"Сократ" - читать интересную книгу автора (Томан Йозеф, Томанова Мирослава)

ИНТЕРМЕДИЯ ПЕРВАЯ

«Протекло четверть века. Сорокапятилетний Сократ забыл Коринну и влюбился в Ксантиппу, юную дочь гончара из дема Керамик…»

Рывком распахнулась дверь, и в мой кабинет вошел Сократ.

– Вхожу без предупреждения, ибо в прихожей нет раба, который оповестил бы тебя о моем появлении, к тому же я возмущен…

Я притворился, будто не расслышал его последних слов, и со всем пылом приветствовал дорогого гостя.

Но старый философ, не слушая меня, сердито продолжал:

– Мало о ком столько написано за все эти столетия, как обо мне. Один мне рукоплещет, другой свистит и топает ногами, как плохому миму. Тот превозносит, этот ругает… Клянусь псом! Можешь ли ты разобраться во всем этом, если вдобавок сам-то я ничегошеньки не написал?

– Потому я и радуюсь так, Сократ, что ты посетил меня…

– Погоди! Когда я узнал, что ты собираешься писать обо мне роман, да когда объяснили мне, что такое роман, в котором автор якобы имеет право по своему произволу…

– Ну, не совсем, – попытался я возразить, но Сократ не дал мне договорить.

– … Я сказал себе: присмотри-ка за ним, ступай побеседуй…

– Ты не представляешь, как я этому рад.

– Но сначала я буду ругать тебя! Я возмущен!

– Чем, дорогой Сократ?

– Я ведь слышал, как ты тут разговаривал сам с собой…

– Приношу свои извинения – дурная привычка…

– Э, у меня она тоже была, – отмахнулся Сократ. – Но к делу. С тем, что ты написал обо мне до самого того момента, когда позвали меня мои Афины и я во главе товарищей помчался на агору, я согласен. Но в самом начале второй части – какая ошибка! Будто я забыл Коринну! Откуда ты это взял, гипербореец? Никогда! Ведь то была моя первая настоящая любовь, а она не забывается. Правда, она отравила даже мое искусство… Жизнь перестала меня радовать, обещание изваять Харит для Пропилеев меня тяготило. Однако время рассекает гордиевы узлы лучше всякого меча. Я чувствовал, что и теперь Коринна – больше моя, чем этого зловонного красильщика. Он впряг ее в работу, словно пятого своего раба, а я видел в ней богиню. Да не одну – трех богинь сразу! Причем видел я ее такой в тот миг, когда она была прекрасней всего, и такой она останется во мне навсегда.

– Ты и вознес ее такой над Пропилеями!

– Да – но ты не знаешь, как далеко было до этого, когда я вернулся с военной службы. Фидий похвалил мои рисунки: да, да, мило, мило – слышать его похвалу мне было приятно, ведь рисовал-то я скорее сердцем, чем рукой, – но тут же он заявил, что фриз может подождать, и ну гонять меня, как борзая лисицу!

Сократ поднялся с кресла, прошелся по кабинету своей утиной походкой; босые ступни его грузно шлепали по паркету, плащ развевался на ходу. Он грыз семечки, сплевывая шелуху в цветочные горшки на подоконнике. Глянул на меня своими выпуклыми глазами:

– Видел бы ты, как гонял меня Фидий! Говорил: хочешь быть скульптором – будь настоящим! Не просто каменотесом – художником! Ох, и труд же был – без конца единоборствовать с камнем… А тогда для этого было столько возможностей – тучи мраморной пыли стояли над Афинами…

– О каких возможностях ты говоришь, дорогой Сократ?

– Клянусь псом! Вспомни только: после нашей победы над персами на Кипре, под Саламином, вдруг мир, конец персидских войн. В силах ли ты представить себе, что это значило для Афин? Владычество над морем, над островами, портами, морская торговля, богатство!

