"Фабрика офицеров" - читать интересную книгу автора (Кирст Ганс Гельмут)

3. Учебное подразделение «X» занимается физической подготовкой

Молодые голоса разносятся по всему спортивному залу. В воздухе стоит крепкий запах мужского пота. Капитан Ратсхельм чувствует себя в такой обстановке как рыба в воде.

Капитан Ратсхельм, начальник 6-го учебного потока, лично опекал три учебных отделения. Он делал это всегда, когда проводились занятия по физподготовке или спортивные игры. В шортах и рубашке без рукавов он расхаживал среди фенрихов: бодрый, воодушевляющий своим примером и являющийся, насколько это ему удавалось, образцом. Он имел некоторую склонность к полноте, и его розовая кожа заметно выделялась на фоне смуглых сильных тел его подчиненных.

Особую заботу и внимание проявлял он к учебному отделению «X», осиротевшему после внезапной смерти наставника, лейтенанта Баркова. До назначения генералом его преемника эти обязанности добровольно взял на себя капитан Ратсхельм и выполнял их добросовестно, с полной отдачей.

Ратсхельм был очень доволен, если ему удавалось уделить больше времени своим молодым подчиненным. С особенным удовольствием он играл с фенрихами в итальянскую лапту. Он носился тогда между ними, отбивая кулаками мяч и отталкивая плечом других, чтобы занять более выгодную позицию. Он видел влажный блеск обнаженных торсов, ощущал исходящий от них терпкий запах. И чувствовал при этом силу, радость и внутреннее чувство товарищества — особенно при виде фенриха Хохбауэра.

— Так держать! — крикнул он ему. — Ваш пас сейчас был просто великолепен.

— Господин капитан, вы тоже прекрасно приняли мяч, — отозвался Хохбауэр с сияющими глазами.

— Этот Хохбауэр упорно тренируется, — с пониманием дела сказал фенрих Меслер. — Он это делает, чтобы подлизаться к шефу.

Фенрих Меслер имел репутацию острослова. Это давало ему то неоспоримое преимущество, что его замечания истолковывались почти всегда как шутки. Таким образом, он избавлялся подчас от неприятностей.

Фенрих Редниц заметил рассеянно:

— Хохбауэру следует поторопиться: желающих-то много.

— Да, чтобы стать офицером, надо чем-нибудь жертвовать, — заявил Меслер с невинной улыбкой.

Они стояли сзади, в самом конце площадки. Меслер — небольшой жилистый парнишка с юркими глазами, с большой охотой следивший за всем, что имело отношение к женскому полу. Редниц — среднего роста, стройный, но с медвежьей ухваткой. Он почти всегда довольно улыбался, но никогда не смеялся — уже успел разучиться.

— Просто позор, что у нас нет кандидатов в офицеры женского пола, — высказал свое мнение Меслер, — тогда бы и я с удовольствием занялся спортом!

— Хватит и того, — ответил Редниц, — что некоторые у нас и так ведут себя как бабы. Или ты намереваешься получить звание лейтенанта, переспав с кем-нибудь?

— Это зависит от того, с кем, — ухмыльнулся Меслер. — Какая-нибудь майорша не старше тридцати меня бы устроила. Это была бы еще не самая тяжелая жертва, которую можно принести на алтарь отечества.

— Внимание! — крикнул капитан Ратсхельм. — Поменялись сторонами!

Команды поменялись местами, а Меслер и Редниц опять очутились сзади. Главное поле боя они без малейшей зависти предоставили признанным спортсменам.

Несмотря на свой возраст — им было всего по двадцати одному году, оба они, Меслер и Редниц, имели за плечами уже некоторый боевой опыт. У них было развито шестое чувство, подсказывавшее им, когда они находились в поле зрения кого-либо из начальства, а когда нет. Они инстинктивно стремились всегда занять место, где возможность попасть в поле зрения неприятеля была наименьшей. Вот и сейчас капитан Ратсхельм, находясь перед ними, с увлечением занимался игрой и игроками, что отвлекало его от наблюдения за всем происходящим в зале. Его спина являла собой благоприятное зрелище. И если оба фенриха и делали пару шагов или даже иногда бегали за мячом, то только потому, что их вынуждал к этому январский мороз. Они не желали горячиться без особой нужды, но и мерзнуть тоже не хотели.

— Хохбауэр обязательно станет офицером, — сказал Меслер.

— Он, может, и генералом станет, — подтвердил Редниц. — Но при условии, что война продлится достаточно долго, а ему удастся найти начальников, которые будут ему покровительствовать.



— Внимание, господин капитан! — раздался звонкий, приятного тембра голос Хохбауэра. — Передача с середины поля!

— Есть! — крикнул капитан Ратсхельм. Он принял мяч, как ему показалось, элегантно пританцовывая, и отправил его на половину противника. Но там один из фенрихов уклонился от приема мяча, уж неизвестно из каких соображений, и тот оказался в ауте.

Было выиграно еще одно очко. Команде капитана везло — да и как могло быть иначе? И Ратсхельм снова увидел в этом, подтверждение своих многогранных способностей.

— Им уже не отыграться! — радостно воскликнул Хохбауэр.

— Но, надо отдать им должное, сражаются они храбро!

Достопочтенный капитан Ратсхельм был солдатом по профессии, офицером по убеждению и командиром учебного потока по призванию. Ему подчинялись три учебных отделения — «Г», «X», «И», в каждом сорок фенрихов, преподаватель тактики и офицер-инструктор. И Ратсхельм был призван объединить в своем лице все, что включал процесс производства будущих офицеров. Он мог исполнять все необходимые функциональные обязанности: быть плановиком, преподавателем, воспитателем и другом среди друзей. И хотя он был лишь немногим старше своих воспитанников, он чувствовал себя их отцом. Переполнявшая его любовь к ним была воистину отцовской, так он себе, по крайней мере, постоянно внушал.

— Отлично, Хохбауэр! — сказал он, слегка задыхаясь, когда фенрих отыграл еще одно очко. — Отлично сыграно!

— Господин капитан, вы опять сделали мне прекрасную подачу, — возразил Хохбауэр. И его сияющий взгляд выразил восхищенную признательность.

