"Сократ" - читать интересную книгу автора (Томан Йозеф, Томанова Мирослава)ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯФракийский Херсонес, край медведей, волков, диких лошадей, воинственных мужчин, прекрасных дев. И – странно: по преданию, именно там – родина дифирамбов в честь Диониса, родина лиры Орфея. Край первозданных лесов и первозданной музыки. Фракийский Херсонес – полуостров, похожий на меч, отсекший Самофракийское море от узкого Геллеспонта. Над длинным и диким отрогом материка, разделившим морские воды, свищут бешеные ветры, гоня по темному небу клочья туч. Среди ветром растрепанных клочьев мечутся хищные птицы. Отвесные береговые скалы – наполовину в воде, наполовину в ветрах, и вихри завывают над ними. Дремучий лес спустился с гор к югу, покрыл землю непролазной чащей, которая сам хаос. Только фракиец найдет здесь дорогу. Ночь – черный краб, растопырившийся по поднебесью. Медленно проползает он, выпуская полночную тьму, что затопила весь край. Один огонек мигает во тьме – кованый светильник в крепости Алкивиада на Фракийском Херсонесе, неподалеку от Козьих речек – Эгос-Потамов. Здесь устроил Алкивиад уголок для Тимандры – не с восточной роскошью, а по-фракийски. Зрелище, дразнящее воображение: изнеженная, утонченная женщина в варварской обстановке. Дерево, дерево, дерево, железо, кожа, лыко и груда медвежьих, лисьих, рысьих шкур. На ложе, на скамьях, на полу и на бревенчатых стенах, вперемежку с мечами, кинжалами, луками. Вместо аравийских и индийских благовоний – запахи мускуса, юфти, запахи истлевших трав. В очаге гудит пламя, лошади ржут в стойлах, лают собаки, воют волки… Нежная, как горный цветок, чуткая, как Эолова арфа, Тимандра посреди этой дикости; ее расшитый льняной пеплос стянут на талии широким кожаным, окованным медью поясом. Она полулежит на шкурах и с опаской провожает взглядом беспокойные шаги и жесты Алкивиада. – Не понимаю тебя, дорогой… Он снял со стены короткий фракийский меч, перевернул лисью шкуру мехом вниз и острием меча начертил на ней карту. – Вот это берега Геллеспонта. Тут, наверху, – Лампсак, и там стоит со своим флотом Лисандр. Он хорошо укрыт. А здесь, ниже, в Геллеспонт впадают Эгос-Потамы. И около их устья стоит на якорях афинский флот. Болваны не понимают… – Кто не понимает, дорогой? – Эти тупицы, афинские военачальники: Тидей, Менандр, Адимант и другие идиоты, как их там… Они не понимают, что может случиться! – Не сердись, милый, но я опять не возьму в толк – в чем же тут опасность? Алкивиад ткнул мечом в устье Эгос-Потамов, да так сильно, что острие пробило шкуру и воткнулось в дерево. Алкивиад вскочил: – Надо съездить к ним… Поспешно поднялась и Тимандра. И – с ужасом: – Сейчас? Ночью? В темноте? Шею сломаешь! Не езди, прошу, прошу тебя, не езди… – Мой конь знает здесь каждый камень… Метнулся к ней, поцеловал в губы – и хлопнула за ним тяжелая дубовая дверь, а голос его донесся уже со двора: – Ребята! Седлайте моего коня! Живо! Набросив на плечи шерстяной плащ, Тимандра выбежала во двор. И только различила: люди едва успели растворить ворота, как мелькнул в них и пропал во тьме одинокий всадник. Пригнувшись к гриве, Алкивиад стегнул коня – тот полетел стрелой, и цокот копыт по каменистой почве сопровождал его, словно бубен, аккомпанирующий страстной песне варваров. На флагманском корабле афинян все спало. Часовой по просьбе Алкивиада разбудил трех главных начальников. Они поднялись на палубу, сонные, позевывая. – Кто там? – Алкивиад! – Что надо? – Говорить с вами. Пришлите за мной лодку. – О господи! – зевнул Менандр. – И ради этого ты нас разбудил? Не мог подождать до утра? – Не мог. Дело спешное. – Что за дело? – осведомился Адимант. Алкивиад тихо скрипнул зубами и сломал хлыст. – Речь не обо мне. Речь – о вас. Скорей давайте лодку. Главный из троих, Тидей, возразил: – Зачем лодку? Мы и так хорошо тебя слышим. Поделись же с нами своей мудростью с того места, где стоишь. Сердце Алкивиада подскочило к горлу, но одновременно блеснула мысль, что лучше ему быть подальше от этих людей – хоть насилия над ним не совершат. Он бурно заговорил: – Вы плохо выбрали стоянку! Крайне невыгодно! Пристани нет. Нет у вас тыла, который кормил бы команду! За продовольствием посылаете в самый Сест! – Есть о чем заботиться! – насмешливо вскричал Адимант. – Не перебивай его, – иронически бросил Тидей. – Великий Алкивиад еще не кончил. Алкивиад метал слова, как охотничьи ножи: – А ваши маневры! С утра тащите весь флот к Лампсаку, выманиваете Лисандра на битву и воображаете, что он попадется на удочку! Он и не думает трогаться, тогда вы возвращаетесь в это гибельное, невозможное место, позволяете команде сойти на берег и шататься, где вздумается! Это безумие! Тидей расхохотался, за ним – его сотоварищи. – Да разве вы не понимаете, что вам противостоит флот, привыкший действовать без шума, подчиняясь приказу единого начальника? Сами суете голову в петлю, Афины заплатят за это ужасной ценой! – Афины? – издевательским тоном вскричал Тидей. – Что тебе до Афин, что им до тебя? Разве тебя назначили командовать флотом?! – Заклинаю всеми богами! – яростно кричал Алкивиад. – Послушайте же меня! Не подвергайте флот такой опасности! – Он еще повысил голос. – Флот не ваша собственность, он принадлежит родине, Афинам… – Которым ты изменил! – рявкнул Тидей. – Но я же им и помог! – вне себя крикнул Алкивиад. – А вот вы, если не послушаете меня, – вы их погубите! Тидей выпрямился: – Здесь распоряжаемся мы, а не ты. Проваливай восвояси со своими запугиваниями! И повернулся спиной. До изнеможения выкрикивал Алкивиад брань, угрозы, просьбы – напрасно. С корабля ему не отвечали более. С проклятием вздыбил Алкивиад коня и поскакал обратно. Он задыхался от злости, от отчаяния, от слез, рассказывая Тимандре, как все было. Не пригласили на корабль, заставили орать с берега, отвечали ухмылками, оскорблениями – Алкивиад чувствовал себя щепкой, выброшенной на берег, ненужным, недостойным доверия… Рассказав, как Тидей бросил ему в лицо упрек в измене родине, Алкивиад начал сумбурную исповедь: – Афиняне отняли у меня мечту всей моей жизни… Что такое – моя мечта? Я смертен, не вечно буду жить, зато Афины стали бы навечно главою Эллады! У меня отняли заслугу – вознести Афины на вершину мира… Сами себя этого лишили! Пускай лучше все гибнет, только б не досталась мне капелька чести и славы! Лучше косность предков, чем народовластие, которое на своих кораблях вез через море я! Тимандра сидела на пушистых рысьих шкурах, слушала с сильно бьющимся сердцем. – Знаю, я поступил позорно. Но разве потом я не искупил мой позор? Любому известно – я спас для Афин все, что еще можно было спасти, и я вернул бы им все, что они потеряли по моей вине – и по вине других… Тимандра легонько коснулась края Алкивиадова плаща – плащ этот так и развевался вокруг нее: Алкивиад взволнованно метался из угла в угол. – Да, милый, я это знаю. Никто другой не сумел бы – только ты! Алкивиад остановился, заговорил с еще большим жаром: – И афиняне это знали! Призвали меня обратно. Но я не побежал по первому зову. А как меня тянуло домой, Афины навсегда вросли мне в сердце и в мозг – и тебя мне хотелось обнять, Тимандра! – Я грустила, что ты все не возвращаешься… – Прежде я должен был с избытком загладить зло, причиненное мной. – Тут он снова вспомнил о том, что довелось ему выслушать сегодня, и голос его начал окрашиваться страстью и злостью. – Кто еще осмеливается сегодня говорить о моей измене? Кто? Только недруги Афин? Только дурак Тидей! Берегись, Тидей, как бы сам ты не нанес Афинам худшего зла, чем я! Тимандра с тревогой наблюдала, как вздуваются вены у него на висках, как кровь приливает к лицу. Чувствовала – хоть и близко он, тут – но как далек от нее… Они могли быть так счастливы вместе – но он сердцем всегда остается в Афинах и будет мучить себя ими, пока жив. – Иди сюда, милый, сядь рядом. Мне так одиноко… Он сел к ней, но не утих. Горе свое, боль свежих ран, нанесенных ему тремя начальниками огромного афинского флота, изливал на подругу: – Ответь хоть ты мне, Тимандра! Разве не смыл я свой давний грех? И не лучшим ли способом, как мне и подобало? Я не удовольствовался одним поражением спартанцев, от острова к острову гнал я этих грабителей, разметывал, жег их корабли, они пылали на морской глади, словно поленницы дров, и на них заживо жарились кровожадные лакедемоняне… Или это пустяк, что я очистил от них Ионийское