"Местечко Сегельфосс" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)

ГЛАВА XIV

Можно ходить в жилете с золотыми пуговицами и не уметь сочинить оперу. Виллац Хольмсен ходил в жилете с пуговицами из золота.

Чего только он не придумывал! Если б в один прекрасный день он остановился и подсчитал все, что придумывал для того, чтоб привести себя в настроение, он сам удивился бы. Он гулял и запирался у себя в комнате, пил вино и постился, стремился к людям и бежал от них, работал днем и работал ночью – получалась только работа, только крах.

К отчаянной бесплодности прибавилась ужасная и неугомонная ревность.

– Покушайте же, пожалуйста! – говорила Полина, устремляя на него темно– голубой взгляд.

– Спасибо, – отвечал он, даже не поворачивая головы. Он работал, разумеется, он отлично играл, он научился этому искусству с самых ранних лет и, кроме того, был счастливчик, родился в сочельник, но теперь это не помогало, скорее, это его изводило. Нет, ему и в этом году не следовало приезжать в Сегельфосс, все пошло плохо с самого начала. Даже первую встречу он в глубине души, верно, представлял себе немножко по-иному: с безмолвным изумлением, с любопытной толпой на набережной. Ведь он же известный в стране человек, многообещающий музыкант. А как вышло на самом деле? Встретила его на набережной экономка его родителей, милейшая фру Кристина. Сегельфосс видел туристов поважнее его, англичан, объездивших земной шар, принца Бонапарта, направляющегося на Шпицберген. Один раз приезжал государственный министр, ужасно ломался и притворялся, будто интересуется жизнью и стремлениями народа, за что карьерист адвокат Раш прокричал ему «ура» на набережной. Приезд Виллаца Хольмсена произошел в полной тишине. Несчетное число раз он собирался уехать, но оставался. Он прирос к месту.

Антон Кольдевин, разумеется, давно уехал домой. У господина Хольменгро все идет своей обычной чередой. Марианна изредка показывается на пригорке, когда идет с отцом на мельницу или возвращается оттуда. Она в ярко-красной накидке. Может быть, Антон скоро опять приедет к ней. На здоровье!

Опасное и ужасное время! Виллац достает глины и лепит – чего только он не придумывал! Ему хочется вылепить летящую фигуру, великолепную ростральную фигуру, украшение для галиона. Оказалось, что он не разучился лепить, совсем не разучился, даже был сейчас искуснее, чем в детские годы в Англии, когда обучался лепке. Но делать ростральные фигуры было безусловно трудно. Виллац вытащил рисовальные принадлежности, кисти и тюбики с красками, а почему бы и нет! Его мать тоже рисовала, и он научился от нее. Потом опять играл. Потом собственноручно пришил золотые пуговицы к своему жилету и разгуливал с ними в честь самого себя и в память отца, от которого их получил. Во всяком случае, было очень приятно красоваться с золотыми пуговицами на груди, и Виллац гулял так по своим комнатам на кирпичном заводе, даже ходил в лес к своим дровосекам.

В лесу Аслак и Конрад рубили деревья, и когда Виллац подходил ближе, они кланялись. Еще бы они забыли поклониться! Он разговаривал с ними немного, но смотрел на их работу твердыми серыми глазами и высказывал свое мнение. Бог знает, что было сначала на уме у этих двух людей, когда они попросились на работу к Виллацу Хольмсену, не хотели ли они ему повредить или отомстить за что-нибудь. Но, прожив у него некоторое время, они утихомирились, а кончив порубку в лесу, оставались вновь и вновь и постоянно получали работу в большом хозяйстве. Они перестали покупать провизию в Буа, хотя у них завелись и деньги, они имели приличные харчи, постель и стирку, оба поправились и раздобрели.

Каждому свое. Виллац разгуливал с золотыми пуговицами, а работал, как каторжник, и худел от горя и страсти. «Вот увидишь, я посредственность!» – думал он по временам. Он переносил это хорошо, переносил, как настоящий Хольмсен. Нет, этому никогда не будет конца, посредственность засела в нем крепко, впиталась в кровь; но Виллац не сдавался. Только этого не доставало! Дома, на усадьбе, он притворялся, будто интересуется животными, курами, было бы слабостью забыть обо всем остальном из-за музыкальной пьесы. Он часто наблюдает петуха, великолепного бойца со шпорами на ногах; вот он загорается любовью, распускает крылья, выступает боком, хорохорится, выгибается на левый бок и чуть не падает – ах, чего только он ни проделывает! Но потом снова становится повелителем и победоносно разгуливает по двору. Вот так петух – так и кажется, что он щеголяет с цветком, с розами и гвоздикой. Он возвращался в свои кирпичные комнатки и играл, злился и мучился. Неужели он так и не дождется взрыва? Чем он заполнял свои дни? Мелочами. Кое-когда нож, но не меч, рой звуков, но не голос. Жантильности. Три раза подряд он подходил к зеркалу и всматривался в свое отражение, чтоб хорошенько убедиться: да, у него появился седой волос, два седых волоса. Отец его не начинал седеть в такие молодые годы. Антон Кольдевин не поседел. На здоровье, пусть себе едет к ней!

