"Зимний сон" - читать интересную книгу автора (Китаката Кензо)Глава 4 ОСТРЫЕ ЛИНИИ1В разгар зимы отыскать в природе насекомых трудно, но возможно. Всякая хитиновая мелочь в изобилии пряталась под трухлявыми стволами. В ясные дни она замирала на камнях и грелась в лучах солнца. Дома насекомых было больше, чем на улице: в ванной, на кухне, возле очага. Пауков искать вообще не приходилось, они висели на виду, а когда я подкидывал в огонь очередное поленце, взбирались по нитке и словно парили по воздуху. Поиск этой мелюзги был для меня способом убить время. Если в какой-то день ноги отказывались нести в мастерскую, в моем распоряжении было море времени. Поймав зазевавшуюся козявку, я пускал ее поползать по ладони, а потом давил. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь меня ужалил, но ядовитых, судя по всему, не попадалось. Убитых насекомых я швырял в огонь. После обеда ходил на виллу, которую снимала Акико. Домик был небольшой: гостиная, кухня да две спальни на втором этаже. Мне не требовалось естественного освещения, чтобы рисовать девушку. Я не пытался изобразить ничего такого, что требовало бы хорошего света – от самой Акико будто исходило сияние. Именно его я и пытался уловить. Наступил мертвый сезон, и в окрестных виллах не было следов человеческого пребывания. Ночью стояла тишь, словно на дне океана, и безмолвие нарушал лишь шорох угля по бумаге, когда я делал наброски. В первый день я начал рисовать углем и бросил это занятие через пять минут, на второй – продержался семь, в третий потерял счет времени. Наконец, отложив уголь, я неловко попытался завести разговор. Акико его поддержала. Девушка как-то по-особенному воспринимала тот факт, что мы с ней вдвоем запрятаны в сердце гор, и то и дело замыкалась – так черепаха втягивает голову в панцирь. Я просмотрел наброски в ее альбоме – их число неуклонно росло, впрочем, делиться своими впечатлениями я не спешил. Девушке, видимо, удобнее было полагать, что до тех пор, пока я молчу, все нормально. Видимо, эта неопределенность ее радовала – не браню, и то хорошо. Впрочем, было в набросках нечто тревожащее, то, что выходило из разряда обыденного – необыкновенное. Ее рисунки словно испускали крик. Детский, отчаянный крик. Мы оба были на страже. Все строго: учитель и ученик. Мне не хотелось нарушать установившееся равновесие. – Вкусно пахнет. Ужин Акико всегда готовила сама. Когда я приезжал, до меня порой доносились аппетитные ароматы. – У меня нет ничего такого, что можно было бы поставить перед гостем. – Насколько я помню, вы говорили, что хорошо готовите. Я не испытывал желания пробовать ее стряпню. Я вообще не придавал особого значения еде. – Не стану утверждать, что приготовление пищи – сродни живописи, но… – Что «но»?… – спросила Акико. – Не могу объяснить, мысль еще не оформилась. Лицо Акико приобрело задумчивое выражение. На детские черты наложилось нечто зрелое. Чтобы поесть блюдо, приготовленное ее руками, я должен был представить веский довод, с которым мы оба согласились бы. Самое простое было сослаться на рисование. Акико будет трудно отказать. Мне хотелось не столько еды, сколько иного: хотелось стать ближе, но не из-за разговоров о живописи. Живопись вообще должна была остаться в стороне – и не из-за того что я обманщик, как я надеялся, а потому что все равно получалось неуклюже. – Интересно было бы попробовать, что вы обычно едите – без особых изысков. – Это можно устроить. Завтра приходите на час пораньше. – Если вам не очень хочется, не утруждайтесь. – Я боюсь опозориться. – Глупо ожидать кулинарных подвигов от девятнадцатилетней девушки. Выражение лица Ахико изменилось. Наверно, она подумала, что я косвенным образом высмеиваю ее наброски. – Кстати, а почему вы не пишете маслом? – Пока у меня не будут получаться наброски, к