море и можно было снова без помех доставлять в Афины зерно с берегов Понта? – Ах да! – вздохнула Тимандра. – Ты сделал для Афин больше добра, чем зла. – Я еще не вернулся домой, достаточно было одной лишь вести о непобедимом Алкивиаде, как Афины уже свергли олигархию Ферамена и восстановили народовластие. Одним этим не искупил ли я, Тимандра, то зло, которое причинил Афинам? Ты говоришь – да, искупил. Но почему же другие отрицают это? Что еще хотят от меня? Что? Скажи мне! – Голос его дрожал, горло перехватывала судорога. – Да я дал бы им то, о чем они и мечтать не смели! А теперь – не могу ничего, ничего, только смотреть, как надвигается гибель… – И из самой глубины своего отчаяния Алкивиад вскричал: – Ах мой Сократ! Мой отец! Прозорливый отец, зачем я не послушал тебя? Мир греков мог выглядеть иначе… Он умолк, обессилев. Тимандра нежно гладила его. Ее пальцы стали влажными от его пота. Она чувствовала, как сотрясается грудь Алкивиада под тяжкими ударами сердца. Он поднялся. – Я должен опять ехать… Должен! Они ведь от страха, что вместо них победителем окажусь я, способны погубить Афины! Он метнулся к стене, погрозил кулаком. – Идиоты! Какие вы полководцы! Пустите меня на корабль! – кричал он в бессильном гневе. – Я вырвусь из этой ловушки! Схвачусь с Лисандром в открытом море! Заставлю его помериться силами со мной! Слышите вы, трое тупиц?! Я добуду победу! Спасу Афины! Я спасу даже ваши бараньи головы!.. – Светает… – промолвила Тимандра. Алкивиад – ему чудилось, что стоит он на берегу возле устья Эгос-Потамов, – оглянулся на Тимандру, бледную в рассветных сумерках. Бросился наземь рядом с нею и, зарывшись лицом в рысий мех, застонал. Следующий день принес ужасающее доказательство правоты Алкивиада. Лисандр, командовавший спартанским флотом, внезапно всеми своими судами бросился на афинские корабли, запертые в узком заливе, как в западне. Лишь восьми триерам удалось прорваться. Остальные – почти две сотни – достались врагу. Около трех тысяч афинских воинов попали в плен, и всех их Лисандр приказал умертвить. Узнав, что его предсказание сбылось, причем еще ужаснее, чем он предполагал, Алкивиад снова воспрянул духом. В нем заговорил афинский стратег, которым он не переставал быть в душе. Пока я жив – Афины не погибнут! Не хотелось Тимандре покидать фракийское поместье Алкивиада, где им была обеспечена спокойная жизнь. Но Алкивиад, не слушая ее просьб, вывез ее из уютного гнезда и пустился с нею в путь – в Вифинию. Лишения, опасности в дороге? Не знаю, что это такое. Я должен во что бы то ни стало ехать к персидскому царю Артаксерксу, должен добиться от него помощи Афинам! Но прежде нужно привлечь на свою сторону сатрапа Фарнабаза. Ладно! – Мы поселимся в небольшой деревушке поблизости от резиденции Фарнабаза – в Даскилее, что во Фригии. Охотно ли ты едешь со мною, Тимандра? – Да, милый. – Но глаза ее были печальны. Разгромом афинского флота у Эгос-Потамов война не кончилась. Им началась катастрофа Афин. Лисандр со своим победоносным флотом направился к Афинам, покоряя по пути остров за островом Афинского морского союза, всюду свергая демократический строй и сажая на место демократических правительств олигархов, сочувствующих Спарте; и всюду он оставлял свои гарнизоны. Тем временем спартанский царь Павсаний привел своих гоплитов к Афинам по суше. Когда на кровавом своем пути по морю флот Лисандра подошел к Пирею, Афины, эта крепчайшая твердыня демократии, оказались окруженными со всех сторон. Олигархи советовали сдаться, демократы не желали сдаваться и до последней минуты защищали город. Но тут начал действовать самый коварный фактор: голод. Голод стал на сторону олигархов и сильно укрепил их в споре с демократами. Вести со Спартой переговоры о мире поручили Ферамену, известному стороннику олигархов и противнику демократов. Для афинской республики условия мира были гибельными. Она обязывалась выдать победителям все свои военные корабли, снести до основания все свои укрепления, разрушить Длинные стены и признать суверенитет Спарты над всей Элладой. А когда Афины стали совсем бессильными, дело погибели довершили под дозором спартанцев афинские олигархи. В народном собрании – где заседал и Лисандр, начальник спартанского гарнизона в Афинах, – Ферамен предложил отменить демократическую конституцию. Перед голосованием Лисандр, подыгрывая Ферамену, заявил: отклонение этого предложения спартанцы сочтут нарушением мирного договора. После этого оставался уже только один шаг к тому, чтобы в Афинах, включенных в Пелопоннесский союз, власть перешла в руки Тридцати тиранов. И, как ни странно, во главе этих Тридцати оказался не испытанный могильщик демократии Ферамен, а тот, кто умел долгие годы оставаться в тени, – поэт, софист и ревностный олигарх Критий. Критий полагал, что вынырнул из олигархической норы в самый удачный момент. Но едва он обогрелся в лучах своего нового положения, как почувствовал прилив давней горечи. Ей он, однако, противопоставил насмешку: что-то скажет теперь мой строгий учитель, когда я, беглый ученик, забрался повыше его любимчика Алкивиада? Порой судьба сама сводит за человека старые счеты. Сегодня я хожу в пурпурной мантии тирана, а Алкивиад, изгнанный из Афин, валяется на волчьей шкуре с гетерой – где-то там, в диком краю варваров. Критий собирался на совет. Прежде чем выйти из дому, оглядел себя в полированном серебре. Вид нехорош. Усмехнулся себе самому: как у всякого, кто ни в чем не знает меры. Познал я радости жизни – и еще познаю. Его снова потянуло к Сократу. Но он хвалил себя за то, что в свое время ушел от учителя. После этого много лет общался со сливками афинского общества, главным образом с богатыми сынками в олигархических гетериях. Долгие годы тайно подстрекал их против народовластия, сплачивал их, готовил к решающей схватке. Много времени прошло, пока дождался этого. Постарел, но еще не стар. Раб застегивал на его ногах пряжки золоченых сандалий. Мысли Крития текли дальше. Он был хорошим учеником софистов; их эристика вошла ему в кровь, их способность разлагать любую ценность, их поклонение индивидуализму нравились ему до того, что и сам он стал усерднейшим из софистов. До сих пор он и действовал хорошо. Спартанские и афинские олигархи оценили его по заслугам… Критий резко оборвал ход мыслей. Пора было показаться среди тех, кто его ждет. Во исполнение условий мирного договора афиняне сносят укрепления города. Работники переругиваются. Спорят – не спорят… – Ну и чудовище! Ну и выродок этот Критий! – За что ты его? – А это тебе ничего, что он спелся с врагами против собственного народа? – Может, тут хитрость такая: вроде бы спелся, а сам потом будет защищать своих. – Что-то непохоже, сказал бы я… – Понятно: он ведь софист. А те больше языком воюют, чем мечом. – Это-то так. Только, милок, кто они, его «свои»? Кого он защищать-то будет? Нас – вряд ли! Не отвечая, второй работник размахнулся ударить по стене. Первый вздохнул: – Прямо сердцу больно – рушить родной город! – Но тоже поднял тяжелую кувалду. – Да ты, болезный, не город рушишь – стены. – Это одно и то же. Развали стены храма – и алтарь не уцелеет. – Ладно, отстань! – сердится второй работник: его тоже мало радует, что город раздевают. Без панциря стен он будет отдан на произвол всякому, кто только захочет вредить Афинам. – Мне больше хочется знать, чем мы, неимущие, жить-то теперь будем! – яростно продолжает он. – Пособия отменили, и за общественные работы теперь ломаного гроша не получишь. Три обола в день было мало, а ни одного обола – уж просто ложись да помирай! – Прямо будто хороним кого… Трррах! Рухнул кусок стены, подняв облако пыли. И снова, немного дальше – трррах! – словно кто-то разбил огромную амфору из обожженной глины… – Еще посмотрим, кто кого хоронить будет, – не падает духом второй работник. Олигархи прямо расцветают. Хлынули на всевозможные должности, спеша захватить местечки повыше. Толкаясь, рвутся вперед, ликуют: настал мой час! К веслу! К кормилу! К кормушке! Им выгодно несчастье Афин. Натасканные в софистике, они утвердились во мнении, что всегда прав тот, кто сильнее; они умеют представить унизительное порабощение Афин – добром. Голодным согражданам эти лжеспасители обещают благоденствие, но прежде обеспечивают благополучие себе самим – что же тут такого, мы ведь тоже афиняне! – а там будет видно. Давно исповедуют они собственное вероучение, сведя всю плеяду богов к трем идолам: деньги, влияние, власть. Принимай эту веру кто может! Почитай, как мы, того бога, имя которому Плутос, бог богатства! Ибо разве не ласкает твой слух древняя присказка: «О Плутос, прекраснейший из богов! Даже низкий становится благородным, когда ты к нему благосклонен!» Стражи ведут богача – он арестован скорее за то, что был богат, чем за приверженность к демократам. Богач молит отпустить его, обещает серебряные драхмы… Пинком ноги его заставляют умолкнуть. Стражи знают, что Анофелес, донесший на богача, издали следует за своей жертвой – точно ли предадут ее в руки тиранов, а вернее, в объятия смерти? Да и обещание заплатить – пустые слова. О деньгах богача уже позаботились другие: денежки под строгим надзором отправились куда надо, допустим в государственную казну, которой распоряжаются Тридцать тиранов. Сократ стоит неподвижно, глядя на это бесчинство. Люди узнают его, молча проходят мимо, чтоб не нарушать его мыслей. Даже Платон не осмеливается подойти. Закутавшись в плащ, бродит поодаль. Спускается ночь на искалеченный город. Сократ все стоит. Может ли он думать о сне? Может ли заснуть? Вместе с Афинами переживает он самые тяжкие их часы. С городом своим Сократ как с больным, которому хуже всего по ночам, ибо ночами охватывает его смертельная истома. Отчаянный женский вопль в ночи. Что это – молитва? Кощунство? – Дева Афина! Афина Защитница! Ужас! Будь ты проклята! Что же ты палладием своим не защитила свой город?! Голос ломается. – Смилуйся, смилуйся же хоть над нами, людьми! Не допусти, чтоб убили и моих сыновей! Мужа уже увели, теперь и их уводят… Помоги! Защити! Спаси!.. Быстрые тяжелые шаги по улице. Двое идут? Трое? Страшный крик женщины вспорол ночь. Не слышно больше мольбы. Смятенье в ночи. И непрестанно – шаги по мостовой: ноги босые, ноги в сандалиях… Невнятный говор прерывается вскриками – боли, злобы… Кто-то залился хохотом. Сумасшедший? Пьяный? Или – счастливчик, добравшийся до золота казненного?.. Кто там плачет? Ребенок? Кто вздыхает? Лавры, кипарисы, олеандры, утратившие свой аромат? Ветер доносит с моря едкий дым. Дым проникает в легкие, душит. Уже не качает море гордые афинские триеры. Остались от них одни тлеющие обломки, трутся друг о друга на волнах, не хотят ни догореть, ни утонуть. Неохотно исполняют повеление спартанцев уничтожить афинский флот. Всеми чувствами впитывает в себя Сократ картины, скудно освещенные ущербным месяцем да кое-где чадящим факелом; мимы этого спектакля – без масок. Сколько дней уже втягиваются в город беженцы из тех мест, по которым прошли орды Павсания, оставляя за собой пустыню. Теперь беженцы ищут средства к жизни в городе – как прежде те, у которых когда-то царь Архидам, а позднее спартанцы, совершавшие вылазки из Декелеи, уводили скот, жгли дома, вырубали оливовые рощи. К безземельным, которых в Афинах и так уже полным-полно, к увечным воинам, ко всей бедноте, прозябающей в голоде и холоде, прибавляется новая голытьба, новые толпы несчастных, не знающих, где приклонить голову. Афины вспухают, они подобны брюхатой самке – каков же плод этого нежеланного оплодотворения? Человек, утративший все человеческое… Пришельцы шастают по домам и садам, брошенным демократами, подбирают с земли то, что кто-то бросил им или обронил впопыхах, выдают себя за лекарей, за прорицателей, набиваются в дома городских родственников… Чувства афинян противоестественно выворачиваются наизнанку. Этих паразитов, явившихся объедать и без того голодных, они боятся пуще самих спартанцев, которые не делят с ними беду, питаясь в других местах, иначе и лучше. Ночи не утихают. Не утихает и нынешняя. Она оживает. Руки, еще недавно честно возделывавшие землю, руки новых воришек сталкиваются у добычи с руками старых грабителей. Но мимы этих ночей – в то же время зрители больших трагедий, чем те, какие они разыгрывают сами. С надвигающейся ночью Платон все ближе подходит к учителю. Вот окликнул его: – Сократ! – Слышу тебя, Платон. – Можно к тебе? – Для тебя – всегда, мальчик. Но почему ты пришел ночью? – Я здесь с вечера, только не решался – ты был погружен в размышления… – Что ты хочешь? – Мне страшно, Сократ. Ужас объял меня. Я искал опоры, поддержки и увидел – дать их мне можешь ты один. Но я видел еще – ты тоже удручен, и боялся, что не найду ободрения и у тебя… – И вдруг: – Мне страшно за тебя! Сократ улыбнулся: – Это ты о Критии? – Ты не знаешь, как он жесток. В детстве он забавлялся тем, что привязывал животным к хвосту паклю и поджигал… Радовался, когда они метались, вопили от боли. И я у него на примете: он зазывал меня в свою гетерию, хотел, чтобы я сделал политическую карьеру, а я, как он говорит, изменил ему и пошел к тебе… – Другими словами, я переманил тебя от него, так? – Он и этого тебе не забудет. – Он еще многое не забудет мне, мальчик. Но ты сказал – тебе нужно ободрение. Ты сам тверд, к тому же у тебя есть я. А как же Афины? Видишь ты эти разрушения? Вид страшный, правда? Но еще ужаснее – разрушения в человеческих душах. Сократ обнял Платона за плечи и медленно двинулся с ним к дому, ибо начало светать. Тихо проговорил: – Как только мы потеряли народовластие – воцарился ужас. – Ужас, ужас… – кивнул Платон, но его прервал смех Сократа. – Чему ты смеешься? – спросил, пораженный. Сократ не перестал смеяться. – Слушал ты сегодня царя Павсания? – Слушал. – Он сказал – Афины навеки покорны Спарте! Да клянусь всеми псами, милый Платон, разве Эгос-Потамы и то, что творится теперь, означают, что Афины навек утратили величие духа? Афины еще долгие века будут державой духа, а эта солдафонская, бездуховная Спарта оставит по себе разве что дурное воспоминание. Нет причин, мальчик, впадать в отчаяние. Теперь многое зависит от нас. Мы обязаны восстановить в человеке то, что в нем рухнуло! Платон обнял Сократа. – Да, да! Как я рад, что могу быть с тобой… Ах, если б я мог быть таким же твердым и ясным, как ты, учитель! – Учитель, сказал ты? Так слушай же мое поучение. Знаешь, чем отличается мудрый от немудрого? Добрыми надеждами! На ступенях против Парфенона сидел Сократ со своими друзьями. Он обедал. Козий сыр, ячменную лепешку, несколько оливок запивал вином из бурдюка. В этот предполуденный час на Акрополе было почти безлюдно. Но вдруг те немногие, что бродили здесь, побежали к Пропилеям, из которых вышла группка людей, поднимаясь на Акрополь. Впереди, направляясь к Парфенону, шагал Критий в пурпурной мантии, за ним несколько человек из совета Тридцати и – две шеренги стражей Критий видел Сократа с учениками, но притворился, будто не заметил их. Они поступили точно так же. Критий и сопровождавшие его вошли в храм, чтобы совершить жертвоприношение. – Пошел принести жертву Афине, а сам твердит – религия изобретена для того, чтобы приручать глупую толпу и властвовать над ней, – заметил Ксенофонт. Сократ засмеялся: – Не говорю ли я всегда, что в каждом человеке есть нечто хорошее? – Разве это хорошо, когда неверующий приносит жертвы богам? – возразил Ксенофонт. – То, что он приносит жертвы, нет, – ответил Сократ. – Хорошо то, что он неверующий. Все засмеялись, а Платон оглянулся – не слышит ли их кто. – И тем не менее Критий – самый несчастный человек во всех Афинах, – добавил Сократ. – Критий?! – изумился Анит-младший. – Как же так? У него есть все, что может пожелать смертный. Огромное богатство, верховная власть, к тому же он образованный софист и блестящий оратор… – И даже талантлив, – похвалил Крития Эвклид. – Пишет элегии и трагедии. Чего ему не хватает, скажи, Сократ? – Софросине – умеренности, – ответил тот. – К тому же вы говорили пока только о его достоинствах. – Правда, – заговорил Антисфен. – Ограничение числа афинских граждан тремя тысячами самых состоятельных – это ведь подлость. Теперь из всех нас граждане Афин – только Критон, Платон и Ксенофонт. – Критий считает террор средством управления, без которого не обходится ни одна власть, – с возмущением сказал Платон. – И хотя правит он всего несколько недель, мы уже видим результаты: бесконечные убийства, конфискация имущества, сумасшедшие налоги, реквизиции… – Они выходят из храма, – предупредил Ксенофонт. – И Критий смотрит сюда. Сократ, может быть, тебе уйти? – С чего бы? Я обедаю. – А я ухожу, – сказал Ксенофонт. – Не хочу с ним встречаться. С Ксенофонтом ушли все. Сократ остался один. Критий снял пурпурную мантию, бросил ее на руки одному из стражей: – Ступайте все вперед. Я вас догоню. Он подошел к Сократу, который спокойно