– Пожалуйста, покушайте!

– Спасибо, я приду через минутку. Нет, я не пойду. Оставьте меня одного.

Что это? Несчетное число раз он обманывался – и вот пришло! Волны подхватила его! Стоял вечер, но в его глазах занимался рассвет, небо начало струить золото, и земля под ним розовела. Волна, волна! Долго же мы ждали ее, но теперь нам нечего жаловаться, совершенно нечего жаловаться, и чувствовать влаху на глазах, и дрожать. Этого не надо.

Звуки льются и льются из переполненной души, льются, не переставая; он сидит, как слепой, и воспринимает их извне, записывает же, словно в ярком свете. Пишет, пишет, пишет. По временам ударяет рукой по роялю, опять пишет, подпевает, чувствует тошноту и сплевывает, пишет. Так длится долго, часы бегут, о, эти часы на волне! Опять кантата, песня, музыка для танцев? Нет, опера, о боже, шедевр! Сейчас, как никогда раньше, в нем происходит взрыв – так что, пожалуй, и вышел кое-какой толк из того, что ревность так долго кипела в нем.

На заре потихоньку начинается отлив, лампы выгорели досуха, шатаясь, он походит и задувает их. Потом падает на диван и засыпает ничком, уткнувшись лицом в свои руки.

– Здравствуйте! Не придете ли вы покушать?

– Нет, спасибо. Иди домой, я приду попозже.

Он еще не кончил. Слава богу, не кончил. При взгляде на работу прошлой ночи он чувствует, как душа его словно взмахнула крыльями, опять начинается, звуки из неведомого царства песен, они с какого-то острова, они увлекают его за собой, опускают – волна! И сегодня продолжается то же, волна распоряжается им, необузданно и неэкономно, тошнота его становится сильнее, слезы чаще, он бросается на пол и пишет коленопреклонно, молитвенно, а звуки все льются, льются, наполняя отрадой…

– Пожалуйста, покушайте хоть немножко!

– Спасибо, поставь здесь.

В двое суток он преодолел все трудности и напитал свое произведение волною. Он жил один, на огромной высоте над землей, жил лишь одним собою, высасывал самого себя, спал урывками, ел совершенно рассеяно, поглощая все, что находилось на тарелках, безудержный и всем существом своим пьяный от поэзии. Двое суток. Затем волна медленно отхлынула.

Из глубочайшей бесплодности унижения – с головой в величие! Он зачал и сотворил в одном длинном беге.

Молодой Виллац – у предков его были слуги, помогавшие им одеваться по утрам – молодой Виллац не нуждался в помощи, он лежал свернувшись калачиком. А никто не спит крепче художника, когда после удачного дня он погружается в сон, подложив под голову собственные руки, вместо подушки.

– Я уезжаю, – сказал он.– Но этого никто не должен знать, кроме тебя и Мартина-работника.

Полине некому было и сказать-то. Она посмотрела на него своим милым, рабским личиком, и глаза ее подернулись бархатом:

– Вот как, вы опять уезжаете! Мартину-работнику он сказал, чтоб Аслак и Конрад всю зиму выбирали камень. Весной он собирается строить, пристройку к скотному двору, беседку в саду, амбар для силосованного корма – большие планы, неужели молодой Виллац Хольмсен так богат!

Полина видела, как он сел на пароход. Она украдкой выпила воду из его стакана. Выходя, погладила рукой гвоздь, на который он обыкновенно вешал шляпу. Потом заперла комнаты на кирпичном заводе и пошла назад на усадьбу, к хозяйству, надзору за работницами и продаже молока от тридцати с лишним коров. Маленькая Полина была большим молодцом.

А Виллац повернулся спиной к набережной и не смотрел на берег; он был изящен и молчалив, в новых перчатках. Он уезжал так же тихо и гордо, как и приехал, никакого парада, никаких «ура». Да вышло так удачно, что, проездом на юг, на берег высадились актеры, что примадонна Лидия, и фрекен Сибилла, и актер Макс опять сошли на берег в Сегельфоссе, и они-то и привлекли всеобщее внимание.

Теодор встретил труппу на набережной и проводил в гостиницу Ларсена.

– Большие перемены с того времени! – сказал он и сейчас же рассказал, что стал единоличным владельцем Буа и скупил все.

Актеры слушали с преувеличенным вниманием и притворялись, будто очень интересуются радостями и горестями владельца театра. Фрекен Сибилла распрашивала о подробностях:

– И теперь ваши сестры не будут жить дома?

– Мои сестры? Нет, они уехали обратно, на свои места. А я сам, – сказал Теодор, – несколько недель обедал в гостинице, но теперь я опять перебрался домой. Потому я теперь я владею всем.