холсту не подойду. – Зря. Когда начнете писать маслом, вам сразу станут видны недочеты набросков. Я зарисовал лицо Акико, и мы с полчаса праздно болтали, а потом я решил, что пора возвращаться в хижину. Хозяйка принесла мне чашечку черного чая. – Целыми днями стою перед холстом, а похвастаться нечем. – Ученик решает? Девушка прикусила язычок. – Приходите завтра на час пораньше. Я встал, надел пуховик и вышел. Ночью в горах царила темень. Свет фар выхватывал из темноты отдельные участки дороги, наделенные собственным цветом и настроением, которые вспышкой выскакивали из мрака и тут же исчезали. Мне нравилось это разнообразие. Цвета голых деревьев пронзали в самое сердце. Первым делом, вернувшись в хижину, я выпил. Худо-бедно, за все время своего проживания уговорил треть винного погребка хозяина. Вино, что хранилось в подполе, не трогал. Что удивительно, я легко хмелел от пары-тройки стопок коньяку. С четвертой меня клонило в сон, хотя особого хмеля в голове не было. Я не успевал напиться в стельку: засыпал. На следующий день выехал часом раньше: ужинать на общей вилле я не собирался. Вечерело. Я ехал по дороге, и гору на глазах окутывал мрак. Солнце закатывалось за горизонт. К тому времени, как я припарковался рядом с «ситроеном» Акико, наступила непроглядная тьма. – Самая обычная еда. Кроме шуток. В воздухе витал слабый запах чеснока. Мне почему-то представились спагетти. – Надо было, наверно, спросить, что вы предпочитаете. – Не имеет значения. – Пива хотите? – Одну бутылочку. Не буду нарушать своих привычек. Она приготовила пеперончино. Неплохо на вкус, но с оливковым маслом хозяйка прогадала. – А мастерская у вас наверху? – Да, там две комнаты: мастерская и спальня. – Это пеперончино похоже на ваши наброски. – Сыровато? – Нет, все в меру, но масло подкачало. В остальном безупречно. – Иными словами, в моих набросках есть только один дефект? – Совершенно верно. – Плохая линия. – Делать набросок – это как душу рисовать. Да и вся живопись на этом замешана. А вы даже не пытаетесь толком на себя взглянуть, открыться. – То есть рисунок, как и музыка и романы, все это – разные формы самовыражения? – Знаете, Акико, наверно, стоит нарисовать вас обнаженной. Я удивился собственным словам. – Зачем? – Сложно объяснить, просто ваши наброски, они словно под покровом. Скрыты под ворохом ваших впечатлений от работ других художников и приемов, которым вас учили в художественной школе, – и вашей собственной стыдливости. Разговоры об обнаженной натуре не повергли Акико в трепет. – То есть я не до конца себя выражаю? – Мне бы не хотелось вдаваться в дискуссии. Я сказал, что думал, это крайность. В искусстве – сплошные крайности. Если хотите изобразить свои истинные чувства, показывайте сокровенное, смело, без стеснения. Ужин подошел к концу. На столе осталась лишь грязная посуда. В набросках Акико чувствовалась какая-то мука. Мой болящий взгляд легко ее улавливал. Бесполезно было гадать, какая немочь терзает душу девятнадцатилетней девушки. Однако, увидев раз, не замечать этого я уже не мог. – Просто подумайте. Сказал и почему-то сам заволновался. Словно я уговаривал ее раздеться. Поднявшись, я посмотрел в окно, но ничего, кроме собственного отражения на фоне мрака, не увидел. – Пару лет, с тех пор как мне стукнуло пятнадцать, я пускалась во все тяжкие. Родители считали меня хорошей девочкой. И по сей день считают. – Не надо слов. – Просто чтобы вы знали: я не та невинная натура, которая смутится при слове «обнаженка». В гостиной на столе лежали хлеб и уголь. Я подошел и, не сказав ни слова, принялся водить углем по странице. Я рисовал не Акико. Я вообще ничего не рисовал, а переводил в линии внутренний монолог с самим собой. Пришло в голову, что, наверное, это и значит «думать картину». Я не мог отложить уголь. |
||
|