продолжал есть. – Хайре, Сократ. – Будь счастлив, Критий. – Позволишь посидеть с тобой? – Не только позволю, – улыбнулся Сократ, – но предложу тебе сыру с лепешкой. Я как раз обедаю. Критий сел на ступеньку. – Скудный обед. Но благодарю – не буду. – Напрасно. Разве не помнишь, какие лепешки печет Ксантиппа? Сказка! – Сидишь тут словно нищий. Я был бы для тебя лучшим благодетелем, чем Критон. Если бы ты, конечно, захотел. Я не забыл, что ты мой учитель. – Бывший, – мягко поправил его Сократ. – Я тоже не забыл те времена. Но ты ошибаешься, видя во мне бедняка. Если кого из нас двоих можно так назвать, то не меня. Критий обиженно поерзал. – Почему же это я бедняк? – сердито спросил он. – Клянусь псом! Это ведь так просто: я тут сижу себе над городом в холодке, дышу свежим морским ветерком, ем с удовольствием лепешку с сыром и чесноком, запиваю винцом из Гуди. Тебя, знаю, ждет пир. Угри, фаршированные дрозды, паштет из гусиной печенки с фисташками, медовое печенье, хиосское вино. Отлично. Великолепно. Да только со всеми этими вкусными вещами ты вкушаешь еще очень несладкую сладость… – Какую же? – нетерпеливо воскликнул Критий. – Страх, – сказал Сократ. Критий засмеялся режущим смехом, каким смеялся всегда, когда чувствовал себя задетым. – Ты в своем уме? Чего мне бояться? – Загляни дома в зеркало – какой ты озабоченный, желтый, весь извелся. Не удивительно. Ни одного куска не можешь ты проглотить с удовольствием, ни одного глотка вина, охлажденного льдом. Знаю. Ты завел рабов, которые должны отведывать пищу, приготовленную для тебя. А что, если яд-то подействует через несколько часов? – Перестань! – вырвалось у Крития. – Нет, правда, есть такие яды, я не выдумываю. И не только это. У тебя куча льстецов, вокруг тебя кипит дружеская беседа, но можешь ли ты знать, что у кого-нибудь из твоих друзей… гм, странное слово… скажем лучше – из твоих сотрапезников, не спрятан под хитоном кинжал для тебя? – С этим должен считаться всякий… – Не всякий, – перебил его Сократ. – Я, например, – нет, потому что мои друзья не могут ждать от меня зла, я от них тоже. А ты даже спать спокойно не можешь. Бедняк. Критий вскочил. – Довольно! Ты неисправим. Когда-то ты из-за Эвтидема назвал меня свиньей, а сегодня такая дерзость… Постой! Вспомнил – я ведь хотел тебя спросить. Про Саламин. Помнишь, где это? – Конечно. Я ездил туда к Эврипиду. – Знаешь там некоего Леонта? Сократ поднял глаза на Крития: – Богача? – Владельца поместья, – поправил его Критий. – Что тебе от него надо? – Чтоб он приехал потолковать со мной. Сократ задумчиво смахнул с хитона крошки. Потом сказал: – Да, ты любишь посадить… – поправился, – посидеть с богатыми демократами… – Нищие башмачники или гончары не так опасны, – резко ответил Критий. – В охоте на крупную дичь я соревнуюсь с Хармидом. – Я предложил бы тебе соревнование другого рода. И тогда был бы рад помогать тебе… – Сократ заколебался. – Говори. Вижу, мы сможем договориться. Сократ тихо сказал: – Соревновался бы ты, властитель Афин, с властителями других государств в том, чтобы сделать Афины самыми счастливыми… Вот это было бы соревнование! Тебе позавидовал бы весь мир! – Проповеди! – взорвался Критий. – Оставь свои назидания про себя! Короче: я желаю, чтобы ты привел ко мне Леонта с Саламина! Сократ отпил из бурдюка и вытер усы. – Такое поручение, право, не для меня. Не сердись, Критий, но тут я тебе не помощник. От злости у Крития сорвался голос: – Да ты знаешь, что говоришь?! – Как не знать. То, что думаю, как всегда. – И обо всем этом ты беседуешь с учениками? – А почему бы и нет? – удивился Сократ. – Нынче ведь такие вещи очень важны для каждого афинянина. Ты не находишь? Но Критий уже спешил через Пропилеи в город. – Ну вот, теперь, пожалуй, придется мне самому обзавестись отведывателями еды и питья да присматривать, не прячет ли кто для меня кинжал! – засмеялся Сократ и по старой привычке пошел полюбоваться фризом работы Фидия на челе Парфенона. – Ну вот, еще с одним покончено. Можешь убрать… – Отравитель вгляделся в бледное лицо лежавшего перед ним человека: заметил в его глазах признаки жизни. – Впрочем, погоди еще. Помощник отравителя махнул рукой: – Ничего, может и на носилках дух испустить. Сам знаешь – приказано не возиться… Но отравитель не позволил подгонять себя. Он добросовестно отправлял свое ремесло, когда в его руки передавали преступников, так может ли он работать небрежно теперь, когда речь идет о невинных жертвах? Он не отрывал взгляда от глаз отравленного, из которых все не уходила жизнь. – Я знавал его. Мудрый и справедливый был человек. Выступал с речами на агоре, под портиком… – За что же мы его… того? – Много говорил. Помощник отравителя покачал головой: – Удивительное дело. Мудрый, а такой дурак… В совете Тридцати Критий держит речь. – Боги благословляют нашу работу… Голос: – Работу?.. Критий раздраженно: – Кто это сказал?! Молчание. Критий: – Мы поднимем Афины с помощью Спарты. Как – Спарта? Наш исконный противник? Наш спаситель! И кто не хочет этого понять… Голоса: – Слава Спарте! Слава царю Павсанию! Слава… Имя Лисандра с трудом выговаривают даже уста Тридцати. Критий голодным взором окидывает тех, кто не так уж ревностно вторит ему: хочет их запомнить. Критий: – Что еще у пританов для совета? Притан: – Смертные приговоры, вынесенные вчера вечером, – на подпись. Притан читает приговоры. – Голосуйте! – велит Критий – и подписывает. Голос: – Говорят, вчера ты приказал без суда казнить Лесия и Тедисия! Тишина. С улицы доносится плач, вопли. Ферамен: – Боюсь, ты переходишь границы, Критий. Человеческая кровь – не вода из Илисса. Тедисий был уважаемый гражданин – и тебе было достаточно, что какой-то сикофант нашептал про него – быть может, облыжно? Критий побледнел, положил стило и, пронзая взглядом Ферамена, отрезал: – Мне этого было достаточно! Ферамен: – Ты один еще не совет Тридцати! Критий: – Разве вы сами не дали мне право решать в некоторых случаях единолично? Ферамен: – Такое право тебе дали только на первые дни нашего правления и только для исключительных случаев. Лесий же, Тедисий и другие, которых ты устранил, не были исключительным случаем! Критий: – Здесь уже несколько раз прозвучали строптивые голоса. И прежде всего твой голос, Ферамен. Но продолжим совет. Когда закончим, выйдут все, кроме Ферамена. Олигархи по-прежнему собираются в своих гетериях. Обсуждают положение. Все ли так хорошо, как кажется? Или – так плохо, как пугают некоторые? Они не могут договориться, что дальше, чья очередь подняться выше, а кого пора устранить. Одни поддерживают Крития: нас мало, а противников много, и даже смертоносная рука Крития кажется не такой уж энергичной в сравнении с многочисленностью тех, кого следует умертвить или запугать. Другие стоят за Ферамена. Призывают к разумным, осторожным действиям – не надо раздражать народ… Третьи ни туда ни сюда – не знают, чего им держаться. Сборища олигархов прежде проходили в определенном порядке. Сначала – разговоры о том, что им портило кровь: о народовластии. Каждый приносил сюда, что успел узнать новенького, предложения так и сыпались – чем да как ослабить ненавистную демократию. После этого наступал черед попойки, которая примиряла участников, нередко переругавшихся насмерть из-за различия мнений. Тот же, кто не предавался разгулу без оглядки, кто не умел надлежащим образом распалить свои инстинкты или инстинкты других, а затем удовлетворить их, тот, отличаясь от прочих, был подозрителен. Но теперь в гетериях благотворное примирение не наступает. Не помогают и тяжелые вина. Споры продолжаются даже во время оргий с девушками или юношами. Критий? Или Ферамен? Какой метод лучше – жесткий? Или мягкий? И ни у кого из них, даже если спросить их по отдельности, нет своей твердой, неизменной точки зрения. Их речи, подобно флюгеру, поворачиваются в ту сторону, в какую дует ветер. Но в одном, как яйцо с яйцом, схожи все олигархи, все заговорщики разных гетерий, и даже сами Тридцать тиранов: афинский народ нагоняет на них все больший и больший страх, в то время как страх народа перед террором ослабевает. Из страха перед демократами Критий не перестает убивать, маскируя жестокость правления тиранов красивыми словами. Ораторов для этой хорошо оплачиваемой работы он находит предостаточно. Оратор за оратором выступают у портика, обмывают языками тиранов, и те выходят чистенькими, доблестными спасителями несчастных Афин. Выступает и ритор Ликон. Его