"Возвращение Императора, Или Двадцать три Ступени вверх" - читать интересную книгу автора (Карпущенко Сергей Васильевич)Ступень седьмая ЦАРЬ-ПРИЗРАКУзнав о том, что в тайнике Александровского дворца скрыты сокровища, по праву принадлежащие ему, Николай загорелся страстным желанием вернуть их. Если раньше он не знал цены деньгам, если раньше стоило лишь написать записку казначею министерства двора или попросту дать устное распоряжение о предоставлении ему требуемой суммы, часто очень крупной, и деньги являлись незамедлительно, то теперь все поменялось, и он осознал, что вынужден зависеть от того, присутствуют ли в его кармане банкноты или же нет. И это обстоятельство сильно тревожило его. Он ещё не понимал связи между затратами, вложенными в труд, вознаграждаемый бумажным символом этих самых затрат, и возможностью жить по этим, узаконенным природой деловых отношений, принципам. А поэтому Николай в душе бунтовал против нежданно явившейся бедности, нужды и хотел исправить положение резко, но, как ему казалось, законным путем. — Ну вот, смотрите, что мне удалось добыть, — показал Томашевский короткий, но толстый, увесистый ломик. — Одобряете, ваше величество? — На ваш взгляд, подойдет для отпирания дверей? — робко спросил Николай, брезгливо разглядывая железяку. — Не сомневайтесь. А вот ещё и ночной фонарь, очень приличный, масляный, а то как же мы сможем пройти по темным помещениям? Но лично я вот чего опасаюсь… — Чего же? С вашей-то смелостью и решительностью? Томашевский стушевался. Было видно, что его уколола фраза Николая. Глядя немного исподлобья, сказал: — Кто знает, кем занят сейчас ваш дворец? Вдруг его заселили, устроили в здании какой-нибудь приют, богадельню, отдали дворец под нужды Красной Армии. Тогда не представляю, каким образом можно будет беспрепятственно пройти по его залам. Не лучше было бы в таком случае подкупить кого-нибудь из обитателей дворца? Николай кивнул, осознавая серьезность предложения, но тут же отрицательно покачал головой: — Нет и нет! Я никому не смогу довериться из… этих. Кто знает, что, согласившись вначале, тот человек, увидев, чем он завладел, не соблазнится сокровищами и не оставит их у себя? Рисковать нельзя, нужно действовать самостоятельно. Итак, упакуйте все эти… инструменты в мешок, но так, чтобы внешне он не выглядел подозрительно, иначе нам до Царского не доехать. Пистолет я брать с собой не буду — вдруг остановит какой-нибудь патруль, начнет обыскивать. Спустя десять минут Николай, попрощавшись лишь с одним Алешей и перекрестив его, вышел из квартиры с Томашевским. На их счастье, подвернулся трамвай, идущий к Варшавскому вокзалу. Николай, ни разу в жизни не пользовавшийся этим видом транспорта, был приятно удивлен тем, что ехать в нем, сидя на деревянных диванчиках, было даже занимательно и почти комфортно. Кондуктор, дородный усатый мужчина с кожаной сумкой на груди, громко, на весь вагон, объявлял названия остановок, и Николай, хоть и видел, что кондуктор делает это официально, совсем без души, отчего-то радовался тому, что в городе, полуголодном, захваченном большевиками, все же остались островки старой жизни, такие как, к примеру, этот вот трамвай. Со звонками и громыханием трамвай остановился напротив Варшавского вокзала, им снова очень повезло: вначале потому, что их не задержал ни один патруль, а потом из-за того, что поезд на Лугу — дрянной паровик, полуразвалина и весь покрытый сажей, — отходил через полчаса. Когда поезд, пролязгав всеми буферами, сдвинулся с места и мимо грязных окон поплыли серые от вечернего сумрака станционные пакгаузы, депо, домики дорожных рабочих, Николай спросил вдруг у Томашевского, сидевшего у окна с поднятым воротником пиджака — было прохладно: — Скажите, Кирилл Николаич, вам что же, Маша симпатична? Он увидел, что молодой человек меньше всего ожидал такого прямого вопроса, заморгал быстро-быстро, заерзал на сиденье, закашлял в кулак, а потом ответил: — Признаюсь… очень… — Но я ещё заметил, что и