он?

— Уязвленная гордость. Ничего более, но и ее хватает. Вероятно, сегодня ночью он напьется и впадет в ярость. Нам всем лучше несколько дней вести себя осторожно.

Лиссет покачала головой:

— Только не мне. Он должен мне за шляпу и за блузку. Не говоря уже о моей собственной гордости. И я вовсе не собираюсь быть с ним любезной. Я собираюсь сказать ему, что он выглядел как надутый мальчишка, когда эн Бертран его отчитывал.

Аурелиан поморщился:

— Женщины Везета… как ты думаешь, в чем тут дело? Оливковое масло? Может быть, в нем есть некий яд, который делает вас всех такими свирепыми?

Из помещения внизу доносился занудный усталый голос Эврарда, все еще прославляющий Риан. Внезапно Лиссет и сама ощутила усталость, слабо улыбнулась, отставила свой стакан, села рядом с Аурелианом на кровать и прислонилась к его плечу. Он покорно подвинулся и обхватил ее за плечи длинной рукой.

— Я не чувствую себя такой уж свирепой, — сказала она. — Это была трудная ночь. — Он сжал ее плечо. — Мне не понравился этот аримондец, — через несколько секунд прибавила она.

— И северянин тоже, я это видел. Но не думай о них. Это не имеет к нам никакого отношения. Думай о своих песнях. Алайн внизу, между прочим, счастлив, как ворон на пшеничном поле. Они все об этом говорят даже после всего остального.

— Правда? О, здорово. Я так рада за Алайна.

— Радуйся за его жонглерку, Лиссет. И не подписывай завтра никаких контрактов, не поговорив сначала со мной. Ты теперь стоишь гораздо больше, чем стоила сегодня днем, поверь.

— Тогда почему бы тебе не предложить мне работу? — Старая шутка, хотя его слова ее очень взволновали. Однако произошло слишком много событий, и она не могла вызвать в себе ни одного ясного чувства даже ради такого случая.

Что характерно, он предпочел принять ее всерьез.

— Если я напишу женскую песню, как Алайн, будь уверена, она будет твоей. Что касается остального, то я не гордый, моя дорогая. Я все еще пою свои собственные произведения. Я начинал на дорогах жонглером, и закончу жонглером, как мне кажется.

Она сжала его коленку:

— Я говорила не всерьез, Аурелиан. — Аурелиан, один из первоклассных трубадуров, был, наверное, самым лучшим из жонглеров, за исключением, может быть, Рамира, личного жонглера Бертрана, который уже старел и бродил по дорогам гораздо реже, чем прежде.

Вежливые рукоплескания донеслись снизу. Новый певец начал настраивать свой инструмент. Аурелиан и Лиссет обменялись хитрыми взглядами облегчения, а затем одновременно тихо рассмеялись. Она подняла голову и поцеловала его в щеку.

— Сколько уже лет подряд? — спросила Лиссет, очень хорошо зная ответ.

— Мы вместе на карнавале? Я огорчен и возмущен тем, что ты даже не можешь этого запомнить, тогда как в моем сердце эти ночи запечатлелись навечно. Уже четыре года, дорогая моя. Не превращается ли это у нас в традицию?

— А ты бы хотел, чтобы это стало традицией? — спросила она. Его рука переместилась выше, поглаживая ее затылок. Прикосновения длинных пальцев были нежными и возбуждающими.

— Я бы хотел знать тебя и быть твоим другом до конца моей жизни, — тихо ответил Аурелиан. Его черноволосая голова склонилась к лицу Лиссет, и они поцеловались.

Ощущая физическое освобождение и подлинное утешение, а в эту ночь ей необходимо было именно это, Лиссет соскользнула вниз на кровати, запустила пальцы в его черные, густые волосы и притянула его к себе. Они занимались любовью, как и в прошлые разы в такую ночь, нежно и иногда со смехом и пониманием, что вместе создают тихий уголок среди окружающего их неистовства, а снизу доносилась музыка, и летние звезды кружились вокруг оси года.

Некоторое время спустя, когда ее голова покоилась на его груди, а его рука снова обнимала ее, они вдвоем слушали голос, поющий одну из самых старых мелодий, самую нежную песню Ансельма де Кауваса. В «Льенсенне» кто-нибудь всегда исполнял ее в канун летнего солнцестояния.


Когда весь мир в ночи и мрак грядет,

Сияет свет там, где она живет…


Тихо, не вполне понимая, зачем она задает этот вопрос, Лиссет спросила:

— Аурелиан, что тебе известно о Люсианне Делонги?

— Достаточно, чтобы избегать ее. Теперь ее зовут Люсианна д'Андория, так как она снова вышла замуж, но никто из родных ее мужа никогда не назовет ее этим именем. Не рискнул бы поставить хоть сколько-нибудь приличную сумму на долгую жизнь или на семейное счастье Борсиарда д'Андория.

— Тогда почему он на ней женился? Он могущественный человек, не так ли? Зачем ему приглашать семейство Делонги в Андорию?

Аурелиан тихо рассмеялся:

— Почему мужчины и женщины совершают поступки абсолютно неразумные? Почему учения метафизиков из университета не руководят всеми нашими поступками? Не назвать ли нам это влиянием Риан на сердца и души? В чем причина того, что мы любим музыку больше риторики?