– Подумать только, неужели вы владеете всем! – воскликнула фрекен.

Но тут дело зашло, должно быть, уж чересчур далеко, потому что актер Макс заметил с удивительной язвительностью:

– Как бы ты скоро опять не свернула себе ногу, Сибилла?

Фрекен Клара, пианистка, осведомилась о Борсене.

А где же был Борсен? Неужели он не пожелал показаться на набережной шикарным приезжим? Разумеется, он моментально исправил свою оплошность, пошел в гостиницу и явился к фрекен Кларе. Радостная встреча и теплая дружба, описания путешествия по северной Норвегии, переживания, забавные приключения на пароходах и в гостиницах, артистические триумфы в городах. «За садовой оградой» – старинная прелестная пьеса, перевод со шведского; они ее сильно исправили и прибавили новые песенки, Макс-мастер сочинял куплеты. Сюжет «За садовой оградой» – печальный, герой и героиня не женятся, нет, она его закалывает, убивает, и это замечательно подходило к фрекен Кларе, она вся пылала, когда в конце они ссорятся. Она сама могла бы выйти замуж за богатого и все такое.

– Вы играете в этой пьесе?

– Разумеется. Это самая большая роль. Я не только играю, но я пою и аккомпанирую себе на гитаре. Никто другой этого не умеет, и потому ни о ком не было таких замечательных отзывов – вот, посмотрите! Не правда ли? И, разумеется, в Сегельфоссе тоже сойдет хорошо, ведь нам так страшно повезло этим летом. Как вы думаете, господин Борсен?

Удивительный Борсен, глупый Борсен, чего он ожидал от фрекен Клары? Ничего; но в прошлый приезд в ней был здравый смысл, в ней была горечь, она решительно покидала искусство, в котором не могла достигнуть ничего крупного, – теперь горечь исчезла, улеглась оттого, что она получила роль в какой-то неведомой пьесе с пением. С пением – а может ли фрекен Клара петь?

– Да, отчего же, – ответил он.

– Потому что нам ведь приходится. А что же иначе делать? – смеясь сказала фрекен Клара.– У нас мало денег. Правда, мы заработали недурно, но расстояния между городами такие большие. А потом, мы покупали разные разности, когда были деньги, наступили холода, пришлось купить верхние вещи. Кроме того, мне нужен был пеньюар, хотите посмотреть? Капот, толстый шелковый шнурок вокруг талии…

Борсен сказал:

– Виллац Хольмсен уехал с этим пароходом. Говорят, он последнее время компонировал днем и ночью.

– Вот как, – сказала фрекен Клара.– Ну, я больше не интересуюсь музыкой, я поняла, что мне это ни к чему. Я теперь интересуюсь только драматическим искусством. Послушайте, господин Борсен, ведь это, конечно, была только шутка, – то что вы говорили о драматическом искусстве летом? Вы не отвечаете?

– Не помню. Но не считаю невозможным, что летом я пошутил насчет так называемого драматического искусства.

– Ах, боже мой, какой вы скучный! Простите, что я так говорю!

– А где все остальные? – спросил Борсен.

– Ушли в театр, господин Иенсен хотел показать рояль и граммофон. Вы хотите видеть остальных?

– Пианистка не интересуется попробовать свой рояль?

– Нет! Вы слышали. Но подождите, дайте мне одеться, и я пойду с вами. Можно идти в таких галошах?

– А что с ними такое?

– Они не блестят и не новые, мне надо другие. Уверяю вас, люди стали иначе смотреть на меня с тех пор, как я купила себе шикарные платья в Тромсе. Знаете что, господин Борсен, эта ваша шляпа скандальна. Извините, что я так говорю.

Борсен улыбнулся:

– Если б я надел одну из моих новых шляп, я не посмел бы взглянуть в глаза своей старой шляпе.

– Вы не носите пальто? – спросила фрекен Клара.

– Нет.

– Да, но, в общем, начальнику станции следовало бы быть хорошо одетым.

– Дорогая фрекен, все равно никогда не будешь так изыщен, как оберкельнер в какой-нибудь большой гостинице.

– Вот это, наверное, возвращаются остальные, – сказала фрекен Клара и сняла галоши. Но тут миленькая дамочка, должно быть, испугалась, что обидела начальника станции, подошла к нему и начала застегивать его пиджак, приговаривая: – Боже мой, какая прелесть, какой вы большой, я достаю вам только до этих пор, посмотрите! Но убей меня бог, если я понимаю, зачем вы торчите в этом Сегельфоссе! Сколько времени вы уже здесь? Слушайте, вот как вы должны завязывать галстук, подите, посмотритесь в зеркало. Нет, это не они вернулись. Но мы с вами все-таки не пойдем – хорошо? Послушайте, господин Борсен, хотите быть ужасно милым? Я один раз видела у вас кинжал, такой, что уходит в рукоятку, когда им ударишь, подарите его мне?

– С удовольствием.