Маша к вам как будто не совсем равнодушна. Не так ли? — Право… об этом я вам ничего не могу сказать, Николай Александрович, — ещё более смутился Томашевский. — Ну, а поведайте о том, кем были ваши родители? Вы дворянин, надеюсь? Томашевский, на лице которого явилась мина чуть ли не страдания, сказал: — Н-нет, врать не смею, я даже не знаю, кем были мои отец и мать. Меня воспитывала в Петербурге дальняя родственница матери, домовладелица, купчиха. О моих родителях она говорила всегда с неприязнью, чуть ли не с ненавистью, но я благодарен ей хотя бы за то, что меня отдали в кадетское училище, а потом я учился и в юнкерах, затем война, Карпаты… Томашевский замолчал, понимая, что такая «родословная» не делает ему чести в глазах человека, стоявшего когда-то на самой вершине власти. Но Томашевский вместе с тем ощущал и некоторое превосходство перед Николаем: если сидящий рядом с ним человек теперь был не тем, кем являлся совсем недавно, и, вероятно, никогда не вернулся бы в прежнее состояние, то он, поручик, продолжал быть все тем же поручиком, то есть сохранял тождество с самим собой. Зато Николай, услышав ответ Томашевского, призадумался. "Да, как велика степень нашего падения. Теперь моим бедным дочерям придется довольствоваться ухаживаниями таких вот кухаркиных детей, плебеев по крови. И что же делать мне, отцу, ведь когда-то дочери русских царей были вынуждены всю жизнь ходить в девушках, ибо выдать их за принцев крови европейских дворов не позволяли интересы веры, а сделать их женами даже князей, родовитых бояр мешало то, что все они считались холопами русского царя. Теперь же иначе…" Он хотел сказать Томашевскому сейчас же, что ему даже не стоит помышлять о руке Маши, но вдруг в его душе сработала какая-то сильная пружина практицизма, сиюминутной выгоды, и он сказал: — Кирилл Николаич, мне совершенно безразлично то, кем были ваши родители. Я вижу, что вы честнейший, благороднейший человек, а поэтому хочу заявить вам следующее: если в эту ночь со мной что-нибудь случится, то убедительно прошу вас, не покиньте мою семью, и Маша… в таком случае будет вам наградой. И Николай порывисто, обеими руками, пожал большую руку совершенно потрясенного этой фразой Томашевского. Они вышли на платформу станции Александровская, когда уже было темно. Электрических фонарей здесь то ли не было совсем, то ли они просто не горели, но отсутствие освещения лишь было на руку тем, кто старался выйти из поезда незамеченным. Прошли мимо спящих домиков селения, вошли в парк, который так был любим Николаем. Именно со станции Александровская его и всю семью увез в Тобольск голубой поезд, и теперь знакомый запах дубов, кленов и лип, растущих в парке, пронзил сознание даже не воспоминанием, а будто реальным возвращением в то счастливое время, когда он, упоенный любовью к невесте, потом к жене, потом к детям, родившимся у них, был безумно счастлив и только бремя короны мешало ему считать себя самым счастливым человеком в мире. За деревьями на фоне синего неба обозначилась черная громада Федоровского собора, где Николай так любил молиться, и ощущение связи духовного с мирским мигом вознесло его к звездам, но он тут же вернулся на землю, вспомнив, зачем он явился сюда. Наконец, скрываясь за густыми кустами сирени и акации, подошли к Александровскому дворцу. У него бешено колотилось сердце, когда они подходили к стенам здания, которое он любил больше всех зданий в мире. А ещё он именно сейчас осознал, что затеял немыслимое, что их здесь ждет смертельная опасность, но теперь отступать было поздно. — Смотрите-ка, — прошептал Томашевский, — свет в окнах горит. Что же здесь большевики устроили? — Не ведаю, — мрачно ответил Николай, — но, главное, это обстоятельство усложняет нам все предприятие. — Н-да, все осложняется… И тут внезапно, будто кто-то нарочно захотел ошеломить притаившихся у здания людей, раздались резкие звуки — со скрипом открылась дверь, затопали подошвы кованых сапог, зазвучали голоса, послышался шум