Не это ей хотелось узнать.

— Она красива, Аурелиан?

— Я видел ее всего один раз издалека.

— И что?

— Реми мог бы лучше описать ее.

— Реми нет, он лежит в чьей-нибудь постели или напивается. Ты мне расскажи.

— Он прекрасна, как обсидиан на только что выпавшем снегу, — медленно произнес Аурелиан. — Она сверкает, как бриллиант при свечах. Она таит в себе огонь, как рубин или изумруд. С каким еще драгоценным камнем я могу ее сравнить? Она манит обещанием опасности и темного забвения, в ней тот же вызов, что в войне или в горах, и мне кажется, она так же жестока, как они.

Лиссет с трудом удалось сглотнуть.

— Ты говоришь, как Реми, когда выпьет слишком много вина, — наконец сказала она, пытаясь придать голосу иронию. Она никогда раньше не слышала, чтобы Аурелиан так говорил. — И все это издалека?

— С дальнего конца стола в Фаэнне, — хладнокровно согласился он. — Я бы никогда не посмел подойти ближе, но и это было достаточно близко. Эта женщина не может принадлежать никому. Если бы я не боялся показаться богохульником, то сказал бы, что в ней скрыта темная сторона богини. Она разрушает того, кто предъявит на нее права.

— Но все же такие находятся.

— Во всех нас есть тьма и желания, которые мы при дневном свете предпочитаем отрицать. — Он поколебался. — Иногда она мне снится.

Лиссет молчала, ее снова охватила тревога, теперь она уже жалела о своих расспросах. Кажется, прежнее смятение вернулось во всем своем диссонансе. Они лежали рядом, слушали доносящуюся снизу музыку, и в конце концов музыка завладела ею, как случалось почти всегда. До того как она закончилась, они оба уже спали. Но, лежа в объятиях Аурелиана, она видела во сне стрелы и слышала смех Рюделя Коррезе в саду.

Утром она проснулась от солнечного света, льющегося в окно, и обнаружила, что Аурелиан исчез. На другой кровати, раскинувшись поперек нее, мокрый, в сапогах и полностью одетый, храпел Реми Оррецкий. Лиссет поколебалась всего мгновение, затем, горячо и искренне возблагодарив и Риан, и Коранноса, подняла лохань с водой, которую заботливо приготовил для нее Аурелиан перед уходом, и вылила на спящего русоволосого трубадура, который был ее первым любовником. Потом ринулась к двери и сбежала вниз по лестнице, оставив за спиной его яростные вопли, разбудившие всех, кто еще спал в «Льенсенне» ясным днем летнего солнцестояния.

После этого она почувствовала себя гораздо лучше.


Каждые два-три года, если не было войны или чумы, Гибор Четвертый, правитель Арбонны, имел обычай проводить ночь накануне летнего солнцестояния на карнавале в Тавернеле, отдавая дань богине и для того, чтобы еще раз подтвердить своему народу на юге, что он всегда выполняет свой долг перед ними и понимает важность моря для Арбонны. Когда-то, в молодости, он даже принял участие в соревнованиях на лодках на реке, собрал три венка, пропустил четвертый и свалился в реку, но вынырнул со своим обычным громким, добродушным хохотом, за который в том числе его так любил его народ.

В такие ночи, вспоминала Синь де Барбентайн, лежа в одной из комнат в храме Риан, где горел небольшой очаг, чтобы прогнать прохладу, которая теперь плохо на нее действовала даже летом, ее ничуть не волновала древняя примета Тавернеля: спать одной в канун летнего солнцестояния — значит накликать неудачу. Она спала со своим мужем, и разнузданные крики под окнами, казалось, вплетались в волшебную ткань ночи.

Но сегодня она осталась одна, и ей было страшно. Не за себя; Риан призовет ее к себе, когда сочтет нужным, и это случится уже скоро. Она боялась за страну, боялась стремительного нарастания событий вокруг них.

Сегодня открылись новые обстоятельства, и, лежа без сна, глядя на мелькающие тени, которые отбрасывали огонь и пламя свечей на стены комнаты, правительница Арбонны снова пыталась справиться с этими новыми обстоятельствами. Гораут собирается напасть на юг. Больше уже нельзя отрицать эту истину. Канцлер Робан прямо предсказал это в тот самый день, когда весть об Иерсенском договоре донеслась до Барбентайна. А теперь эта намеренно непомерная плата за смерть Бертрана де Талаира. Он действительно мог погибнуть сегодня, думала Синь, подавляя дрожь. Если бы облака не появились в тот момент или если бы Беатрисы не оказалось в Тавернеле, а бородатый коран Блэз, не узнал стрелу и убийцу и поэтому не догадался о наконечнике, смазанном сивареном, Бертран легко мог умереть, оставив Талаир без законного наследника и лишив Арбонну человека, в котором она отчаянно нуждалась.

И тот же гораутский коран Блэз сам по себе был проблемой. В пятидесятый, в сотый раз Синь пыталась взвесить риск и преимущества той игры, которую сообща затеяли Беатриса и Бертран, стараясь привлечь на свою сторону младшего сына Гальберта де Гарсенка. Робан не захотел в этом участвовать, он мрачно шагал по периметру зала совета, когда в первый раз заговорили об этом. Она не могла его винить; Беатриса и Бертран, почти во всем такие разные, одинаково были уверены в собственной правоте и питали склонность к риску, которая иногда могла вызвать тревогу.