Незадолго до появления Сократа я решал трудную задачу: как поведать читателю обо всем том, что произошло за эти два десятка лет прежде всего с самим Сократом, но и с Афинами, со всей Элладой. И вот Сократ задает мне тот же вопрос! Пожалуй, можно воспользоваться случаем, чтоб осведомить читателя о событиях тех лет, почерпнув сведения из самого достоверного источника: непосредственно из уст моего героя.

И я попросил Сократа рассказать о том, что он считает самым важным из происходившего в тот далекий век, когда он жил.

Бесхитростный философ легко дал себя уговорить. Он рассказывал, лузгая семечки, а я записывал с таким усердием, что бумага под моим пером едва не дымилась:

– Борьба Перикла с Фукидидом, вождем аристократов, завершилась остракизмом – Фукидид был изгнан из Афин на десять лет. Демократия одержала верх над аристократией. Ты знаешь, конечно, – основу демократии положил Солон. Для нашего мира это было равносильно чуду. Клисфен возвел стены этого здания, а Перикл расширил его и украсил.

– Поначалу он, должно быть, натолкнулся на сопротивление со стороны многих… – осмелился я вставить.

– Еще бы! До сей поры живо помню, как все тогда кипело в Афинах. Могло ли нравиться богачам, что Перикл у них отнимал, а низшим прибавлял и оболов, и власти? Не могло – ты киваешь, и ты прав.

Сократ рассказал, что Перикл хотел сгладить вопиющее различие между богатыми и неимущими. Поддерживая неимущих, он укреплял экономическую, военную и политическую мощь Афин.

Установив бесплатный вход в театры, он дал возможность народу расширить свои горизонты, повысить образованность, улучшить нравы, пробудить в нем любовь к Афинам.

То, что могло быть принято за милостыню, подачку, благотворительность, на деле приносило пользу всей общине; что казалось просто зрелищем – поднимало дух народа.

– А что, по-твоему, больше бесило аристократов – убыль денег или власти и авторитета?

– Думаю, то и другое в равной мере, – ответил я.

Сократ засмеялся:

– В равной мере? Нет! Больше всего они ярились на народное собрание, на нашу экклесию. Видишь ли, Перикл превратил экклесию в верховную политическую институцию. Четырежды в месяц собиралась экклесия на холме Пникс и народ голосованием решал все важнейшие вопросы. Пникс стал пугалом для богачей. Там ведь решались и их дела, что сказывалось на их доходах, на их былом влиянии. Периклу было чего опасаться – не только тех аристократов, которые открыто шли против него, но куда более страшного – ибо незримого – недруга. Ходишь по Афинам, ничего подозрительного вроде и нет, а между тем в этой вилле или в той шепчутся, сдвинув головы, девять, человек, одиннадцать человек… Никто даже не знал, сколько их в городе, таких гетерий, таких сборищ богачей-олигархов, тайно присягнувших все силы отдать для свержения демократии и захвата власти…

– Неужели Перикл не боялся их? – удивился я.

– Не могу сказать. Может, боялся, может, нет – во всяком случае действовал без оглядки. – Сократ погладил свою лысину. – Было у Перикла одно свойство, чуть ли не страсть – любил опасность. А быть с народом против тех, кто наверху, чертовски опасно.

– Ну а тысячи талантов, истраченных на строительство? Экклесия проголосовала за них? Ведь это было опасным шагом против полисов – членов морского союза: общая казна, откуда черпал Перикл, складывалась из их взносов. Или я ошибаюсь?

– Нет, нет. Не ошибаешься. Экклесия тоже поняла, что это опасная игра. Но не забывай – Перикл был великий государственный муж и зажигательный оратор. Он привлек народное собрание на свою сторону не описанием того, какими прекрасными станут Афины, а тем, что указал на выгоды, которые получит от строительства афинский народ. Возрастет красота Афин – поднимется и благосостояние всех жителей. Вот чем завоевал он голоса – и голоса восторженные.