заводимого мотора. — Значит, так, Еременко, ты раненых бойцов, что сегодня поступили, прооперируй завтра, а то помрут. Все требуют ампутации, — говорил кто-то начальственным, не терпящим возражения голосом. — Ну, прооперировать несложно, так ведь эфир весь вышел, товарищ Заруйко. Распорядитесь завтра послать хотя бы литр. — А откуда я тебе его возьму, Еременко? Весь вышел, ждем новых поступлений. Но ампутировать надо, надо! Не знаешь, что ли, как делать надо? Спирт ведь есть, вот и дай оперируемым неразведенного. А больше ничем помочь тебе не могу. Все, до свиданья. И мотор автомобиля, окутав Николая и Томашевского облаком выхлопного газа, зарычал и унес товарища Заруйко прочь от дворца. — Ну теперь понятно, во что они превратили дворец, — уныло прошептал Николай, но тут же его голос оживился оптимизмом: — Но это ничего, это даже совсем неплохо! Вы понимаете, что здесь находятся раненые, почти беспомощные люди. Разве они смогут нам воспрепятствовать? — А охрана? А медперсонал? — с сомнением заметил Томашевский. Но Николай уже был притянут к этому зданию, к своему дворцу, будто он являлся крупинкой железа, а этот дом был громадным магнитом, а поэтому предостережения Томашевского ничуть не смутили его: — Все это теперь… совершенно неважно! — решительно заявил он. — Если вы видите для себя опасность, я сам войду во дворец, один, как хозяин войду! Вы только помогите мне отворить двери. Обойдем здание справа. Там и должно находиться кухонное каре. Стараясь не шуметь, они, крадучись, скрываясь за кустами, пошли в ту сторону. Скоро мужчины уже стояли рядом с одноэтажной каменной постройкой, окна которой не горели, а поэтому Николай, смело остановившись у запертой двери, сказал: — Вот эту преграду, Кирилл Николаич, вам и придется осилить. Справитесь? Томашевский молча ощупал дверь, сделанную на совесть, дубовую, филенчатую. Осматривал её минуты две, потом сказал: — Есть надежда снять её с петель, только уж вы, Николай Александрович, постарайтесь вовремя удержать её, чтобы шуму не наделать. — Постараюсь. Начинайте. И Томашевский просунул конец ломика в зазор между порогом и нижней кромкой двери. Скрип и скрежет дерева, ломавшегося от колоссального усилия, дал Николаю возможность увидеть, какая мощь заключена в руках его сподвижника. — Идет, идет, держите дверь, — тревожным шепотом предупредил Томашевский, и Николай едва успел поднять вверх обе руки, на которые свалилась дверь, больно ударив по ладоням. Осторожно взяли дверь и отнесли внутрь строения, где пахло давнишней кухонной стряпней — кисло и прогоркло, но Николай даже в этих неаппетитных запахах различил те, что сопровождали его трапезы на протяжении многих лет. — Может быть, зажечь фонарь? — Думаю, не стоит торопиться, Николай Александрович, — поостерегся Томашевский. — Из окон дворца может быть виден свет, и нас с вами здесь накроют, как мышей в мышеловке. Вам не удастся разыскать дверь, ведущую в тоннель, без света? — Я попытаюсь, но не уверен, что не ошибусь. Я ведь, сами понимаете, на кухне-то был нечасто. И все-таки он стал ходить по просторному помещению, где стояли большие плиты, шкафы с котлами, мисками, кастрюлями, и матовый блик лунного света гулял по этим предметам, как бы сопровождая Николая, покуда он почти на ощупь искал нужную дверь. — Мне кажется, что именно эта дверь ведет в подземный ход, — наконец негромко произнес он. — Она как раз напротив дворца, к тому же в этом месте постройка уже не имеет продолжения, а обрывается. Значит, только отсюда может начинаться вход в тоннель. Попробуем открыть? — Отчего бы не попробовать… — Томашевский подошел к дверям, нагнулся, поскрябал ломиком, находя зазор между полом и дверью, покрякал, и скоро заскрипели петли и дверь упала прямо на руки поручика, успевшего, отбросив ломик, поднять их вверх. — Вот и все, — сказал он, прислонив ломик к стене. — Теперь, наверное, мне ничто уже не помешает зажечь фонарь. — И через три минуты масляный фонарь метал красные, неровные отблески, высвечивая