Капитан Ратсхельм почувствовал себя не то чтобы польщенным — скорее он был доволен, что его признавали. И этого ему было вполне достаточно. Он щедро давал прочувствовать свою отеческую любовь и в ответ не требовал ничего другого, кроме уважения. Его участливое сердце — он нисколько не сомневался в этом — ни на секунду не ставило под угрозу сущность дисциплины.

Как раз в этот момент мяч сильно ударил его по голове. Он почувствовал слабость в ногах и слегка покачнулся. Но все же заставил себя улыбнуться, как настоящий офицер-спортсмен. Однако висок сильно ломило.

— Простите, — крикнул с другой половины поля фенрих Вебер, — я не хотел пробить так сильно!

— Это была грязная игра! — крикнул фенрих Хохбауэр, немедленно принимая сторону своего капитана.

Фенрих Вебер, по имени Эгон, большой и широкий, как готический шкаф, пыхтя, надвигался на него. Он чувствовал себя оскорбленным, так как и у него было свое спортивное честолюбие.

— Откуда тебе знать, что такое грязная игра, — крикнул он Хохбауэру, — если ты не знаешь, что такое чистая?

Хохбауэр хотел было рвануться вперед. Потом оглянулся на капитана, все еще потиравшего висок. Однако это не помешало ему сделать то, что он считал своим долгом спортсмена.

— Вебер, — строго заявил капитан Ратсхельм, — я не потерплю никаких столкновений во время игры. Вы дисквалифицируетесь.

Вебер неуклюже направился к Редницу и Меслеру.

— Алло, спортсмены, вы слышали — я дисквалифицирован. Неплохо, а? Превосходный номер, чтобы немного отдохнуть. Возьму себе впредь на вооружение.

— Да, — отозвался фенрих Меслер, — если твоему приятелю Хохбауэру приходится выбирать между тобой и капитаном, ясно, кого он предпочтет.

— Ерунда, — великодушно заметил Вебер. — Главное, что я залепил Ратсхельму по башке весьма спортивно, приятели. А результат? Я наконец-то могу отдохнуть.

— Но все-таки, — осторожно напомнил Редниц, — Хохбауэр сказал, что ты играл грязно.

— Так оно и есть, — без стеснения согласился Вебер, — в таких ситуациях я всегда так поступаю. Но только никому из этих невежд я об этом не скажу ни слова.

Таким уж был фенрих Вебер, по имени Эгон. Нравом своим он напоминал собаку из мясной лавки — был невозмутим и обезоруживающе чистосердечен. Едва ли у него были какие-нибудь слабости. А в служебном отношении у него и вовсе не было недостатков. Он слыл дельным солдатом.

— Может, сыграем партию в медицинбол? — предложил он.

Меслер и Редниц поддержали его идею. Медицинбол давал им прекрасную возможность размяться — можно было согреться, не напрягая особенно сил. Эта игра не очень-то отличалась от веселых детских игр.

Трое фенрихов отошли в сторону от команд, играющих в итальянскую лапту. На это никто не обратил внимания. Ратсхельм был все еще в центре внимания и играл с полной отдачей. Он подавал пример и был уверен, что все ему должны следовать. Комплексом неполноценности он не страдал.

— А вы слышали новость? — поинтересовался фенрих Вебер.

— А что может быть нового, — спросил, улыбаясь, Редниц, — кроме того, что ты грязно играешь, по мнению твоего друга Хохбауэра?

— Да что там, — отмахнулся Вебер добродушно, — я же ведь знаю абсолютно точно, что ты терпеть не можешь этого Хохбауэра по каким-то там причинам.

— По достаточно веским причинам! — вставил Редниц. — И ты знаешь, что я имею в виду.

— Дружище! — сказал Вебер невозмутимо. — Я нахожусь здесь, чтобы закончить курсы, а не для того, чтобы изображать из себя слишком-то порядочного человека. Что касается меня, то здесь каждый может быть или святым или же отправиться в могилу; главное: я буду офицером. Все остальное для меня — чепуха!

Редниц лишь усмехнулся. Он поднял мяч и бросил его Меслеру. Разминка могла тем самым начаться.

— А все же, — спросил Меслер, — что же нового в Риальто?

— Поразительная штука! — заверил Вебер. Но под испытующим взглядом Редница добавил: — Насколько я в курсе дела. Однако можно сказать с абсолютной уверенностью: бабы творят что-то уму непостижимое!

— А они и всегда такие, — сказал Меслер со знанием дела. — А каких баб ты имеешь в виду?

— Да тех, что здесь, в казарме! — ответил Вебер. — Рассказывают, что они совсем нагишом разгуливают по территории.

— Скорее всего лишь в душевом помещении, — высказал свое мнение Редниц, приглушая страсти. — Где же еще?

— Не говори, — ответил Вебер. — В подвале помещения штаба — на коммутаторе, как мне кажется. Табунами. По меньшей мере трое. Если не пятеро. И они, насколько мне известно, набрасываются на кого угодно. Дальнейшую информацию об этом я еще получу. Что, приятели, рты-то пораскрывали?

— Друзья! — проговорил Меслер почти торжественно. — Это требует нашего немедленного вмешательства. Предлагаю провести совместную разведку боем сегодня же ночью.



— Продолжайте без меня, камераден! — крикнул капитан Ратсхельм фенрихам.

— Мы вполне справимся со своей задачей, — заверил его Хохбауэр. — Поскольку благодаря господину капитану победу у нас им уже не вырвать. — Несколько фенрихов кивнули утвердительно головой.

Капитан Ратсхельм набрал достаточно очков. Но другие игроки тоже имели право на успех, а он не был человеком, который не пожелал бы им этого. Кроме того, он немного устал. Он тяжело дышал и испытывал легкое покалывание в правом бедре — по-видимому, последствия тяжелых времен на передовой. Капитан отошел на заднюю линию, однако не настолько далеко, чтобы мешать фенрихам Меслеру, Веберу и Редницу, и вместе с тем достаточно близко, чтобы наблюдать за Хохбауэром.