К тому же Блэз де Гарсенк оказался совсем не тем человеком, которого она ожидала увидеть. Говорили об ожесточенном наемнике, завоевавшем свою репутацию на турнирах и в войнах шести стран за много лет. По словам Робана, она сама награждала этого человека лавровым венком на осенней ярмарке шесть лет назад; она этого не помнила. Трудно теперь запомнить всех этих юношей. Казалось, они оставались такими же молодыми, тогда как она все это время старела.

Этот человек не был тем суровым северным воином, которого она ожидала увидеть. Да, в нем живет гнев, как легко заметить, но он умен, и она решила, что в нем сильнее всего чувствуется горечь. Его явно обидели в Портецце, перед тем как он приехал сюда; об этом тоже ходили слухи. Вероятно, это правда. Ну, он не первый молодой человек, чье сердце осталось лежать на ковре у дверей спальни Люсианны Делонги, и не будет последним.

Синь потерла ноющие пальцы одной руки о другую под одеялом в темноте; в последние дни она все время мерзла. В свое время все молодые люди точно также влюблялись в нее. Но она знала, как с этим справиться. Как отказать им в той милости, в которой необходимо было отказать, не уязвив их гордости и даже еще сильнее привязав к себе и таким образом, что еще важнее, к Гибору и к Арбонне. В ритуалах куртуазной любви необходимы искусство и цель. Она знала: именно она определяет и формирует и эту цель, и это искусство.

Тридцать лет назад она могла бы пустить в ход свое искусство, чтобы привязать к себе этого гораутского корана. Но не теперь; это инструменты и ухищрения молодых женщин и, насколько она могла судить — а ее суждения в этих вопросах оставалось верными, — не для такого мужчины. Так скоро после того, как его отвергла Люсианна Делонги, Блэз Гораутский не ступит на эту тропу, поддавшись соблазну или уговорам женщины.

Зато гнев и ненависть оставались чувствами, которые они с легкостью могли вызвать в нем. Эти чувства никогда не давались ей легко, ни в далекие времена молодости, ни сейчас, когда ушел Гибор и мир стал печальным и пустым. Ей совсем не нравилось разжигать ненависть сына к отцу ради достижения собственных целей, какими бы высокими ни были эти цели.

И тем не менее. И тем не менее этот человек сам произнес эти слова, никто из них его не подталкивал и не побуждал к этому: «Что еще вы от меня хотите? Чтобы я в праведном гневе явился домой и объявил себя истинным королем Гораута?»

Он не хотел этого говорить, он даже не знал, что может так сказать, но горечь Иерсенского договора была так свежа, и он только что узнал о планах своего отца. Большая часть значимого мира знала, что младший сын Гальберта де Гарсенка покинул Гораут, осудив договор, составленный его отцом.

Это возможно. Действительно существует слабая возможность найти здесь трещину, чтобы расширить владения Арбонны на север, до гор Гораута. Но Синь чувствовала себя старой и уставшей. Ей хотелось уснуть. Ей не хотелось заниматься вопросами войны. Ей хотелось музыки и того, что может дать тепло летнего солнца, от которого зреет виноград. Ей хотелось нежного тепла воспоминаний.

Раздался очень тихий стук в дверь. Только один человек мог постучаться к ней так поздно.

— Входи, — крикнула она. Еще горели огонь в камине и одна свечка. При их мерцающем свете она увидела, как ее последний оставшийся в живых ребенок, ее дочь, открыла и закрыла за собой дверь и вошла в комнату в светлом ночном халате, уверенной походкой, не вяжущейся с ее слепотой. Белая сова взлетела и села на один из столбиков кровати.

Синь вспомнила, как в первый раз увидела Беатрису после того, как глаза дочери были принесены в жертву. Этого ей не хотелось вспоминать. Даже зная древние священные обряды и обретенную ею силу, матери трудно было видеть дочь изувеченной.

Беатриса остановилась возле кровати.

— Я тебя разбудила?

— Нет. Я слишком много думаю, чтобы уснуть.

— И я. Слишком много мыслей в ночь Риан. — Дочь поколебалась. — Мне найдется место или я тебе помешаю? Мне сегодня ночью тревожно и страшно.

Синь улыбнулась.

— Дитя, тебе всегда найдется место рядом со мной. — Она откинула одеяла, и дочь легла рядом с ней. Синь подняла руку и обняла ее и стала поглаживать седеющие волосы, вспоминая, какими мягкими они были, какими черными и блестящими, когда Беатриса была маленькой. Тогда у нее было два брата, и сестра, и отец. «Нас осталось только двое, — подумала Синь, напевая мелодию, которую она почти уже забыла. — Только двое».


Возвращаясь из часовни бога в городской дворец Бертрана, Блэз предпринимал решительные попытки выбросить из головы надоедливые мысли. Будет еще время утром и в следующие дни подумать, постараться справиться с откровениями этой ночи и оценить те невероятные, ненадежные пути, которые, кажется, открываются перед ним. Сейчас уже очень поздно, и он смертельно устал.

