"Повелитель императоров" - читать интересную книгу автора (Кей Гай Гэвриел)

Глава 2

Пардосу никогда не нравились собственные руки. Пальцы слишком толстые, короткие, как обрубки. Они не похожи на руки мозаичника, хотя на них видна та же сетка из порезов и царапин, что и у всех остальных.

У него было много времени на размышления об этом и о многом другом во время долгого путешествия, в дождь и ветер, когда осень неуклонно превращалась в зиму. Пальцы Мартиниана, или Криспина, или лучшего друга Пардоса Куври — вот они правильной формы. Они большие и длинные, выглядят ловкими и умелыми. Пардос думал, что его руки похожи на руки крестьянина, рабочего, человека, для профессии которого едва ли имеет значение ловкость. Временами это его тревожило.

Но он ведь действительно мозаичник, не так ли? Он учился у двух знаменитых мастеров в этой области и был официально принят в гильдию в Варене. У него в кошельке лежат соответствующие бумаги, дома его имя внесено в списки. Поэтому внешность не играет особой роли, в конце концов. Его короткие толстые пальцы достаточно проворны, чтобы делать то, что необходимо. Важны глаз и ум, говаривал Криспин до того, как уехал, а пальцы могут научиться делать то, что им велят.

По-видимому, это правда. Они делают то, что нужно здесь делать, хотя Пардос никогда не представлял себе, что его первый труд в качестве полноправного мозаичника будет выполнен в далекой, насквозь промерзшей глуши Саврадии.

Он даже никогда не представлял себе, что может забраться так далеко от дома, совсем один. Он не из тех молодых людей, которые воображают себе приключения в дальних странах. Он был набожным, осторожным, склонным к тревоге и вовсе не импульсивным.

Но ведь он покинул Варену, свой дом, — единственное знакомое ему место в мире, созданном Джадом, — почти сразу же после убийства в святилище, и это был самый импульсивный из всех возможных поступков.

Ему не казалось, что он поступает безрассудно, скорее он был убежден, что у него нет другого выхода. Пардос удивлялся, почему другие этого не понимают. Когда на него наседали друзья, и Мартиниан, и его заботливая, добросердечная жена, Пардос лишь отвечал, снова и снова, что не может оставаться там, где происходят такие вещи. Когда ему говорили, с насмешкой или грустью, что такие вещи происходят всюду, Пардос отвечал очень просто, что он их видел не всюду, а только в святилище у стен Варены, перестроенном для того, чтобы перенести в него останки царя Гилдриха.

День освящения этого святилища начинался как самый чудесный день в его жизни. Во время церемонии он вместе с остальными бывшими подмастерьями, только что принятыми в гильдию, сидел на почетных местах рядом с Мартинианом, его женой и седовласой матерью Криспина. Все могущественные правители государства антов присутствовали на ней, и многие из самых знатных родиан, включая представителей самого верховного патриарха, прибыли из далекого Родиаса в Варену. Царица Гизелла, под вуалью, одетая в снежно-белые траурные одежды, сидела так близко, что Пардос мог бы заговорить с ней.

Только то была не царица. То была женщина, изображавшая ее, ее приближенная. Эта женщина умерла в святилище, как и огромный немой охранник царицы. Их зарубили мечом, которому не место в святом храме. Потом и сам владелец меча, Агила, царедворец, был убит на месте, у алтаря, стрелами, выпущенными сверху. Другие тоже погибли от стрел, под вопли людей, которые ринулись к выходам, топча друг друга. И кровь забрызгала солнечный диск под мозаикой, над которой трудились Криспин, Мартиниан, Пардос, Радульф, Куври и все остальные во славу бога.

Насилие, безобразное и нечестивое, в святой церкви, осквернение этого места и самого Джада. Пардос чувствовал себя нечистым, ему было стыдно. Он с горечью сознавал, что тоже ант, что он одной крови и даже, по воле случая, одного племени с тем мерзавцем, который встал с запретным мечом, оскорбил молодую царицу непристойными злобными словами, а затем умер вслед за теми, кого только что убил.

Пардос вышел из двойных дверей святилища, когда возобновилась церемония — по приказу первого министра Евдриха Златовласого. Он прошел мимо печей во дворе, где провел все лето и осень за гашением извести для основы, вышел за ворота и двинулся по дороге назад, в город. Не успев еще дойти до стен Варены, он уже принял решение покинуть этот город. И почти сразу же после этого понял, как далеко собрался идти, хотя никогда в жизни не уезжал из дома и наступала зима.

Позже его пытались отговорить, но Пардос был упрямым юношей, и его нелегко было поколебать, когда он уже принял решение умом и сердцем. Ему необходимо уйти подальше от того, что произошло в святилище, от того, что сделали люди одного с ним рода и племени. Ни один из его коллег и друзей не был антом, все они родились в Родиасе. Возможно, именно поэтому они не так остро чувствовали позор, как он.

Зимние дороги на восток сулили опасность, но Пардос считал, что они не могли быть хуже того, что вот-вот произойдет здесь, среди его народа, после того, как исчезла Царица и были обнажены мечи в святой церкви.

Ему хотелось снова увидеть Криспина, поработать с ним вдали от племенных войн, которые вот-вот начнутся. Снова начнутся. Они, анты, уже проходили по этой темной тропе. На этот раз Пардос пойдет в другую сторону.

Они не получали известий от младшего, энергичного партнера Мартиниана после единственного послания, переданного из военного лагеря в Саврадии. Это письмо даже не было адресовано им, оно было доставлено алхимику, другу Мартиниана. Этот человек, по имени Зотик, передал им, что с Криспином все в порядке, по крайней мере, на этом этапе его путешествия. Почему он написал старику, а не собственному напарнику или матери, никто не объяснил, во всяком случае, Пардосу не объяснили.

С тех пор — ничего, хотя Криспин, вероятно, уже добрался до Сарантия, если добрался. Пардос, который теперь уже твердо принял решение уехать, сосредоточился на образе бывшего учителя и объявил о своем намерении отправиться вслед за ним в столицу Империи.

Когда Мартиниан и его жена Кариеса поняли, что отговорить ученика не удастся, они приложили немало сил, чтобы как следует подготовить его к путешествию. Мартиниан посетовал на недавний — и очень внезапный — отъезд своего друга-алхимика, человека, который явно много знал о дорогах на восток. Но ему удалось собрать мнения и подсказки у опытных путешественников-купцов, своих бывших клиентов. Пардос, который гордился своей грамотностью, получил тщательно составленные списки мест, где следует останавливаться, и мест, которых следует избегать. Выбор у него был, разумеется, ограниченным, так как он не мог позволить себе взятки, чтобы получить доступ на имперские постоялые дворы на дороге, но все равно полезно знать о тех тавернах и притонах, где путешественника подстерегает опасность быть ограбленным или убитым.

Однажды утром, после предрассветной молитвы в маленькой древней часовне неподалеку от жилья, которое он снимал вместе с Куври и Радульфом, Пардос отправился к хироманту, испытывая некоторое смущение.

Приемная этого человека находилась ближе к дворцовому кварталу. Некоторые подмастерья и мастеровые, работавшие в святилище, имели обыкновение советоваться с ним по поводу азартных игр и любовных дел, но неловкость Пардоса это не уменьшало. Хиромантия была осуждаемой ересью, конечно, но клирики Джада здесь, в Батиаре, среди антов, действовали осторожно, и завоеватели так никогда полностью и не отказались от некоторых прошлых верований. Над дверью открыто висела вывеска с изображением пентаграммы. Когда он открыл дверь, зазвенел звонок, но никто не появился. Пардос вошел в маленькую темную переднюю комнату, подождал немного и постучал по шаткому столику, стоящему там. Ясновидящий вышел из-за занавески из бусин и, ни слова не говоря, повел его в заднюю комнату без окон, которую обогревала маленькая жаровня и освещали свечи. Он подождал по-прежнему молча, пока Пардос положит на стол три медных фолла и задаст свой вопрос. Хиромант указал на скамью. Пардос осторожно присел: скамья была очень старой.

Этот человек был худым как жердь, одет в черное, и у него не хватало мизинца на левой руке. Он взял короткую широкую руку Пардоса и склонился над ней, долго изучал ладонь при свете свечей и чадящей жаровни. Иногда он покашливал. Пардос чувствовал странную смесь страха, гнева и презрения к самому себе, пока хиромант пристально разглядывал его руку. Затем хиромант — он так и не заговорил — заставил Пардоса бросить на грязный стол высушенные куриные кости. Долго их рассматривал, а потом объявил высоким хриплым голосом, что Пардос не погибнет во время путешествия на восток и что его на дороге ждут.

Последнее не имело совсем никакого смысла, и Пардос спросил, что это значит. Хиромант покачал головой и зашелся в кашле. Он прижимал ко рту кусок ткани, покрытый пятнами. Когда приступ кашля утих, он сказал, что дальнейшие подробности трудно рассмотреть. Он ждет еще денег, понял Пардос, но не захотел платить больше и вышел на яркий утренний свет. Интересно, думал он, так ли беден этот человек, как кажется, или его убогая одежда и дом — это средство привлечь к себе внимание? Хироманты, безусловно, не оставались без работы в Варене. Кашель и простуженный голос казались настоящими, но богатые могут болеть точно так же, как и бедные.

Все еще ощущая неловкость за свой поступок и понимая, как отнесется священник, отправляющий службу в его церкви, к визиту к ясновидящему, Пардос решил рассказать о нем Куври.

— Если меня все же убьют, — сказал он, — пойди и возьми эти фоллы назад, хорошо?

Куври согласился без своих обычных шуточек.

В ночь перед уходом Пардоса Куври и Радульф повели его выпить в их любимую винную лавку. Радульф тоже скоро собирался уехать, но только на юг, в Байану возле Родиаса, где жила его семья и где он надеялся найти постоянную работу по украшению домов и летних жилищ у моря. Этим надеждам, возможно, не суждено сбыться, если разразится гражданская война или начнется вторжение с востока, но они решили не говорить об этом в последний совместный вечер. Во время этого прощания за чаркой вина Радульф и Куври выражали горькое сожаление, что не могут пойти вместе с Пардосом. Теперь, когда они смирились с его внезапным уходом, это путешествие начало казаться им замечательным приключением.