речи отличаются мастерским умением, от усердия у него воспаляются суставы челюстей – но олигархам кажется, он говорит в их пользу, у народа же создается противоположное впечатление. Критий – Ферамену: – Ты недоволен? Я отдал тебе роскошную виллу, полную драгоценных вещей, оставшуюся после одного… ну, ты знаешь… Все мы кому-то не нравимся, даже кое-кому из аристократов. Ни один из Тридцати не получил так много – и тем не менее они довольны. Ты хочешь большего? Рабов? Скажи, чего ты хочешь! Ферамен: – Ничего этого мне не нужно. Но я не люблю черный цвет, и у меня чуткий сон. Ночи напролет слышу плач и причитания. Не люблю слез, а их полны глаза… Критий: – К чему ты мне это говоришь? Ферамен: – Умирая, Перикл сказал – самое большое его счастье в том, что ни одному афинскому гражданину не пришлось носить траур по его вине. Что скажем мы, когда будем умирать? Критий – с раздражением: – Зачем ты говоришь «мы»? Ты заявил в совете, что не согласен с моими действиями. Не увиливай! Ферамен: – Ну… прежде всего – что скажешь ты?.. Критий: – Я знаю мой долг, а того, кто мне мешает, следует устранить… Ферамен: – Но, великий Зевс, счет идет уже на тысячи! Критий: – Будешь продолжать в том же духе – я и тебя причислю к нашим противникам. Ферамен: – Но ведь ты и для того еще убиваешь богачей, чтоб захватить их имущество! Критий: – Как можешь ты смешивать две такие разные вещи? Да, богачей – которые против нас. Что касается имущества… А ты не знаешь, как выглядит наша казна? Мы вынуждены быть безжалостными, конфисковать имущество, увеличивать налоги, проводить реквизиции… Ферамен: – Но, Критий, мне волей-неволей приходится общаться с людьми – я ведь один из «тридцати извергов», как нас называет народ, – так вот, на кого я ни взгляну, все от меня отворачиваются! И ночью, во сне, приходят ко мне мертвецы, с которыми я пировал еще вчера… Критий: – Дрянь ты, Ферамен, и плевать мне на твои жалкие чувства. Спартанцы приказывают… Ферамен взорвался: – Спартанцы не приказывают убивать, хотя они и рады видеть, как мы истребляем своих же! Критий с яростью: – Много себе позволяешь, Ферамен! Я не могу не убивать. Это в высших интересах, не в моих личных! Или ждать, когда начнут убивать нас? Ферамен: – Когда во главе Афин стоял Алкивиад, он никого не обижал, устраивал пиры даже для бедняков – весело было у подножия Акрополя… Критий: – Что?! Уже и ты хочешь посадить Алкивиада на мое место? Ферамен уклонился: – Как ты, поэт, можешь устраивать такие гекатомбы? Или не был ты учеником Сократа? Критий: – Дойдет очередь и до Сократа! Ферамен: – Ну, этого ты не сделаешь! Критий: – Довольно. Ты – один против двадцати девяти. Завтра явишься в совет и заявишь при всех, что берешь назад все, что когда-либо говорил против меня и против спартанцев! Ферамен: – А если не возьму назад? Критий вышел, не ответив. После заката в сумраке тюремной камеры мигает тусклый огонек светильника. У осужденного немеет тело, оцепенение поднимается от ног к сердцу. Отравитель философствует: – Н-да, мой милый, живем среди обломков. А кто их делает, обломки-то? Кабы только спартанцы! Так нет, и наши туда же; сами-то они обломки крушения, да и мы с тобой тоже. – Он кивает на человека, умирающего так медленно. Но вдруг он спохватывается, принимает почтительный вид – входит Критий, закутанный в длинный плащ. Не поздоровавшись, без всякого обращения, Критий спрашивает: – Как дела? Отравитель нерешительно: – Работы много… Не поспеваю за тобой, господин. – Что за дерзость? За мной? Ты хочешь сказать – за нами? – Оговорился я, – оправдывается палач. Но Критий не удовлетворен; отступив на шаг, крикнул: – Как это не поспеваете? Нарочно? – Нет, господин. Мы-то стараемся. Но наше дело требует времени – а когда цикуты мало, тем более. Все ночи не спим. – Скольких можете обработать за ночь? – Раз на раз не приходится, – уклончиво объясняет палач. – И не от нас зависит. Некоторые – ну, вы понимаете кто – бывают уже полумертвые от страха, когда их приносят, в других, – он взглянул на лежащего, – словно девять жизней, одной чаши им мало. Критий перевел взгляд туда же, куда смотрел отравитель, и процедил сквозь зубы: – Другого способа не знаешь? Отравитель промолчал. Критий двинулся к выходу. Поняв, что это означает для него, отравитель быстро выговорил: – Душить… Перед тюрьмой – толпа. Страшные длинные ящики, в них всегда тишина, наводящая ужас: у тех, кого привозят сюда, во рту кляп; тем же, кого отсюда увозят, кляп уже не нужен. Страшный караван носильщиков смерти проходит через шеренги стражей. Голоса: – Послушали б Алкивиада, победили бы мы у Эгос-Потамов! – Был бы Алкивиад в Афинах – такая бойня была бы невозможна! – Вместо слез текло бы вино! Алкивиад! Таинственным эхом отдается это имя по всему городу. Помощник отравителя принимает у носильщиков очередную жертву. Отравитель разглядывает человека – как всех до него. Видимо, осужденный защищался. Он весь в крови. И все же палач узнает его, и у него вырывается: – О всемогущий Зевс! Ты ли это, господин?! Ферамен? Ферамен не отвечает. У него кляп во рту. Но отравитель продолжает, обращаясь к нему: – Ужасно! Вы уже и друг друга отправляете к Аиду! А впрочем, что я говорю! Что тут ужасного? Помощник шепчет палачу: – Ты сказал – теперь моя очередь душить, но этого я не могу, этого ты сам… Отравитель засмеялся: – Успокойся – ни один из нас к нему не притронется. Он получит питье, сколько бы времени это ни заняло… Ранними утрами Сократ прогуливался по берегу Илисса – там, где юношей ходил на встречи с Анаксагором и на свидания с Коринной. Возвращаясь, останавливался в тени пиний неподалеку от домика, в котором жил с семьей внук великого государственного мужа Аристида, прозванного Справедливейшим из людей. Внук Аристида выходил из дому только по утрам – продать свои изделия. Во времена такой дороговизны трудно было прокормить себя, жену, детей да еще сестру Мирто плетением лыковых корзин и кошелок. Мирто ела скудную пищу, выслушивая грубости брата и язвительные замечания невестки. По утрам, когда брат с женой отправлялись на рынок с товаром, Мирто выходила в неогороженный садик, брала кифару и пела песни – и всем известные, и свои, сочиняя слова и мелодию. Она знала – под пиниями стоит Сократ. Стоял он там и сегодня. Но сегодня он подошел к ней и заговорил: – Ты внучка Аристида? – Да, Сократ. Я Мирто. – Часто слушаю твое пение. – Я всегда пою для тебя, когда ты стоишь под пиниями. – Мне приятно слушать тебя, смотреть на тебя. – Он легонько приподнял ей голову. – Ты плачешь? Она рассказала ему о своей печальной доле. Сократ задумался. По его просьбе Критон, конечно, возьмет Мирто в свой богатый дом. Но тут же в нем взыграла ревность – с какой стати этому прелестному созданию жить вблизи от Критона! Удивился своему чувству, попытался прогнать его – не получилось. Громко засмеялся. – Могу я узнать, чему ты смеешься, Сократ? – Себе и другим я внушаю: познай самого себя! А все еще сам себя не узнал. Более того, в себе, в своей душе нахожу такие уголки, которые – клянусь псом! – вовсе и не мои! – Он погладил девушку по желтым волосам. – Такая красавица – и не замужем? – Нет у меня приданого. Ни обола. Да и мне не всякий подходит… – Из-за нескольких драхм отнята у тебя часть жизни! Да это беда – всеобщая наша беда… – Тяжело мне. В доме брата каждый кусок становится поперек горла, как подумаю, что объедаю его детей… И ту же мысль читаю в глазах брата и его жены… – Попробую, Мирто, что-нибудь сделать для тебя. В последнее время Ксантиппе нездоровилось. Она обрадовалась тому, что Мирто сможет помогать ей по дому, даже заменить ее. И Ксантиппа сама отправилась к Мирто и предложила ей прибежище у себя. – Только знай – ты переходишь из нужды в нужду. Мы бедны… – Зато ласковы и приветливы. А это больше чем богатство. Мирто перешла не только из нужды в нужду, но и из безопасного места туда, где грозит опасность. Он сидит на бортике бассейна, окруженный юношами и взрослыми. Людям так нужен светлый взгляд на жизнь – и они собираются вокруг Сократа, слова которого хоть немного рассеивают мрак этих времен убийств и грабежей. – Ты учишь молодежь вопреки запрету Тридцати лучших? Нарушаешь закон, Сократ? – раздается голос Анофелеса, который незаметно затесался в кружок друзей. – О нет, милый Анофелес, я не нарушаю закон. Ты только хорошенько прочти его текст, вывешенный на пританее. Там написано, что я не имею права обучать юношество искусству риторики, но