Затем Сократ – и сам восторженно – рассказал, как расшевелил Перикл все Афины, всю страну, даже море с островами. Все пришло в движение! Он то и дело являлся в народное собрание с каким-нибудь новым предложением: возвести Длинные стены, расширить гавань в Пирее, увеличить число триер и – строить, строить… «Лукоголовый олимпиец», сказал Сократ, хоть и любил больше всего искусства и философию, отнюдь не был пустым мечтателем. Он обеими ногами прочно стоял на земле и думал об экономической прочности Афин и всей Аттики.

Усевшись снова в кресло и удобно вытянув ноги, Сократ продолжал:

– Представь только, какое оживление внесло строительство одного лишь Парфенона! Надо было добывать мрамор на Пентеликоне, грузить, возить, доставлять на Акрополь, обрабатывать; затем – лес, драгоценные ливанские кедры, слоновая кость из Африки, золото… Перикл дал работу людям на суше и на море. Всем ремесленникам: чеканщикам, каменотесам, скульпторам, живописцам, ткачам – да разве всех перечислишь? Каждого, у кого были здоровые руки и хоть какое-то умение, – каждого занял делом Перикл! Брал от всей страны – но и возвращал всей стране. – Сократ встал, протянул ко мне свои большие, сильные руки. – Вот и я этими самыми руками помогал со рвением, участвуя в великолепных трудах. И горжусь этим, напиши там у себя!

Я был поражен картиной, вставшей передо мной со слов старого философа. И у меня сорвалось удивленное:

– Замечательный человек был Перикл!

– Да, но он был честолюбив и охоч до славы, как все из проклятого рода Алкмеонидов. Забывал о софросине! – Он засмеялся своим чудесным жизнерадостным смехом. – Софросине – великая мудрость человечества, но кто из нас не забывал о ней частенько? Ты, например? – повернулся он ко мне.

– Конечно, дорогой Сократ! На каждом шагу грешу против софросине. Хотя под старость…

– Не говори мне о старости! – расхохотался Сократ. – Я старше тебя на двадцать четыре столетия!

Когда мы насмеялись, он рассказал мне, как в определенные дни посещал кружок Аспасии, к которой ходили знаменитые художники и философы. Там он познакомился с Эврипидом, там началась их большая дружба. С Анаксагором Сократ встречался постоянно. Философ уже написал о том, что некогда, на берегу Илисса, говорил Сократу о богах, и часть его рукописи ходила по рукам в тайных списках, распространяя неверие, хотя в то же самое время возродился величественный храм Афины, Парфенон, а закон по-прежнему карал неверие смертной казнью.

– А как ваши Хариты, учитель? – Я машинально перешел на «вы», и Сократ тотчас меня оборвал:

– Как ты со мной говоришь? Сколько Сократов сидит перед тобой? Странные обычаи у вас тут, на севере! Ну да ладно. Не извиняйся. Хариты, спрашиваешь? Я уже стал терять надежду, что когда-либо изваяю их. Еще я опасался, как бы Фидий не разгневался на меня за мою страсть беседовать с людьми, помогая им родить правильные взгляды, скрытые в них и не желающие вылезать наружу…

Был однажды такой случай: на мозаичные работы были поставлены два брата, и они не поделили между собой вознаграждение. Старший орет: ты вор! Младший орет: не вор я! Ну и схлестнулись. У одного палец сломан, у другого нос разбит. Скажи-ка, милый, ну можно ли было равнодушно смотреть на такое безобразие?

– Смотря кому, – ответил я. – Сократу – решительно невозможно!

– Ага, знаешь меня уже, – усмехнулся он. – Я и встрял. Утихомирил драчунов, а то бы так друг друга отделали, что ни один не смог бы заработать даже того обола, из-за которого подрались. А после стал я залезать к ним в душу своими вопросами, да так глубоко, как повитуха заходит рукой в лоно роженицы.

Из старшего вытянул на свет божий признание, что вообще-то он обязан делиться с младшим поровну, но берет себе больше. Из младшего – что он действительно стащил у брата часть денег, чтоб было поровну, как им и полагается за равный труд. Старший оправдывался тем, что у него большая семья, младший – тем, что хочет семью завести.