Улицы были пустынными; ему попадались только случайные парочки или небольшие компании подмастерьев в мятых масках и с вином. Обе луны стояли на западе, а облака исчезли, унесенные бризом. Но до рассвета еще оставалось время даже в эту самую короткую ночь года. Звезды ярко сияли над головой. В Горауте их считают огнями бога, здесь — огнями Риан. Блэз впервые спросил себя, какое это имеет значение в конечном счете. Они все равно будут там, такие же далекие, холодные и яркие, с каким бы божеством ни связывали их люди. Говорят, есть земли, сказочные и таинственные, далеко на юге, за пустынями и морями, где поклоняются совсем другим богам и богиням. Неужели и там сияют те же звезды и так же ярко?

Блэз покачал головой. Это мысли поздней ночи и мысли бесполезные. Он был готов упасть на кровать и проспать много часов. Собственно говоря, он мог бы упасть прямо здесь, на улице, подобно тем, кого он видел лежащими в дверных нишах. Большинство из этих фигур лежало не в одиночестве, и он мог догадаться, что предшествовало их сну.

Ранее он подошел к самому большому из храмов Риан и впервые вошел в один из них. Он хотел увидеть Валери до конца ночи. Его пропустили беспрепятственно; он предполагал, что должен будет принести в жертву кровь или что-то вроде этого, но ничего подобного не случилось. Валери спал. Блэзу разрешили постоять в дверях освещенной свечами комнаты и взглянуть на него. Блэз увидел, что плечо корана тщательно перевязано; что касается остальных подробностей исцеления, которое здесь произошло, он не мог о них судить или даже понять. Его прежний опыт утверждал, что сиварен убивает всегда.

Выходя из храма, он увидел группу людей, и мужчин, и женщин, собравшихся в самой просторной части храма под высоким куполом. Жрица в белых одеждах руководила службой. Блэз не стал задерживаться. Оттуда он пошел в ближайшее святилище Коранноса, совершил ритуальное омовение рук у входа, произнес положенные молитвы и преклонил колени перед фризом в маленькой голой часовне коранов с каменными стенами. Он был там один впервые за долгое время и попытался дать глубокой, окутавшей его тишине увлечь себя к богу, к присущей ему ясности.

Но у него это не получилось, в эту ночь не получилось. Даже в часовне его мысли продолжали возвращаться назад, описав круг, подобно охотничьему соколу над полем, где он заметил зайца, к комнате во дворце Карензу, где он сказал то, что сказал. Он говорил не всерьез, совершенно не всерьез; его слова должны были дать им всем понять, насколько он в действительности беспомощен, что бы он ни чувствовал по поводу того, что совершили его отец и король Адемар в Горауте. Но они услышали совсем не то, и в последовавшей за его вспышкой тишине, когда белая птица взлетела и уселась к нему на плечо, Блэз ощутил стук собственного сердца, похожий на стук кулака в двери судьбы.

Сейчас он снова это чувствовал, шагая домой по лабиринту затихших улиц, и пытался прогнать прочь эти мысли.

Юный Серло дежурил под лампами, горящими у входа во дворец герцога. Он кивнул Блэзу из-за железных ворот, посмотрел вдоль улицы налево, направо и пошел открывать. Ворота не были заперты — одна из здешних традиций дня летнего солнцестояния, — но после покушения на убийство присутствие стражника у ворот выглядело уместным. Кораны Бертрана, которыми руководил Валери де Талаир, были очень опытными; их ничему не нужно было обучать, и Блэз даже кое-чему мог сам научиться. Непрерывные стычки с коранами Мираваля имели к этому непосредственное отношение. Давно тлеющая вражда между соседними замками сформировала свои собственные правила конфликта, совсем не похожие на правила столкновения армий.

— Я заглянул к Валери, — сказал Блэз, входя. — Он спит спокойно.

Серло кивнул.

— Сам я усну спокойно, когда мы узнаем, кто пустил эту стрелу, — сказал он. — Надеюсь лишь, что богиня и бог приговорили тех, кто использует сиварен, к вечным мучениям.

— На войне мне доводилось видеть вещи и похуже, — тихо ответил Блэз. У него мелькнула еще одна мысль, но он слишком устал, чтобы правильно ее сформулировать. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Он услышал, как за ним закрылись ворота. Блэз чувствовал бы себя лучше, если бы в замке повернулся ключ; у него было собственное мнение насчет традиций Арбонны. С другой стороны, зная то, что он знал о Бертране де Талаире, крайне мала вероятность, что герцог сегодня ночует во дворце. Блэз покачал головой. Он пересек двор, вошел в замок, поднялся по лестнице, потом прошел по коридору к маленькой комнате, право на которую давал ему его статус командира наемников. Немалое преимущество; большинство коранов спали в общих спальнях или в большом зале Талаира, и старшинство позволяло всего лишь занять место поближе к очагу зимой или к окну в летний зной.

Он открыл свою дверь, чуть не падая от усталости. И в то же мгновение уловил аромат духов, еще до того как увидел женщину, сидящую на кровати.

— Возможно, ты помнишь, — произнесла Ариана де Карензу, — что нам надо обсудить много вопросов, тебе и мне. А мы рассмотрели только общественные дела.

— Как ты прошла мимо охраны? — спросил Блэз. Его сердце снова учащенно забилось. Он больше не ощущал усталости. Странно, как быстро она исчезла.

