"Возвращение Императора, Или Двадцать три Ступени вверх" - читать интересную книгу автора (Карпущенко Сергей Васильевич)

Ступень четвертая ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА

Поезд, который должен был иметь конечной остановкой Петроград, был подан к перрону екатеринбургского вокзала на два дня позднее назначенного срока. Толпа пассажиров ринулась на перрон, сминая кордоны. Мешки, узлы, баулы, чемоданы, ведра замелькали над головами. Люди кричали, визжали, толкались, набивались в грязные вагоны третьего класса, ибо никаких других вагонов поезд не имел. Николая и все его семейство до поезда проводили два вооруженных винтовками солдата, приставленных к нему адмиралом Колчаком, которому в душе было очень стыдно за то, что он так обошелся с бывшим государем.

Собирались в дорогу тщательно. Конечно, Николай не был уверен в том, что его внешность изменилась настолько, что он будет никем не узнаваем, но от предложений Александры Федоровны, настаивавшей, чтобы муж обвязал голову от темени до подбородка каким-нибудь платком, будто болят зубы, Николай решительно отказался. Он смотрел на себя в зеркало, висевшее в комнате дома на окраине Екатеринбурга, и видел, что борода его сильно отросла, волосы тоже, лицо сильно похудело и стало каким-то чужим, будто на самом деле после «расстрела» на свете жил вроде и похожий на бывшего императора, но в то же время какой-то посторонний человек. Но главным, конечно, была не худоба лица и длина волос — мягкая прежде линия губ исказилась, стала жестче, точно Николай нарочно их поджимал, напрягая мышцы лица, а между бровей образовалась глубокая складка, и выражение глаз, от природы добрых, стало каким-то гневным. Сильно изменился и Алеша. Он словно раздался в плечах, его поступь стала твердой, а осанка более мужественной. Вылечил ли его лесной знахарь от врожденного недуга, пока сказать было трудно, но случайные ушибы теперь не вызывали внутренних кровотечений или, по крайней мере, былых болезненных ощущений. Как ни странно, очень похорошели девушки, на лицах которых, прежде бледных, с нежнейшей кожей, заиграл здоровый румянец. Особенно повзрослели младшие дочери Николая Мария и Анастасия, ставшие грудастей и осанистей. Их было решено одеть очень просто (как, впрочем, Татьяну и Ольгу), в плисовые юбки мещанок, в дешевые кофты и жакеты, а головы девушек теперь покрывали не шляпки из белого газа, так нравившиеся им, а ситцевые платки.

Одна лишь Александра Федоровна не изменила прежнего, обыкновенно скорбного выражения лица. Она то и дело плакала, жаловалась на судьбу, чем немало раздражала Николая, видевшего в себе причину её злосчастий. Свое прежнее платье императрице тоже пришлось снять, и теперь лишь горделивая поступь бывшей царицы, её величественная фигура выдавали в женщине, одетой в серое суконное платье, то, что она никогда не принадлежала сословию, одежду которого носила.

У Николая было около тысячи рублей, и этой суммы едва-едва хватило, чтобы приобрести на толкучем рынке нужную одежду. Но в Екатеринбурге оставались жить два ювелира, к которым Романов отнес один из бриллиантов, что были зашиты великими княжнами и Александрой Федоровной в корсеты и постоянно носились на теле. Эти драгоценности предусмотрительная императрица сумела взять с собой в Тобольск, зная, что они могут сослужить добрую службу, когда потребуются деньги. И вот на вырученные от продажи бриллианта пять тысяч Николай, использовав часть этих денег, накупил еды в дорогу — несколько жареных куриц, вареного картофеля, сухую колбасу, хлеб, лук, чай. Запасся папиросами и, нечаянно увидев на базаре продающиеся толстые тетради в коленкоровых переплетах, подумав, взял и их, чтобы, хотя бы очень кратко, заносить в них описание событий, имевших место в его жизни с 16 июля. До этого времени он вел свой старый дневник. Теперь начиналась другая жизнь, совсем непохожая на прежнюю. Жизнь мертвого человека, который, однако, как ни странно, жив, ещё более жив, чем прежде.