Начал я с ними рассуждать об этом запутанном деле, а вокруг набежала целая толпа – каменщики, художники по мозаике, рабы, надсмотрщики, да со своими ослами… Как превратил я все это в зрелище для публики, а братьев-соперников в актеров импровизированного спектакля, тут и начали мои голубчики соревноваться в справедливости: сплошное благородство да примерная братская любовь! Старший возвращает младшему деньги, чтоб тот мог жениться, младший сует их старшему, чтоб хватило прокормить семью. Из трагедии, которая грозила окончиться братоубийством, вылупилось зрелище для богов, и все, способные видеть и слышать, подняли дружный хохот при виде того, что я породил. На хохот явился Фидий: «Вы что, ребята? Почему не работаете? А, вон оно что! Опять Сократ!..»

Я не смог ему хорошенько растолковать, что предотвратил сейчас преступление. Трудно объяснять такие вещи: пока убийство не совершено, напрасно и говорить о нем…

Частенько боялся я, что Фидий возьмет да выгонит меня за подобные представления, когда я показывал на публике свое повивальное мастерство, но он этого не делал. Берег меня для Харит.

Сократ проглотил слюну.

– Мне уже перевалило далеко за тридцать, когда начали возводить Пропилеи, и Фидий сказал: «Вот тебе три куска мрамора, высекай богинь!»

Харит я закончил успешно, и поместили их в центре над входом в Пропилеи. Фидий пригласил Перикла – смотреть; он пришел со своими друзьями и советчиками, а я через Симона позвал Коринну. Не знаю, была ли она в толпе, которая мгновенно окружила правителя. Думаю – нет: Симон говорил как-то, что она не хочет показываться мне на глаза – располнела, и дочь у нее уже почти такая же взрослая и красивая, какой была некогда она сама. Так что не Эгерсидова, а моя Коринна вознеслась над Пропилеями, через которые проходят на Акрополь тысячи людей, любуясь ею в образе танцующих богинь…

Ну а после я делал все, что было нужно; только споры мои с Фидием учащались, и жизнь моя все резче раскалывалась надвое. – Он улыбнулся своей светозарной улыбкой. – Ты, конечно, понимаешь, между чем и чем!

– Понимаю, – ответил я. – У нас, чехов, есть такая старинная книга, называется «Спор души с телом».[13]

– Клянусь псом! Это хорошо! Правда хорошо. То, что происходило со мной, можно назвать «Спор камня с человеком»! – Он засмеялся. – Ты угадал, друг. Ну скажи, мог ли я усидеть наверху, на Акрополе, обтесывая мрамор, в то время как под Акрополем, в стое пойкиле – по-вашему, в портике, расписанном фресками, – собирался держать речь кто-либо из софистов, Протагор или Горгий? Они часто приезжали в Афины. Мог ли я не ходить слушать их? Ты помнишь, еще с отцом бывали у меня подобные споры: резец и мрамор – или «ворон считать», как он называл мою тягу к науке! Но теперь все было сложнее. Новая философия! Я смотрел во все глаза, слушал во все уши – а они у меня были большие, как у давнего моего приятеля Перкона, которого я отдал соседу в Гуди: пускай лучше живет у него, чем страдает в Афинах от моего недосмотра… Как и Анаксагор, эти два софиста, Протагор и Горгий, отрицали существование богов. Это меня и привлекло к ним. К тому же как они назывались-то: учители мудрости! Пришли-де мы учить, образовывать каждого… Понимаешь – каждого! Но ведь, клянусь кербером, и я хотел того же, стремился к этому! Вот уже не одной лишь материей, вселенной, атомами занялись философы – начали и о человеке думать! Я ликовал, и в рвении своем готов был голову сложить за Протагора, за то, что он сказал: «Человек – мера всех вещей».

Сократ засмеялся.