— Я не шла мимо. Есть и другие входы в этот дворец. И в мой тоже, если уж об этом зашла речь.

— Бертран знает, что ты здесь?

— Надеюсь, что нет. Сомневаюсь. Я думаю, он сам ушел из дома. Это же день летнего солнцестояния, Блэз, а мы находимся в Тавернеле. — Он знал, что это означает; певица сказала ему как раз перед тем, как солдаты этой женщины пришли и увели его.

Волосы у нее были распущены, конечно, как всегда, и ее тонкие духи наполняли маленькую комнатку еле уловимым, тревожным ароматом. Но у Блэзаде Гарсенка были собственные правила и собственный кодекс, а он нарушил эти правила и этот кодекс прошлым летом в Портецце, запутавшись в мире женских духов. Он сказал:

— Собственно говоря, я знаю, где мы находимся. А где герцог де Карензу? — Он хотел, чтобы это прозвучало язвительно, и сам не знал, почему.

Она осталась невозмутимой, по крайней мере, насколько он мог разглядеть при свечах.

— Мой муж? В замке Равенк с эном Гауфроем, как я подозреваю. У них собственные традиции в день летнего солнцестояния, и боюсь, женщины не принимают в них участия.

Блэз уже слышал о Гауфрое де Равенке. Говорят, его молодая жена все еще девственница после почти трех лет брака. О Тьерри де Карензу он таких рассказов не слышал, но с другой стороны — он и не спрашивал и не слишком интересовался.

— Понимаю, — тяжело произнес он.

— Нет, ты не понимаешь, — резко возразила Ариана де Карензу, из голоса ее исчезли ирония и насмешка. — Думаю, ты совсем ничего не понимаешь. Ты сейчас придешь к выводу, что я брожу по ночам, потому что мой муж предпочитает в постели мальчиков. И решишь, что меня следует понимать в свете этого факта. Так слушай же: я здесь по собственному выбору, и никакие вкусы или прихоти мужчины, за которого мой отец выдал меня замуж, не влияют на это решение.

— Значит, удовольствие — это все? А как насчет верности?

Она нетерпеливо тряхнула головой.

— Когда наступит тот день, когда мужчина и женщина в нашем обществе смогут пожениться, потому что свободно выбрали друг друга, тогда говори мне о верности. Но до тех пор пока женщины являются разменной монетой в игре замков и стран, даже в Арбонне, я не признаю подобной обязанности и посвящу свою жизнь тому, чтобы изменить этот порядок. И все это не имеет ни малейшего отношения к привычкам и предпочтениям Тьерри. — Ариана встала и прошла между Блэзом и свечой, и ее живое лицо вдруг оказалось в тени. — С другой стороны, я ничего не знаю о твоих привычках и вкусах. Ты предпочитаешь, чтобы я ушла? Я могу уйти незаметно, так же как пришла сюда.

— Какое это имеет значение, незаметно ты пришла или нет? — упрямо спросил он, держась за свой гнев. — Мы ведь в Арбонне. Не так ли? В Тавернеле во время летнего солнцестояния.

Он не мог прочесть выражения ее глаз, так как единственная свеча мигала за ее спиной, но снова увидел нетерпеливое движение ее головы.

— Брось, Блэз, ты умнее. В центре всего этого лежит осторожность. Я здесь не для того, чтобы опозорить кого-либо, и меньше всего — самое себя. Нет такой общественной обязанности перед моим супругом или моим народом, которую я бы недостаточно хорошо исполняла. Я смею заявить об этом, и знаю, что это правда. Я с уважением отношусь к Тьерри и знаю, что он так же уважает меня. Мой долг по отношении к себе совсем иной. То, что происходит по ночам между двумя взрослыми людьми, когда они остаются наедине, не должно никоим образом влиять на положение дел в мире.

— Тогда к чему трудиться? Зачем быть вместе? Твой Двор Любви установил такое правило? — Блэз хотел произнести это с сарказмом, но у него не получилось.

— Конечно, — ответила она. — Мы собираемся вместе, чтобы прославлять дар жизни, данный нам богиней… или богом, если тебе так больше нравится. Иногда лучшее в нашей жизни приходит к нам ночью и уходит утром. С тобой никогда не случалось такого?

Действительно, с ним случалось нечто очень похожее на это, но утро всегда приносило боль, которая оставалась надолго. Он чуть было это не произнес вслух. Воцарилась тишина. В полумраке силуэт Арианы можно было принять за силуэт Люсианны. Блэз мог представить себе, что ее черные волосы такие же на ощупь, и вспомнить легкое прикосновение пальцев, скользящих вдоль…

Но нет. Воспоминания о прошлом вызывают в нем гнев. Эта женщина не сделала ему ничего плохого, насколько ему известно, и, с ее точки зрения, оказывала ему честь своим присутствием. Он сглотнул.

Она сказала:

— Все в порядке. Ты устал. Я не хотела тебя оскорбить. Я уйду.

После Блэз не мог бы сказать, какая последовательность движений приблизила их друг к другу. Когда он обнял ее, то почувствовал, что дрожит; после Розалы он не прикасался ни к одной женщине, а та ночь тоже несла свой груз гнева и угрызений совести как во время нее, так и после. Уже приближая свои губы к губам Арианы, глубоко вдыхая окружающий ее аромат, Блэз готовился сопротивляться соблазнам еще одной искушенной женщины юга. Люсианна, несомненно, научила его хотя бы этому; если он ничему не научился за весну и лето в Портецце, то, значит, он прожил жизнь зря. Блэз был подготовлен, защищен.