– Спасибо. Вы прелестнейший в мире человек! Зачем он мне? Да для пьесы же, ведь я же его закалываю, и было бы замечательно хорошо, если б можно было ударить изо всей силы. Ах, «За садовой оградой» очень глубокая пьеса.

Фрекен Клара замурлыкала, схватила гитару и запела. Кончив, она сказала: «Никто другой так не умеет! Как вы находите, господин Борсен?»

Молчание.

– Для меня не подлежит сомнению, что вы играете лучше, чем поете, – ответил Борсен.– И я не сомневаюсь также, что вы сами это знаете. Вы искажаете себя перед самой собой.

– Ах, вы опять говорите загадками. Я не хочу вашего кинжала! Послушайте, неужели я в самом деле так гадко пою? Пусть, но поверьте, что я пою хорошо, что у меня выходит, поверьте, слышите! Разумеется, я не умею петь, но не говорите этого другим, вы обещаете? Потому что иначе у меня отнимут роль, а это великолепная роль…

Наконец вернулись остальные актеры, и опять произошло радостное свидание. И фрекен Сибилла проявила такой же интерес к радостям и горестям начальника телеграфа, какой она проявила к радостям и горестям Теодора: «Как вы поживаете? Как приятно снова видеть вас!» Глава труппы спросил Борсена о видах на исход представления. И полагал ли он, что первоклассный спектакль может рассчитывать на достойный прием в этом местечке.

Борсен находился в глубоком затруднении, никто не знал театральный мир Сегельфосса меньше, чем он. Но ведь о труппе были такие хорошие объявления, перспективы, можно сказать – светлые?

Фру Лидия, примадонна, принесла рабочий ящичек и сказала:

– Извините, мне надо зашить дырку!

Она открыла ящичек, и между швейными принадлежностями обнаружились две бумажки по десяти крон.

– Господи, какая ты богачка! – воскликнул кассир труппы.– Хорошо, что мы узнали!

– Ты хочешь, чтоб я спросила, откуда у тебя такая куча денег, Лидия? – сказала фрекен Клара.

– Да, спроси, спроси! – поддержал актер Макс. Примадонна метнула на фрекен Клару презрительный взгляд и ответила без тени смущения:

– Подожди, пока добьешься моего жалованья, дружок, тогда и у тебя тоже будет оставаться два-три десятка крон!

И все кивнули друг другу, что знают, мол, старую штучку фру Лидию, которую она всегда проделывает при посторонних. Но фрекен Клара не удовлетворилась кивком, она дала понять примадонне – да, без всякого снисхождения, она заставила примадонну взглянуть на лист нотной бумаги, заявив при этом:

– Посмотри, ты не можешь разобрать даже этих безобидных значков! Потому что бог не дал тебе ни капельки голоса!

– Не ссорьтесь, дети! – остановил антрепренер.

Фрекен Сибилла не интересовалась ссорой, ах, ей совершенно безразлично, кто сейчас опять ссорится: фрекен Сибилла интересовалась только собой. Она была мастерица изобретать разные фокусы для украшения и одевалась смело и красилась, сегодня она нашла два белых пера чайки по дороге в театр и сейчас втыкала их в волосы.

Начальник телеграфа ушел из гостиницы беднее, чем пришел. Он спешил туда, чуть ли не как юноша, как мальчик, еще слабо взволнованный своей летней влюбленностью; но теперь он уже не был юношей и безумцем, – куда девалось его смешное и упоительное настроение? И тотчас же мозг его заработал, и кое– что получалось в возвышенном стиле, вроде: «Жалкая жизнь, глубокое унижение!», а кое-что в низменном: «Прекрасная Клара, ты играешь лучше, чем поешь, и сама это знаешь, ты поешь, как замочная скважина. Может быть, ты захочешь знать, составил ли я себе об этом определенное мнение? Прекрасная Клара, никакого определенного мнения, но одно мнение и об этом, и о тебе, и обо всех вас – убеди меня, что оно неверно! Вы фигляры, скоморохи, и такими вы останетесь. А надо ли, чтобы кто-нибудь был фигляром? Хорошо. Нужно ли, чтоб некоторые люди были кастратами? Хорошо. Ведь ваше ремесло стирает половое различие между тобой и мужчиной, вы разговариваете и действуете на равной ноге, хотя вы и не равны, это искусственность и заблуждение: в жизни горный козел отличается от горной козы. Фрекен Сибилла несомненно беспола, актер Макс по всем вероятностям немножко обоего пола. Он ни на что не способный бедняк в мужском платье. А что такое ты?