– Впрочем, я тогда еще не знал, что софисты младшего поколения научатся перекрашивать белое в черное, научатся толковать и в положительном, и в отрицательном смысле любое утверждение, а стало быть, и эту великолепную формулу Протагора. Но хватит об этом. Теперь представь: мои старые друзья и многие новые, молодые – Алкивиад, Эвклид, Критий – стали называть себя «учениками Сократа», «сократиками» и ни за что не соглашались от этого отказаться. Они являлись ко мне, ходили со мной на агору, на рынок, а там меня всегда уж поджидали люди, жаждущие моего совета. Устраивались они на ступеньках портика, где обычно выступали всякие фокусники, где бренчали кифары и танцовщицы скакали по ступеням, как буквы по папирусу, когда у пишущего дрожат руки. Девчонки те были тщательно подобраны, все пригожие, фокусники – настоящие волшебники. Но стоило появиться мне – народ тотчас окружал меня, и фокусникам оставалось только свернуть лавочку. Сократ! Опять будет на что поглядеть! То-то будет развлечение!

Сократ глянул на меня:

– Ты несколько удивлен, мой молодой друг? Ага! Думаешь: как же так, Сократ – и развлечение? А между тем развлечение-то было, хотя я вовсе не собирался развлекать людей. Я до тех пор донимал кого-нибудь из них, пока он не сбрасывал маску, которая изображала мудрого, а скрывала глупца. Это-то и нравилось зрителям до крайности – пока задевало других. Ого, братцы, Сократ из каждого сумеет вытащить на свет, что там у него в печенках, ха-ха! Пускай возьмет теперь в работу Небула или Тубула, а меня – меня пусть не трогает! Бывало, такой насмешник воображал, что можно, пожалуй, чему-нибудь у меня и подучиться – зато если я брался за него самого, то тут уж хохотали другие, просто зеваки. Я уже говорил тебе, что ко мне обращались за советами в самых разных делах: торговых, судебных, семейных, например как помирить вспыльчивого мужа со сварливой женой, да боги ведают, в каких еще. Я давал советы, как умел, серьезные или веселые, но – всегда бесплатные… Впрочем, нет! Не всегда! Сколько раз платили мне оплеухами и пинками! Что скрывать – однажды торговка окатила меня ведром воды из-под снулых рыб, мутной и вонючей. Тьфу, до чего неприятно! Но не думай, была в моих занятиях и хорошая сторона: дашь сегодня человеку совет, он меня за него обругает, чуть ли не побьет, а завтра, глядишь, превозносит меня как своего спасителя. Нет, я имею полное право сказать – люди меня любили, хоть и называли порой вовсе нелестно – «умник-разумник», а то даже «пройдоха»; но к этому они прибавляли словечко «наш»: наш умник-разумник, наш пройдоха. Один продавец оливок говорил, что без меня и Афин-то себе представить не может. Понимаешь, тут-то и был камень преткновения: я хотел быть внизу, на агоре, а Фидий желал меня видеть на Акрополе. Одним словом, тянуло меня от камней к живым людям…

– Я знаю, – заметил я. – Известность твоя росла, привязанность народа тоже, всюду ты был желанный гость – могу себе представить, с каким нетерпением высматривали люди, когда же ты наконец появишься…

– … в новом телесном облике, – иронически хохотнул Сократ. – Да, я был уже не прежний гибкий юноша, а бородатый брюхан, лупоглазый, с толстыми губами и лысиной, ха-ха!

– Но всегда притягательный и неотразимый – так, по свидетельству Калликла, выразился о тебе Алкивиад! – Я засмеялся тому, что на сей раз последнее слово за мной.

– Прекрасное было время… Потомки назвали ту эпоху «золотым веком», и думаю, они правы. Земля тогда рождала всего в изобилии: оливки и ячмень, но точно так же – искусства, знания, жажду познавать… Все приносило плоды, великолепные, как золотые яблоки в садах Гесперид. Перикл осуществил свою мечту: Афины становились Элладой в Элладе. Культурным центром тогдашнего мира. Желаемое стало действительностью.