ни словом не сказано, что мне запрещают с кем-либо беседовать, а этим я сейчас и занимаюсь. Я ведь никого из вас не учу, друзья мои. Вот вы собрались тут все, с кем я часто беседую. Скажите: взял ли я с кого-нибудь из вас плату, как подобает учителю? Хоть обол? Нет. Видишь, милый друг! А рот мне закон не зашил. Смех, рукоплескания. Ученики уводят своего наставника в дальний уголок палестры, надеясь, что будут там с ним без посторонних. Это приятное местечко, здесь пахнет тимьяном и тихонько журчит ручей, облизывая выступающие из воды камни. Над ручьем носятся стрекозы. – Когда-то я говорил вам, каким должен быть хороший правитель, – начал Сократ. – Тогда со мною были Алкивиад и Критий – правда, Критон? Но Ксенофонта, Аполлодора, Анита и тебя, Платон, тогда еще не было с нами. Сегодня я расскажу и вам. – Ты хочешь говорить об этом здесь? – спросил, озираясь, Критон. – Об этом я хочу говорить везде, – спокойно ответил Сократ. И он стал рассказывать, отлично заметив, что в ручей соскользнул Анофелес – видно, тоже хотел поучиться. – Я упомянул Алкивиада и Крития. Да, с ними обоими беседовал я о том, сколь почетна и благородна задача – править своей страной. Искусство правителя – самое сложное из всех человеческих занятий. Человек, поставленный на первое место в общине, обязан многое знать, уметь, быть рассудительным и отважным, и надо, чтобы в разуме его и в сердце была гармония добра и красоты. Можно ли научиться искусству правления? Я убежден, что – да. Сегодня – судите сами! Вы, вероятно, скажете, что правитель прежде всего должен быть справедливым. Легко ли это? Добро не птица, летающая в небе; то, что добро для одного дела, может оказаться злом для другого. Точно так же и справедливость. Ее тоже нужно рассмотреть со всех сторон прежде, чем определить – на чьей стороне, за какими людьми должна она стоять, чтоб называться справедливостью… Платон пристально, с лицом, все более серьезным, смотрит на Сократа, который в своих рассуждениях подходит к самым опасным границам. Его поняли все. То, что справедливо для всех граждан, не может быть справедливым для Крития. Макушка головы Анофелеса выдавалась над линией берега – доносчик сидел в ручье на камне и лихорадочно записывал на табличку обрывки Сократовых речей. Полностью фразы он не успевал записать, да и не совсем понимал их. Сократ, как обычно, избрал для своих рассуждений пример из сельской жизни, чтоб пояснить мысль. – Честолюбие многих афинян заключается в том, чтобы стать во главе города и заботиться о тысячах сограждан. А прославиться? Это всегда удается, если слово «прославиться» понимать слишком общо, не спрашивая себя – как. Как же следует действовать правителю, хозяину, чтобы одним словом выразить возможность для него прославиться? Возьмем пастуха, на попечении которого отара овец. Если пастух уменьшает свое стадо – не назовем ли мы его скорее волком для своих овец, чем добрым пастырем? Друзья Сократа теснее придвинулись к нему, невольно стремясь сделать так, чтобы сказанное им осталось между ними. Но они соглашались с ним, и сердца их бились свободнее. – Вы согласны? – улыбнулся Сократ и весело продолжал: – Но если мы назовем его волком – можно ли назвать его пастухом? Нет? Я того же мнения, что и вы. Правильно ли ты записываешь, Анофелес? Платон в ужасе прошептал: – Анофелес это слышал?! Все испуганно повернулись к ручью. А Сократ продолжал: – И добавим: если так поступает правитель – правитель ли он еще? У слушателей мороз пробежал по спине. – Чистые воды источника Каллирои дала Афинам природа – но потоки человеческой крови отворил в Афинах человек… Анофелес, пригнувшись, бежал по руслу ручья, перепрыгивая с камня на камень. Похвастаться на людях новой одеждой всегда успеется, сказал себе Анофелес; и он бегает по городу в старом рванье. – Люди! Свобода! Каждый может делать, что хочет! Нет у нас никаких правителей! – Сдурел ты, шут? – удивляются мужчины. – Нет у нас правителей! Нет правителей! – выкрикивает Анофелес. – Издеваешься над нашим горем! – кричат ему вслед женщины. – Ничего подобного! Сократ сказал – кто плохо правит, тот не правитель! Вот как! – Придержи язык, дуралей! – Разве мудрый Сократ не прав? Кто не умеет шить – не портной, кто не умеет стряпать – не повар! Может, скажете, нет? – Анофелес расхохотался, ожидая, как подействуют его слова. И дождался. В кучке мужчин один строптиво пробормотал: – Да уж, это ужасное правление не продержится долго… – А чего тебе не хватает, приятель? – допытывается Анофелес. – О том, что у нас есть, лучше не говорить. Набито нас в Афинах что сельдей в бочке. А чего нам не хватает? Хлеба, мяса, денег, работы, земли, крыши над головой… – И тише добавил: – И демократии, которая сделала бы нас снова людьми… – Держим и мы кое-какие железки в горне, – ободряюще заговорил другой афинянин. – Первая – Фрасибул, укрывшийся в Филе, вторая железка – демократы в Фивах, но есть и третья, уж из нее-то выкуется славный меч! – Кто же это? Говори! – настаивает Анофелес. И бедняк доверчиво отвечает мнимому бедняку: – Алкивиад. Анофелес выражает сомнение: – Он-то нам чем поможет? Как знать, где он сейчас… – Я знаю, где он, – похвастал моряк-инвалид. – Он со своей Тимандрой бежал в Азию, обедает с персидским царем. И каждый день выпрашивает у него по триере. Как наберет сотни две – будет здесь! – Ох! Скорей бы! – восклицает Анофелес и скрывается, тихонько посмеиваясь. В роскошной вилле Крития раб доложил хозяину: пришел Анофелес. Зачем явилась эта мразь? За подачкой? С доносом? – Впусти. Анофелес проскользнул в дверь и замер в почтительной позе. Критий смерил его холодным взглядом: – За милостыней? Об этом ты мог сказать привратнику. – Благородный, высокий господин! Мне ничего не надо. Просто пришел поклониться тебе – как старый знакомый, как твой почитатель. В твоем лице Афины дождались наконец крепкой узды. – Он поднял руки и, как бы в пророческом исступлении, продолжал: – Вижу – тобою очищенные Афины взрастают в новой славе! Вижу – на Акрополе, рядом с Афиной Фидия, стоит твое изваяние… – Перестань. Я не спешу помирать, чтоб мне ставили памятники. – Сохраните, боги! Это я из почтительности… – Ну, довольно лести. Что хочешь за нее? – Сохраните, боги! Я пришел не просить. Я принес тебе нечто более ценное, чем то, что можно оплатить серебром. – На кого доносишь? – Сохраните, боги! Доносительство презираю, но могу ли я, честный гражданин, сидеть сложа руки, когда… даже язык не поворачивается! До чего же ужасно, что о тебе говорят, будто ты плохо правишь, а стало быть – ты не правитель. – И ты посмел ко мне с этим?.. Вон! – рявкнул Критий. – Не торопись, благородный господин. Дело серьезное. И опасное. Люди уже повторяют… Уже и на стенах появились позорящие тебя надписи: «Пастух ли тот, кто уменьшает стадо? Правитель ли Критий, который истребляет сограждан? Критий не умеет править – Алкивиад умеет! Пускай вернется!» – Думаешь, я не знаю, сколько у меня врагов? Но меня заинтересовало сравнение с пастухом. Какой дурак это выдумал? Анофелес выжидающе промолчал. Критий вынул из шкафчика кошелек, бросил на стол. Зазвенело серебро. За одну минуту семикратно изменилось выражение лица Анофелеса: – Дурак, сказал ты? О нет, господин. Нет. Сама Дельфийская пифия объявила этого человека мудрейшим… – Что?! Так это мой… Критий побагровел. Значит, мало ему было обозвать меня свиньей? Так я не правитель? Готовит почву для возвращения Алкивиада? Своего любимчика? – Болтливый болван, – небрежно бросил Критий и, не прибавив ни слова, швырнул кошелек Анофелесу. Скиф в полном вооружении соскочил с коня и трижды грубо ударил в калитку коротким мечом. Сократ завтракал, Мирто поливала цветы. Услышав стук, Сократ крикнул: – Какой невежа рвется к нам?! Скиф вошел: – Тебе надлежит немедленно в моем сопровождении явиться в булевтерий к Первому из Тридцати, Критию. – Хо-хо! – рассмеялся Сократ. – В сопровождении такого великолепного воина с мечом! Какая честь! – Он спокойно продолжал уплетать лепешку с медом, запивая козьим молоком. – А скажи-ка, приятель, меня ожидает одна только его просвещенная голова или там будет много таких голов? – Он ожидает тебя вместе с Хармидом. – Отлично, сынок. Оба они мои ученики, и, когда я по их предписанию явлюсь к ним, они окажутся в достойной компании. – Не ходи! – вскричала Ксантиппа. – В твоем предложении, Ксантиппа, что-то есть… – Приказ Первого гласит… – начал было скиф, но Сократ, словно его тут и нету, продолжал: – Ты права, мне не подобает идти пешком: Критию следовало бы прислать за мной носилки. Но он всегда был немножко невоспитан. Прощу его и пойду. – Все Афины увидят… – Рыдания перехватили горло Ксантиппы. – Увидят мою славу, – договорил за нее Сократ. Критий увидел его через проем в стене. Тихо выругался. Слишком поздно сообразил, что совершил ошибку. За Сократом, ведомым скифом, валила толпа – мужчины, женщины, молодежь… Валила толпа с угрожающим ропотом. Критий сидел в кресле на возвышении – Сократу он указал на низенькое сиденье напротив себя. Сократ, не ожидая, когда с ним заговорят, смерил взглядом разницу в высоте сидений: – О высокопосаженный Критий, вот я пришел по твоему приглашению в это уютное помещение. Что у тебя новенького? Критий протянул ему лист папируса. На нем был написан закон, запрещавший Сократу обучать искусству риторики в гимнасиях, у портика и в других публичных местах. – Тебе это известно? – А как же! То же самое вывешено и внизу, чтоб каждый мог прочитать, и в обоих текстах одна и та же грамматическая ошибка. Вот здесь, видишь? Тут надо писать омикрон, а не омегу. Критий яростно дернул бровью. – Не задерживай меня! Мне некогда. Стало быть, тебе известен закон? – Да. Только не понимаю, при чем тут я? Критий бросил на него гневный взгляд. – Не прикидывайся дураком, великий философ! – Ну, если ты прикидываешься деспотом, великий услужающий… – Что? Кто услужающий – я? – обиделся было Критий, но поспешил обойти щекотливое место и резко заговорил: – Нам известно, что ты общаешься с молодежью и обучаешь ее искусству риторики! Сократ встал и как бы нечаянно подошел к проему в стене, чтоб его слышали и на улице: – Восхищаюсь твоим всеведением. Ты меня поражаешь. Когда ты ходил у меня в учениках – всеведением не отличался. Видимо, источник его – тайный; на возвышенных местах нередко бывает много тайного. Ведь и Олимп окутан облаками, чтоб даже Гелиос не видел, что там творится. Но к делу. Ты сказал, тебе некогда, и я думаю, у тебя действительно мало времени… – Что ты имеешь в виду? – Понимай как хочешь. Так вот, насчет обучения. Ты ошибаешься. – Нет. Мы знаем – ты обучаешь. Я сам знаком с твоей тэхнэ маевтике и с тем, сколько коварства за ней скрывается. – Ах да, прекрасная философия, помогающая человеку родить мысль. Но, насколько я понимаю, вам тут не нравится мысль, что афинский народ может рождать мысли… Снаружи раздался взрыв хохота. – Сядь сюда! – повелительно крикнул Критий, указав на сиденье, и задернул тяжелый занавес в проеме. Затем он раскрыл ладонь перед носом Сократа и сжал ее в кулак. – Раз уж ты так любишь порождать в людях мысли, скажу тебе, какую мысль ты породил во мне, в правителе, понял, повивальная бабка?! Я издаю новый приказ: Сократу запрещается вообще разговаривать с молодежью! – О, это удивительный запрет. Издавался ли где-нибудь когда-нибудь подобный? – Не послушаешь – берегись, Сократ, я все еще щажу тебя! – Даже через тяжелый занавес слышен был ропот толпы. – Я щажу тебя потому, что ты был моим учителем, но, если ты не повинуешься, тебя ждет палач… На площади раздались нетерпеливые крики: – Сократ! Что с Сократом? Сейчас же отпустите Сократа! Критий побледнел. Заметив это, Сократ проговорил успокаивающим тоном: – Не бойся, мой дорогой, я тебе помогу. Он встал, подошел к проему своей утиной, переваливающейся походкой и отдернул занавес. Его встретили ликующими кликами. Сократ поднял руку, прося тишины. – Вот он я, милые мои друзья! Мне здесь очень хорошо. Высокопосаженный принял меня как гостя и только что посулил мне государственные почести… – Прекрати! – крикнул Критий. Сократ, отойдя от проема, спросил: – До какого возраста запрещаешь ты молодежи разговаривать со мной? – До тридцати лет. – Клянусь шеей лебедя Леды, цифра тридцать как-то особенно вам по душе! Впрочем, теперь уже – двадцать девять. Это много. Нельзя ли скостить десяток? – Хватит с меня твоих шуточек! – рявкнул тиран. Но Сократ продолжал расспрашивать: – А как быть с продавцом оливок на рынке, если ему меньше тридцати? Случится, к примеру, что я не смогу ему сразу уплатить – ты ведь знаешь, цены скачут вверх с каждым днем, – а говорить с ним мне нельзя, я не смогу сказать ему, что остаток отдам завтра, уйду, а он пошлет за мной скифа, как за вором… Ты, конечно, согласишься, что это не подобает Сократу… – Глупости выдумываешь! – Вовсе нет. Сунься-ка нынче на рынок без денег! Горсти гороха в долг не дадут. Или если, скажем, встретится мне юноша, спросит: скажи, гражданин, как найти мне прославленного Крития? Мне и ему нельзя ответить? Критий вдруг понял, что Сократ разговаривает с ним отнюдь не как с правителем, тем самым подтверждая донос Анофелеса. Он встал, указал Сократу на дверь. Выйдя из булевтерия, Сократ попал в объятия своих учеников. Его засыпали вопросами – чем кончилось? – Критий почтил меня новым запретом. Отныне я вообще не имею права разговаривать с теми, кто моложе тридцати лет. – Ах, это за то, что ты сравнил его со свиньей, когда он отирался об Эвтидема, – сказал Критон. – Скорее за то, что ты распространил по Афинам мысль: тот не правитель, кто, подобно негодному пастырю, уменьшает свое стадо, – возразил Ксенофонт. – Это – страх, – вымолвил Платон. – Страх, который Сократ внушает Критию. – А мы-то хотели, чтоб ты нам рассказал… – жалобно протянул Аполлодор. Сократ ухмыльнулся. – Но мне позволено разговаривать с теми из вас, кому больше тридцати – как Критону или Симону. С младшими разговаривать закон мне запрещает. Постойте! Не ершитесь, не возмущайтесь, будьте внимательны: вам, молодым, закон не запрещает слушать, когда я буду беседовать со старшими. Об этом, клянусь шкурой Кербера, в законе ничего не сказано! Обнимают, уводят Сократа, весело шумя. Когда Сократ покинул булевтерий, отдернулась одна из завес, и в зал вошел Хармид. – Ты хорошо слышал, Хармид? – Каждое слово, особенно – его. Но я уверен, он и теперь не подчинится. Ты говоришь – надо нагнать на него страху. Да разве этот упрямец знает, что такое страх? Он сам нагоняет страх на нас! – Порой я думаю, не лучше ли предать его суду за подстрекательство: один свидетель у меня есть, других найдем играючи, а тогда – чаша цикуты, и будет покой. – Не будет, милый Критий. – Ты прав – он и мертвый будет вредить нам. И даже больше, чем живой. Афиняне нас ненавидят, его любят. И все же я был бы спокойней, если б его не стало. – Замолчи – он был не только твоим, но и моим учителем, – сказал Хармид, передернувшись от отвращения к Критию. – Нет, с ним пока подождем. Сейчас нам опаснее Алкивиад. Народ уже громко кричит, призывая его, а если ему удастся поднять на нас персидского царя, будем иметь дело и с ним, и с афинским демосом. Пока Алкивиад жив, нам и в собственном доме небезопасно. – Что ты задумал? – Голос Хармида звучал зло, возмущенно. – Он тоже любимец Афин. И мой и твой родственник. – Эту работу я предоставлю спартанцам. Пойду к Лисандру. А за Сократом установлю наблюдение. – Делай, как разумеешь, а я не желаю иметь со всем этим ничего общего. Но берегись: в том, за что тебя упрекал Ферамен, после его смерти упрекают уже и другие из оставшихся двадцати восьми. Взвесь все хорошенько – если обезвредишь Алкивиада и Сократа, как бы не погубили нас раздоры в собственных рядах! Критий сверкнул глазами: – Спасибо, что предупредил, – вижу, придется нам все-таки казнить Сократа! Что мы уменьшаем стадо – это лишь часть правды, а целая правда – в том, что мы избавляемся от паршивых овец. И если парша распространяется быстро, это значит, что мы должны действовать еще быстрее. С каждым днем мысль об этом все больше пугала тиранов. Критий велел доложить о себе Лисандру; мужлан сидя принял поэта, софиста, главу правительства, и выслушал, так и не предложив ему сесть. – Спартанцы не смогут спокойно владеть Афинами, пока жив Алкивиад, – так закончил Критий. Лисандр отпустил Крития кивком головы. И тотчас отправил гонца в Даскилею на Пропонтиде, к сатрапу Фарнабазу, чтоб устроить нужное. День тот имел странные краски, звуки и запахи. Ветер дул с фракийских гор, где пребывает Сабазий, как здесь называли Диониса. Ветер холодный, бешеный, будоражащий и пьянящий. На гребне свистящего ветра летел высокий, непрекращающийся звук, неизменной высоты, неизменной пронзительности. День был окрашен в цвет тумана, который стелется у самой земли, коварно выползает из всех расщелин, впитывается во все, что встречается ему на пути. Алкивиаду