бугры стен, уходящих куда-то вниз. — Ну конечно, я не ошибся. Вот он, тоннель, — с радостным возбуждением в голосе произнес Николай. — Давайте спускаться. Только, пожалуйста, не забудьте свой мешок, туда мы положим драгоценности и лом. Но он не услышал ни одобрительного отзыва, ни звуков движения своего спутника, готового пуститься за ним вслед. Напротив, Томашевский, немного помолчав, с тревогой произнес: — Николай Александрович, считаю своим долгом предупредить вас о великой опасности, которая подстерегает вас там, во дворце. Каким способом собираетесь вы пройти по помещениям, заполненным ранеными, чтобы не переполошить их, не привлечь внимания сестер милосердия и прочих служителей госпиталя? И Николай с каким-то нервным смешком отвечал Томашевскому: — Да уж вы не беспокойтесь, прошу вас. Дайте мне лишь возможность войти под своды дворца, как он сам убережет, спрячет меня. Поверьте, все будет прекрасно. Помогите мне только отворить дверь, ещё одну, не больше. — Ну, честное слово, это самое настоящее безрассудство. Мне же ваши дети и супруга никогда не простят того, что я вас туда впустил. Поостерегитесь, ей-Богу! Николай внезапно вспылил, будто на самом деле, находясь в своих владениях, в кругу своих подданных, никогда не забывая о том, что он император, решил выразить свое неудовольствие по поводу чьей-то непокорности: — Вы что это себе позволяете, Томашевский? Уж если я, Николай Романов, приказываю вам делать это, так уж не извольте возражать. Или есть иной выход? Вы покидаете меня, как только дверь, ведущая из тоннеля в вестибюль первого этажа, будет открыта! Томашевский, которого ещё в юнкерском училище приучили к дисциплине, но который сейчас проявил непокорство лишь потому, что опасался за жизнь своего кумира, смущенно проговорил: — Только не подумайте, что я боюсь сопровождать вас. Наоборот, объясните мне, где находится та спальня, расскажите, как открыть тайник, и я пройду по покоям дворца один. Вы же останетесь в тоннеле и будете ждать, покуда я не вернусь. Хорошо? — Нет, нехорошо! — упрямо возразил Николай. — Наоборот, вы останетесь в подземелье, едва дверь будет открыта, а я пущусь на поиски драгоценностей. Это приказ! И Николай, держа фонарь на вытянутой руке, чтобы яснее видеть ступени, уходящие в глубь земли, пошел вниз по лестнице и слышал, что Томашевский шел за ним, мерно ступая по выщербленным ногами многочисленной дворцовой челяди ступеням. Почему Николай был так уверен в своей неуязвимости в предстоящей многотрудной операции, он и сам толком бы объяснить не смог, но отвага, замешанная, должно быть, на чувстве уверенности в том, что стены любимого дворца не смогут принести вреда, исполняла сердце Николая решимостью достичь сокровища во что бы то ни стало. И вот пологая лестница кончилась, начался тоннель с полукруглым сводчатым потолком. С обеих сторон на расстоянии примерно двух метров друг от друга крепились на стенах фонари с электрическими лампочками, но теперь они не горели, хотя казалось, что фонари, словно по мановению чьего-то волшебного жезла, зажигались, когда на них падал свет масляного фонаря, и тут же гасли. И снова они поднимались по лестнице вверх, покуда свет фонаря не высветил преграду — дверь, прочно сбитую из дубовых досок. — Да, хорошие у вас, Николай Александрович, плотники во дворце были, Томашевский ощупал дверь, потом приложил ухо к замочной скважине, прервав этим движением гудение ветра, входящего через отверстие со стороны вестибюля. — Ничего не слышно, — сказал он, выпрямляясь. — А куда, в какое место вестибюля ведет эта дверь? Не на виду ли она? — Нет, не на виду — под лестницей. Представляете, если бы слуги с кастрюлями вдруг появлялись бы на видном месте? Но это нам и на руку сейчас, не правда ли? — с каким-то увлечением, нервным и задорным, говорил Николай. — Ну, ну, дорогой Кирилл Николаич, давайте потихоньку эту дверку… того… — Попробую, только очень тихо, осторожно надо, не то нам каюк. Постараюсь не снять её с