Пардос вовсе так не считал, но он не собирался разочаровывать друзей, заявляя об этом. Он растрогался, когда Куври развернул сверток, принесенный с собой, и они подарили Пардосу новую пару сапог в дорогу. Ночью, пока он спал, они измерили его сандалии, объяснил Радульф, чтобы подобрать правильный размер.

Таверна закрывалась рано по приказу Евдриха Златовласого, бывшего министра, который провозгласил себя регентом в отсутствие царицы. После этого заявления начались беспорядки. Много людей погибло за последние несколько дней в уличных потасовках. Напряжение уже было большим и будет еще расти.

Среди всего прочего, казалось, никто понятия не имеет, куда уехала царица, и это явно тревожило тех, кто теперь обосновался во дворце.

Пардос просто надеялся, что с ней все в порядке, где бы она ни находилась, и что она когда-нибудь вернется. Анты не признавали женщин-правителей, но Пардос считал, что дочь Гилдриха гораздо лучше любого из тех, кто может теперь занять ее место.

Он покинул дом на следующее утро, сразу же после предрассветной молитвы, и двинулся по дороге на восток, в Саврадию.

Самой большой для него проблемой были собаки. Они избегали крупных компаний, но пару-тройку раз на рассвете и в сумерках Пардос оказывался на дороге в одиночестве, а одна особенно неприятная ночь застала его вдали от постоялых дворов. И тогда на него набросились дикие собаки. Он отбивался своим посохом, удивляясь жестокости собственных ударов и грязной ругани, но и ему досталось немало укусов. По-видимому, ни одна из собак не оказалась больной, и хорошо, не то он к этому времени уже умер бы и Куври пришлось бы идти за деньгами к предсказателю.

Постоялые дворы обычно были грязными и холодными, пища имела неопределенное происхождение, но дома комната Пардоса тоже не напоминала дворец, и ему уже попадались в постели маленькие кусачие насекомые. Ему встретилось множество подозрительных личностей, которые пили слишком много плохого вина в сырые ночи, но было очевидно, что тихий молодой человек не владеет ни деньгами, ни товарами, которые стоило бы украсть, и они оставляли его в покое. Все же он из предосторожности испачкал грязью свои новые сапоги, чтобы они выглядели более старыми.

Ему нравились сапоги. И он не слишком страдал от холода и долгой ходьбы. Огромный черный лес на севере — Древняя Чаща — вызывал у него странное волнение. Ему нравилось пытаться проследить и определить оттенки темно-зеленого и серого, бурого и черного цветов, когда свет скользил по опушке леса и менял ее расцветку. Ему пришло в голову, что его предки и их предки могли жить в этом лесу. Вероятно, поэтому его влекло к нему. Анты уже давно обосновались в Саврадии, среди иниций, врашей и других враждующих племен, но потом начали великое переселение на юго-запад, в Батиару, где рушилась Империя, уже готовая пасть. Вероятно, деревья, тянущиеся вдоль имперской дороги, пробуждали нечто древнее в его крови. Хиромант сказал, что его ждут на дороге. Он не сказал, что именно его ждет.

Он искал себе попутчиков, как наставлял его Мартиниан, но после нескольких первых дней не слишком тревожился, если никого не находил. Он изо всех сил старался не пропускать предрассветных и предзакатных молитв, искал придорожные церкви, чтобы их прочесть, поэтому часто отставал от менее набожных спутников, когда ему все же удавалось ими обзавестись.

Один гладко выбритый торговец вином из Мегария предложил Пардосу деньги, если тот разделит с ним ложе — даже на имперском постоялом дворе, — и потребовалось стукнуть его посохом под коленки, чтобы он перестал хватать Пардоса за интимные места под покровом сумерек, настигших их компанию в дороге. Пардос встревожился, как бы друзья этого человека не отозвались на его вопль и не напали на него, но, кажется, им были известны повадки их товарища, и они не доставили Пардосу неприятностей. Один из них даже извинился, что его удивило. Их компания отправилась на ночлег на имперский постоялый двор, который замаячил в темноте впереди, большой, освещенный факелами, приветливый, а Пардос продолжил путь в одиночестве. В ту ночь он в конце концов скорчился с южной стороны каменной ограды на жгучем холоде, и ему пришлось драться с дикими псами при свете белой луны. Стена должна была защитить его от собак. Но в ней было слишком много проломов. Пардос знал, что это означает. Здесь тоже побывала чума в недавно минувшие годы. Когда люди умирают в таких количествах, всегда не хватает рабочих рук, чтобы сделать все необходимое.

Та единственная ночь была очень тяжелой, и он действительно подумал, дрожа от холода и стараясь не спать, не суждено ли ему умереть здесь. Он спрашивал себя, что он делает так далеко от всего, что ему знакомо. У него нечем было разжечь огонь, и он смотрел в темноту, следил, не появятся ли тонкие извивающиеся привидения, которые могут погубить его, если он пропустит их приближение. Он слышал другие звуки, из леса, с противоположной стороны стены и дороги: низкое раскатистое рычание, вой, а один раз топот какого-то очень крупного животного. Он не поднялся, чтобы посмотреть, что это такое, но после этого собаки ушли, слава Джаду. Пардос сидел, съежившись под своим плащом, прислонившись к мешку и шершавой стене, смотрел на далекие звезды и на единственную белую луну и думал о том, где он находится в мире, сотворенном Джадом. Где это маленькое ничтожное существо — Пардос из племени антов — проводит холодную ночь в этом мире. Звезды в темноте были твердыми и яркими, как алмазы.

Позже он решил, что после той долгой ночи он смог по-новому оценить бога, если это не слишком самонадеянная мысль, ибо как смеет такой человек, как он, говорить об оценке бога? Но мысль осталась с ним: разве Джад не совершает каждую ночь нечто бесконечно более трудное, сражаясь в одиночку против врагов и зла среди жгучего холода и темноты? И — следующая правда — разве бог не делает это ради блага других, ради своих смертных детей, а вовсе не ради себя самого? А Пардос просто боролся за собственную жизнь, а не за других живущих.

В какой-то момент, в темноте, после захода белой луны, он подумал о Неспящих, о тех святых клириках, которые молятся всю ночь, в знак понимания того, что бог совершает в ночи. Потом он провалился в беспокойный сон без сновидений.

И на следующий же день, продрогший, весь окоченевший и очень уставший, он подошел к церкви тех самых Неспящих, стоящей немного в стороне от дороги. Он вошел с благодарностью, желая помолиться и выразить свою благодарность, возможно, найти немного тепла в холодное ветреное утро, а потом увидел то, что находилось наверху.

Один из священников не спал, он вышел и приветливо поздоровался с Пардосом, и они вместе произнесли предрассветные молитвы перед диском и под внушающей благоговение фигурой темного бородатого бога на куполе над их головой. Потом Пардос неуверенно рассказал священнику, что он из Варены, мозаичник, и что изображение на куполе — правда! — самая поразительное из всего, что он когда-либо видел.

Одетый в белые одежды священник поколебался, в свою очередь, и спросил у Пардоса, не знаком ли он с еще одним западным мозаичником, человеком по имени Мартиниан, который проходил мимо них в начале осени? И Пардос вспомнил, как раз вовремя, что Криспин отправился на восток под именем своего партнера, и сказал: да, он действительно знает Мартиниана, был его учеником и теперь идет на восток, чтобы присоединиться к нему в Сарантии.

После этого худощавый клирик снова поколебался, а потом попросил Пардоса подождать несколько секунд. Он вышел через маленькую дверцу в боковой стене церкви и вернулся вместе с другим человеком, постарше, седобородым. Этот человек смущенно объяснил, что другой художник, Мартиниан, высказал предположение, будто изображение Джада наверху нуждается в некотором… внимании, если они хотят сохранить его должным образом.

И Пардос, снова посмотрев вверх, увидел то, что заметил Криспин, и, кивнув головой, сказал, что это действительно так. Затем они спросили его, не захочет ли он помочь им в этом. Пардос заморгал в страхе и, заикаясь, стал говорить что-то насчет того, что необходимо иметь большое количество смальты, такой же, как та, что использована наверху, для этой сложной, почти невыполнимой задачи. Ему потребовалось бы снаряжение мозаичника, и инструменты, и помост…

Священники переглянулись, а потом повели Пардоса через церковь в одно из хозяйственных строений и по скрипучим ступенькам в подвал. И там при свете факела Пардос увидел разобранные части помоста и инструменты для своей профессии. Вдоль каменных стен стояла дюжина сундуков, и священники их открыли, один за другим, и Пардос увидел смальту такого качества, такого блеска, что еле удержался, чтобы не заплакать, вспомнив мутное некачественное стекло, которым все время приходилось пользоваться Криспину и Мартиниану в Варене. Это была та самая смальта, которой выложили изображение Джада на куполе: священники хранили ее здесь, внизу, все эти сотни лет.

Два священника смотрели на него и ждали, ничего не говоря, и наконец Пардос просто кивнул головой.

— Да, — сказал он. И еще: — Кому-нибудь из вас придется мне помогать.

— Ты должен научить нас, что надо делать, — сказал второй священник, поднимая повыше факел и глядя вниз на сверкающее стекло в древних сундуках, в котором играл отражающийся свет.

Пардос в конце концов остался там. Он работал вместе с этими благочестивыми людьми и жил с ними почти всю зиму. Как ни странно, по-видимому, его здесь ждали.