Когда с большим трудом разместились в вагоне третьего класса на обшарпанных деревянных лавках, заняв целое отделение с верхними полками и половину соседнего, Николай с грустью вспомнил свой, царский, поезд, вагоны которого были окрашены в голубой цвет, где имелся его личный просторный кабинет, обитый зеленой тисненой кожей, где была обширная столовая с кухней, зал для общих встреч, ванны, спальни. Если там все было приспособлено для комфортабельного путешествия, способного доставить одно лишь удовольствие, даже наслаждение, то здесь, казалось, кто-то сотворил не вагон, а камеру пыток, где всё уготовили для страданий телесных и духовных.

Вагон был набит до предела, и грязные, некрасивые люди, обозленные на жизнь, кричали друг на друга, борясь за места, ударяли друг друга своими хотулями, бранились матерно, зло, но потом, когда поезд стал набирать скорость, пассажиры кое-как разобрались, расселись по местам, тесно прижавшись боками, и какое-то новое настроение охватило вагон. Всех как будто охватило чувство какой-то необъяснимой взаимной приязни. Изо всех углов послышались смех, одобрительные или просто добродушные восклицания. Стали рыться в своих мешках, доставая нехитрую снедь, запахло луком, вареными яйцами, черным хлебом, самогоном, зажурчавшим по жестяным кружкам. И скоро уже все пассажиры вагона будто превратились в одно живое существо, довольное минутой, относительной сытостью, скудным уютом.

Николай Александрович сидел в одном отделении с Алешей, Анастасией и Марией, а Александра Федоровна со старшими дочерьми устроилась за загородкой, в соседнем. Николай слышал, как жена негромко возмущалась:

— Да позвольте-ка, сударь, что же вы так больно толкаетесь? Куда вы кладете свой узел? Не видите разве, что здесь уже занято?

— А ты что, мамаша, купила это место, что ли? — отвечал чей-то грубый, хриплый голос. — Гляди-ка, раскапустилась тут на пол-лавки. Ниче, похудеешь, не барыня!

Но скоро Николай понял, что жена смирилась с неудобствами или просто испугалась того, что добиться ничего не сможет, а лишь принесет себе ещё большие нравственные и физические терзания. Когда поезд проехал уже километров десять и за окнами замелькали чудные картины суровой уральской природы, Николай, нагнувшись к уху сына, сидевшего у окна, стал рассказывать ему про Урал, но поскольку в географии он был не силен, то рассказ его получился короткий, и Алеша был доволен уже хотя бы потому, что никто не мешает ему смотреть в окно на красоты страны, властелином которой он мог стать.

Кое-кто в вагоне, не стесняясь, курил, но Николай не мог себе позволить закурить здесь, в тесной близости с сыном, дочерьми, посторонними людьми. Поднявшись, пошел по проходу вагона, извиняясь, когда натыкался на тех, кому не хватило места, когда приходилось перешагивать через чьи-то ноги. И вдруг нечаянно бросил взгляд на одного из пассажиров, одетого в простой костюм рабочего, — широкое скуластое лицо, с усами, но щеки выбриты. И тотчас в голове словно включился невидимый мотор, закрутивший воспоминания последних трех недель, мотая их туда, к той последней ночи в доме горного инженера. Николай немного даже задержался, присматриваясь к человеку, смотревшему прямо перед собой, но так и не смог сказать себе определенно, когда же он встречал его. Вышел в тамбур, заплеванный, замусоренный окурками цигарок, достал папиросу из портсигара с дарственной надписью матери, покурил, а в голове все прыгали, мелькали лица, только это являлось в окружении чего-то черного и страшного. Возвращаясь на свое место, снова посмотрел на человека, и вот уже тот человек был не простым мужчиной в кепке и с усами, а тем, который стоял в подвале Ипатьевского дома рядом с Юровским, зачитывавшим смертный приговор ему и членам его семьи.