привиделся дурной сон. Ему снилось – он переодет в платье возлюбленной, и Тимандра подкрасила ему лицо, словно он женщина. Алкивиад был хмур; беспокойно ходил по комнате. Вчера он ужинал у Фарнабаза; но ко всем намекам, что пора ему, Алкивиаду, двинуться в поход во главе персидского войска и освободить Афины от спартанцев и от власти Тридцати, тот оставался глух и нем. – Должен же Фарнабаз прислать за мной и дать мне персидское войско! Почему он медлит? Кто, кроме меня, может спасти Афины? Уже много дней Тимандра с тревогой следила за нетерпением Алкивиада. Ей тоже не нравилась мешкотность сатрапа, и теперь, улавливая нотки отчаяния в голосе любимого, она вся дрожала. Как он страдает! Чем помочь ему? Как успокоить? – Что означает этот сон, Тимандра? Мороз пробежал у нее по коже до самых ног, до ногтей на ногах, окрашенных кармином. Тимандра была суеверна и боялась дурных снов. Она ответила нежно: – Он означает, что ты – это я, а я – это ты. Мы с тобой – одно, понимаешь? Она привлекла его к себе, на шкуры, разложенные по полу перед очагом, и заговорила, ласкаясь: – Как я люблю тебя, Алкивиад! Как хочу, чтоб и ты любил меня такой же любовью… Ее агатовые глаза, всегда такие завораживающие, сегодня сверкали напрасно. – Сатрап Фарнабаз – хитрый варвар, – сказал Алкивиад. – А царь Персии хитрее его настолько же, насколько могущественнее. – И вдруг закричал: – Долго ли собираетесь вы играть со мной в прятки?! Выслушаете ли меня наконец? Послушаетесь?! Тимандра прижала его ладонь к своей груди. Жалобно проговорила: – Сегодня ты даже не погладишь свою маленькую Тимандру? Не любишь меня больше, дорогой?.. – Чем объяснить, что царь Персии медлит? Может, он опять полюбил спартанцев больше, чем нас? Тимандру охватила дрожь. Почему это так мучает Алкивиада? Почему мало ему нашего скромного счастья? – Мне холодно без твоих ласк, – прошептала она. – А у тебя сегодня был такой хороший сон – ты был мною, а я тобой… – Слышишь этот звук? – перебил он ее. – Какой звук, любимый? – Такой высокий, непрерывный звон… Она прислушалась. – Ничего не слышу. Он звенит в тебе, этот звук, от мучительного ожидания. Она поднялась, пробежала по шкурам за кифарой, торопливо ударила по струнам. – Сейчас ты перестанешь его слышать! Запела. Дурное свершается мгновенно, хотя надвигается медленно, подумал Алкивиад. Но какое дурное, по какой причине? Что может быть хуже для меня, чем ждать, словно нищему, у ворот сатрапова дворца? Я должен, должен вернуться в Афины! И – со славой! Ах, я уже слышу ликование толп, вижу пылающие факелы… Кифара Тимандры звучала – глухие, темные аккорды; голос ее дрожал от страха, напрасно старалась она окрасить его страстной жаждой любви. Почувствовала, что сейчас расплачется, и умолкла. Отложила кифару, бросилась к Алкивиаду, обнимала его, целовала… – Люби меня! Люби меня! Я погибну без твоей любви! Он отвечал ей объятиями, поцелуями. – Я-то тебя люблю, но ты скоро перестанешь любить меня, нищего, жалкого просителя. Я б на колени упал перед персидским царем, слезами смягчил бы его сердце – да он меня к себе не допускает! – Взгляни, Алкивиад. – Тимандра показала на высоко прорубленное окно, задернутое занавесом. – Я еще не видела таких кровавых закатов. – Здесь, на севере, закаты пышнее, чем в Афинах… Но багровые отсветы на занавесе шевелились. Алкивиад вскочил. – О боги! – в ужасе воскликнул он. – Смотри! И на восточной стороне зарево! Это не закат, Тимандра. Дом горит! Бревенчатый дом, подожженный с четырех сторон, стоял в пламени. Алкивиад, как ребенка, подхватил Тимандру на руки, вынес из дому. Одним прыжком вернулся внутрь, обмотал плащ вокруг левой руки, правой схватил меч – ждал воинов, а не убийц из-за угла. Выбежал через огонь навстречу врагу. Ярко озаренный пожаром, со сверкающим мечом в руке, стоял он – разъяренный, страшный демон. Наемные убийцы, сбежавшиеся было к горящему дому, отступили к лесу. Имя Алкивиада внушало им страх. Сам он наводил на них ужас. Он стоял перед пылающим домом, словно в огне, тучи дыма минутами совсем скрывали его. – Сюда, ко мне, негодяи! Выходите против меня! Всем вам головы снесу! Почудился издали отчаянный зов Тимандры: – Алкивиад! Заглушая треск огня и грохот рушащихся балок, он крикнул: – Не бойся, Тимандра! Меня никто не одолеет! Трусливые тени стали метать в него копья с опушки леса, засыпали дождем стрел. Он пал бездыханный. Ветер свистел, раздувая пламя, но тени Фарнабазовых наемников укрылись во тьме, и ночь поглотила их. Дом догорал, когда Тимандра нашла тело любимого. Горько зарыдала она. И так просидела над мертвым возлюбленным до рассвета. Утром она умастила Алкивиада благовонными маслами, обернула в свои белые одежды, увенчала ему голову венком из зеленых листьев. Когда хоронили Алкивиада, впереди небольшой погребальной процессии несли его копье – в знак того, что те, кого он оставил на земле, будут мстить его убийцам. Много афинских демократов, спасаясь от тиранов, вовремя покинули Афины и Аттику, укрылись в Фивах и в пограничной крепости Филе. И вот после долгих месяцев кровавого правления настал час, когда Критий стоял на высоком пьедестале из тысяч трупов, а тираны не могли уже договориться меж собою – убивать ли больше или меньше, и кого, и за что, у кого что отнять, кому отдать; когда одни афиняне въезжали в роскошные дома убитых, восхваляя тиранию, а другие, поселившись на свалках, взывали к справедливости, – старый воин, флотоводец Фрасибул, верный сторонник народовластия, двинулся во главе демократов на Пирей и Мунихий, разгромил олигархов и освободил государство от ненасытных убийц. Критий пал в бою, сраженный множеством ран, нанесенных спереди и сзади. По дороге к агоре тянется шествие, во главе его – Фрасибул и Анит. В колонне шагает приплясывая странный человек. На его голове венок, с которого, развеваясь, свисают разноцветные ленточки; человек восторженно вскидывает руки, выкрикивая: – Да здравствует демократия! Да здравствует Фрасибул, освободитель! Это Анофелес. Граждане весело приветствуют его как шута, неотъемлемую принадлежность города. С таким же энтузиазмом, как Фрасибула, приветствует народ Сократа и его учеников. Сократ, как всегда, босой, на нем его обычный – единственный – гиматий, но лицо сияет празднично. Юная девушка подбежала к нему, увенчала розами. Какой-то мужчина протянул ему кувшин: – Выпей, Сократ! Сегодня – несмешанное! Сократ, отхлебнув, восклицает: – За счастливую жизнь! На возвышении для ораторов, на которое совсем недавно поднимались Павсаний, Лисандр и Критий, – лицом к площади, набитой людьми так тесно, что и оливке некуда упасть, встали сегодня Фрасибул, демагог Анит и ритор Ликон. Анофелес в своих лентах пробился к Сократу: – Что же нету тебя среди ораторов в столь торжественный день? Взяв кончиками пальцев одну из ленточек его венка, Сократ возразил: – А зачем это мне? Анофелес – громко, выспренне: – Но ты показывал пример бесстрашия перед кровавыми деспотами, перед худшим из них – Критием! Это знают все Афины! – Ну и разве недостаточно, что это знают все Афины? – удивился Сократ. – Неужели же мне еще об этом рассказывать? Старому воину Фрасибулу легче схватиться с полчищем неприятеля, чем сочинять возвышенные фразы. Он говорит сурово и кратко. Анит, полагая, что лаконичность Фрасибула не придала достаточного блеска великому моменту, сочным голосом заводит торжественную речь – о вражде богов, о жестокости спартанцев, которую превосходила только жестокость афинской олигархии, возглавляемой Критием. Обещает: – Мы отпустим на свободу всех, кого бросили в темницу Тридцать тиранов, вернем конфискованное имущество… Обновим славную демократию. Восстановим народное собрание, буле и гелиэю. Вновь введем обычай справедливого избрания архонтов и пританов из числа полноправных граждан путем жеребьевки. Установим бесплатный вход в театры и плату за время, отданное служению городу. Будем выдавать пособия неимущим гражданам… Долго говорил Анит, много наобещал, под восторженные клики толпы камень за камнем укладывал в основание храма обновленной демократии, которая отныне будет править в Афинах. Ликон, весьма искушенный в риторике, начал от Гомера и довел до нынешнего великого дня. Речь свою он заключил высокопарной фразой: – Граждане Афин, друзья! Власть народа даст вам все, что до сей поры виделось вам недосягаемым! Толпа расступилась. Государственные рабы вынесли амфоры вина – первое из того, что было недосягаемо для бедняков. |
||
|