петель, а отжать. — Пробуйте, голубчик, пробуйте! Теперь Томашевский не сгибал свою спину, стараясь могучими руками снять дверь с петель, — острие лома вошло в зазор между дверью и косяком там, где находился замок, и совершенно неожиданно, после мощного напора вправо, дверь, отворявшаяся вовнутрь, пошла на Томашевского, скрипнув на давно не смазывавшихся петлях. — Браво, Кирилл Николаич, — шепнул ему Николай, с чувством пожав его мускулистую руку выше запястья. — Теперь я перекрещусь, да и с Богом… Дайте мне мешок. Им я сейчас оберну фонарь, а когда будет нужно, сниму его. Вот так, ну, пошел… Томашевский хотел было ещё раз напомнить Николаю о том, какой опасности он себя подвергает, но вовремя понял, что эти слова способны не остановить Николая, решившегося на все, а лишь раздражить его. — Возьмите меня с собой, — ворчливо проговорил Томашевский. — Я этим ломом десять человек, если надо, положить смогу. — А для чего лишний грех на душу брать? Не нужно, здесь оставайтесь. И Николай, отворив дверь пошире, шагнул в темную пасть вестибюля, и тут же незнакомые запахи словно впились в него — карболка, йодоформ, эфир, нечистые бинты и портянки, крепкий мужской пот. И эти запахи, такие чужие для Александровского дворца, где старались хорошо проветривать помещения, а порой окуривать их любимыми Николаем и Александрой Федоровной восточными благовониями, вдруг насторожили его, как бы предупреждая о том, что любимое жилище уже стало чужим для него и может сыграть с ним коварную, злую шутку. "Нет, это мой, мой дворец, — сказал себе Николай, в душе которого металось сомнение. — А я — царь, царь, я император и хозяин этого дворца". Он вспомнил, что где-то здесь, в вестибюле, недалеко от лестницы, должно находиться зеркало, огромное трюмо в дубовой резной раме, и пошел к нему почти на ощупь. И вот рука его коснулась гладкой поверхности зеркала, в котором он так часто видел свое отражение, когда с прогулки или из города возвращался во дворец. Николай смотрел на себя в зеркало часто, потому что ему нужно было видеть, как выглядит он, каково внутреннее состояние его души, высвечивающееся на лице, и никогда прежде он не сомневался в том, что выглядит как настоящий император. И вот теперь, стоя рядом с тем, старым, зеркалом, Николай трепетал от желания, внезапно охватившего его, снова взглянуть на свое отражение. Вечером он смотрел на себя в зеркало в комнате квартиры на Васильевском острове, когда ему вдруг захотелось при помощи найденных в комоде ножниц привести в порядок свою отросшую бороду и волосы. И вот теперь он должен был знать, насколько он остается прежним человеком. Быстро сняв с фонаря мешок, он поднял этот примитивный осветительный прибор на уровень головы. Тусклый свет, однако, сразу залил стекло зеркала потоком оранжевого цвета, проявил предметы, находившиеся в вестибюле, и, главное, его собственное лицо, которое показалось Николаю, смотревшему на себя с нетерпеливой жадностью, ещё более императорским, чем было раньше, за счет ясно обозначившейся мужественности, резкости черт, отсутствовавших на его физиономии прежде. "Я царь! Я царь! — думал о себе Николай с торжеством властелина. Такие лица могут быть только у кесарей, только у повелителей, и я буду повелителем снова, чего бы мне это ни стоило! Я теперь пойду в свою спальню! Теперь мне ничего не страшно!" Чтобы попасть в будуар, нужно было пройти три анфиладных зала. Снова закрыв фонарь мешком, Николай вдруг подумал, — и эта мысль пришла к нему внезапно, будто посланная свыше: "Нужно снять сапоги, чтобы не наделать шуму". Но другая мысль тотчас прогнала первую: "Нет, нельзя! Какой же я буду царь, если пойду по своему дворцу без сапог!" Он осторожно потянул за бронзовую ручку, открывая дверь в первый покой, который ему предстояло преодолеть. Просунув в помещение голову и оглядевшись, Николай увидел несколько коек, освещенных неясным лунным светом, пробивавшимся из-под приспущенных французских штор. Неровными белыми сугробами на койках