Покрытый капельками холодного пота, Николай сел на свое место. Алеша обратился к нему с вопросом, но он ответил невпопад, сумбурно, потому что думал, что делать, когда присутствие в вагоне человека, едва не ставшего его палачом, ясно говорило о том, что казнь была лишь отсрочена и скоро приговор Уральского Совдепа будет приведен в исполнение, скорее всего, именно здесь, в поезде. Приходилось полагаться лишь на самого себя, а поэтому Николай локтем правой руки ощупал тяжкую сталь пистолета, покоившегося в кармане брюк. Он заблаговременно послал патрон в патронник, и теперь стоило лишь взвести курок, чтобы подготовить оружие к выстрелу.

"Но сколько же их? Один? Два? Три? Никто не знает. И когда же они приступят к делу? Почему Ваганов, — я вспомнил, что Юровский именно так называл этого человека, — не пошел за мною в тамбур, где мог спокойно расправиться со мной? Возможно, он получил приказ убить всех нас, а не одного меня. Они дождутся, покуда поезд не остановится на какой-нибудь станции, а потом, когда мы все выйдем из вагона, они откроют стрельбу и завершат начатое в доме Ипатьева. И все-таки кого же расстреляли в ту ночь? Почему даже следователь Колчака был уверен в том, что убили государя и его семью? Неужели чекисты инсценировали нашу смерть, но для чего же?"

И Николай, не замечая ничего, что происходило вокруг него, не обращая внимания на песни, плач, смех, крики пассажиров, на вопросы сына и дочерей, все сидел и думал, как же ему расправиться со своими убийцами прежде, чем начнут действовать они. Нужно было угадать, кто ещё был послан по их следу, кроме Ваганова, а потом, не мешкая, сделать с ними то, что собирались сделать они. И Николай поднялся с места, на ходу доставая портсигар, что давало прямое указание на то, куда он держит путь.

— Пойду покурю, — сказал он, и Анастасия, не одобрявшая его привязанности к табаку, укоризненно покачала головой.

А Николай все шел и шел по проходу вагона, бросая взгляды на всех пассажиров-мужчин. Он хотел увидеть, кто же из них вздрогнет, увидев его идущим к тамбуру, кто проводит взглядом, кто невольно выдаст себя порывистым движением, кто поднимется и пойдет вслед за ним. Но никто не поднялся, никто даже не посмотрел на пробиравшегося по проходу, даже Ваганов так же безучастно смотрел перед собой, находясь в какой-то тупой задумчивости.

Николай вышел в тамбур, где никого не было. Папироса уже дрожала в его губах, но он не поторопился полезть за спичками в карман френча, а сунул правую руку в карман галифе и взвел курок браунинга. И вот дверь открылась и в тамбур шагнул высокий мужчина, одетый по-простому — в чесучовом пиджаке, в мятых нанковых брюках. Лицо открытое, но суровое и будто озабоченное. Достал кисет, стал мастерить "козью ножку", свернул её ловко, быстро, похлопал по карманам пиджака, сказал, обращаясь неведомо к кому:

— Вот незадача, спички-то забыл! У вас-то можно прикурить? — обратился он прямо к Николаю и, не дожидаясь ответа, шагнул к нему смело, потянулся "козьей ножкой" к горящей папиросе.

Николай инстинктивно отшатнулся, пугаясь порывистого движения незнакомца, и это его спасло — клинок финки, зажатой в левой руке мужчины, пронесся на расстоянии в пол-ладони от его горла. Николай быстро сунул руку туда, где находился пистолет, выдернул его из кармана прежде, чем незнакомец взмахнул сроим оружием вторично, но стрелять не стал — рукояткой ударил врага куда-то в переносье, причем ударил, не выбирая место, только б отмахнуться, защитить себя, предупредить его удар.