Настало время, когда он достиг пределов того, что, как он считал, в его силах сделать при отсутствии руководства и большего опыта для этого божественного, великолепного произведения, и он сказал об этом священникам. Они к тому времени преисполнились к нему уважения, признали его благочестие и старание, и он даже думал, что понравился им. Никто не возражал. Надев подаренные ему белые одежды, Пардос в последнюю ночь бодрствовал вместе с Неспящими и с дрожью услышал собственное имя, пропетое святыми клириками во время молитвы как имя человека добродетельного и достойного, для которого они просили милости у бога. Они поднесли ему подарки — новый плащ, солнечный диск, — и он снова, со своим посохом и мешком, ясным утром вышел на дорогу и под пение птиц, возвещающих весну, продолжил свой путь в Сарантий.

* * *

Если быть честным, то Рустему пришлось бы признать, что его самолюбию нанесен удар. С течением времени, решил он, эта болезненная тревога и обида утихнут и он, возможно, сочтет реакцию своих жен и свою собственную забавной и поучительной, но пока прошло слишком мало времени.

Кажется, он тешил себя иллюзиями насчет своей семьи. Не он первый. Стройная хрупкая Ярита, от которой Рустема Керакекского вынуждали отказаться, которую заставляли бросить по желанию Царя Царей, чтобы его можно было возвысить до касты священнослужителей, казалась очень довольной, когда ей сообщили об этой перемене в жизни, как только ей пообещали найти подходящего, доброго мужа. Единственное, о чем она просила, это отвезти ее в Кабадх.

Наверное, его вторая хрупкая жена ненавидела пустыню, песок и жару больше, чем показывала, и ей очень хотелось увидеть бурную и волнующую жизнь столичного города и пожить в нем. Рустем невозмутимо заметил, что, вероятно, ее желание можно будет удовлетворить. Ярита радостно, даже страстно, поцеловала его и ушла к своей малышке в детскую.

Катиун, его первая жена, — хладнокровная, сдержанная Катиун, которой оказали честь, как и ее сыну, обещанием принять в самую высшую из трех каст, что сулило немыслимое благосостояние и возможности, — разразилась горестными рыданиями, когда услышала эти новости. Она никак не хотела успокоиться, причитала и заливалась слезами.

Катиун совсем не нравились большие города, она никогда не видела ни одного из них — и не имела ни малейшего желания увидеть. Песок в одежде и волосах был мелкой неприятностью, жаркое солнце пустыни можно выдержать, если знать необходимые правила жизни. В маленьком окраинном Керакеке жить приятно, если ты жена уважаемого лекаря и занимаешь соответствующее этому положение.

Кабадх, двор, знаменитые водяные сады, танцевальный зал с красными колоннами, полный цветов, — все это места, где женщины ходят раскрашенные и надушенные, наряженные в тонкие шелка и славятся хорошими манерами и давно отточенным коварством. Женщина из пустынных провинций среди этих?..

Катиун рыдала на своей кровати, крепко закрывала глаза и даже не желала смотреть на него, когда Рустем пытался успокоить ее разговорами о том, какие возможности откроет для Шаски эта невероятная щедрость царя, как и для всех других детей, которые у них могут теперь родиться.

Последнее он сказал импульсивно, он не собирался этого говорить, но его слова вызвали новые потоки слез. Катиун хотелось еще одного ребенка, и Рустем знал это. С переездом в Кабадх, когда он займет высокий пост придворного лекаря, он больше не сможет приводить доводы против идеи завести еще одного ребенка, мотивируя их недостатком жизненного пространства или средств.

В душе он все еще страдал. Ярита слишком легко примирилась с перспективой быть брошенной вместе с дочерью. А Катиун, по-видимому, не понимала, насколько поразительна эта перемена в их положении, не гордилась ею и не радовалась их новой судьбе.

Его слова о возможности иметь еще одного ребенка ее все-таки утешили. Она вытерла глаза, села на постели, задумчиво посмотрела на него, даже сумела слегка улыбнуться. Рустем провел вместе с ней остаток ночи. Катиун, не столь утонченно красивая, как Ярита, и менее застенчивая, чем вторая жена, умела более искусно возбуждать его различными способами. Перед рассветом его заставили, еще полусонного, предпринять первую попытку зачать обещанного ребенка. Прикосновения Катиун и ее шепот на ухо были бальзамом для его гордости.

На рассвете он вернулся в крепость, чтобы проверить состояние царственного пациента. Все шло хорошо. Ширван быстро поправлялся, что свидетельствовало о его железном здоровье и о стечении благоприятных знамений. Рустем не слишком полагался на первое, но изо всех сил старался следить за вторым и действовать соответственно.

Между посещениями царя он запирался с визирем Мазендаром, иногда к ним присоединялись другие люди. Рустема быстро вводили в курс определенных аспектов событий в мире той зимой, и особое внимание уделялось характеру и возможным намерениям Валерия Второго Сарантийского, которого некоторые называли «ночным императором».

Если ему предстоит отправиться туда, да еще и с определенной целью, он должен многое знать.

Когда он наконец двинулся в путь, поспешно договорившись, чтобы его ученики продолжали занятия с одним знакомым лекарем в Кандире, расположенном еще дальше к югу, зима была уже в разгаре.

Самым трудным — и это стало полной неожиданностью — было прощание с Шаски. Женщины примирились с происходящим, сумели понять, девочка была еще слишком мала. Его сын, слишком чувствительный, как считал Рустем, явно старался удержаться от слез, когда Рустем однажды утром затянул лямки своего заплечного мешка и повернулся, чтобы в последний раз со всеми проститься.

Шаски прошел несколько шагов вперед по дорожке. Он тер глаза сжатыми кулачками. Рустему пришлось признать, что он старался. Он старался не заплакать. Но какой мальчик так сильно привязывается к своему отцу? Это признак слабости. Шаски еще в том возрасте, когда мир, который ему положено знать и который ему необходим, — это мир женщин. Отец должен обеспечивать пищу и кров, духовное руководство и дисциплину в доме. Возможно, Рустем все-таки совершил ошибку, позволив ребенку слушать его уроки из коридора. Шаски не должен был так реагировать. И солдаты наблюдали за ними: воинам из крепости предстояло проделать с ним первую часть пути в знак особой милости.

Рустем открыл рот, чтобы сделать мальчику выговор, и обнаружил, к своему стыду, что у него в горле застрял комок, а сердце сжалось в груди так, что стало трудно говорить. Он закашлялся.

— Слушайся своих матерей, — произнес он более хриплым голосом, чем ожидал.

Шаски кивнул головой.

— Я буду слушаться, — прошептал он. Он все еще не плакал. Маленькие ручки были прижаты к бокам и сжаты в кулачки. — Когда ты вернешься домой, папа?

— Когда сделаю то, что должен сделать.

Шаски сделал еще два шага к калитке, где стоял Рустем. Они были одни, на полпути между женщинами у двери и военными на дороге. Он мог бы дотронуться до мальчика, если бы протянул руку. Одна птица пела в то ясное холодное зимнее утро.

Его сын глубоко вздохнул, явно собирая все свое мужество.

— Я не хочу, чтобы ты уезжал, ты знаешь, — сказал Шаски.

Рустем старался рассердиться. Дети не должны так разговаривать. Да еще с отцами. Потом увидел, что мальчик это понимает: он опустил глаза и сгорбился, словно ожидал выговора.

Рустем посмотрел на него и сглотнул, потом отвернулся и так ничего и не сказал. Несколько шагов он сам нес свой дорожный мешок, потом один из солдат спрыгнул с коня, взял мешок и ловко привязал к спине мула. Рустем наблюдал за ним. Командир солдат посмотрел на него и вопросительно приподнял бровь, махнув рукой в сторону предоставленного ему коня.

Рустем кивнул, внезапно его охватило раздражение. Он шагнул к коню, потом неожиданно обернулся и посмотрел на калитку. Шаски все еще стоял там. Он поднял руку, помахал мальчику и слегка улыбнулся, неловко, ему хотелось, чтобы ребенок понял, что отец не сердится за его слова, хотя и должен сердиться. Шаски смотрел Рустему в лицо. Он все еще не плакал. И все еще казалось, что он вот-вот расплачется. Рустем еще несколько мгновений смотрел на него, впитывая образ этой маленькой фигурки, потом кивнул головой, резко повернулся, схватился за протянутую руку и вскочил в седло. Они поскакали прочь. Некоторое время он испытывал стеснение в груди, потом это прошло.

Стражники сопровождали его до границы, а потом Рустем продолжил путь на запад, в сарантийские земли, — впервые в жизни, — один, не считая бородатого черноглазого слуги по имени Нишик. Он отдал коня солдатам и ехал на муле: это больше соответствовало его роли.

Слуга тоже был не настоящий. Точно так же, как Рустем в данный момент был не просто учителем и лекарем, путешествующим в поисках рукописей и ученых бесед с западными коллегами, так и слуга был не просто слугой. Он был солдатом, ветераном, закаленным в боях и умеющим выживать. В крепости Рустема убеждали, что подобные навыки могут очень пригодиться в его путешествии, а возможно, еще больше пригодятся, когда он доберется до места назначения. Все-таки он был шпионом.

Они остановились в Сарнике, не делая тайны из своего прибытия и не скрывая роли Рустема в спасении Царя Царей и его будущего возвышения. Это было слишком важное событие: известие о покушении на царя раньше их пересекло границу, даже зимой.

Правитель Амории попросил Рустема посетить его и с подобающим ужасом выслушал подробности об убийственном предательстве в семье царя Бассании. После официального приема правитель отпустил своих приближенных и наедине пожаловался Рустему, что у него возникли некоторые трудности в выполнении его обязанностей как с женой, так и с любимой наложницей. Он признался с некоторым смущением, что зашел так далеко, что даже советовался с хиромантом, но безуспешно. Молитвы также не помогали.

Рустем воздержался от комментариев по поводу этих методов, осмотрел язык и пощупал пульс правителя, после чего посоветовал ему употреблять на ужин хорошо прожаренную баранью или говяжью печень в тот вечер, когда он собирается иметь сношение с одной из своих женщин. Отметив багровый цвет лица правителя, он также предложил воздержаться от употребления вина во время этой важной трапезы. Он выразил твердую уверенность, что все это поможет. Уверенность, разумеется, это половина лечения. Правитель рассыпался в благодарностях и отдал распоряжение, чтобы Рустему помогали во всех его делах, пока он находится в Сарнике. Через два дня он прислал в гостиницу в подарок Рустему шелковые одежды и богато изукрашенный солнечный диск джадитов. Диск, хоть и красивый, едва ли подобало дарить бассаниду, но Рустем сделал вывод, что его советы ночью оказались полезными.