Сократ вздохнул.

– Но постепенно эту эпоху подъема начала разъедать некая кислота, которая распространялась от олигархических гетерий. Пока Перикл был в полной силе, тайные сии стратеги не осмеливались покуситься на него, но, когда он постарел и ослаб, они повели наступление – сначала на тех, кто был ему предан, а там, чем дальше, тем ближе стали подбираться и к нему самому…

Сократ умолк. Не отвечал на мои вопросы. Стоял неподвижно, уставясь в пространство. Меня это встревожило, но я вспомнил, что это его давняя привычка – простаивать, погрузившись в думы, хотя бы и сутками.

Наверное, сейчас он в мыслях своих подходит к трагическому концу Перикла. Не простоит ли он так до утра? А мне так не хочется, чтобы он молчал: мы ведь только что коснулись событий, столь важных для судьбы Афин, да и самого Сократа…

Однако вскоре он обернулся ко мне со своей широкой улыбкой:

– Раз как-то сижу я у Перикла – была одна Аспасия, больше никого… Перикл по моей просьбе рассказывал о своем путешествии с отрядом военных кораблей к Понту Эвксинскому. Вдруг с горьким плачем врывается к нам мальчик лет пятнадцати. Лицо перекосилось, покраснело, даже его расшитый хитон был мокрым от слез. Перикл прервал речь и заботливо спросил подростка, что случилось. А тот все плачет, рыдает, словно его режут на части.

– Кто был этот мальчик? – с нетерпением спросил я.

– Алкивиад. Тот, о котором ты сам упомянул.

– Племянник Перикла и новая надежда Алкмеонидов, – пробормотал я.

Сократ утвердительно кивнул и стал рассказывать дальше – о том, как Перикл и Аспасия, встревожась, допытывались у мальчика, что же с ним стряслось, а он кричал, рыдал, топал в ярости ногами и никак не успокаивался. Тогда Сократ спросил, известно ли ему, что одна из высших добродетелей мужчины – софросине? Алкивиад огрызнулся: «Знаю! Ты хочешь, чтоб я перестал плакать, но он такой милый, такой красивый, прихожу, глажу его по морде, целую, а он голову свесил и глаза у него такие печальные!»

Аспасия сообразила, что речь идет о любимом жеребенке Алкивиада, и спросила озабоченно: «Уж не болен ли твой Оникс?» «Болен, болен!» – всхлипнул мальчик. «Это ужасно, мой милый», – сочувственно сказала Аспасия и потянулась обнять Алкивиада, но тот увернулся и заплакал еще горше.

– Я взял его за руку, – продолжал Сократ. – Взял крепко, чтоб он не мог ее вырвать. «Ты полагаешь, что плачем поможешь жеребенку?» Он сердито сверкнул на меня глазами, но слушать стал. «Был у меня любимый ослик, – продолжал я. – Звали его Перкон. Раз он заболел, и я сам его вылечил. Попробую вылечить и твою лошадку, хочешь?»

До этого случая, встречаясь со мной в доме Перикла, Алкивиад как бы не замечал меня. А тут притих. Теперь, когда он перестал плакать, стало видно, до чего этот мальчик прекрасен. Не было в нем ни одной, самой мелкой черточки, которая нарушала бы эту чудную красоту. Прелестное лицо в рамке буйных кудрей, глаза, как звезды, ясные, тело стройное, как тополь. Даже для Эллады, где так много красивых юношей, Алкивиад был дивом.

Он окинул меня внимательным взглядом, от лысины до босых ступней. И вдруг глаза его засияли, он метнулся ко мне – пал на колени, ноги мои обнял, крича: «Да! Ты, Сократ, спасешь моего Оникса! Пойдем скорее, я отведу тебя к нему!» – «Постой минутку, сначала я спрошу тебя…» – «Спрашивай, только скорей!» – «Кто кормит Оникса?» – «Раб Дурта, фракиец, но он любит Оникса!» – «Больше никто?»