Незнакомец не упал, но лишь схватился за разбитое лицо, и Николай увидел, что между пальцами тонкой змейкой поползла струйка крови. Он шагнул к неизвестному, приставил дуло пистолета к его уху и жарко зашептал:

— А теперь — молись, потому что промахнуться, как сам понимаешь, мне будет трудно. Впрочем, ты можешь спасти свою жизнь, если покажешь всех, кто с тобой едет в поезде, твоих подручных!

— У меня нет подручных!

Николай продолжал держать пистолет приставленным к уху мужчины, доставшего из кармана платок и приложившего его к окровавленному лицу. В глаза бросилось, что платок этот был из тонкого полотна, прекрасно отстиран и накрахмален чуть ли не до хруста, с какой-то вышитой меткой в уголке.

— А Ваганов разве не… ваш подручный? — изменил тон Николай.

— Я не знаю никакого Ваганова! — резко ответил мужчина, видно, очень досадуя из-за неудачи.

Николай, подобрав с грязного пола финский нож с рукоятью из полированной карельской березы, швырнул его в окно двери тамбура и спросил:

— Тогда говорите быстро, что вас заставило бросаться на меня с ножом? Может быть, вы просто бандит и вам нужны деньги? Если вы нуждаетесь, сударь, то я могу ссудить вас тысячей рублей, но для чего же лишать жизни главу многочисленного семейства, их единственную защиту? Или, может быть, у вас есть ко мне какие-то личные претензии?

Мужчина, продолжая прижимать платок к лицу, смотрел на Николая широко открытыми от удивления глазами. Николай не видел его лица полностью, но почему-то был уверен в том, что оно выражает сейчас и боль, и большую досаду одновременно.

— Я не бандит, как вы могли подумать! Но я на самом деле хотел убить вас! Жаль, что не сделал этого, ведь именно вы, мерзавец, были одним из тех, кто убивал государя императора, его августейшую супругу и всех его невинных детей! Если мне не удалось покарать вас, то все равно рано или поздно вам не удастся уйти от возмездия, как и всем вашим товарищам! Красные собаки, вас нужно резать и бить, резать и бить!

Николай смотрел на окровавленное лицо неизвестного, говорившего с искренней горячностью, с верой в справедливость задуманного кровавого поступка, и не мог сказать ни слова. Получалось, что его враг на самом деле являлся преданнейшим слугой императора, то есть его самого. Но кто же, он не мог понять, направлял руку этого фанатика? Николай хотел было начать объяснять незнакомцу, что он не прав, что его обманули, но вместо этого сказал так:

— Простите, я не знаю, как вас зовут, но обращусь теперь к вашему благородному сердцу и… если хотите, к чувству. Посмотрите внимательнее: вам ничего не напомнит мое лицо?

Мужчина со снисходительной, с полупрезрительной улыбкой взглянул на Николая, думая, наверное, что его хотят разыграть, хотят посмеяться над ним, неудачником, но, похоже, его сознание сумело соединить воедино те детали, которые прежде не были искажены. Николай заметил, как его губы дрогнули, уголки рта опустились, подбородок задрожал, а глаза заблестели, будто подернулись слезой. Однако мужчина решительно помотал головой:

— Нет, нет, этого не может быть! Что вы мне хотите доказать? То, что вы походите на одного… человека, да? Это ещё ни о чем не говорит, не говорит! Тот человек умер, он убит, он никогда больше не будет вместе с нами, так зачем же вы так зло смеетесь надо мною?

— Нет, я не смеюсь, — с совершенно серьезным лицом ответил Николай. Если хотите, давайте пройдем с вами в мое отделение. Там вы увидите и моего сына, Алексея, дочерей и даже мою супругу Александру Федоровну. Надеюсь, после этого вы не станете говорить, что вас кто-то хочет обмануть. Можно подобрать двух похожих людей, но двойников семи человек сразу найти, я полагаю, было бы весьма нелегким делом.