Фенрих Хохбауэр, по мнению Ратсхельма, был сделан как раз из того материала, из которого готовят офицеров. В нем уже сейчас видна была личность с четко работающим мышлением, полная энергии и выдержки, обладающая чувством собственного достоинства и волей, умело применяющаяся к обстановке и людям. Короче — Хохбауэр был прирожденным командиром. Некоторая юношеская жесткость со временем пройдет, что же касается несколько болезненно проявляющегося иногда идеализма, то его можно направить в нужное русло.

Ратсхельм посмотрел в сторону учебных подразделений «Г» и «И». Там наблюдалась обычная картина: обер-лейтенант Веберман без устали описывал круги вокруг своего стада фенрихов, подобно овчарке; лейтенант же Дитрих выбрал такую позицию, с которой ему были бы хорошо видны действия всех его подчиненных. Оба они хотя и работали различными методами, но добивались одинакового результата: постоянно держали своих фенрихов в напряжении, но сами не принимали участия в их занятиях и не являли собой образец. Поэтому на них были надеты теплые тренировочные костюмы, тогда как Ратсхельм, будучи непосредственным участником игр, был одет легко.

Ход размышлений привел капитана Ратсхельма к выводу, что мороз, господствовавший в спортзале, был довольно-таки приличным. Ему стало холодно, и он решил дать команду совершить пробежку вокруг зала.

Он жестом подозвал командира учебного отделения и сказал ему:

— Крамер, примерно через пять минут закончить индивидуальные занятия, концовка занятий будет совместная.

— Вы слышали? — спросил фенрих Меслер своих друзей Редница и Вебера. — Через пять минут начнется идиотская скачка. Но без нас, не так ли?

Все было ясно. Бег вокруг зала — не для старых вояк.

Эта монотонная рысь, которая к тому же была довольно-таки напряженной, входила в стандартную программу занятий капитана. Это был ведущий номер офицерских цирковых лошадок: капитан Ратсхельм стоял в середине манежа, а они шли рысью по кругу. И так продолжалось не менее пятнадцати минут.

Чтобы избежать этого, по крайней мере для себя лично, фенрихи Меслер, Вебер и Редниц направились к Крамеру, командиру учебного отделения, и Меслер заявил ему как само собой разумеющееся:

— Крамер, мы займемся спортинвентарем?

— Что такое? Снова вы? — спросил Крамер недовольно. — И к тому же сразу три человека? И всегда-то вы хотите быть там, где полегче! На это, как на постоянное явление, я не согласен, к тому же это бросается уже в глаза.

— Но если это единственное, что здесь бросается в глаза, — сказал Редниц дружески, — тогда ты, пожалуй, можешь говорить о счастье.

— Вы мне угрожаете?! — возмутился Крамер; он был хауптфельдфебелем и хотел, чтобы его, как такового, уважали. Он хотел, чтобы его вежливо попросили, и тогда он, не мешкая, великодушно дал бы свое согласие. Что же касается поведения этих трех фенрихов, то оно принимало черты самого настоящего шантажа и вымогательства. — Не задавайтесь слишком-то, — буркнул он. — И прекратите наконец эту неуместную спекуляцию. Вы ведь все равно ничего не докажете — лейтенант Барков умер естественной смертью!

— Это как сказать, — заметил Вебер. — Смерть всегда самое естественное явление в мире — так или иначе!

— Об этом мы поговорим в подходящий момент! — заявил Меслер, ухмыляясь. — А сейчас мы хотели бы уберечь тебя от некоторых неприятностей — и мы, только мы в состоянии это сделать. Ибо если мы не займемся спортинвентарем, тогда наверняка не будет хватать одного мяча.

Крамер был достаточно опытным человеком, чтобы сразу же понять, какие хлопоты скрываются за этим намеком. По-видимому, этой троице удалось спрятать один из мячей в надежном месте, да так, что только они одни могли его снова разыскать. Если он хочет избавиться от ненужных хлопот и больших неприятностей, ему не остается ничего другого, как еще раз пойти навстречу этим лентяям. Он вполголоса выругался, а затем громко приказал:

— Меслеру, Веберу и Редницу заняться спортинвентарем!

На этом для троих занятия спортом были окончены, прежде чем они вообще к ним приступили. Сбор и сдача спортинвентаря у новичка-рекрута заняли бы не более десяти минут, но поскольку речь шла об опытных солдатах, для этого им потребуется добрых полчаса. А за это время цирковая программа подойдет к концу.

— Друзья! — сказал Вебер. — Нам необходимо обсудить основательно план наших боевых действий — для этого у нас сейчас имеется достаточно времени. И я должен вам сказать: эта история с бабами не дает мне покоя. То, что здесь, к сожалению, бедные маленькие, всеми покинутые девочки вынуждены бегать неудовлетворенными, это против моей мужской чести.

— Внимание, камераден, — сказал капитан Ратсхельм, посмотрев на часы. — Время позволяет нам немного заострить свое внимание на теоретических выкладках. Нужно исходить всегда из того, что в здоровом теле — здоровый дух. Понятно?

Едва ли нашелся бы хоть один из фенрихов, для которого что-либо было бы непонятным. Перед своим большим заключительным номером, перед последним совместным физическим упражнением этого дня, капитан Ратсхельм решил немного потеоретизировать. Для унтер-офицеров может быть вполне достаточным знать, как что-либо делается, офицер же должен понимать, для чего это делается. В этих целях капитан Ратсхельм приказал всем фенрихам встать полукругом.

После этого он спросил испытующе:

— Для чего мы, собственно, занимаемся спортом?

— Этот же вопрос и я задаю себе! — прошептал один из стоящих в задних рядах.

Капитан Ратсхельм не слышал этого, хотя бы потому, что никогда бы не подумал, что кто-либо осмелится шептать в его присутствии. Он оглядел курсантов и увидел на их лицах готовность к ответу. Поскольку одним из лозунгов военной школы, выдвинутых начальником потока, был: нет такого вопроса, на который офицер не смог бы ответить.

Ратсхельм посмотрел на Хохбауэра и порадовался его отличному виду. Фенрих смотрел с доверием и в то же время почтительно на своего обожаемого начальника — так, видимо, выглядел Зигфрид, когда его взгляд покоился на Кримхильде. Хохбауэр выставил вперед свой крепкий, уже как у настоящего мужчины, подбородок — он напоминал школьника, ждущего с нетерпением, чтобы его спросили.

— Ну, Хохбауэр? — спросил капитан.