Живя в Сарнике, Рустем посетил одного из своих бывших учеников и встретился с двумя лекарями, с которыми раньше переписывался. Он приобрел текст Кадестеса о кожных язвах и заплатил за переписку еще одной рукописи, копию которой должны были потом переслать ему в Кабадх. Он рассказал этим двум лекарям, что именно произошло в Керакеке и о том, как спас жизнь царя, в результате чего скоро станет придворным лекарем. А пока, объяснил он им, он попросил разрешения совершить познавательное путешествие, чтобы обогатить себя знаниями и письменными источниками с запада, и это разрешение ему было дано.

Он прочел утреннюю лекцию, на которую, к его удовольствию, собралось много народа, об афганских методах приема трудных родов и еще одну — об ампутации конечностей в том случае, если в результате раны возникают воспаление и гнойные выделения. Рустем пробыл там почти месяц и уехал после прощального ужина, любезно устроенного гильдией лекарей. Ему назвали имена нескольких врачей в столице Империи, к которым настоятельно советовали зайти, и адрес респектабельной гостиницы, где предпочитали останавливаться его коллеги по профессии, когда бывали в Сарантии.

Пища по дороге на север оказалась отвратительной, а удобства еще хуже, но учитывая то, что стоял конец зимы и еще не наступила весна и в это время все мало-мальски умные люди вообще избегают путешествовать, путешествие прошло в основном без приключений. Чего нельзя сказать об их прибытии в Сарантии. Рустем не ожидал, что в первый же день встретится со смертью и попадет на свадьбу.

* * *

Уже много лет Паппион, управляющий имперской мастерской стеклодувов, сам не занимался выдуванием стекла или моделированием изделий. Его обязанности теперь были чисто административными и дипломатическими, связанными с координацией поставок и производством и доставкой смальты и плоских листов стекла мастерам, которые в них нуждались, в Городе и за его пределами. Самой трудной из его обязанностей было определить приоритеты и утихомирить разъяренных художников. Художники, как убедился на собственном опыте Паппион, склонны впадать в ярость.

У него была разработана собственная система. Императорские проекты стояли на первом месте, и Паппион сам проводил их оценку — насколько важна данная мозаика по сравнению с остальными. Поэтому приходилось иногда осторожно наводить справки в Императорском квартале, но у него имелся для этого свой штат, и он сам приобрел достаточно приличные манеры и мог посетить некоторых высших гражданских чиновников, когда возникала необходимость. Его гильдия не была самой важной из всех — это место принадлежало, конечно, шелковой гильдии, — но и не числилась среди самых незначительных, и при нынешнем императоре, с его пышными строительными проектами, Паппиона можно было назвать важной персоной. Во всяком случае, к нему относились с уважением.

Частные заказы шли после императорских, но здесь была одна сложность: художники, занятые работой для императора, получали материалы бесплатно, в то время как те, кто делал мозаики и другие работы из стекла для частных лиц, вынуждены были покупать смальту или листы стекла. Ожидалось, что имперская мастерская стеклодувов теперь будет себя окупать в соответствии с современной схемой, предложенной трижды возвышенным Валерием Вторым и его советниками. Следовательно, Паппион не мог позволить себе полностью игнорировать просьбы мозаичников, нуждающихся в смальте для потолков, стен и полов в частных домах. Откровенно говоря, ему не было никакого смысла отказываться от всех тайно предложенных сумм, предназначенных для собственного кошелька. У мужчины есть обязанности по отношению к семье, не так ли?

Но кроме всех этих нюансов, Паппион прежде всего учитывал интересы тех мастеров или заказчиков, которые принадлежали к числу болельщиков Зеленых.

Великолепные Зеленые, прославленные великими достижениями, являлись его любимой факцией, и одним из огромных удовольствий, сопутствующих его высокому положению в гильдии, было то, что теперь в его власти было субсидировать факцию, за что его узнавали и уважали соответственно в ее пиршественном зале и на Ипподроме. Он перестал быть скромным болельщиком. Он стал почетным гостем, присутствовал на пирах, сидел в первых рядах в театре среди тех, кто занимал лучшие места на гонках колесниц. Давно миновали те дни, когда он занимал очередь еще до рассвета у ворот Ипподрома, чтобы получить стоячее место и посмотреть гонки.

Паппион не мог слишком открыто проявлять свои предпочтения — люди императора присутствовали всюду и бдительно наблюдали, — но он все же старался, чтобы при равенстве всех прочих факторов мозаичник из Зеленых не ушел с пустыми руками, если его конкурентом в получении смальты редких цветов или полудрагоценных камней был известный болельщик проклятых Синих или даже человек, не имеющий явных пристрастий.

Все это было в порядке вещей. Паппион получил свою должность благодаря тому, что болел за Зеленых. Его предшественник на посту главы гильдии и управляющего мастерской по производству стекла — также горячий поклонник Зеленых — выбрал его именно по этой причине. Паппион знал, что когда он захочет уйти от дел, то передаст свой пост кому-нибудь из Зеленых. Так происходило всегда, во всех гильдиях, кроме шелковой. То был особый случай, за которым пристально наблюдали из Императорского квартала. Большинство гильдий контролировала та или иная факция, и редко этот контроль удавалось вырвать из ее рук. Нужно стать вызывающе продажным, чтобы люди императора вмешались.

Паппион не имел намерения вести себя вызывающе ни в чем, и его несколько смутил удивительный заказ, только что полученный им, и весьма значительная сумма, сопровождавшая этот заказ, хотя он еще даже не сделал предварительных набросков для заказанной стеклянной чаши.

Он понял, что в данном случае оплачивается его высокое положение. Что подарок приобретет большую ценность, так как будет изготовлен самим главой гильдии, который уже давно не занимается подобными вещами. Он также знал, что человек, сделавший ему этот заказ — свадебный подарок, насколько он понимал, — может себе это позволить. Не надо было наводить справок, чтобы узнать, что первый секретарь верховного стратига, историк, который также ведет летопись строительных проектов императора, имеет достаточно средств, чтобы купить роскошную чашу. Этот человек явно требовал к себе все большего почтения. Паппиону не нравился желтолицый худощавый неулыбчивый секретарь, но какое отношение имеют симпатии к делам?

Сложнее было вычислить, почему Пертений Евбульский покупает этот подарок. Пришлось задать кое-кому деликатные вопросы, прежде чем Паппион решил, что нашел ответ. Он оказался достаточно простым в конце концов — одна из самых старых историй в мире — и не имел никакого отношения ни к жениху, ни к невесте.

Пертений старался произвести впечатление на другого человека. И поскольку этот человек был дорог также и сердцу Паппиона, то ему пришлось подавить в себе негодование, представив стройную и великолепную, как сокол, женщину в объятиях худых рук унылого секретаря, чтобы сосредоточиться на уже ставшем непривычным занятии. Однако он заставил себя это сделать в меру своих сил.

В конце концов он хотел, чтобы первая танцовщица его любимых Зеленых считала его образцовым художником. Возможно, мечтал он, она даже закажет ему сама еще какую-нибудь работу, увидев его чашу. Паппион представлял себе встречи, консультации, их склоненные над рисунками головы, ее знаменитые духи, которые разрешены только двум женщинам во всем Сарантии, обволакивающие его, доверчивую ручку на его плече…

Паппион, уже немолодой человек, был толст, лыс, женат и имел троих взрослых детей, но истина заключалась в том, что некоторые женщины окружены магией и на сцене, и вне ее и желание сопровождает их повсюду, куда бы они ни шли. Нельзя перестать мечтать о таких только потому, что ты уже немолод. Если Пертений мог стараться завоевать восхищение броским подарком, сделанным людям, глубоко ему безразличным, почему нельзя Паппиону попытаться показать прекрасной Ширин, что может сделать управляющий имперской стекольной мастерской, вложив свой труд, мысли и частицу сердца в это древнейшее ремесло?

Она увидит чашу, когда ее доставят к ней в дом. Кажется, невеста живет у нее.

Немного поразмыслив и сделав утром наброски, Паппион решил сделать чашу зеленой со вставками из кусочков ярко-желтого стекла, похожего на луговые цветы весной, которая наконец-то наступала.

Сердце его забилось быстрее, когда он начал работать, но не труд, и не мастерство его волновали, и даже не образ женщины теперь. Нечто совершенно иное. Если весна уже почти пришла к ним, думал Паппион, напевая под нос выходной марш процессии, то и колесницы, и колесницы, и колесницы снова придут.

* * *

Каждое утро, во время предрассветных молитв в элегантной часовне, которую любила посещать молодая царица антов, она перебирала в уме и отмечала, словно секретарь на своей грифельной доске, те вещи, за которые ей следовало быть благодарной. Их оказалось много, если рассматривать события в определенном свете.

Она избежала покушения на свою жизнь, пережила плавание по морю в Сарантий поздней осенью, а потом первые этапы устройства жизни в городе — процесс более трудный, чем ей хотелось бы признать. Ей стоило больших усилий сохранить подобающе высокомерный вид, когда она впервые увидела гавань и стены. Несмотря на то что Гизелла заранее знала, что Сарантий может внушить чрезмерное благоговение, и готовилась к этому, но, когда солнце в то утро взошло над столицей Империи, она поняла, что иногда подготовиться должным образом невозможно.

Она была благодарна отцовскому воспитанию и той самодисциплине, которую выработала в ней жизнь: кажется, никто не заметил, насколько она испугана.