Он говорил со спокойной уверенностью, и, казалось, именно эта по-настоящему царственная речь произвела на незнакомца ободряющее, а вместе с тем и убеждающее действие. Он горячо посмотрел на Николая, его лицо исказила гримаса горького раскаяния, и, быстро нагнувшись, он крепко прижался губами к руке человека, которого несколько минут назад едва не лишил жизни.

— Ну и довольно, — Николай вырвал свою руку. — Теперь я бы хотел с вами о многом поговорить. Вначале представьтесь, прошу вас.

Мужчина выпрямился с просветленным лицом, коротким движением смахнул с глаз слезу и, щелкнув каблуками (его нанковые брюки были заправлены в хорошо вычищенные яловые сапоги), сказал, делая поклон головой:

— Честь имею, поручик Томашевский из пятого сводного полка армии Колчака, его высокопревосходительства адмирала Колчака.

— Прекрасно, — сказал Николай, с удовольствием глядя на красивого молодого человека, которому не было и тридцати. — А теперь, поручик, в двух словах расскажите, кто вас уверил в том, что бывший царь, то есть я, убит вместе с женой и детьми большевиками?

— Помилуйте, ваше величество, да об этом весь Екатеринбург говорил, когда мы вошли в город. Лично я к тому же близко знаком с тем человеком, который возглавил следственную комиссию…

— С Соколовым, не так ли?

— Да, именно с ним. Так вот, Соколов немало рассказывал мне об этом деле, показывал вещи их величеств и их высочеств, найденные на месте захоронения, водил в подвал дома Ипатьева. Знаете, я всегда любил своего императора, то есть… вас, и у меня просто сердце кровью обливалось, когда я представлял, как изуверы-большевики расправлялись с вами. Непостижимо! Но я не понимаю, как же вы в живых остались?

Николаю все больше и больше нравился честный и горячий молодой человек, и он сказал:

— А давайте-ка закурим моих папирос… императорских, купленных на екатеринбургском рынке по пятьдесят рублей за пачку. А потом я вам расскажу, как спасся.

Томашевский просто растаял от удовольствия, ибо окончательно уверился в том, что разговаривает с любимым монархом, который к тому же угощает его папиросой. Когда закурили, Николай сказал:

— Я спасся потому, что в самый последний момент меня и моих родных отбили такие вот, как вы, преданные монархии люди, тоже офицеры. Жаль, что все они, по-видимому, убиты. Но ведь и я сегодня мог быть убит вами, так вот скажите, кто же вам указал на меня как на одного из участников убийства Романовых?

Томашевский потупил глаза. Он негодовал на себя за то, что сделался жертвой наговора, обмана, который мог привести к тому, что он превратился бы в убийцу своего кумира.

— Я теперь понимаю, почему ко мне, именно ко мне обратились с предложением наказать убийцу царя. Я всегда горячо выражал свою любовь к Николаю Александровичу и негодовал по поводу его убийства. Соколов показал мне на вас…

— Соколов? — изумился Николай. — Тот самый следователь, который при мне клеймил убийц, проклинал их, называл Каиновыми детьми! Но почему же он указал… на меня? Вот загадка! Ведь я уверен, что он не узнал меня. Адмирал Колчак представил меня Соколову как американского журналиста, хотя сам был уверен в том, что видит перед собой Николая Романова. Он что же, американца убийцей царя посчитал? А если Соколов считал меня участником убийства, почему же не отдал приказ о моем аресте, почему не допросил, не выведал сведения о других убийцах?