Алкивиад смутился. «Иногда и я сам… Вчера вечером я дал ему…» – «Ну-ну, что же ты ему дал?» – «Ореховые лепешки, намоченные в сладком вине… Он это любит! И сколько он их съел!»

«Довольно, – улыбнулся я. – Я узнал достаточно. Не бойся. Не погибнет твой Оникс. Когда я пойду домой, Перикл будет так любезен, пошлет со мной раба, я дам ему коренья. – Я обратился к Аспасии. – Щепотку на котилу кипятка, дать отстояться и влить в посудину, из которой жеребенок пьет. – И снова мальчику: – Три раза в день, и так три дня подряд, в течение которых ничего не давать ему есть, – и он будет здоров».

Вспоминая этот эпизод, Сократ долго тихо посмеивался, а в моем воображении стояла картина: у ног Силена – красивый, балованный, капризный мальчик, необузданный, полный причуд, он обнимает, целует колени Сократа, обоих так и тянет друг к другу, хотя они – прямая противоположность во всем, кроме волшебства речи и голоса, и крепнут между ними удивительно прекрасные, несмотря на все превратности судьбы, прочные узы…

И я понял, что произошло в ту минуту.

Перикл внимательно наблюдал за обоими, особенно за внезапным порывом любви Алкивиада к Сократу. Он сразу угадал, что здесь возникает привязанность, у которой более глубокие корни, чем благодарность к Сократу за его желание вылечить жеребенка. Перикл знал, как высоко ценит Сократа Анаксагор, как любит его афинский люд, и подумал, что у Сократа есть качества, каких недостает Алкивиаду: скромность, трезвость, настойчивость. Перикл сказал себе, что Сократ со своей умеренностью, пожалуй, единственный, кто сумеет укротить этого бесенка.

А Сократ, улыбаясь, рассказывал дальше:

– Вдруг ко мне обратился Перикл: «Дорогой Сократ, не хочешь ли ты учить Алкивиада?» Крайне изумленный, я ответил: «Мне его учить? Могу ли я осмелиться! Знаю ведь, что сам ничего не знаю… Быть может – Анаксагор…» – «Анаксагор стар, – возразил Перикл, – мальчик будет утомлять его. И будто ты ничего не знаешь! Скромничаешь! Но сделаю тебе уступку, скажу иначе: хочешь быть Алкивиаду другом?»

Я без колебаний ответил: «Другом – с радостью». И мальчик вскочил: «Да, да!» Бурно обнял меня: «Я тоже хочу этого!» И в самом деле, с той поры Алкивиад все время проводил со мной, звал к себе, мы вместе ели, беседовали, он шагу без меня не желал ступить. Говорил: когда ты со мной, я хороший. Без тебя мной овладевают злые демоны…

Сократ улыбался вдаль, сквозь века. Наверное, видел внутренним взором тот день, когда он, одержимый страстью поднимать дух человека все выше, все выше, завоевал любовь этого красивого, надменного человеческого детеныша.

– Чем старше становился Алкивиад, – продолжал старый философ, – тем больше очаровывал он людей своим обликом… и своими сумасбродствами. Многие мужчины и юноши мечтали сблизиться с ним. Заискивали перед ним, льнули к нему. Находились даже льстецы, внушавшие ему, что славой и величием он превзойдет самого Перикла. Но Алкивиад всех отвергал. Так оттолкнул он однажды Анита, богатого кожевенника, который впоследствии стал во главе Афин.

Со мной, напротив, Алкивиад хотел быть постоянно. Он охотно принимал от меня даже то, что я отнюдь не восхвалял, не преувеличивал его достоинств, а бранил за пороки. Он говорил: «Ты, мой любимый Сократ, делаешь для меня самое лучшее. Терпеливо вычесываешь мои недостатки, словно блох из шкуры блохастого пса. Не удивляйся же, что я пристаю к тебе и цепляюсь за тебя. Потому что блохи эти жестоко меня кусают!» А гребень у меня был весьма частый!