угадывались человеческие фигуры — простыни покрывали их с головой, и он сразу понял, связав неподвижность фигур со сладковатым запахом, наполнявшим комнату, что здесь лежат приготовленные к погребению покойники. "Могли бы и в подвал отнести, там прохладней", зачем-то подумал Николай и пошел к двери, находящейся напротив той, через которую он прошел в "мертвецкую". Тихо-тихо потянул на себя эту дверь, нажимая вниз кривую литую ручку, дверь тихо отворилась, и тотчас услышал тихие голоса. Как видно, говорили двое раненых, лежащих недалеко от входа: — …вот так меня и жигануло осколком, и мать родную вспомнить не успел. Хорошо хоть санитары неподалеку проходили — подобрали. Вначале в полевом лежал, выхаживали, а потом сюда, чтоб долечился, отправили. А чаво, правду бають, что здеся царь жил? — Не врут, жил, это точно, — отвечал другой голос, полный достоинства от знания такого факта. — Пока не скинули Николашку, проживал он в энтих самых комнатах со своими царевнами и царевичем. — Ишь ты! И женка его, немка, падла эта, тоже здесь жила? — Тоже здесь, только ты зачем её падлой назвал? Думаешь, раз на распыл их всех пустили, так таперя любой хай на них нести можно? — Да как же, — был смущен первый голос. — Мы-то вот против гермаiна кровя себе отворять разрешали, а она, бають, им секретные сведенья вместе с сахаром посылала. Да ещё про Гришку, не правда ль все это разве? — Не нам судить, — веско сказал второй. — Только языки б поприкусить в этом месте лучше. Говорят, что бродит по дворцу убиенный царь и царевича своего убиенного на руках носит. К своему родному месту его тянет, потому как, говорят, что как убили его, то по-христиански погребать не стали… Когда перед солдатами, тихо разговаривавшими таким манером, вдруг выросла темная фигура, они онемели от неожиданности и уставились на нее, не в силах пошевелиться. — Да ты кто… кем будешь… санитар, что ли? — наконец сильно оробевшим, трепещущим голосом спросил тот раненый, что был побойчее. И Николай слегка сдвинул с фонаря грубую ткань мешка, и свет лег на его лицо, и глаза его были устремлены не на солдат, а куда-то в сторону. — Господи! Царь! Николай Второй! — не воскликнул, а только выдохнул солдат с какой-то внутренней болью и диким страхом вместе. — Мертвый пришел! А Николай, закрыв фонарь, медленно пошел через зал, уставленный койками, и лишь иногда он давал свету падать на свое лицо, и те, кто не спал, видели его и узнавали в проходившей фигуре расстрелянного царя, шагавшего по своему дворцу величественно и бесстрашно, независимо и гордо, так, как он, должно быть, не ходил никогда в жизни. Когда Николай миновал залы, приспособленные теперь под госпитальные палаты, и подошел к дверям, ведущим в спальню, он отворил их с особым трепетом, боясь, что чувство, способное охватить его при виде этой дорогой для него комнаты, будет столь сильным, что он потеряет силы. Но, ожидая увидеть старую обстановку, стену, увешанную образами, налой с лежащим на нем Евангелием, которое они с Александрой Федоровной любили читать перед сном, старые кровати, он не увидел ничего прежнего — все исчезло, и лишь вдоль стены, в углах, стояли какие-то мешки, наверное с бельем. Овальное большое зеркало, однако, висело на прежнем месте, и Николай, досадуя на то, что не увидел ничего старого, памятного, дорогого, кроме этого зеркала, обоев и лепнины потолка, подошел к стене. Боясь в душе того, что и тайник был открыт большевиками и никаких драгоценностей здесь больше нет, он торопливой рукой, направляя на зеркало свет фонаря, принялся отыскивать незаметный для постороннего взгляда рычаг, приводящий в движение пружину. И вот он был найден, потребовалось ещё несколько секунд, чтобы с усилием опустить его вниз, и тотчас зеркало, подобно дверце, подвешенной с одной стороны на петлях, повернулось и открылось пространство вместительного тайника. Свет фонаря выхватил из черной впадины дамский ридикюль, обшитый по моде довоенной поры цветным бисером. Быстро положив