И не только за это следовало ей благодарить святого Джада или тех языческих лесных богов антов, которых она помнила. От щедрот императора и императрицы она получила вполне респектабельный маленький дворец неподалеку от тройных стен. По прибытии она очень быстро сумела собрать достаточно собственных средств: потребовала заем на царские нужды у купцов из Батиары, торгующих на востоке. Несмотря на необычность ее внезапного приезда, без предупреждения, на императорском корабле, в сопровождении малочисленной свиты из охранников и служанок, никто из батиарцев не посмел отказать ей в просьбе, высказанной как нечто само собой разумеющееся. Если бы она промедлила, понимала Гизелла, все могло сложиться иначе. Когда оставшиеся в Варене — и, несомненно, предъявляющие права на ее трон или сражающиеся теперь за него, — узнают, где она, они пошлют на восток собственные распоряжения. И достать денег станет сложнее. А еще важнее то, что они попытаются ее убить.

У нее был слишком большой опыт в этих делах — опыт царствования и выживания, — чтобы иметь глупость медлить. Получив деньги, она наняла дюжину каршитских наемников в качестве личных телохранителей и нарядила их в красно-белые одежды, в цвета боевого знамени своего отца.

Ее отец всегда любил брать в охранники каршитов. Если запретить им пить на дежурстве и разрешить исчезать в притонах в свободные часы, то они становятся преданными стражами. Она также согласилась взять еще трех служанок, присланных императрицей Аликсаной, а также повара и домоправителя из Императорского квартала. Она налаживала домашнее хозяйство, ей были необходимы соответствующие условия и штат прислуги. Гизелла очень хорошо понимала, что среди них есть шпионы, но с этим она тоже была знакома. И знала способы их избегать или вводить в заблуждение.

Ее приняли при дворе вскоре после прибытия с подобающей учтивостью и уважением. Она встретилась и обменялась официальными приветствиями с сероглазым круглолицым императором и маленькой изящной бездетной танцовщицей, которая стала императрицей. Оба они вели себя исключительно вежливо, хотя никаких личных бесед или встреч ни с Валерием, ни с Аликсаной не последовало. Гизелла не была уверена, надо ожидать их или нет. Это зависело от планов императора. Когда-то события зависели от ее планов. Теперь нет.

Она принимала в своем маленьком городском дворце придворных и сановников из Императорского квартала, которые в первое время шли непрерывным потоком. Некоторые приходили из чистого любопытства, Гизелла это понимала: она была новостью, развлечением среди зимы. Царица варваров, убежавшая от своего народа. Возможно, они испытали разочарование, когда их милостиво принимала сдержанная, со вкусом одетая в шелка молодая женщина без малейших признаков медвежьего сала в соломенных волосах.

Меньшинство из них предпринимало далекое путешествие через многолюдный город по более глубоким причинам — чтобы оценить ее и ту роль, которую она может сыграть в меняющейся расстановке сил при этом сложном дворе. Престарелый, с ясными глазами канцлер Гезий приказал пронести себя по улицам на носилках до ее дома и привез подарки: шелк для одежды и гребень из слоновой кости. Они говорили о ее отце, с которым Гезий, кажется, переписывался много лет, а потом о театре — он уговаривал ее сходить туда — и, наконец, о том прискорбном влиянии, которое оказывает сырая погода на суставы его пальцев и колени. Гизелле он почти понравился, но она была слишком опытной, чтобы позволить себе подобные чувства.

Начальник канцелярии, более молодой чопорный человек по имени Фаустин, явился на следующее утро, явно в ответ на визит Гезия, словно эти двое следили за действиями друг друга. Вероятно, так и было. Двор Валерия Второго в этом смысле не отличался от двора отца Гизеллы или ее собственного. Фаустин пил травяной чай и задавал множество на первый взгляд безобидных вопросов о том, как ведутся дела у нее при дворе. Он был чиновником, и такие вещи его интересовали. Он также честолюбив, решила Гизелла, но лишь в той степени, в какой честолюбие свойственно консервативным людям, которые боятся лишиться привычного распорядка своей жизни. В нем не было огня.

А вот в женщине, которая явилась через несколько дней, тлел скрытый огонь, спрятанный под холодными манерами патрицианки, и Гизелла почувствовала одновременно и жар, и холод. Эта встреча ее встревожила. Она слышала, конечно, о Далейнах, самой богатой семье в Империи. Ее отец и брат погибли, еще один брат, по слухам, страшно изуродован и спрятан где-то вдалеке от людей, а третьего брата из осторожности держат за пределами Города. Стилиана Далейна, ставшая женой Верховного стратига, оставалась единственной представительницей своей аристократической семьи в Сарантии, и ее никак нельзя было назвать безобидной. Гизелла поняла это в самом начале их беседы.

Они почти ровесницы, решила она, и жизнь их обеих лишила детства очень рано. Стилиана держалась и вела себя безупречно, внешний лоск и утонченная вежливость не выдавали никаких ее мыслей.

Пока она сама этого не желала. За сушеными фигами и небольшой чашей подогретого подслащенного вина бессвязный разговор о модах в одежде на западе внезапно закончился очень прямым вопросом о троне Гизеллы и ее бегстве и о том, чего она надеется добиться, приняв приглашение императора приехать на восток.

— Я жива, — мягко ответила Гизелла, встретив оценивающий взгляд голубых глаз этой женщины. — Ты, наверное, слышала, что произошло в святилище в день его освящения.

— Это было неприятно, я понимаю, — заметила Стилиана Далейна небрежно, имея в виду убийство и предательство. И презрительно махнула рукой: — А это — приятно? Эта красивая клетка?

— Мои гости служат утешением для меня, — тихо ответила Гизелла, безжалостно подавив в себе гнев. — Скажи, мне настойчиво советовали как-нибудь вечером сходить в театр. Ты можешь что-нибудь подсказать? — Она улыбнулась, прямодушная, юная, откровенно беззаботная.

Царица варваров, меньше двух поколений отделяло ее от лесов, где женщины раскрашивали красками свою обнаженную грудь.

«Не только ты умеешь скрывать свои мысли за пустой болтовней», — подумала Гизелла, наклонившись вперед, чтобы выбрать инжир.

Вскоре Стилиана Далейна ушла, но, уже стоя у двери, заметила, что при дворе считают, будто первая танцовщица и актриса факции Зеленых — самая талантливая из всех нынешних актрис. Гизелла поблагодарила ее и пообещала когда-нибудь отдать долг ответным визитом. Возможно, она действительно это сделает: подобные словесные поединки доставляли ей какое-то горькое удовлетворение. Интересно, можно ли найти в Сарантии медвежье сало, подумала она.

Приходили и другие посетители. Восточный патриарх прислал своего первого секретаря, угодливого клирика, от которого пахло чем-то кислым. Он задал подготовленные вопросы о западной вере, а потом читал ей лекцию о Геладикосе до тех пор, пока не понял, что она не слушает. Некоторые члены здешней батиарской общины — в основном купцы, наемные солдаты, несколько ремесленников — первое время регулярно навещали ее. Потом, в разгар зимы, они перестали приходить, и Гизелла пришла к выводу, что Евдрих или Кердас прислали из дома весточку или даже приказ. Агила мертв, теперь они уже знали об этом. Он умер в месте захоронения ее отца, в утро освящения. Вместе с Фаросом и Аниссой, единственными людьми на свете, которые, может быть, любили царицу. Она выслушала это известие с сухими глазами и наняла еще полдюжины телохранителей.

Посетители из императорского двора еще некоторое время продолжали приходить. Некоторые из мужчин явно хотели ее соблазнить: несомненно, это стало бы для них триумфом.

Она осталась девственницей и иногда жалела об этом. Скука была главной проблемой ее новой жизни. Это даже нельзя было назвать настоящей жизнью. Это было ожидание решения: сможет ли жизнь продолжаться или начаться заново.

И это, к сожалению, каждое утро в часовне мешало ее попыткам ощутить должную благодарность, когда заканчивались молитвы священному Джаду. Дома ее существование, пусть и полное опасностей, давало ей реальную власть. Царица, правящая народом, победившим Империю. Верховный патриарх в Родиасе склонялся перед ней, как склонялся перед ее отцом. Здесь, в Сарантии, ей приходится выслушивать лекции мелкого клирика. Она стала всего лишь сверкающей безделушкой, неким украшением для императора и его двора, не выполняла никаких функций, не играла никакой роли. Она была, выражаясь совсем просто, возможным предлогом для вторжения в Батиару, не более того.

Эти коварные придворные, которые являлись верхом или на занавешенных носилках через весь город, чтобы повидать ее, кажется, постепенно пришли к такому же мнению. Ее дворец у тройных стен находился далеко от Императорского квартала. В середине зимы визиты придворных тоже стали редкими. Гизелла не удивилась. Иногда ее даже огорчало то, как мало вещей способно ее удивить.

Один из потенциальных любовников — более настойчивый, чем другие, — продолжал навещать ее после того, как другие перестали появляться. Гизелла позволила ему один раз поцеловать ей ладонь, а не тыльную сторону руки. Ощущение было довольно приятным, но, поразмыслив, она предпочла сослаться на занятость во время его следующего визита, а потом следующего. Третьего визита не последовало.

Правда, у нее почти не было выбора. Ее молодость, красота, желание мужчин обладать ею — вот немногие оставшиеся в ее распоряжении средства после того, как она оставила трон. Она гадала, когда Евдрих или Кердас попытаются подослать к ней убийц. И будет ли Валерий всерьез стараться помешать им. Она считала, что более полезна императору живой, но были и доводы в пользу обратного, и еще следовало принять во внимание императрицу.

Все эти расчеты ей приходилось делать самой. У нее не было здесь никого, чьим советам она могла бы доверять. Да и дома у нее не осталось такого человека. Иногда ее охватывали гнев и обида, когда она вспоминала о седовласом алхимике, который помог ей с побегом, но потом бросил ее ради собственных дел, какими бы они ни были. Она видела его в последний раз на пристани в Мегарии, стоящим под дождем, когда ее корабль уходил в море.