Прекрасная Клара, ты застегивала мой бывший пиджак и дышала на меня, это ничего не означало, но ты привыкла, что мужчина должен получить награду за свою любезность, и ожидала, что я захочу, как в прошлый раз. В твоих движениях не было «нет», но где был угар? Неужели ты думаешь, что угар это – становиться на одну ногу с актером Максом и говорит непристойности и притворяется распущенным, как он. Ты ошибаешься, это бездарность. Ты не годишься для сладострастия, ты только играешь, будто годишься. Прекрасная Клара, я отвернулся от тебя, потому что ты бездарна, я отвергаю тебя, твоя игра проиграна. Если ты идешь по улице, то не для того, чтоб куда-нибудь пойти, а для того, чтоб хорошенько выставлять свои ноги, чтоб спрашивать знатоков, хорошо ли ты их выставляешь. Ты кичишься легкомыслием, которого у тебя нет, ты разочаруешь всякого настоящего мужчину. Не надо выносить сладострастие на рынок, сладострастие священно, поцелуй и объятие ни в каком отношении не имеют связи с улицей.

Почему люди находят, что вы, актеры, бесстыдны? Потому что люди – скоты. Вы не бесстыдны, вы дрожите от стыда за свою бездарность. Если вам во всякое время приходится притворно вызывать в себе эротический пыл, то это происходит ради «искусства» и ради вас лично, ради сегодняшнего представления. Вот, этим-то вы и позорите себя, и это совершенно правильно и справедливо. Вы, дамы, играете в презрение к домашнему хозяйству, притворяетесь равнодушными к малому личному уважению, какое внушает, вы не матери, или же только чрезвычайно плохие матери, не воспитательницы, или же воспитательницы до плачевности дурные – каждый божий день погружает вас во все больший стыд перед этой бездарностью. Это правда. Актриса стыдится больше, чем люди, которые могут быть названы скотами. У скота есть свои способности, и он не стыдится.

Прекрасная Клара, извинить ли мне вас? Не правда ли, вскинем головку в знак того, что мы в этом не нуждаемся! Вы слышали, что и это тоже «артистично», это входит в игру. Кто твои отец и мать? Происходите ли вы, актеры, от людей загнанных и впавших в заблуждение? Вы редко бываете красивы и быстро делаетесь безобразными, вы прикрываете все недостатки своего тела специально придуманными костюмами, которые затем общество перенимает от вас, как заразу. Прикрасы господствуют, а Венера низводится с пьедестала. Венера? Да простит мне богиня, что я произнес ее имя здесь! Разве Венера была фигляркой? Разве она не стеснялась отпустить вольность с подмостков, сальную шуточку для театральной черни? Разве она прибегала к разным хитрым приемам? Она была святая.

Я извиняю тебя, прекрасная Клара. Ты состоишь в бродячей труппе, вам приходится жить в дешевых гостиницах и стараться не выйти из бюджета, приходится притворяться, будто дела идут гладко, будто швыряние контрамарок происходит исключительно от хорошего состояния кассы, вам приходится разыгрывать состоятельных людей перед каждым человеком и в каждой лавочке: «Я бы взяла этот шелковый корсет, но мне не нравится цвет! Отложите для меня этот скунсовый мех, мы послезавтра получаем жалованье!» Жалкая жизнь!..

А чего лучшего вы заслужили? Чему вы учились? Немножко судьбы, чуточку больше, может быть, школьной науки, чуточку больше, может быть, «воспитания» – ярмарочный фигляр, тот умеет есть горящую паклю и жонглировать кинжалами. Вы явились в театр бог весть откуда и безо всяких данных или с любыми данными: талантом, честолюбием или нуждой. Талант? На то, чтоб показывать себя, чтоб актерствовать. С седой древности, со времен фараонов и Великого Могола – ремесло рабов, в наши дни – мастерство, столь же распространенное, как школьные науки и «воспитание», а в некоторых городах и странах – заразная болезнь, которой не в силах прекратить никакой бог или дьявол.

И вот вы у цели – в доме с тремя стенами. Можешь ли ты, прекрасная Клара, представить себе, как искажается весь дом?

На сцене царят болтовня и махание руками. Но ни один порядочный человек не болтает и не размахивает руками, это случается с ним только в те минуты, когда он утрачивает часть своей порядочности. О том, что в тебе есть самого лучшего, благородного, ты не говоришь, ты только думаешь, но ты молчишь об этом. Если ты слышишь, что театральная чернь хохочет, будь уверена, что ты выкинула нотой коленце, над которым никто не рассмеялся бы в доме с четырьмя стенами, но все молча извинили бы. Или сойдя вниз и присутствуй в качестве одинокой зрительницы при коленцах, какие выкидывает твой собрат по фиглярству, – и посмотри, засмеешься ли ты! Это свет, люди и музыка превращают театр в место сборища, они, и единственно они, превращают пустейшее препровождение времени в необходимую потребность для взрослых людей. Сидеть и притворяться перед другими, будто ты взволнован. Внушать сидящим вместе с тобой, будто ты превосходишь их в понимании искусства.

А понимаешь ли ты искусство? Что если твое понимание просто-напросто не признают? Вот являются критики! Посмотри на них, когда они входят, они решают все, поистине это они заставят данное сборище черни сказать, правильно ли повернулась фрекен Сибилла и хорошо ли зевнул актер Макс. А потом почтенные старцы высказываются об этих проблемах письменно. И один говорит да, а другой говорит нет, все на основании глубокого знания дела.