— Ничего, ничего не понимаю! — обхватил свою голову руками Томашевский. — Это все очень, очень странно, но я вам, ваше величество, вот что сказать хочу: Соколов такой мастак в физиогномике и психологии, что ежели бы он вас увидел, то обязательно бы понял, что вы — это настоящий государь. Вот я теперь, глядя на вас, удивляюсь: как это я сразу не увидел в вас знакомые черты! Вы — это император, запомнившийся мне по портретам. И вдруг Соколов да и не узнал бы вас — нет, здесь что-то не то! Он вас обязательно узнал и почему-то, почему-то решил убить вас, введя меня в обман! Ах он каналья! Если я вернусь в Екатеринбург, я обязательно расскажу обо всем высшим военных властям, и его непременно будут судить!

Томашевский не мог знать, чтоi подтолкнуло следователя Соколова к решению расправиться с царем. Но у Николая вдруг мелькнула в голове одна очень простая мысль, и он спросил:

— А вы бы не могли предположить, что Соколов, уверив всех в том, что я расстрелян, очень дорожил своим открытием и очень не хотел, чтобы мое внезапное… воскресение подвергло бы его выводы осмеянию? Понимаете, дело чести — вещь очень тонкая и щепетильная…

— Я вас понимаю, но… — Томашевский с сомнением покачал головой, — но не думаю, чтобы репутация следователя для него была бы дороже честного отношения к истине да и лично к вам как к человеку, монарху. Ведь и он на каждом углу трубил о себе как о приверженце монархии.

И вдруг лицо поручика осветилось какой-то догадкой. Он даже приложил к губам указательный палец, а потом сказал, зачем-то полушепотом, точно его кто-то мог услышать:

— Господи, вот в чем дело! Я понял! Ведь Соколов — отчаянный антисемит, и он в убийстве государя обвинял скорей не большевиков, не идейных приверженцев социализма, а только одних евреев. Всем говорил, что это было ритуальное убийство! Ему очень нужно было сделать евреев убийцами царя, чтобы в будущем организовать против них крестовый поход, чтобы заклеймить их навеки! Да, это его слова, он просто бредил этой идеей, а ведь вы сами знаете: если какая-то идея захватит человека, то во имя неё можно устранить и тех, ради которых эта идея должна быть осуществлена!

Николай увидел, что Томашевский просто дрожит, переживая волнение, вызванное радостью от верно найденного решения.

— Вот и решил он с вами разделаться, чтобы настоящая смерть царя, в которой бы и я был повинен, не помешала бы претворению его идеи в жизнь!

Но Николай, услышав объяснение Томашевского, совсем не ликовал по поводу истинности его суждений. Ему вдруг стало очень жаль себя, свою жену и детей. Он снова, в который уж раз, вознегодовал на судьбу, сделавшую его императором, то есть лишившую его нормальных отношений с людьми.

— Ну хорошо, — вдруг страстно заговорил он, — пусть я был выбран, чтобы стать искупительной жертвой, но при чем же здесь мои близкие? — И тут жадное стремление наказать тех, кто покушался на его жизнь, овладело Николаем. — Послушайте, Томашевский, вот вам хороший случай отомстить за меня, правда, ваше оружие…

— Ничего, — заулыбался Томашевский, сверкая крупными, как у гофманского Щелкунчика, зубами и доставая из-за голенища другой финский нож, — у меня ещё есть! Да ещё тут «кумушка» имеется, — и он, отдернув полу пиджака, показал ручную гранату, висящую под мышкой. — Что нужно сделать?

— А вот что, — сказал Николай, наклонившись к уху поручика и понижая голос. — Во втором отделении от тамбура у окна слева сидит мужчина. Я узнал его. Это — Ваганов, наверное, чекист. Во всяком случае, он и был с главным чрезвычайщиком тогда, когда нас привели в подвал Ипатьевского дома. Свою руку он все время держал в правом кармане своих кожаных штанов, чтобы, когда будет дана команда, вынуть оружие и начать по нам стрелять. Пригласите его сюда, поговорим с этим господином. Скажите, что его хочет видеть одна молоденькая и очень пригожая особа. В общем, заманите как-нибудь…

— Слушаюсь, — с затаенной радостью в голосе только и ответил Томашевский, гордый тем, что имеет случай послужить самому русскому монарху, и вышел из тамбура, а Николай, стоя у разбитого оконца двери, стал смотреть на проносящиеся мимо перелески.