Фенрих встрепенулся, принял уставное положение и, глядя прямо в глаза своему начальнику, сказал непринужденно:

— Спорт закаливает организм. В здоровом теле живет здоровый дух. Спорт способствует выработке прилежания, которое является одной из лучших немецких черт.

Это прозвучало как отштампованное машиной — кратко, четко и по существу вопроса. Короче говоря, образцово. Ратсхельм был доволен. Он кивнул головой:

— Хорошо, Хохбауэр.

Казалось, Хохбауэра захлестнула волна счастья. Однако выражение лица его оставалось подчеркнуто серьезным, положение — уставное, только рот чуть-чуть улыбался да глаза потеплели. Он слегка, едва заметно, приоткрыл зубы — ровные, крепкие, которые годились бы для рекламы патентованной жидкости для полоскания рта: здоровые зубы — здоровый дух, — офицеры предпочитали «бленд оль».

Ратсхельм между тем продолжил свои теоретические изыскания. Его следующий вопрос звучал так:

— Заинтересован ли офицер в занятиях спортом?

— Только в той степени, в которой им занимаются его подчиненные, — пробормотал кто-то в задних рядах.

Фенрих же из первого ряда выдал ожидаемый от него ответ, который прозвучал следующим образом:

— Офицер заинтересован во всем, что служит повышению боевых качеств солдат, укреплению дисциплины, поддержанию здоровья и закаливанию организма. Спорт является исключительным средством становления мужчины. Офицер прививает своим подчиненным спортивные навыки и сам занимается спортом, так как должен являться для них постоянным примером.

Этого, по мнению Ратсхельма, было вполне достаточно для теоретической части. Хорошие ответы соответствовали прекрасным спортивным достижениям, только что показанным фенрихами. Он мог быть довольным этим учебным отделением, и оставалось только надеяться и желать, чтобы оно после кончины лейтенанта Баркова попало в крепкие и надежные руки. Такой прекрасный человеческий материал заслуживал того, чтобы быть обработанным наилучшим образом.

Капитан Ратсхельм распорядился начинать бег по кругу, для которого отвел двадцать минут. Чтобы установить хороший темп бега, он поставил впереди бегущих Хохбауэра. А для того чтобы не допустить растягивания подразделения, замыкающим приказал следовать Крамеру. Построившись, курсанты двинулись рысцой по кругу.

Переведя взгляд с ног на лица бегущих, Ратсхельм не обнаружил на них ожидаемой радости. Он тщетно пытался увидеть чисто мужское возбуждение от бега, которое должно быть присуще будущим офицерам, по крайней мере тем из них, которые имели шанс стать настоящими мужчинами под его руководством.

Но, может быть, внезапная смерть лейтенанта Баркова являлась причиной подавленного настроения фенрихов? Вполне возможно, что вызывающая сожаление незаконченная процедура его похорон, имевшая место ранним утром, подействовала на них удручающе. Да к тому же еще и это неприятное расследование по «делу гибели лейтенанта Баркова», которым занимается старший военный советник юстиции Вирман, — может быть, и неизбежное явление, но способное вызвать замешательство.

Эти мысли взволновали Ратсхельма. Молодые люди, сказал он себе, которые к тому же являются избранниками судьбы и которым предстоит стать офицерами, должны своевременно прочувствовать, что может означать товарищеская солидарность в избранных кругах. И поэтому, следуя внезапному порыву, он приказал курсантам собраться вокруг него.

Фенрихи учебного отделения «X» последовали распоряжению своего начальника чрезвычайно охотно. Их вполне устраивал перерыв в этом утомительном беге. К тому же многие из них с любопытством ожидали, что же будет дальше, ибо они очень скоро уяснили для себя, что от капитана Ратсхельма можно ждать любой неожиданности. У этого человека была манера говорить таким образом, словно он цитировал из солдатской книги для чтения, а это имело и свою юмористическую сторону.

— Итак, послушайте-ка, — сказал Ратсхельм с важным видом, как это обычно говорит офицер, желающий поучать солдат. — Мы только что похоронили нашего лейтенанта Баркова. Он был хорошим человеком. Умирать же придется в конце концов всем. Что касается хорошего солдата и офицера, конечно, то он должен быть всегда готовым к этому. Таким образом, здесь все в порядке. Но нам, солдатам, приходится не только сражаться и умирать, но и вести бумажную войну. В этом есть, конечно, свой определенный смысл, но я не хотел бы сейчас останавливаться на этом более подробно. Во всяком случае сюда относятся и ведущиеся подчас расследования в случае чьей-либо смерти. Но такие расследования являются чисто формальными. Это понятно? В них нет абсолютно ничего экстраординарного. Ибо имеются вещи, которых в офицерских кругах не бывает. Дошло до вас? А это значит: лейтенант Барков погиб нормальной смертью, правильнее сказать — солдатской смертью. Это был несчастный случай, чисто несчастный случай. У кого же другое мнение на этот счет, тот так и не понял, что значит быть офицером. Тот должен познакомиться со мною ближе! Направо! Бегом — марш!


ВЫПИСКА ИЗ СУДЕБНОГО ПРОТОКОЛА № I

БИОГРАФИЯ ОБЕР-ЛЕЙТЕНАНТА КРАФТА, ИЛИ ТРУДНОСТИ ПОРЯДОЧНОГО ЧЕЛОВЕКА

«Меня зовут Карл Крафт. Родился 8 ноября 1916 года в Пелитце под Штеттином (Померания). Мои родители: отец — почтовый инспектор Иосиф Крафт, мать — Маргарита, урожденная Панцер. Детство провел в родном городе».


Небо — серое, оно почти всегда темное, и часто идет дождь. Мои глаза серого цвета, и зеркало, в котором я их вижу, нисколько не блестит. Землисто-серого цвета дома на улице, пепельно-серо лицо моего отца. Когда я обнимаю мать, руки мои тянутся к ее голове. Ее волосы жесткие и сухие, серые, как старое серебро, почти такие же серые, как свинец.