Гизелла, вернувшись домой из часовни, сидела в красивом солярии над тихой улицей. Она заметила, что восходящее солнце теперь стоит над крышами домов напротив. Она позвонила в маленький колокольчик, стоящий рядом с ее стулом, и одна из хорошо вышколенных женщин, присланных императрицей, появилась в дверях. Пора было начинать готовиться к выходу. Случались, правда, и неожиданные события.

После одного из них, участницей которого была танцовщица, оказавшаяся дочерью того самого седовласого человека, покинувшего царицу в Мегарии, Гизелла приняла приглашение на этот вечер.

И это напомнило ей о другом человеке, которого она призвала к себе на службу еще дома, — о рыжеволосом мозаичнике. Кай Криспин сегодня тоже там будет.

Она удостоверилась, что он находится в Сарантии, вскоре после того, как сама туда прибыла. Ей необходимо было это знать, его самого следовало принимать во внимание. Она доверила ему опасное личное послание и понятия не имела, передал ли он его и вообще пытался ли передать. Она помнила его обиженным, мрачным, умным, вопреки ожиданиям. Ей необходимо было поговорить с ним.

Она не стала приглашать его к себе — ведь для всего мира они с ним никогда не встречались. Шесть человек умерли ради сохранения этой иллюзии. Вместо этого она отправилась посмотреть, как продвигается строительство нового Святилища божественной мудрости Джада, которое сооружал император. Святилище еще не было открыто Для всех, но посещение его было абсолютно подобающим — и даже благочестивым — поступком для гостящей в Городе царицы. В этом никто не мог усомниться. Войдя туда, она решила, повинуясь какому-то импульсу, подойти к этому делу необычным образом.

Вспоминая события того утра в начале зимы, пока женщины готовили ей ванну, Гизелла поймала себя на том, что тайком улыбается. Видит Джад, она не склонна уступать своим порывам и очень редко находит повод для смеха, но тогда она вела себя в этом потрясающем месте отнюдь не с подобающим показным благочестием и вынуждена была признать, что развлекалась от души.

Сейчас по Сарантию об этом посещении уже ходят слухи. Это входило в ее намерения.

* * *

Человек на помосте под куполом, со стеклом в руках, пытающийся создать бога. И не одного бога, если говорить правду, хотя эту правду он не собирался открывать. Криспин в тот день — ранней зимой в священном городе Джада, Сарантии, — был счастлив тем, что жив. И не стремился быть сожженным за ересь. Ирония заключалась в том, что он еще не понял или не осознал своего счастья. Он уже давно не испытывал этого чувства, теперь ему было чуждо подобное настроение, и он бы впал в раздражение и набросился с оскорблениями на любого, кто посмел бы заметить, что он доволен своей судьбой.

Неосознанно нахмурив брови, сосредоточенно сжав губы в тонкую полоску, он старался окончательно подобрать цвета для лика Джада над намечающейся линией горизонта Сарантия на куполе. Другие художники под его руководством создавали Город, сам он выкладывал фигуры и начал с Джада, чтобы образ бога смотрел вниз на всех входящих, пока будут делать мозаики на куполе, полукуполах и стенах. Ему хотелось, чтобы созданный им бог был отражением того образа, который он видел в маленькой церкви, в Саврадии, но не рабским подражанием, не слишком явной копией, а данью молчаливого поклонения. Он работал в другом масштабе, его Джад был главным элементом более крупной сцены, а не занимал весь купол, и следовало решить проблемы равновесия и пропорций.

В данный момент он думал о глазах и морщинах на коже над ними и под ними, вспоминая истощенное, страдающее лицо Джада в той церкви в День Мертвых. Кай Криспин тогда упал. Буквально рухнул, потеряв сознание, под этой худой, внушающей благоговение фигурой.

Он очень хорошо запоминал цвета. Практически идеально, и признавал это без ложной скромности. Он тесно сотрудничал с главой императорских стекольных мастерских, чтобы найти такие оттенки, которые наиболее точно соответствовали тем, в Саврадии. Ему помогало то, что теперь он руководил созданием мозаик для самого важного из всех строительных проектов Валерия Второго. Предыдущий мозаичник — некий Сирос — был изгнан с позором, и каким-то образом в ту же ночь ему сломали пальцы на обеих руках в результате необъяснимого несчастного случая. Криспин случайно кое-что узнал об этом. Лучше бы не знал. Он помнил, как высокая светловолосая женщина в его комнате на рассвете прошептала: «Могу тебя заверить, что Сиросу сегодня ночью не до того, чтобы нанимать убийц». И прибавила очень спокойно: «Поверь мне».

Он поверил. В этом, если не в остальном. Однако именно император, а не светловолосая женщина, показал Криспину этот купол и предложил его украсить. Теперь, что бы Криспин ни попросил, он обычно получал, по крайней мере если речь шла о смальте.

В других сферах своей жизни, там, внизу, среди мужчин и женщин Города, он даже еще не решил, чего ему хочется. Он только знал, что у него есть жизнь еще и внизу, под этим помостом, с друзьями, врагами — на его жизнь покушались через несколько дней после приезда — и сложностями, которые могли, если он позволит, отвлечь его от того, что он должен сделать на этом куполе, предоставленном ему императором и гениальным архитектором.

Он запустил пальцы в густые рыжие волосы, растрепав их еще больше обыкновенного, и решил, что глаза его бога будут черными, как обсидиан, подобно глазам бога в Саврадии, но что он не станет копировать бледность того, другого Джада, используя серые оттенки на коже лица. Он выберет снова те два цвета, которыми выложит длинные тонкие руки, но они не будут такими натруженными, как у того бога. Отражение элементов, а не копирование. Именно об этом он думал, перед тем как снова поднялся сюда, и теперь придерживался первого, инстинктивного решения.

Остановившись на этом, Криспин глубоко вздохнул и расслабился. Значит, он сможет начать завтра. Подумав так, он почувствовал слабое дрожание помоста, раскачивание. Это означало, что кто-то поднимается к нему.

Это запрещалось. Категорически запрещалось подмастерьям и ремесленникам. Всем, собственно говоря, включая Артибаса, который построил это Святилище. Правило гласило: когда Криспин наверху, никто не должен подниматься на помост. Он угрожал им увечьями, лишением конечностей, гибелью. Варгос, оказавшийся столь же умелым помощником здесь, как в дороге, тщательно охранял Святилище Криспина под куполом.

Криспин посмотрел вниз, больше изумленный этим нарушением, чем чем-либо другим, и увидел, что по перекладинам лестницы к нему поднимается женщина — она сбросила плащ, чтобы легче было взбираться. Среди стоящих на мраморных плитах внизу он увидел Варгоса. Его друг-иниций беспомощно развел руками. Криспин снова посмотрел на поднимающуюся женщину. Потом заморгал, у него перехватило дыхание, и он крепко вцепился обеими руками в перила.

Однажды он уже смотрел вниз с этой колоссальной высоты, сразу же после приезда сюда, когда пальцами словно слепой ощупывал этот купол, на котором намеревался создать мир. И в этот момент он увидел далеко внизу женщину и ощутил ее присутствие как непреодолимое притяжение — силу и притяжение того мира, где жили своими жизнями мужчины и женщины.

В тот раз это была императрица.

Он спустился к ней. Этой женщине невозможно было сопротивляться, даже если она просто стояла внизу и ждала. Он спустился поговорить о дельфинах и о других вещах, чтобы воссоединиться с живым миром и уйти оттуда, куда его завела любовь, проигранная смерти.

На этот раз, глядя в немом изумлении на ловко и уверенно поднимающуюся наверх женщину, Криспин пытаться убедить себя в том, что не ошибся, что это именно она. Он был слишком удивлен, чтобы позвать ее, он даже не знал, как реагировать, просто ждал с сильно бьющимся сердцем, пока его царица поднимется к нему, стоящему высоко над миром, но на виду у всех, кто внизу.

Она добралась до последней перекладины лестницы, потом до самого помоста и, не обращая внимания на протянутую руку, шагнула на него, слегка раскрасневшаяся и запыхавшаяся, но явно довольная собой, с блестящими глазами, бесстрашная. Этот неустойчивый помост под самым куполом оказался самым укромным местом для беседы наедине. Сколько бы любопытных ушей ни нашлось в грозном Сарантии, здесь их никто не мог подслушать.

Криспин опустился на колени и склонил голову. Он видел эту юную женщину в последний раз в осаде, во дворце в его родном городе далеко на западе. Поцеловал ее ступню на прощание и почувствовал, как она погладила его рукой по волосам. Затем он уехал, пообещав передать послание императору. И узнал, что на следующее утро после их встречи она приказала убить шестерых собственных стражников — просто для того, чтобы сохранить эту встречу в тайне.

На помосте под куполом Гизелла из племени антов снова погладила его по волосам легким, медленным жестом. Он задрожал, стоя на коленях.

— На этот раз муки нет, — тихо произнесла царица. — Это уже лучше, художник. Но борода мне нравилась больше. Неужели восток так быстро тебя захватил? И ты для нас потерян? Ты можешь встать, Кай Криспин, и рассказать то, что должен рассказать.

— Моя повелительница, — заикаясь, пробормотал Криспин, поднимаясь, краснея и чувствуя себя ужасно смущенным. Мир настиг его, даже здесь. — Это место… находиться здесь опасно для тебя!

Гизелла улыбнулась:

— Ты так опасен, художник?

Он не опасен. Это она опасна. Он хотел сказать это. Ее волосы отливали золотом, глаза имели памятный ему глубокий синий цвет. Собственно говоря, ее волосы и глаза были того же цвета, что у другой очень опасной женщины, с которой он здесь встретился. Но Стилиана Далейна — это остро отточенный, жестоко ранящий лед, а в Гизелле, дочери Гилдриха Великого, чувствовалось нечто более дикое и печальное одновременно.

Он знал, конечно, что она в Городе. Все слышали о приезде царицы антов. Он гадал, пошлет ли она за ним. Она не послала. Вместо этого она поднялась наверх, к нему, грациозно и уверенно, как опытный мозаичник. Это дочь Гилдриха. Из племени антов. Она умеет охотиться, скакать верхом, вероятно, может убить кинжалом, спрятанным под одеждой. Вовсе не изнеженная, утонченная придворная дама.