Спустя пять минут дверь тамбура с шумом отворилась, застучали сапоги, зазвучал гомон сидящих в вагоне пассажиров и тут же стих. Послышался голос:

— Ну и где тут твоя пригожая? Где?

— Да вот она, — ответил ему другой голос, тая насмешку.

— Да где же? Чего брешешь? Нету тут никаких баб, один мужик какой-то стоит… — уже с тревогой в голосе сказал Ваганов.

Николай Александрович резко обернулся и поглядел на Ваганова с холодной жестокостью во взгляде. Он даже не предполагал, что умеет так сдвигать брови, прищуривать глаза, сжимать рот, приподнимая в злой усмешке краешек губ, ведь раньше, когда он был царем, ему не приходилось выражать свои недобрые чувства к какому-либо человеку в такой яркой мимической форме — нужно было быть сдержанным и невозмутимым. Зато теперь наружу словно хлынул поток неиспользованных эмоций, хранимых под спудом.

— Нет, сударь, здесь нет и мужиков! — сказал Николай.

Ваганов, почувствовав, что попал в какую-то западню, попытался улыбнуться:

— Это как же так получается, ни баб, ни мужиков. А вы-то кто такой будете, не мужик, что ли?

— Нет, сударь, не мужик! — сказал Николай. — Это ведь только простонародье мужиками звали, а вы разве не видите, с кем имеете дело? Подвал Ипатьевского дома не припомните ли, в ночь на семнадцатое июля? Разве там вы мужика расстрелять хотели? Нет, государя России и государыню да ещё наследника престола, цесаревича, да ещё великих княжон. Где здесь мужики?

Некрасивое, широкое лицо Ваганова вытянулось, нижняя челюсть отпала, демонстрируя отсутствие двух зубов, толстые губы двинулись, лепя несуразно, гугниво:

— Чавой-то не разберу… кто там… себя мужиком не… считает. Эва, птица какая залетела, ну так лети, малой, покуда… перья целы!

Кулак Томашевского точно влепился прямо в переносье Ваганова, который странно гхакнул, откинулся на дверь, попробовал было крестом из рук прикрыть лицо, но и это не помогло, — и спустя секунды две он стоял на четвереньках, а поручик, не жалея новых яловых сапог, бил Ваганова жестоким боем. Наконец чекист взмолился:

— Помилуйте, грех на душу не берите, меня же заставили, Юровский приказал. Я и не знал совсем, на какое дело зовут…

Томашевский на минуту постарался унять свою ненависть к цареубийце, за ворот пиджака поднял Ваганова своей костистой, полной злобы рукой, заговорил, приставляя нож туда, где рядом с бугристым кадыком Ваганова билась пульсирующая жилка:

— Ты, гнидочес, на самом деле подтверждаешь, что собирался убить царя, государя убить?

— Заставили меня, заставили, я только в помощниках и был, да вдруг пальба случилась, кто-то на нас напал, наших порешили человеков шесть. А я-то тут при чем?

Томашевский, не отводя клинка от горла человека, хоть и поневоле сделавшегося подручным палачей, спросил:

— Ваше величество, что с этой вошью делать будем?

И вдруг в душе Николая, не знавшего прежде ненависти ни к одному человеку, потому что всякий человек был его подданным, то есть лично ему не страшным, вспыхнула ярая злоба к своему личному врагу, и он сказал:

— Поручик, сделайте все, что вы бы посчитали должным сделать с цареубийцей.