Когда идет дождь, по улицам несутся мутные, молочно-серые потоки воды. Они омывают босые ноги до самой щиколотки. Мы берем песок, садовую землю и уличную грязь и месим их до тех пор, пока не получается тестоподобная масса. Из нее мы делаем запруды. Вода задерживается, успокаивается, прибывает и затопляет тротуар, грозя проникнуть в подвалы. Люди ругаются, а мы смеемся, затем разрушаем запруды и убегаем прочь — и больше не видим и не слышим ругающихся прохожих.

Вновь потоки воды. Но на этот раз это река на окраине города. Она называется Одер. Ее воды несутся мимо, размывая и унося с собой песок и землю, а мы смотрим на завихрения и водовороты. Стоя на коленях, мы делаем из больших денежных знаков со многими нулями бумажные кораблики. Они плывут, танцуют и болтаются, разворачиваются, как пьяные, ударяются друг о друга, но плывут. Бумага, из которой сделаны деньги, плотная, вполне годится для этих целей.

«Деньги сейчас хороши лишь для того, чтобы подтереть ими зад!» Это говорит человек, являющийся моим дядей. «Нет, — отвечает мой отец, — это не так!» «Все, что напечатано или написано, короче говоря, все, что является бумагой, — говорит дядя, — все это нужно только для подтирания зада». «Ты не должен так говорить! — восклицает отец возмущенно. — Во всяком случае, в присутствии детей».

Отец никогда не говорит много. Мать же вообще почти ничего не говорит. В нашем очень маленьком домике всегда тихо. Лишь когда речь заходит о том, что мой отец называет «высочайшими вопросами», об отечестве, например, или же о почте, тогда он слегка распаляется. «То, что многие люди любят и уважают, — говорит отец, — это, конечно, достойно любви и уважения — запомни это, сын мой». А однажды отец встает по стойке «смирно» посреди нашего маленького садика, когда мимо проходит начальник почты господин Гибельмайер. «Браво, Крафт! — кричит Гибельмайер отцу. — Действительно очень хорошо: ваши цветы стоят как солдаты. Есть на что посмотреть. Так и продолжайте дальше, Крафт!»

«Надо покрасить наш домик, — говорит отец после долгих размышлений. — Так, чтобы на него тоже стоило посмотреть!» Он покупает меловую краску и клей как основу, а также две кисти, маленькую — для меня. И вот мы начинаем красить. Краска голубого, небесно-голубого цвета. Господин начальник почты, этот самый Гибельмайер, вновь проходит мимо и спрашивает: «Что это вы там делаете, Крафт? Что это должно означать?» «Я хочу сделать свой дом красивее, господин начальник», — отвечает мой отец, стоя навытяжку. «Но этого вам делать не следует, — говорит Гибельмайер решительно, — это слишком бросается в глаза — это просто навязчиво, почтеннейший. Если бы вы взяли по крайней мере желтую краску, цвет нашей почты, это было бы для меня более или менее понятно — но небесно-голубая? Это слишком кричаще! Во всяком случае я могу лишь сказать: такой цвет для одного из моих служащих определенно неподходящ». «Так точно, господин начальник», — отвечает отец. А когда Гибельмайер ушел, он говорит мне: «Он был офицером резерва, ты это понимаешь?» «Нет, я этого не понимаю, — ответил я, — ибо что может иметь общего офицер резерва с покраской дома?» «Позже, — отвечает отец, — ты и это поймешь». И наш дом остается серым.



«С 1922 года я посещаю восьмилетнюю школу в своем родном городе и регулярно перехожу из класса в класс, имея посредственные оценки».



Мои книжки зачитаны и растрепаны. На них пятна от моих рук, потных и не совсем чистых. Там и тут пестрят следы карандаша — подчеркнутые места, различные знаки, дописанные слова, нарисованные фигурки, в том числе и человечки, а однажды среди них появилась и женщина — такая, какую я видел нарисованной на стене туалета на вокзале. Каждый раз, когда я смотрю на рисунок, мне становится стыдно — он явно нарисован не слишком-то хорошо.

Этот рисунок однажды увидел один из наших учителей, по фамилии Грабовски, которого мы, однако, называли не иначе как Палка, поскольку он никогда не расставался со своей бамбуковой палкой. «Посмотрите-ка на эту свинью, — сказал радостно Грабовски и погрозил мне своей палкой. — Эдакая безнравственная скотина, а?» «Это я срисовал, — ответил я. — Это до сих пор нарисовано на стене туалета на вокзале». «Скажи-ка, — заметил Палка, — ты любуешься непристойными рисунками в туалетах?» «Конечно, — подтвердил я, — это вполне естественно». «Сорванец, — сказал Палка, — я тебе сейчас покажу, что является естественным. Ложись-ка на ту скамью. Задом кверху. Вытяни ноги. Так, хорошо». Затем он начинает бить меня своей бамбуковой палкой, пока не задыхается. «Вот, — говорит он затем, — это будет тебе наука!» А я думаю про себя: «Конечно, это будет для меня наука: ты у меня никогда больше таких рисунков не увидишь».

«Будь всегда послушным, — говорит отец, — послушным господу богу и начальству. Тогда у тебя спокойная совесть и обеспеченное будущее». Но новое начальство оставляет его без хлеба, поскольку он слишком послушно служил старому.

«Ты должен научиться любить, — говорит мать, — природу, зверей, а также и людей. Тогда ты всегда будешь жизнерадостным, и все будет хорошо». Но когда отец остался безработным, она стала часто плакать. И сам характер ее любви меня иногда печалил. Жизнерадостной и в хорошем настроении я ее больше никогда не видел. Даже тогда, когда отец наконец получил возможность быть послушным и новому начальству. Он был этим очень горд.

Лица учителей похожи одно на другое, поскольку их рты делают одинаковые движения. Слова, которые они произносят, звучат ровно и округло, и все-то они были когда-то нами уже записаны. И руки их тоже похожи, у большинства скрюченные пальцы, которыми они держат кусок мела, ручку, линейку или палку. Только один из них не такой. Его зовут Шенкенфайнд. Он знает наизусть много стихов, и я выучиваю все, что он цитирует. И еще некоторые другие, кроме того. Это мне дается не особенно трудно, к тому же Шенкенфайнд не скупится на похвалу. Я даже знаю наизусть стихотворение о битве под Лейтеном, а в нем пятьдесят две строки. И Шенкенфайнд говорит: «Это одно из значительнейших произведений!» И я верю ему, поскольку он твердо убежден в этом. Ведь это стихотворение он написал сам.