В антракте мы идем в буфет. Нам это почти необходимо, мы ослабели, истощены. И тут на нас глазеют, и мы тоже глазеем, чернь раскланивается перед чернью нынче вечером, как вчера, мы рассматриваем туалеты и выслушиваем мнения: пойдет пьеса или провалится?

Фараон и Могол – они были тираны по убеждению, театральная чернь – тиран по наивности. Она пишет в «Сегельфосской газете» и сама читает это с радостью.

Так называемое актерское искусство есть искажение по рецепту. Это промежуточная форма, возникшая не для усовершенствования произведения, но паразитирующая на нем. Высшей победы актерское искусство достигает в изделиях специалистов, родившихся с особой сноровкой, и оправдание свое актерское ремесло ищет в том, что вкладывает содержание даже в худшие из этих изделий: это значит, что оно углубляет и разъясняет то, что недостойно никакого объяснения. Достойное назначение актерство могло бы иметь в фарсе: заставляя чернь плакать вместо того, чтоб хохотать во все горло.

Согласна ты? Составила ли ты себе определенное мнение относительно того, что мое мнение не верно? Прекрасная Клара, послушаем!..»

Фрекен Клара могла бы, пожалуй, ответить на это, что если он тот самый Борсен, сын известных Борсенов, который не желает быть никем, то всякий ответ излишен. Он попытал счастья в качестве актера и не обнаружил таланта, писал пьесы и потерпел фиаско. Ха-ха, фрекен Клара могла спокойно играть, и ее труппа тоже.

Но Сегельфосс – увы! – уже не был алтарем искусства и городом для приезжих трупп. Кто мог бы это понять: актеры те же самые, а «За садовой оградой» – прелестная пьеса. Несколько редких зрителей в театре Теодора, они громко разговаривали и перебрасывались шутками через огромный зал: иди, мол, сюда, садись, занимай один целую скамейку! А когда представление кончилось, они опять громко говорили, что такого жульничества они еще не видали! И уходили разозленные.

В чем же было дело? Актеры поместили объявление в газете, и редактор написал заметку, Теодор из Буа вывесил флаг на лавке и на театре. Нильс– сапожник добросовестно сидел на своем месте и продавал билеты. И сама труппа сделала все, что от нее зависело: мужчины ходили гулять и анонсировали о себе шляпами на шнурках, а дамы новыми пелеринами. Но все равно! Так, может быть, Сегельфосс не мог выдержать два театральных представления в один и тот же год? Или, может быть, сама пьеса оказалась не столько подходящей? Она кончалась печально, герой был замечательный человек, во всех отношениях, но, благодаря недоразумению, возлюбленная закалывает его кинжалом, и тут сегельфосские парни заревели и хотели за него вступиться. На этот раз в театре не было ни адвоката Раша, ни доктора Мууса, которые могли бы их образумить; не помогло и то, что невеста потом ужасно горевала и пела, заливаясь слезами – парни чувствовали себя оскорбленными, они заплатили деньги не за то, чтобы присутствовать при поражении.

На следующий день начальник телеграфа Борсен пришел в гостиницу и застал всю труппу в крайнем угнетении, только актер Макс был довольно бодр, но и то из нахальства.

– Устроим маленький праздник! – сказал Борсен. Ответственные уныло улыбнулись на это предложение, а неответственные встретили его рукоплесканиями. Когда же Борсен вышел и вернулся с вином для дам и виски для мужчин, то недолго спустя все сделались несколько менее ответственными.

– Хорошо, если бы праздник продолжался до тех пор, пока не придет пароход и не увезет нас из этого противного места! – сказал глава труппы.

– Да ведь пароход придет не раньше завтрашнего вечера, – возразил кассир.

Часы шли, веселые часы. Борсен, ангел-спаситель, лично принес еще водки, и добыл он ее, верно, от того же Теодора из Буа, потому что его фирма стала способна на все. Кассир воскликнул:

– Если бы у нас были деньги на все это!

– Не хватит! – ответил один из актеров, – нам все равно было бы мало!

Но шеф был благоразумен и сказал:

– Давайте вести себя так, чтоб нам можно было еще раз вернуться в Сегельфосс!

– Нет, мы никогда больше сюда не поедем! – закричали одни.

– Да, мы еще приедем и опять увидимся с начальником телеграфа! – закричали другие.

– Да здравствует Борсен! – закричали все.

Борсен был непоколебимо щедр и спокоен, прямо отец к детям, прямо провидение. Ставя на стол новую бутылку, он сказал:

– Здесь все будет заставлено ими, я защищу вас от сквозняка бутылками с водкой!

Ах, и веселый же дьявол этот начальник телеграфа Борсен, он не мог бы быть лучше, если б его украшали ракушки и мантия гамадрила.