Вспоминая об этом, Сократ смеялся.

– Говорят, что ты, общаясь с Алкивиадом, отдавал ему частицу своей славы, – заметил я.

Сократ нахмурился.

– Не люблю судить о вещах с одной стороны. И на меня падала частица Алкивиадовой славы – славы его древнего рода, его пленительной непосредственности и необузданности…

Он перестал хмуриться, усмехнулся сам себе:

– А как ты думаешь! В глазах афинян я был не меньшим чудаком, чем он. Босоногий бородач, вечно в одном и том же полотняном хитоне и коричневом гиматии, человек, у которого так мало потребностей, что и нищему не сравниться, – и этот-то чудак желает добра и красоты для всех, от мелкого люда на рынке до вылощенных сынков богачей, претендующих на роль первого стратега… Буду откровенен с тобой, чужестранец, как был откровенен со своими.

– Прошу тебя об этом.

– Так слушай. Привязанность Алкивиада, вскоре перешедшая в преданную любовь, была в ту пору честью для меня и великой радостью. Но отвергнутые им поклонники, влюбленные в него до потери рассудка, смертельно ненавидели меня за его любовь.

– Как Анит, – вставил я. – Этот, дорогой Сократ, питал к тебе ненависть до конца жизни…

– Моей и своей, – договорил за меня Сократ. – Но сейчас я не хочу об этом вспоминать…

– Расскажи еще об Алкивиаде, дорогой гость! Вспомни о любви двух таких разных и все же одинаково притягательных личностей, наложивших свою печать на историю Афин…

И Сократ продолжал рассказ:

– Софросине? Куда там! Алкивиад ни в чем ее не придерживался, хотя и старался. Так же было и с его привязанностью ко мне. Во время несчастливого похода к Потидее он настоял на том, чтобы мы жили с ним в одной палатке, и сражались мы рядом. Многие дивились, почему он не выбрал себе товарища более благородного происхождения. Но оказалось, что выбор его был неплох. Когда мы пошли врукопашную, Алкивиад бился как лев, пока не упал раненый. – Сократ заговорил быстрее. – Я бросился закрыть его своим телом и дрался над ним с превосходящим противником, только мечи звенели…

– Пишут, что тебе удалось вынести его из этой битвы.

– Неужели мне было бросить его в такой резне, чтобы его добили? – строго спросил Сократ.

– И будто бы ты отказался принять награду за храбрость, которую заслужил, и отказался в его пользу? – решил я проверить, правда ли это.

– А почему бы мне и не поступить так? – Он несколько удивился моему вопросу. – Мне-то награда была не нужна. Что мне с ней делать? Зато Алкивиаду, в котором я надеялся воспитать для Афин второго Перикла, этот лавровый венок славы был и к лицу, и обязывал его…

Он замолчал.

Я глянул на него. Сократ побледнел, на лбу его прорезались морщины, он весь как-то сжался. Я вскочил, встревоженный:

– Тебе нехорошо?!

– Ах нет… Просто, вспоминая, все удивляюсь… Почему за каждое доброе дело мне приходилось дорого платить – иной раз сразу, а то и много лет спустя, в глубокой старости… Везде ли это так или только Афины знали подобную неблагодарность?

– По-моему, не только Афины… – начал я, но он не захотел расспрашивать, он остался в своих Афинах и – словно я мог что-то изменить – страстно воскликнул:

– Откуда мне было знать – кого я тогда вынес из битвы… для Афин и для самого себя?! Откуда?! Ах, мой новый друг, о наших предках и богах рассказывают легенды, полные чудес, но мы тогда, в Периклов «золотой век», да и какое-то время после него, сами переживали легенды, полные чудес…

Он вдруг забеспокоился. Встал.

– Кажется, уже очень поздно…

– Да, – я глянул на часы. – Скоро утро.

– Я должен идти приветствовать солнце, – сказал он, ласково кивнул мне и вышел.