Учительница по фамилии Шарф садится со мною рядом на мою скамью. Она мягкая и теплая, а ее руки и ноги кажутся сделанными из резины. И меня одолевает желание потрогать их, чтобы убедиться, сделаны ли они действительно из резины. Но я этого не делаю, поскольку она придвинулась совсем близко ко мне и я чувствую запах ее пота. Я отодвигаюсь от нее, и мне становится нехорошо. «Тяжелый воздух, — говорю я, — нехорошо пахнет». Она резко поднимается и с тех пор никогда на меня не смотрит. Это для меня и лучше, так как я ее терпеть не могу.

Несколько дней спустя я вижу ее вечером в парке, где я собирался ловить светлячков. Шарф расположилась на одной из скамеек в темной его части. Там она лежит с учителем, тем самым Шенкенфайндом, который умеет писать столь длинные и возвышенные стихотворения. Но то, что он говорит теперь, звучит в значительной степени иначе. Он говорит слова, которые употребляет разве лишь кучер Мееркатц, развозящий пиво, обращаясь к своей кобыле. Во всяком случае, у меня пропадает всякое желание учиться у него.

«Человек должен учиться, если он хочет постоять за себя в жизни», — говорит этот Шенкенфайнд. «Я не хочу ничему учиться», — отвечаю я. «Да, ты будешь лучше шпионить за другими, — замечает учитель, — ты слоняешься по парку и подсматриваешь за влюбленными парочками — я ведь тебя узнал!» «Я вас тоже узнал», — отвечаю я. «Ты насквозь испорченный ублюдок! — говорит Шенкенфайнд. — У тебя лишь плохие и грязные мысли, но я заставлю тебя выбросить их из головы! В наказание ты десять раз перепишешь прекрасное стихотворение „Вырабатывай в себе верность и способность говорить“. А кроме того, ты немедленно извинишься перед фрейлейн Шарф, которая является твоей учительницей».

Но я не стал извиняться.



«По окончании начальной школы я с 1930 года стал учиться в коммерческой школе в Штеттине. По окончании ее работал в поместье Фарзен под Пелитцем, занимаясь вопросами аренды, составлением списков натуроплаты, а также выдачей материалов».



Старая женщина, которая живет выше нас, в мансарде, проходит однажды мимо меня по лестнице, спускается на несколько ступенек и останавливается. Стоит и вдруг внезапно оседает, ноги ее подломились, как спички. Она лежит, как груда тряпья, и не шевелится. Я медленно подхожу к ней, останавливаюсь, наклоняюсь, становлюсь на колено и осматриваю ее. Глаза ее неподвижны, белки желтого цвета, рот с узкими, сухими и потрескавшимися губами, окруженными сетью морщин, приоткрыт, и на полу образовалась лужица из слюны. Она больше не дышит. Я кладу руку на ее сморщенную грудь, туда, где у человека находится сердце. Оно уже не бьется.

Начальник почты Гибельмайер дает разгон отцу при всех, стоя посреди зала, из-за какого-то срочного письма, которое было отправлено недостаточно быстро. Я присутствую при этом совершенно случайно, стоя за колонной. И этот начальник почты Гибельмайер орет, сучит кулаками, краснея от возбуждения. Отец не произносит ни слова, стоит маленький, сгорбленный, дрожащий. И в то же время — навытяжку. Смотрит несколько искоса, снизу вверх на Гибельмайера, который стоит перед ним гордо выпрямившись. И рычит. Из-за какого-то паршивого письма. А отец молчит — верноподданно.

Вечером того же дня отец сидит как всегда молча. Просит пива. Выпивает его молча. Просит еще кружку. Потом еще одну. Затем он обращается ко мне и говорит: «Карл, настоящий мужчина должен быть гордым человеком и обладать чувством чести. Честь важна, она является решающим делом. Ее необходимо защищать всегда, понимаешь? Никогда не надо смалчивать, когда прав. И всегда блюсти мужскую честь». «Да что там, — отвечаю я, — иногда можно и промолчать и стерпеть оскорбление — хотя бы из-за собственного спокойствия». «Никогда, — отвечает отец возбужденно, — никогда, слышишь ты! Бери пример с меня, мой сын. Сегодня у меня получилась на почте стычка с начальником, с этим Гибельмайером. Тот попытался на меня накричать! Но это у него не вышло. Я его разделал под орех». «Ну хорошо, отец», — говорю я и ухожу. Мне стыдно за него.



Я держу руку своего друга Хайнца, а она холодна как лед. Поднимаю его голову вверх, немного поворачиваю ее в сторону и рассматриваю развороченную выстрелом черепную коробку, вижу водянистую кровь и выпавший мозг желтого и серого цвета. Осторожно кладу голову друга на землю, на моих руках липкая кровь. А затем я рассматриваю оружие, лежащее на земле рядом с ним, — это карабин образца 1898 года. Наконечник пули, очевидно, был надпилен. Хайнцу не хотелось больше жить. Что же должно было произойти, чтобы человеку не хотелось больше жить на свете? Эта мысль меня с тех пор не оставляет.



Девушка прижимается ко мне, я чувствую ее тепло сквозь толстую ткань своего костюма. Я не вижу ничего, кроме мерцания ее глаз, и я чувствую ее дыхание, ее влажный рот, а мои руки скользят по ее спине и натыкаются на решетку забора, к которому я ее прижимаю. Чувствую лишь прилив горячей крови и не знаю сам, что делаю. Затем чувствую какое-то опустошение и слышу вопрос: «А как тебя, собственно, зовут?»