Нет, не был. Потому что Люсианна Делонги использовала любовь и любовные объятия в качестве инструментов, оружия в коварных, хитроумно задуманных кампаниях, для получения удовольствий и власти, привязывая к себе беспомощную душу мужчины. А Блэзу в ту ночь в Тавернеле предложили в дар любовные объятия сильной души, не ускользающей, яростной, как ветер, но главным в которой было милосердие и ее собственные потребности, и предложили их честно, ничего не утаивая.

И в движении их переплетенных тел, в их вращении в ту ночь на кровати в городском дворце Бертрана де Талаира Блэз нашел на короткое время в темноте, после того как догорела единственная свеча, облегчение от своей двойной боли, старой и новой. С ним делили то, в чем раньше отказывали. Он предложил ей все, что умел, и даже, ближе к концу, отодвинув подальше иронию, кое-что из того, чему научился в Портецце, все то, что могут делать мужчина и женщина, когда лежат вместе, когда объединяются доверие и страсть. Принимая предложенное им, Ариана де Карензу один раз рассмеялась, задыхаясь, словно от искреннего удивления, и в свою очередь одарила его чем-то таким же редким и роскошным, как дерево, цветущее в ночи без единого листочка, и Блэз, несмотря на всю горечь, наполнявшую его, проявил достаточно мудрости и принял ее дар и дал ей почувствовать свою благодарность.

В конце концов он уснул, держа ее в своих объятиях, вдыхая ее аромат. Он утолил жажду и страсть, вернулся в усталость, будто в сад, пробившись сквозь колючий кустарник истории своей жизни.

Некоторое время спустя он проснулся, потревоженный каким-то звуком на улице. Ариана все еще была с ним, ее голова лежала у него на груди, ее черные волосы накрывали их обоих, словно покрывало. Он поднял руку и погладил их, восхищаясь.

— Ну, — произнесла Ариана, — ну-ну-ну…

Он тихо рассмеялся. Она и хотела его рассмешить. Он покачал головой.

— Это была самая долгая ночь в моей жизни. — Трудно поверить, как много всего произошло самого разного с тех пор, как они приехали в Тавернель после обеда и прошли по многолюдным улицам к «Льенсенне».

— Она закончилась? — шепотом спросила Ариана де Карензу. Ее рука медленно начала двигаться, кончики ногтей едва касались кожи Блэза. — Если песни говорят правду, у нас есть время, пока жаворонок не запоет на рассвете.

Он почувствовал возвращение желания, неотвратимого, как первое рождение волны далеко в море.

— Погоди, — неловко произнес он. — У меня есть вопрос.

— О боже.

— Нет, ничего ужасного или слишком трудного. Просто кое-что насчет Арбонны, насчет людей, которых мы знаем. Я должен был уже давно задать этот вопрос.

Ее рука по-прежнему лежала на его бедре.

— Да?

— Что за вражда существует между Талаиром и Миравалем? Ненависть? — То, что он сказал, было правдой, он это понял сегодня в начале вечера: было нечто неестественное в его нежелании знать о том, с чем он сталкивался все месяцы своего пребывания в Арбонне.

Ариана несколько секунд молчала. Затем вздохнула.

— Это и есть ужасный вопрос, собственно говоря, и трудный вопрос. Ты заставишь меня вернуться к моим воспоминаниям.

— Прости меня. Я…

— Нет, все в порядке. Я все равно думала о них всех. Воспоминания никогда не уходят далеко. Они делают нас такими, какие мы есть. — Она поколебалась. — Ты хотя бы слышал об Аэлис де Барбентайн, которая стала Аэлис де Мираваль?

Он покачал головой.

— Нет, мне очень жаль.

— Младшая дочь Синь де Барбентайн и Гибора. Наследница Арбонны, так как ее сестра Беатриса ушла к богине, а два брата умерли от чумы совсем молодыми. Ее выдали за эна Уртэ де Мираваля, когда ей было семнадцать лет. Моя кузина. — Она заколебалась, но не надолго. — Возлюбленная Бертрана и, мне кажется, единственная настоящая любовь в его жизни.

Снова повисло молчание. И в нем Блэз снова услышал слова Бертрана на темной лестнице в глубине другой ночи, словно человек, сказавший их, находился с ними в одной комнате:

«И бог знает, и милостивая Риан знает, что я пытался, но за двадцать три года ни разу не нашел женщины, которая могла бы сравниться с ней».

Блэз прочистил горло.

— По-моему, это правда. Он сказал мне кое-что в замке Бауд, что совпадает с… тем, что ты только что говорила.

Ариана приподняла голову и посмотрела на него.

— Наверное, он был в странном настроении, если вообще заговорил об этом.

Блэз кивнул головой.

— Так и было.

— Должно быть, он к тому же тебе доверял, как это ни странно.

— Или знал, что эти слова ни о чем мне не скажут.

— Возможно.

— Ты расскажешь мне эту историю? Пора мне начинать учиться.