Разумеется, никто уже не печалился. Фру Лидия вспомнила, что у нее болезнь сердца, и принесла свои капли, фрекен Сибилла столь же бесцеремонно сходила за своей железной микстурой, царило полное дружелюбие, они посылали воздушные поцелуи висевшему на стене пастору Лассену и поднимали в честь его стаканы, чокались друг с другом и прощали друг другу всевозможные оскорбления.

Борсен подсел к фрекен Кларе так, словно бы на вечные времена, словно наконец-то добился настоящего свидания с нею. Это рассердило актера Макса и довело его до бешеной ревности. Актер Макс был ненормальный и никуда не годный, он ревновал, как евнух, ко всем, а тут напрямик заявил, что начальник телеграфа домилуется до того, что станет на голову короче, если не пересядет!

Фрекен Клара закричала:

– Отстань, Макс! Я не выношу твоих противных синих рук!

– Что ты говоришь? – грозно спросил Макс.

– Мы все это говорим! – ответила фру Лидия и фрекен Сибилла.

Макс поднялся бледный, как смерть, и вышел из комнаты.

Словом, все было широко задумано и хорошо выполнено. Борсен потребовал ужин для компании; покушав, все опять пили. Борсен по-прежнему оставался невозмутимым. С уст его то и дело сходили возвышенные и оригинальные фразы, и он удивлял фрекен Клару тем, что говорил ей столько нежных и кровоточащих слов:

– Мои губы жаждут ваших уст, – говорил он, – мне приходится закусывать их, чтоб удержаться! Как вы себя чувствуете, фрекен Клара? Если в любви не подвигаешься вперед, то пятишься назад. Таков закон.

Принесли письмо, написанное пером и чернилами, оно было от актера Макса. Он спрашивал, можно ли ему вернуться в компанию. Борсен достал свой карандаш и хотел ответить.

– Нет, не карандашом, – сказала фрекен Сибилла, – Макс очень щепетилен на этот счет.

– Неужели карандаш не годится, чернильный карандаш?

– Чернильный, великолепно, ха-ха-ха, – захохотал кассир.– И ответьте, что если он придет, его, так и быть, потерпят.

– Нет, не так, – сказала фрекен Сибилла, – это его не удержит.

– А на это господин Макс не щепетилен? – спросил Борсен.

– Напишите, что я ушла, – предложила фрекен Клара.

– Ты воображаешь, что это по тебе он стосковался? – вскричали обе остальные дамы и начали спорить из-за негодного мужчины.

Но тут он сам появился в дверях, поклонился и спросил, разрешается ли ему войти.

– Натурально! – ответили все.

– Да, но ты, Клара, выгнала меня вон.

– Разве я с тобой говорила? – ответила Клара.– Ни слова. Здесь много народу, кроме тебя, Макс. Садись! Ты не ел?

Но тут кутеж зашел уже чересчур далеко, да и вечер был уже поздний. Фру Лидия и фрекен Сибилла, смеясь, пили друг у друга лекарства и никогда не испытывали такого облегчения. Тогда шеф в последний раз проявил благоразумие и сказал:

– Видите себя так, чтобы нам можно было сюда вернуться, прошу вас!

И вот тогда-то фру Лидии стало дурно. Сначала она подумала было упасть в обморок, но поневоле пришлось изменить обморок на тошноту и выбежать из комнаты.

Остальные продолжали сидеть за столом, Борсен в повышенном настроении и очень довольный. Он говорил, что хотел бы обладать фрекен Кларой, как дорогим бархатом и вышивкой, говорил, что она смотрит на него взглядом, от которого он погибает – ах! Это опять стало не под силу бедному Максу, и он скрежетал на них зубами.

Фрекен Клара вспомнила про кинжал, волшебное оружие.

– Не зубудьте завтра кинжал, господин Борсен!

– Не забуду!

Шеф предложил расходиться.

– Поблагодарим начальника телеграфа за эти забвенные часы, спасибо и ура!

– Я еще не ухожу, – сказал Борсен. Актер Макс застонал от ревности и спросил:

– Разве вы не слышали, что наш глава просил вас уйти? Но Борсен был стоек и велик и продолжал сидеть.

Казалось, будто он ожидал от этого момента чего-то важного, будто надеялся на какую-нибудь несдержанность в том или ином направлении.

Актер Макс растерянно выкатил глаза и обратился прямо к Борсену:

– Нас здесь семь человек, вы один, не можете ли вы подать нам хороший совет, как нам от вас избавиться?

Борсен продолжал сидеть.

– Пойдемте, прогуляемся! – предложила ему фрекен Клара.

Борсен сейчас же встал и вышел с нею.

Но кончилась и эта ночь, и занялся новый день, о, печальный день, с головной болью и множеством забот. Серьезность вступила в свои права, антрепренер и кассир вели ответственные разговоры. Труппа попала в беду, она застряла в Сегельфоссе, приехала сюда с пустыми руками и ничего не имела про запас. Ах, новые пальто стоили страшно дорого! Если бы они смогли расплатиться здесь, им, может быть, удалось бы получить бесплатные билеты на палубе до ближайшего театра.