«Здесь двести центнеров картофеля», — говорю я арендатору. Тот не смотрит на меня и спокойно замечает: «Здесь сто центнеров. Усекли?» «Ничего не усек, — говорю я. — Поставлено две сотни центнеров картофеля». «Заносить в ведомость следует только сто, — утверждает арендатор. — А записывать следует то, что скажу я. Понятно? Слышали ли вы что-нибудь о бедственном положении, в котором находится наше сельское хозяйство, Крафт? Задумывались ли о том, что мы с трудом удерживаемся на поверхности? А вы еще хотите бросить в глотку государству, и именно этому государству, с таким трудом заработанные деньги?! Это же чистое самоубийство. Итак: сто центнеров! Записывайте». «Записывайте сами, — отвечаю я и пододвигаю ему документы. — А меня оставьте, пожалуйста, в покое с вашими разговорами о бедственном положении и прочей болтовней!» «Крафт, — бросает арендатор, — я боюсь, что вы не годитесь для этой профессии. Вы не умеете подчиняться. У вас нет чувства солидарности». «Я не сделаю никаких фиктивных записей», — отвечаю я. «Вы что же, — говорит тогда арендатор, — хотите меня обвинить в присвоении продуктов? Смотрите сюда — что здесь стоит? Что я только что записал? Двести! Ну вот, видите. Я хотел лишь подвергнуть вас небольшому испытанию. И естественно, я не потерплю, что вы подозреваете меня в таких делах и даже обвиняете. С вами нельзя сотрудничать. Я сделаю из этого надлежащие выводы!»

«Твой сын Карл, — говорит мой дядя отцу, когда мы собираемся вечером вместе, — по-видимому, вообще не понимает характера нынешнего времени. Он редко ходит в церковь и даже не делает попыток обзавестись семьей. Поэтому у него появляются ненужные мысли. Ему срочно нужно в армию. А там ему вправят мозги».



«С 1937 года начал проходить военную службу. По истечении двух лет был произведен в унтер-офицеры и демобилизован, однако вскоре, летом 1939 года, был снова призван в армию. Вследствие начала войны остался в своей войсковой части. После похода на Польшу был произведен в фельдфебели, а после похода во Францию — в лейтенанты. В ходе боев в России командовал ротой в 374-м пехотном полку. Там присвоено звание „обер-лейтенант“. В начале 1944 года откомандирован в военную школу. Имею следующие награды: Железный крест I степени, Железный крест II степени, серебряный знак за участие в ближнем бою и знак за ранение».



Унтер-офицер Райнсхаген, являющийся инструктором новобранцев, обладает целым рядом качеств — он прирожденный солдат. Подтянутый, требовательный и непреклонный по службе, однако без царя в голове. Так, например, он знает назубок строевой устав, в других же разбирается плохо. Однако я хорошо знаю многие положения, и прежде всего о порядке прохождения службы, праве обжалования и обращении с подчиненными. Эти положения я ему при случае цитирую, хотя он и слушает их с недовольством. Тогда следует практическое извлечение из них — я подаю ему тщательно продуманную и обоснованную жалобу. Она должна пойти через него по команде! Сначала он рычит, как будто бы его проткнули копьем, затем постепенно успокаивается и даже проявляет дружеские чувства. «Вы мне не должны подкладывать такую свинью», — говорит он, прикидываясь простодушным. «Вам надлежит вести себя как положено, только и всего», — отвечаю я. И он это обещает.

В изредка выпадавшее свободное время — девушки, с которыми я знакомился главным образом в трактире «Англерсруе»: уборщицы, продавщицы, машинистки. Несколько танцев, несколько рюмок спиртного, недолгая прогулка в близлежащий парк — и там получение быстрого, но основательного удовлетворения. Затем снова назад, еще несколько танцев с парой кружек пива. А потом казармы. До следующей субботы.

Знакомство с Евой-Марией, дочерью чиновника, в кино — во время фильма с участием широкоплечей, львинообразной женщины с мужским голосом, горланившей любовные песни. Срочно необходимо развлечься. К счастью, рядом со мною сидела Ева-Мария. Она повела меня к себе домой — в большую, чисто прибранную и обставленную хорошей мебелью квартиру. Родители ее были в отъезде. Несколько счастливых, беззаботных часов и ошеломляющее, редкостное ощущение счастья. Когда я затем поздно, очень поздно, возвращаюсь в казармы, у меня появляется желание громко запеть. Таким счастливым чувствовал я себя тогда! Но эта ночь больше не повторилась — для меня во всяком случае. «Не будем сентиментальными», — говорит она. «Но я же тебя люблю!» — восклицаю я. Я произношу эти слова впервые в жизни. «А мне это говорят и другие», — заявляет Ева-Мария. Потом она уходит с другим.

Стою в ночи на улице нашего маленького гарнизонного городка и вслушиваюсь в тишину. Я поднимаю голову и вижу слабый свет за занавесками окон. Когда я закрываю глаза, я вижу ее перед собой и вижу все, что она делает, все, что с ней происходит; вижу ее улыбку, выражение счастья, удовольствия и страха, отражающихся одновременно на ее лице, вижу ее приоткрытый, жаждущий поцелуя рот, вижу ее груди, которые она прикрывает руками, вижу всю ее чудесную фигуру. И я вновь закрываю глаза и вижу себя самого рядом с нею — в ту единственную, незабываемую ночь.

И я говорю себе: «Отныне я не скажу ни одной женщине, что люблю ее. Никогда в жизни».

…Потом война. Прямо передо мной солдат, прячущийся за краем колодца. Он согнулся в три погибели, как если бы у него были боли и он переносил их молча. Его волосы под фуражкой стоят дыбом. В нем сидит страх, а вся одежда и он сам в грязи. Через прицел своей винтовки я отчетливо вижу его всего в каких-то шестидесяти метрах от меня. Ствол моей винтовки поднимается на уровень его головы, я целюсь в висок, над которым видны спутанные, нечесаные волосы. Указательный палец моей правой руки медленно сгибается, но я не могу стрелять. Просто не могу! Но солдат из-за колодца стреляет. Один из моих соседей как бы подпрыгивает, смотрит неподвижно в течение нескольких секунд в ничто, затем между глазами у него начинает бить фонтаном кровь, и он испускает дух.