Но не голос Томашевского услышал Николай, а жалкий лепет Ваганова, молившего:

— Да что вы, да упаси вас Бог, эк чего надумали! А то, господин Романов, вам и невдомек, что служба принуждает, чего ж тогда… Заставили… виноват…

Но Томашевский сделал три быстрых шага в сторону дрожавшего Ваганова, левой своей рукой дернул за ручку двери вниз, отодвигая дверью скрюченное в сильном страхе тело чекиста, и уже поднявши руку для последнего удара, вдруг ощутил, что поезд тормозит, причем так резко, что невозможно было удержаться. И вот уж Николай, поручик и Ваганов были отброшены вперед силой торможения. Визжали тормозные колодки, сгорая от непомерной силы преодоления, где-то звенело упавшее стекло, а за окном открытой двери сновали, свистя и гикая, стреляя и матерясь, какие-то люди на лошадях, очень довольные тем, что удалось остановить "машину".

***

Смерть не минует и царей, а смерть Александра Третьего была тяжелой, мучительной. Случилось так, что в 1888 году, проезжая мимо Борок, неподалеку от Харькова, потерпел крушение царский поезд. Вначале думали, что катастрофа вызвана преднамеренно, однако оказалось, что тяжелый поезд, состоявший из вагонов со свинцовым основанием, расшатал шпалы.

За два года до смерти государь заболел инфлуэнцей, которая осложнилась последствиями травмы. Истинное состояние больного тщательно скрывали, но все видели, что он заметно изменился, осунулся и похудел.

Когда Александра вытащили из-под обломков, он был бледен, как полотно. Хорошо владея собой, он сумел скрыть от окружающих острую боль, но последствия ушибов скрыть не удалось. Главное, сильно изменился его характер. Александр вдруг стал злым, мстительным, нелюдимым и подозрительным. Он судорожно пытался участвовать во всех сферах политического управления страной, долго сидел над государственными бумагами, но бумаги, как замечали придворные, выпадали из его слабеющих рук. К тому же в это время он начал опасаться заговора…

Приближенные, для которых опасная болезнь царя не была секретом, опасаясь, что физическое состояние императора при его маниакальной жажде действия может привести страну к плачевным последствиям, решили отстранить царя от управления государством. Появилась идея под предлогом смены климата вообще удалить царя из столицы. Для этой цели вначале избирается Беловеж, потом Спала, а затем Ливадия. Предлагали даже перевезти больного царя на остров Корфу. Самое интересное заключается в том, что умирающему царю были известны эти планы и он противился их осуществлению, но, изнуряемый бессонными ночами, он теперь почти все время находился как бы в забытьи, потеряв свою прежнюю железную волю.

Александра перевезли в Ливадию. Это обширное царское имение в Крыму с огромным парком, расположенным в живописном месте, оказалось для императора скорее тюрьмой, чем дачей. Часть построек и оранжерей были превращены в казармы для войск охраны, по окрестностям на расстоянии в несколько верст от имения рыскали патрули солдат и полиции. Император не доверял даже врачу, профессору Захарьину, полагаясь лишь на мастерство ворожей и на ладан своего духовника. Обиженный недоверием, Захарьин хотел было даже уехать из Ливадии, но его удержали. А царь все не хотел делиться своей властью, все пытался вникнуть в содержание государственных бумаг, которые он требовал присылать для личного утверждения, однако рассудок уже изменял ему…

Российская пресса обходила тяжкое положение императора Александра полным молчанием. Таковы были распоряжения. По-видимому, эти предосторожности были приняты из опасения, что переходным временем передачи власти из одних рук в другие могут воспользоваться антиправительственные силы и это приведет к беспорядкам. Во всяком случае, секретность была такая, что, когда в кафедральном Исаакиевском соборе Петербурга митрополит служил молебен о выздоровлении императора, хирурги Вильковский и Выводцев отбыли в Ливадию для бальзамирования тела умершего монарха Российской империи.