Ариана снова вздохнула, чувствуя себя почти загнанной в угол этим совершенно неожиданным вопросом. Ей было в тот год тринадцать лет, она была веселой, умной, сообразительной девочкой, совсем еще ребенком. Ей потом понадобилось много времени, чтобы снова стать веселой, а ребенком она навсегда перестала быть в ту ночь, когда умерла Аэлис.

Теперь она была взрослой женщиной, играла сложные роли на сцене жизни и несла тяжелое бремя, с ними связанное: королева Двора Любви, дочь из одного благородного дома, выданная замуж в другой. По своей природе она не была склонна к риску, не так, как Беатриса или Бертран; она дольше обдумывает все перед тем, как сделать шаг. Она не могла бы придумать план, разработанный ими в отношении сына Гальберта де Гарсенка, и не одобрила его, когда ей о нем рассказали. Но теперь она уже приняла свое решение по поводу этого человека, жесткая оболочка горечи которого так надежно служила ему, подобно латам на поле боя, охраняя душевные раны.

Поэтому она поведала ему эту историю, лежа рядом с ним после занятий любовью на кровати во дворце Бертрана. Она совершила путешествие в прошлое, под ритм и модуляции собственного голоса, а темнота за окном медленно уступала место серому рассвету. Она рассказала ему все — неторопливо соткала печальную повесть того давнего года, — упустив лишь одну ниточку этой старой ткани, единственное, о чем она никогда не рассказывала. Она не принадлежала ей, эта последняя тайна, и Ариана не имела права поведать ее кому бы то ни было даже в порыве доверия, или ради того, чтобы привязать к себе, или по большой необходимости.

В конце, когда она закончила говорить и замолчала, они уже не занимались любовью. Ариане всегда было трудно отдаваться собственным желаниям в настоящем, когда она вспоминала об Аэлис.


Элисса Каувасская была полна самомнения, возможно, не без основания. Она обладала зрелыми формами и приятным голосом вдобавок к длинным ресницам и смеющимся глазам, которые заставляли мужчин чувствовать себя более остроумными, чем обычно. Поскольку ее родной город гордился тем, что в нем родился первый из трубадуров, сам Ансельм, она часто чувствовала, что ей суждено стать жонглеркой и вести кочевую жизнь, странствуя от замка к замку, из города в город. Она считала себя чудесным образом избавленной от скуки и преждевременного старения в той жизни, на которую могла рассчитывать, будучи дочерью ремесленника. Выйти замуж за подмастерье, пережить — если повезет — слишком много родов в течение нескольких слишком коротких лет, из кожи вон лезть, чтобы прокормить семью, залатать протекающую крышу и не дать холодному зимнему ветру проникнуть в щели в стенах…

Такая жизнь не для нее. Уже нет. Она, несомненно, самая известная из женщин-жонглеров, которые бродят по облюбованным музыкантами тропам Арбонны, — за одним досадным исключением. Что касается этого одного исключения, то до недавнего времени Лиссет Везетская, несомненно, пользовалась признанием лишь потому, что ее имя напоминало имя Элиссы! Журдайн рассказывал забавную историю насчет этого примерно год назад, и они вместе смеялись над ней.

Однако последний гастрольный сезон изменил положение или начал его менять. В двух-трех городах и в одном замке в горах неподалеку от Гётцланда интересовались их с Журдайном мнением о прекрасной музыке Алайна Руссетского и о девушке, которая была его новой певицей. А потом, после выступления в доме богатого купца в Сейране, Элиссу спросил один пустоголовый городской префект, как поживают оливы у нее на родине, в Везете. Когда она поняла, какую ошибку сделал этот человек, за кого он ее принял, то пришла в такую ярость, что ей пришлось на время покинуть зал купца, оставив Журдайна одного развлекать гостей в ожидании, пока к ней вернется самообладание.

Не следует, думала Элисса, лежа на очень удобной кровати в ночь летнего солнцестояния, размышлять о подобных вещах или о вызывающем беспокойство успехе Лиссет с песней Алайна в начале вечера — откровенно посредственной вещью, по мнению Элиссы. О чем думал Журдайн, размышляла она, пытаясь подавить вновь охватившую ее ярость, когда представилась эта блестящая возможность? Почему он не поспешил предложить собственную песню Ариане и герцогам, которую спела бы Элисса? Только позже, на реке, во время этих глупых игр, на которых настаивают мужчины, ее собственный трубадур, ее нынешний любовник, вылез вперед — и очень быстро стал мишенью для всеобщих насмешек, когда свалился в воду ниже по течению.

Хотя «нынешний любовник», возможно — всего лишь возможно, — после этой ночи выражение уже неверное. Элисса потянулась по-кошачьи и позволила простыне сползти, совсем открыв ее обнаженное тело. Она повернула голову к окну, где мужчина, рядом с которым она только что лежала после любовных утех, теперь сидел на подоконнике, перебирая струны ее лютни. Ей не слишком нравилось, когда ее любовники покидают постель, не сказав ни слова, как сделал этот, и уж конечно ей не нравилось, когда другие трогают ее лютню… Но для этого мужчины она готова была сделать исключение, столько исключений, сколько будет нужно.