«Вот тебе еще одна добавочная буханка хлеба», — говорит мне фельдфебель Ташенмахер. «Мне она не нужна», — отвечаю я. Фельдфебель Ташенмахер распорядился взять с транспортной машины два десятка буханок — для личных нужд. «Ладно, брось, — говорит он мне простодушно, а когда он этого хочет, он может быть весьма простодушным, — ты же не собираешься расстроить всю игру, клади буханку в сумку. С нею можно кое-что сделать. За нее ты можешь получить невинную девушку, если у тебя есть на то желание. Я могу тебя снабдить соответствующим адреском — видишь, насколько я великодушен, парень». «Не об этом речь», — отвечаю я. Его простодушие заметно уменьшилось. «Чудак, — замечает он, — ты что, рехнулся, что ли? Чего же ты хочешь? Две буханки? Ну бери, шут с тобой». «Нет», — отвечаю я. «Тогда три, — говорит он сердито, — и это мое последнее предложение». «Я требую, — заявляю я, — чтобы все два десятка буханок были возвращены туда, куда они предназначены. Это тоже мое последнее предложение. Если это не будет сделано, я об этом доложу». Нещадно ругаясь, фельдфебель Ташенмахер укладывает все двадцать буханок, и притом собственноручно, назад.

…Ребенок хочет подойти ко мне, он поднимает руку и открывает маленький рот. Но офицер выгоняет его наружу вместе с матерью. Затем он отдает распоряжение сжечь дом вместе с двором, якобы для того, чтобы обеспечить сектор обзора и обстрела. Дым волнами плывет в мою сторону, вызывая тошноту, и, принимая желтый и зеленый оттенки, окутывает мою голову. А я стою неподвижно и стараюсь не дышать, я слышу раздирающий душу вопль женщины и то, как задыхается ребенок. Но я не шевелюсь и не дышу. «Надо убивать, чтобы не быть убитым самому, — говорит офицер. — Это закон войны, и никто не может от этого уйти».



…«Навести мою дорогую жену, — говорит мне товарищ. — Отвези ей этот пакет, я тут кое-что собрал из съестного. Передай ей от меня привет и скажи, что я постоянно думаю о ней». И вот я сижу напротив жены своего товарища. Она просит меня рассказывать обо всем, она рада, и мы пьем. Я хочу идти, но она не отпускает меня. «К чему торопиться, разве здесь, у меня, так плохо?» — говорит она. В помещении тепло и становится еще теплее. Тогда она говорит: «Располагайся поудобнее и не стесняйся». Хорошо, я снимаю китель. А зачем она снимает свою блузку да еще чулки? Ах да, в комнате тепло, и нам так хорошо сидеть вдвоем, как она говорит, а кроме того, она мне доверяет. Это мне нравится, и за это мы пьем еще. А потом она вдруг говорит, придвигаясь ко мне: «Ты всегда так долго бываешь нерешительным? Или, может быть, ты совсем разучился? А может быть, я тебе не нравлюсь?» «Нет, — отвечаю я, — такая ты мне не нравишься». Затем я даю ей пощечину — бью по этому прекрасному, но глупому и похотливому лицу.



…«Теперь вы офицер, — говорит мне командир. — И я полагаю, что вы будете достойны этого производства, лейтенант Крафт». «Попробую», — отвечаю я.

Сто двадцать солдат — мне подчиненных, мне доверенных, судьба которых в моих руках, — всегда со мною. Я совершаю вместе с ними марши, сплю между ними, мы разделяем нашу пищу, сигареты, справляем рядом друг с другом свою нужду и убиваем тоже совместно, плечом к плечу, месяц за месяцем, день и ночь. Некоторые выбывают, поступают новые — немало и погибает. Одни погибают случайно или выполняя приказ, некоторые потому, что не хотят больше жить. Смерть всегда рядом с нами. Меня, однако, она щадит. Чтобы сохранить меня? Если так, то для чего?

…«Теперь вы стали обер-лейтенантом, Крафт, — говорит мне командир. — И я надеюсь, что вы будете достойны этого». Он произносит эти слова, я их выслушиваю, но ничего не говорю в ответ. А что это, собственно, такое — быть достойным?

Родину, или то, что называется родиной, — когда-то маленький, тихий и как бы немного заспанный город — теперь не узнать. Как из-под земли там вырос гидролизный завод. Котлы и трубы на площади в несколько квадратных километров. Да кроме того, еще и поселок для инженерно-технического персонала, бараки для рабочих и служащих. И суда на Одере, переоборудованные для жилья, — старые калоши, плавучие сараи — для чернорабочих и перемещенных лиц. Время от времени некоторые из них болтаются, повешенные на реях или в носовой части этих судов, видимые издалека, — за саботаж, шпионаж, попытку к бегству и тому подобное. Здесь же казармы и помещения для расквартирования охраны и органов безопасности. В довершение вокруг расположены двенадцать зенитных батарей. И вот однажды ночью сюда посыпались бомбы! Авианалет продолжался всего тридцать пять минут, но маленький городок перестал существовать. Погибли и мои родители.

Эти годы отмечены военными кампаниями и женщинами: трупы, убийства и секс. Польша, западный пригород Варшавы, полусгоревший, с отвратительными запахами дом, в котором жила женщина по имени Аня, продолжительность знакомства — два дня. Франция, Париж, одна из гостиниц на Монмартре, вблизи которой — встреча с Раймондой, всего таких встреч — четыре за шесть недель. Россия, городок неподалеку от Тулы, девушка, имени которой я даже не знаю, продолжительность общения — двадцать минут. И все это за продукты, шнапс, пропуска. Почти всегда после этого отвращение к — самому себе. Никогда никакой любви, даже тогда, когда в этой игре участвовали немецкие девушки, как, например, во время одной из поездок ночью по железной дороге, или на грузовом автотранспорте, на котором следовали к месту назначения девушки вспомогательной службы, или же в операционной палатке, пока отсыпался перебравший накануне врач.

И вот появилась девушка, с которой у меня связано глубокое беспокойство. Мне доставляет удовольствие находиться с нею вместе. При этом даже после проведенной вместе ночи ей можно смотреть в глаза. У нее приятный, обезоруживающий смех. В наших отношениях нет ничего гнетущего, ничего, что вызывало бы отвращение. Появилось даже чувство, которое можно назвать желанием ее видеть. Или говоря точнее — потребностью! Но потребность, как это ни странно, без жажды поразвлечься. Все это немного пугает после всего того, что было в минувшие годы. И что самое страшное: я несколько раз пытался сказать ей то, чего не хотел бы говорить никогда и никому: «Я тебя люблю!» Но я этого, наверное, не скажу. Прежде всего из-за нее самой.

Эту девушку зовут Эльфрида Радемахер.