— Я жду, художник, — сказала она. — В конце концов, я проделала долгий путь, чтобы тебя повидать.

Он склонил голову. И рассказал ей, без прикрас и ничего важного не скрывая, о своем разговоре с Валерием и Аликсаной, когда маленькая сверкающая фигурка императрицы Сарантия повернулась в дверях своих внутренних покоев и задала вопрос — с притворной небрежностью — насчет предложения о браке, которое он, несомненно, принес из Варены.

Он понял, что Гизелла встревожена. Она старалась скрыть это, и с менее наблюдательным человеком ей бы это удалось. Когда он закончил, она некоторое время молчала.

— Кто догадался, она или он? — спросила Гизелла. Криспин подумал.

— Они оба, я думаю. Вместе или каждый в отдельности. — Он заколебался. — Она… исключительная женщина, моя госпожа.

Синие глаза Гизеллы на мгновение встретились с его взглядом, потом она быстро отвела их. Она так молода, подумал он.

— Интересно, что бы произошло, — прошептала она, — если бы я не приказала убить стражников.

«Они были бы живы», — хотелось ответить Криспину, но он промолчал. Еще осенью он бы произнес это, но теперь он уже перестал быть тем сердитым, желчным человеком, каким был в начале осени. С тех пор он совершил путешествие.

Снова молчание. Она сказала:

— Ты знаешь, почему я здесь? В Сарантии? Он кивнул. Об этом говорил весь Город.

— Ты бежала от покушения на твою жизнь. В святилище. Я в ужасе, моя госпожа.

— Конечно, — бросила царица и улыбнулась, почти рассеянно. Несмотря на все ужасные нюансы того, о чем они говорили и что с ней случилось, казалось, вокруг нее царило странное настроение в танце лучей солнечного света, льющегося в высокие окна вокруг купола. Он пытался понять, что она должна чувствовать, убежав от своего трона и народа, принятая здесь из милости, лишенная собственной власти. Но даже не мог себе этого представить.

— Мне нравится здесь, наверху, — вдруг сказала царица. Она подошла к низким перилам и посмотрела вниз. Казалось, ее не смущает эта огромная высота. Криспин видел, как люди теряли сознание и падали, цепляясь за доски помоста.

Вдоль восточного периметра купола стояли другие помосты, на которых начали выкладывать мозаики по наброскам Криспина, создавая городской пейзаж и сине-зеленое море, но в тот момент на них никого не было. Гизелла, царица антов, посмотрела на свои руки, лежащие на перилах, потом повернулась и протянула их к Криспину.

— Я могла бы стать мозаичником, как ты считаешь? — Она рассмеялась. Он с отчаянием и страхом прислушивался, но слышал только искреннее веселье.

— Это всего лишь ремесло, недостойное тебя, моя повелительница.

Она какое-то время оглядывалась вокруг, не отвечая.

— Нет. Это не так, — в конце концов произнесла она. И обвела рукой купол Артибаса и начало его собственной мозаики на нем. — Это достойно любого человека. Ты теперь рад, что приехал сюда, Кай Криспин? Я помню, ты не хотел ехать.

И в ответ на этот прямой вопрос Криспин кивнул головой, впервые признавая это.

— Не хотел, но этот купол — подарок всей жизни для таких, как я.

Она кивнула. Ее настроение быстро изменилось.

— Хорошо. Я тоже рада, что ты здесь. В этом городе я не многим могу доверять. Ты один из них?

Она тоже впервые говорила откровенно. Криспин прочистил горло. Она одна в Сарантии. Двор будет использовать ее в качестве орудия, а жестокие мужчины на родине будут желать ее смерти. Он сказал:

— Я буду помогать тебе, госпожа, как только смогу.

— Хорошо, — повторила она. Он увидел, что румянец ее стал ярче. Глаза блестели. — Интересно, как мы это сделаем? Должна ли я сейчас приказать тебе приблизиться и поцеловать меня, чтобы увидели те, кто внизу?

Криспин заморгал, сглотнул, машинально провел рукой по волосам.

— Ты не улучшаешь свой внешний вид, когда так делаешь, ты знаешь? — заметила царица. — Думай, художник. Должна быть какая-то причина моего появления у тебя наверху. Твой успех у женщин этого города вырастет, если тебя будут считать возлюбленным царицы, или это сделает тебя… неприкасаемым? — Тут она улыбнулась.

— Я… у меня нет… моя госпожа, я…

— Ты не хочешь меня поцеловать? — спросила она. Такое веселье само по себе было опасным. Она стояла неподвижно и ждала ответа.

Он совершенно растерялся. Глубоко вздохнул, потом шагнул вперед.

И она рассмеялась.

— Если поразмыслить, в этом нет необходимости, не так ли? Хватит и моей руки, художник. Ты можешь поцеловать мне руку.

Она подала ему руку. Криспин взял ее и поднес к губам, и в это мгновение она повернула ее в его руке, и он поцеловал ее ладонь, нежную и теплую.

— Интересно, — сказала царица антов, — видел ли кто-нибудь, как я это сделала? — И она снова улыбнулась.

Криспин тяжело дышал. Он выпрямился. Она осталась стоять очень близко, подняла обе руки и пригладила его растрепанные волосы.

— Я тебя покидаю, — произнесла она с поразительным самообладанием, чересчур веселое настроение покинуло ее так же быстро, как и нахлынуло, хотя щеки по-прежнему оставались румяными. — Ты можешь теперь приходить ко мне, разумеется. Все будут думать, что они знают, зачем. Собственно говоря, мне хочется сходить в театр.

— Госпожа… — сказал Криспин, стараясь вернуть хоть частицу хладнокровия. — Ты — царица антов, Батиары, почетная гостья императора. Художник никак не может сопровождать тебя в театр. Тебе придется сидеть в ложе императора. Тебя должны там видеть. Есть правила…

Она нахмурилась, словно ей только теперь пришла в голову эта мысль.

— Знаешь, я думаю, ты прав. Мне придется послать записку канцлеру. Но в таком случае я пришла сюда без всякой причины, Кай Криспин. — Она посмотрела на него снизу вверх. — Ты должен позаботиться и найти для это причину. — И она отвернулась.

Криспин был так потрясен, что она спустилась на пять ступенек по лестнице, прежде чем он пошевелился. Он даже не предложил помочь ей.

Это не имело значения. Она спустилась на мраморный пол так же легко, как поднялась наверх. Ему пришло в голову, пока он наблюдал, как она спускается навстречу людям, которые смотрят на нее с бесстыдным любопытством, что если он теперь считается ее любовником или даже просто доверенным лицом, то его матери и друзьям может грозить опасность, когда слух об этом долетит до запада. Гизелла спаслась от покушения на ее жизнь. Есть люди, которые хотели бы занять ее трон, а это означает, что надо лишить ее возможности снова отобрать его. Все, кто хоть как-то связан с ней, будут под подозрением. В чем именно — не имеет значения.

Анты в таких вопросах неразборчивы.

И эта неразборчивость, решил Криспин, глядя вниз, также присуща той женщине, которая сейчас уже почти спустилась на землю. Пусть она молода и страшно уязвима, но она выжила, просидев год на троне среди мужчин, которые стремились убить ее или подчинить своей воле, и ей удалось ускользнуть от них, когда они действительно попытались ее убить. И она — дочь своего отца. Гизелла, царица антов, будет поступать так, как ей нужно, думал он, добиваться своих целей до тех пор, пока кто-нибудь не оборвет ее жизнь. Ей и в голову не придет думать о последствиях для других людей.

Он вспомнил об императоре Валерии, который переставляет простых смертных словно фигуры на игровом поле. Формирует ли власть такой образ мыслей или только те, кто уже привык так думать, могут добиться власти на земле?

Криспин смотрел, как царица спускается на мраморный пол, как ей кланяются и подают плащ, и ему пришло в голову, что уже три женщины в этом городе предлагали ему интимную близость и каждый раз причиной были интриги и лицемерие. Ни одна из них не прикасалась к нему с подлинной нежностью или заботой или даже с искренней страстью.

Возможно, насчет последнего он ошибался. Когда Криспин вернулся в тот день домой, в то жилище, которое к этому времени люди канцлера для него подобрали, его ждала записка. В этом городе новости распространялись с удивительной быстротой — по крайней мере, новости определенного сорта. Записка была без подписи, и он никогда раньше не видел этот круглый плавный почерк, но написана она была на поразительно тонкой, роскошной бумаге. Прочтя ее, он понял, что никакой подписи не требовалось, что она просто невозможна.

«Ты говорил мне, — писала Стилиана Далейна, — что не бываешь в личных покоях царских особ».

Больше ничего. Ни упрека, ни прямого обвинения в том, что он ее обманул, ни насмешки или вызова. Простая констатация факта.

Криспин, который собирался пообедать дома, а затем вернуться в Святилище, вместо этого пошел в любимую таверну, а потом в бани. В каждом из этих мест он выпил больше вина, чем ему следовало.

Его друг Карулл, трибун Четвертого саврадийского легиона, нашел его ближе к вечеру в «Спине». Могучий солдат сел напротив Криспина, жестом потребовал чашу вина для себя и усмехнулся. Криспин не пожелал улыбнуться в ответ.

— Две новости, мой необъяснимо пьяный друг, — весело произнес Карулл. И поднял палец. — Первая: я встретился с верховным стратигом. Я с ним встретился, и Леонт обещал, что половину задолженности по жалованью для западной армии пришлют до середины зимы, а остальное к весне. Лично обещал! Криспин, я это сделал!

Криспин смотрел на него, стараясь разделить восторг своего друга, но потерпел полную неудачу. Однако это действительно была очень важная новость: все знали о волнениях в армии и о задержке жалованья. Именно по этой причине Карулл приехал в Город, если не считать желания увидеть гонки колесниц на Ипподроме.