ридикюль в мешок, довольный удачей, Николай запер в тайнике ненужный теперь фонарь, и клацанье запоров сообщило ему, что тайник закрылся. Все той же таинственной тенью проходил Николай по залам-палатам, и вчерашние крестьяне, рабочие, ломовые извозчики, приказчики, превращенные в красноармейцев, которых ранили в бою их соотечественники, глядя на черную фигуру, незаметно крестились и отчего-то вспоминали своих детей, жен и матерей. Эти глаза подарила Николаю его мать: удивительной формы, необыкновенно продолговатые, с верхним веком, чуть наваливающимся на радужку, что придавало лицу некоторую томность. Эти глаза, глаза газели, как выразился о них один современник, смотрели несколько отрешенно, как бы несосредоточенно, то есть устремлялись через собеседника — за него, в пространство. Если верить физиогномистам, такой взгляд имеют люди, склонные к разного рода отвлеченным мечтаниям, когда человек черпает материал для своей рассудочной деятельности из собственного ума. Так мыслят мистики, метафизики, поэты. Николай имел отличной формы лоб, хоть и не слишком высокий, который оттенялся внизу прямыми спокойными бровями, а наверху — коротко остриженными волосами с ранними залысинами. Нос идеальной формы, но немного женственный, небольшой, с чувственными чуткими ноздрями. От отца он унаследовал нижнюю часть лица вместе с упрямым ртом, который, несмотря на яркую окраску губ, немного диссонировал с мягким выражением глаз. Вообще темперамент обозначался через его лицо как ровный и спокойный, уравновешенный и вполне миролюбивый. У него наблюдалось постоянное стремление к здоровому, наполненному движением дневному распорядку, гигиеническому, можно сказать, образу жизни. По утрам купался в бассейне, причем вода не нагревалась выше 18–20 градусов в любое время года, и следствием этого было отсутствие страха перед сквозняками, холодом. Он работал у себя в кабинете при открытой форточке даже зимой, и однажды престарелый вельможа явился к царю на доклад, заметил открытую форточку и попросил разрешения притворить её, и царь выразил неудовольствие такой изнеженностью. Он обожал спортивные игры, да и вообще все, что давало ему возможность ощутить свое тело, но состязательная сторона игр мало интересовала императора. Да, Николай любил лаун-теннис, греблю, плаванье, но он любил также бросать зимой снежки или попросту разгребать лопатой снег на дорожках; любил велосипедные гонки, скачки, соревнования на яхтах; любил ходить пешком и в Крыму, в окрестностях Ливадии, совершал порой десяти-двадцатикилометровые походы, а иногда отправлялся в путь в полном снаряжении рядового, не забыв прихватить винтовку, — хотел испытать, каково приходится солдатам, а заодно проверить, сколь вынослив он сам. Ему нравилось работать веслами, и пешая прогулка часто заменялась греблей на байдарке, в которой он потом катал и сына, посадив его на колени. Николай был прекрасным стрелком, и в Александровском парке он беспощадно уничтожал ворон, удовлетворяя, с одной стороны, самолюбие снайпера, а с другой — убивая врагов мелких певчих птиц. Вечером же он заносил сведения о своих успехах в стрельбе по воронам в свой дневник. Впрочем, Николай был страстным охотником не только на ворон — с его участием устраивались большие охоты в дремучих лесах любимого царем Беловежа, где добычей уже становились зубры, олени, косули, кабаны. Часто посещалась для охоты и Спала — древнее охотничье угодье польских королей. Обыкновенно Николай наряжался на охоте в длинную черкеску, и на поясе висел большой узкий кинжал кавказской формы, а голову царя украшала барашковая шапка. И охотником он был очень осторожным, не допускавшим преждевременных и «косых» выстрелов, а выдержка и терпение обыкновенно приносили ему богатые трофеи, но почти все крупные животные, убивавшиеся царем, шли не на императорский стол, а поступали в распоряжение местных жителей. Так Николай удовлетворял лишь спортивный интерес, не помышляя сделать охоту средством к добыванию пищи… |
||
|