Она взяла с собой лютню, потому что не была вполне уверена, что ему от нее нужно. Когда Маротт, владелец «Льенсенны» подошел к ней в начале этого вечера и шепнул на ухо, что ее с нетерпением будут ждать — это его точные слова — в самой большой из комнат наверху после того, как в третий раз зазвонит колокол храма, Элисса спросила себя, не подходят ли ее путешествия с Журдайном к концу.

Когда она постучалась в дверь комнаты, однако, одетая в белую тунику, с цветком в волосах в честь летнего солнцестояния, мужчина, открывший дверь, улыбнулся и медленно окинул ее оценивающим взглядом, от которого у нее подогнулись колени. Это все же была ночь летнего солнцестояния, и очень поздняя ночь. Ей следовало понять, что не для пения ее пригласили. Но, если честно, она совсем не возражала; в Арбонне перед женщиной страстной и сильной, уверенной в себе, открывалось много способов добиться успеха, и один из них находился в этой комнате.

Один из них, собственно говоря, сидел на подоконнике, смотрел на восточную часть неба, повернувшись к ней спиной, небрежно наигрывая на ее лютне. Он играл очень хорошо, и когда он запел — так тихо, что ей пришлось напрягать слух, словно слова — были предназначены вовсе не ей, — его голос был полон странной печали, хотя сама песня не была печальной.

Это была его собственная песня, и очень старая. Довольно милая мелодия, как однажды весной решительно высказался Журдайн, устав от бесконечных просьб исполнить ее, даже через столько лет, и несмотря на то, что ее предпочли его собственным, более сложным музыкальным произведениям.

Элисса сейчас слушала тихую музыку и слова и была готова совершенно с ним не согласиться и, если надо, — считать эту песню квинтэссенцией всех любовных песен трубадуров. Лежа в одиночестве на широкой кровати, хотя она и не могла пожаловаться на только что минувший час, Элисса чувствовала, что ее мнения не спросят, что оно, собственно говоря, не имеет никакого значения. Мужчина, сидящий на подоконнике, поняла она, возможно, даже забыл, что она здесь.

Это ее тревожило, но не слишком. С другим мужчиной она могла разозлиться и даже в ярости покинуть комнату, но этот отличался от всех других мужчин в мире, здесь таились другие возможности, и Элисса Каувасская была готова действовать в соответствии с его желаниями и лишь надеялась, что окажется достаточно сообразительной и достаточно приятной ему. Раньше ей это всегда удавалось.

Она лежала тихо и слушала, как Бертран де Талаир играет на ее лютне и поет свою собственную песню наступающему рассвету над пустой улицей. Она знала слова; все знали эти слова…


Даже песня озерных птиц

Моею любовью дышит

Прибрежный ковер в ее честь

Цветочным узором вышит.

Зреет лоза виноградная,

Из почки лист пробивается,

Потому что весна приближается

С каждым шагом моей ненаглядной.

Ярче над ней сияют

Звезды Риан в ночи,

Бога луна и богини луна

Своим светом ее укрывают.


Это действительно почти по-детски простая мелодия, и слова ей под стать, думала Элисса. Журдайн был прав, конечно; по сравнению с теми изысканными мелодиями, которые он заставлял ее бесконечно разучивать, эту мог петь кто угодно, она не требовала долгого ученичества, необходимого жонглерам в Арбонне.

И потому тем более странно, что, слушая ее, Элисса вдруг почувствовала, что вот-вот заплачет. Она и вспомнить не могла, когда плакала в последний раз, разве что от гнева и разочарования. Во всем виновато летнее солнцестояние, решила она, и необычайные события этой ночи, не последним из которых стало долго ожидаемое, хотя и без особой надежды, приглашение в эту комнату.

Она потянулась в темноте к подушке, на которой он лежал рядом с ней, и прижала к себе в поисках утешения, а нежный рефрен повторился, и песня подошла к концу. Женщина, которую прославляет эта песнь, мертва, напомнила Элисса себе, она умерла больше двадцати лет назад. Сейчас ей было бы больше сорока лет, если бы она осталась жить, подсчитала Элисса. Это не настоящая конкурентка, решила она, она может позволить ему эти предрассветные воспоминания, не тревожась. Мертвые ушли; Элисса — та женщина, которая сейчас вместе с герцогом Бертраном, она лежит в его постели в конце ночи летнего солнцестояния. Все преимущества, несомненно, на ее стороне. Элисса улыбнулась, выжидая тот момент, когда он повернется и увидит, что она его ждет, что ее тело полностью открыто его взорам или всему, что он от нее пожелает.

Стоя у окна, Бертран де Талаир смотрел, как темнота уступает место серому свету на улицах внизу, а потом увидел первые слабые проблески утреннего света на восточном краю неба. Он задал себе бесполезный, безнадежный вопрос, сколько рассветов он встретил вот так, пока совсем не та женщина ждала, когда он вернется к ней в постель, которую покинул. Он не собирался возвращаться в постель. Он отбросил прочь саму мысль об этом, закрыл глаза, и мысли его преданно вернулись по спирали к концу песни.


Даже песня озерных птиц

Моею любовью дышит,

Прибрежный ковер в ее честь

Цветочным узором вышит.


Рассвет разгорался, наступал день. Предстоит много дел, множество сложных вещей, которые требуют выполнения. Он открыл глаза, чувствуя, как она снова ускользает, как ушел тогда он, ускользает в тумане, в воспоминаниях, с ребенком на руках.