— Нет, ты этого не сделал, — мрачно произнес он. — Это означает, что надвигается война. Валерий все-таки посылает Леонта в Батиару. Нельзя начать вторжение, не заплатив солдатам.

Карулл только улыбнулся:

— Я это знаю, ты, пьяный идиот. Но кому припишут эту заслугу, парень? Кто напишет своему начальнику утром, что он добился выдачи денег, когда все остальные потерпели неудачу?

Криспин кивнул и снова потянулся к вину.

— Рад за тебя, — сказал он. — Правда. Прости, если я не рад также тому, что моим друзьям и матери теперь предстоит пережить вторжение.

Карулл пожал плечами:

— Предупреди их. Скажи, чтобы они покинули Варену.

— Провались ты, — ответил Криспин, что было несправедливо. Карулл не виноват во всем происходящем и дал хороший совет, а в свете утренних событий на помосте тем более.

— Что у тебя на уме? Я слышал насчет твоего посетителя сегодня утром. У тебя там, на помосте, есть подушки? Я дам тебе протрезветь, но утром жду от тебя очень подробного объяснения, друг мой. — Карулл облизнулся.

Криспин еще раз выругался:

— Это было представление. Театр. Она хотела поговорить со мной, и ей надо было дать людям пищу для размышлений.

— Разумеется, — согласился Карулл, высоко приподняв брови. — Поговорить с тобой? Ах ты, мошенник! Говорят, она великолепна. Поговорить? Ха. Возможно, утром ты убедишь меня в этом. А пока, — прибавил он после неожиданной паузы, — это… э… напомнило мне о второй новости. Полагаю, я больше не буду участвовать в подобных играх. В самом деле.

Криспин поднял мутный взгляд от чаши с вином:

— Что?

— Ну, собственно говоря, я женюсь, — сообщил Карулл, трибун Четвертого легиона.

— Что? — с нажимом переспросил Криспин.

— Знаю, знаю, — продолжал трибун. — Неожиданно, удивительно, забавно и все такое. Хороший повод всем посмеяться. Но это бывает, правда? — Он покраснел. — Ну, бывает, знаешь ли.

Криспин озадаченно кивнул головой, с усилием удержавшись от того, чтобы не повторить «что?» в третий раз.

— И… э… ты не возражаешь, если Касия покинет твой дом сейчас? Это будет выглядеть неприличным, после того как мы объявим о помолвке в церкви.

— Что? — беспомощно повторил Криспин.

— Свадьба состоится весной, — продолжал Карулл, и глаза его сияли. — Я обещал матери, когда уехал из дома, что если когда-нибудь женюсь, то сделаю все как следует. Священники будут объявлять о свадьбе весь сезон, на тот случай, если кто-либо захочет выдвинуть возражения, а потом состоится настоящая свадебная церемония.

— Касия? — произнес Криспин, до которого наконец дошло имя. — Касия?

Его мозг с опозданием начал работать, переваривать эту потрясающую новость, и Криспин снова затряс головой, словно для того, чтобы в ней прояснилось, и сказал:

— Позволь мне убедиться, что я правильно понял, ты, надутый мешок дерьма. Касия согласилась выйти за тебя замуж? Я этому не верю! Клянусь костями Джада! Ты ублюдок! Ты не спросил у меня разрешения, и ты ее недостоин, армейский бандит!

Он уже широко улыбался, потом протянул руку через стол и стиснул плечо друга.

— Конечно, я ее достоин, — ответил Карулл. — У меня блестящее будущее. — Но он тоже улыбался с нескрываемой радостью.

Женщина, о которой шла речь, родом из племени северных инициев, была продана матерью в рабство немногим более года назад. Криспин вызволил ее и спас от языческого жертвоприношения во время своего путешествия. Она была слишком худой и слишком умной и обладала слишком сильной волей, хотя ей было не по себе в Городе. Во время их первой встречи она плюнула в лицо солдату, который сейчас восторженно улыбался, объявляя, что она согласна выйти за него замуж.

На самом деле оба они знали ей настоящую цену.

* * *

И вот в ясный ветреный день в начале весны множество людей готовилось прийти в дом первой танцовщицы факции Зеленых, где свадебная церемония должна была начаться с обычного шествия к избранной церкви, а затем продолжиться праздничным застольем.

Ни невеста, ни жених не могли похвастаться хорошим происхождением, хотя солдат подавал надежды стать важной персоной, но у Ширин, танцовщицы Зеленых, имелся блестящий круг знакомых и поклонников, и ей захотелось превратить эту свадьбу в изысканное празднество. Она пользовалась большим успехом в этом зимнем театральном сезоне.

Кроме того, близким другом новобрачного (и, очевидно, новобрачной, как шепотом говорили некоторые, многозначительно приподнимая брови) был новый мозаичник императора, родианин, создающий роскошные мозаики в Святилище божественной мудрости Джада, а с таким человеком стоило подружиться. Ходили слухи, что на свадьбу могут явиться и другие высокопоставленные лица, если не на саму церемонию, то на пиршество в доме Ширин.

Также все говорили о том, что еду готовит на кухне танцовщицы повар факции Синих. А некоторые жители Города готовы были последовать за Струмосом даже в пустыню, если он захватит туда свои горшки, сковородки и соусы.

Любопытным, во многом уникальным событием стала эта свадьба, организованная совместно Зелеными и Синими. И все это ради офицера среднего ранга и светловолосой саврадийской девицы из племени варваров, только что приехавших в город, совершенно неизвестного происхождения. Она довольно хорошенькая, говорили те, кто видел ее у Ширин, но не красавица, какими бывают те девушки, которые на удивление удачно выходят замуж. С другой стороны, она выходит замуж не за слишком важную персону, не так ли?

Потом пронесся слух, что Паппион, пользующийся все более широкой известностью глава императорских стекольных мастерских, лично изготовил чашу, заказанную в качестве подарка для счастливой пары. Кажется, он не занимался своим ремеслом уже много лет. Этого тоже никто не мог понять. Сарантий полнился слухами. Гонки колесниц должны были начаться только через несколько дней, так что время для свадьбы выбрали удачно: Город любил, когда было о чем поговорить.

— Меня все это не радует, — произнесла маленькая неприметная искусственная птичка голосом патриция, который слышала только хозяйка дома, где должно было состояться это событие. Женщина критическим взглядом смотрела на свое отражение в круглом зеркале в серебряной раме, которое держала служанка.

— Ох, Данис, меня тоже! — молча ответила ей Ширин. — Все женщины из Императорского квартала и из театра наденут ослепительные наряды и украшения, а я выгляжу так, словно не спала много дней.

— Я не это имела в виду.

— Конечно, не это. Ты никогда не думаешь о важных, вещах. Скажи, как ты думаешь, он меня заметит?

Тон птицы стал язвительным:

— Который из них? Возница или мозаичник?

Ширин громко рассмеялась, перепугав служанку.

— Один из них, — молча ответила она. Потом ее улыбка стала озорной. — Или, может быть, оба, сегодня вечером? Будет что потом вспомнить, а?

— Ширин! — Птица, казалось, была искренне шокирована.

— Я шучу, глупая. Ты же меня хорошо знаешь. Теперь скажи мне, почему тебя все это не радует? Сегодня свадьба, и это брак по любви. Никто их не женил, они сами выбрали друг друга. — Ее тон был теперь на удивление добрым, терпимым.

— Мне кажется, что-то случится. Темноволосая женщина, сидящая перед маленьким зеркалом, которая в действительности вовсе не выглядела так, будто нуждалась во сне или в чем-то ином, кроме преувеличенного восхищения, кивнула головой, и служанка, улыбаясь, положила зеркало и потянулась за бутылочкой, где хранились особые духи. Птица лежала на столике рядом.

— Данис, в самом деле, что это будет за свадьба, если на ней ничего не случится?

Птица ничего не ответила.

У двери послышался какой-то шум. Ширин оглянулась через плечо.

Там стоял маленький, кругленький, свирепый на вид человек, одетый в синюю тунику и очень большой фартук, напоминающий слюнявчик, завязанный у шеи и вокруг его внушительной талии. На этом слюнявчике виднелись разнообразные пятна от пищи, а на лбу человека желтела полоска, вероятно, от шафрана. Он держал деревянную ложку, за пояс фартука был заткнут тяжелый нож, а лицо его было расстроенным.

— Струмос! — радостно воскликнула танцовщица.

— Нет морской соли, — произнес повар таким голосом, словно отсутствие соли являлось ересью, равной запрещенному Геладикосу или отъявленному язычеству.

— Нет соли? Неужели? — переспросила танцовщица, грациозно поднимаясь со своего места.

— Нет морской соли! — повторил шеф. — Как может в цивилизованном доме не быть морской соли?

— Кошмарное упущение, — согласилась Ширин, жестом пытаясь его утихомирить. — Я чувствую себя просто ужасно.

— Прошу позволения одну из твоих служанок послать в лагерь Синих немедленно. Мои помощники нужны мне здесь. Ты понимаешь, как мало времени у нас осталось?

— Ты можешь сегодня распоряжаться моими слугами, как тебе будет угодно, — ответила Ширин, — если только не станешь их жарить.

По выражению лица повара было понятно, что может дойти и до этого.

— Вот совершенно гнусный человек, — молча заметила птица. — По крайней мере, я могу предположить, что к нему ты не испытываешь влечения.

Ширин молча рассмеялась.

— Он гений, Данис. Все так говорят. К гениям надо быть снисходительной. А теперь развеселись и скажи мне, какая я красивая.

В коридоре за спиной Струмоса послышался шум. Повар обернулся, потом опустил деревянную ложку. Выражение его лица изменилось и стало почти благожелательным. Можно было даже с некоторой натяжкой сказать, что он улыбнулся. Он отступил назад, в комнату, освобождая проход, и в дверной проем неуверенно шагнула бледная светловолосая женщина.

Ширин широко улыбнулась и прижала ладонь к щеке.

— Ох, Касия! — воскликнула она. — Ты такая красивая!