Шеф и кассир отправились депутатами к примадонне и с тысячью извинений попросили одолжить им ее двадцать крон.

– И речи быть не может! – ответила примадонна. Они выждали час и пошли к ней снова.

– О чем же я расплачусь сама? – спросила примадонна.– И зачем вы так мотаете, когда у вас заведутся деньги?– спросила она.– Я видела, как ты купил почтовых марок на пять крон.

– Мне приходится писать во много мест и вкладывать вырезки и наклеивать марки, – ответил антрепренер.– Но у меня еще осталось на две кроны, я их пересчитаю.

Примадонна смягчилась:

– Вот деньги! – сказал она.– А теперь мы справимся?

– Не совсем. Но мы посмотрим, не наберем ли еще немножко у других!

И оба пошли депутацией к остальным.

Антрепренер считал долгом своей чести, чтобы труппа расплачивалась в каждом месте и могла вернуться туда еще раз. Жалкая жизнь. Актеры были доверчивы и беспомощны, они лепетали, как дети, и словно куры жались друг к другу. Их можно было надуть и потопить, ничего не стоило напоить их и заставить кривляться: но при правильной постановке, они сияли красивым светом, озарявшим их мрачный фон. Случалось, они сидели и чинили свое платье, штопали дыры, зашивали иголкой и ниткой свои рваные башмаки. Фрекен Сибилла готова была помочь труппе всем, чем могла; после совещания с фрекен Кларой она принялась стирать и вывешивать на видном месте для просушки тонкие воротнички и сорочки с ручной вышивкой, чтобы люди поразились великолепием этих странствующих артистов. Когда депутация пришла к фрекен Кларе, она сейчас же расстегнула корсаж и вытащила помятый медальон на шнурочке, и, конечно, горделиво полагала, что рассчиталась вчистую, уж один шнурочек стоил дороже цепи любого короля.

– Денег у меня нет, – сказала она.– Но у меня есть вот это! – с этими словами она отдала медальон. А может быть, она получила его в подарок дома, в какой-нибудь рождественский сочельник, в давно минувший сочельник, на елку.

Начальник телеграфа Борсен явился с кинжалом, вежливо раскланиваясь направо и налево. Он был величествен и крепок сегодня, как вчера, и казалось, не имел никаких забот, должно быть, он уже устранил их. Фрекен Клара поблагодарила за кинжал, но не была расположена поучиться обращению с ним.

– Мы в страшном затруднении, – сказала она, – нам нечем расплатиться!

– Пустяки! – ответил Борсен.

Она объяснила положение, дефицит, это очень серьезно; Борсен улыбнулся и сказал:

– Эти гроши вы можете занять у меня! Она всплеснула руками и воскликнула:

– Ах, господи, да вы же прелестнейший человек в мире, и я никогда не слыхала ничего подобного! Лидия!– закричала она в дверь, – знаете, что? Борсен спасает нас, начальник телеграфа.

Борсен принес деньги и опять устроил кутеж, – он не мог бы быть лучше, будь у него даже лавровый венок на голове. Дамы целовали его, а мужчины кивали головой и говорили, что будут помнить его до самой смерти и что поступок его станет известен всюду, куда их не занесет судьба! Денег было много, целая куча, и фрекен Клара так разошлась, что побежала за кинжалом и пожелала поучиться, как с ним обращаться – вот так? Борсен взял кинжал в руку, нажал пружинку в рукоятке и передал ей со словами:

– Вот, теперь пронзите меня!

В следующее мгновение кровь, безмолвная оторопь, крики – много криков, вопли и суматоха, стоны.

Сам ли Борсен направил кинжал для удара? Или он только потрогал пружинку и не отпустил ее хорошенько? Он сам растерялся, когда злополучное оружие стали извлекать и оказалось, что оно довольно крепко засело в хряще. Потом он опустился на стул.

Крики и суматоха продолжалась. Является Юлий.

– Доктора! – сказал он. – Доктора здесь не будет до прихода парохода, Муус ведь уехал!

– Отведите меня на станцию! – сказал Борсен.

Он сильно побледнел, но настолько владел собой, что зажимал кулаком рану. Фрекен Клара, не переставая, стонала:

– Это я виновата!

Борсен ответил ей, улыбаясь:

– Перестаньте, деточка, я сам виноват. Я этого хотел. День вышел очень печальный. Стоял порядочный мороз, и Борсену приложили к ране льду, но труппа искренне отчаивалась по поводу несчастья. Борсен сказал:

– Я мог бы умереть, но сейчас у меня нет внутреннего кровоизлияния, это просто колотая рана, я залечу ее карболкой.

Однако фрекес Клара была безутешна и упрекала себя за то, что ударила так сильно.

– Плохо то, что вы не туда попали,– ответил Борсен, – в следующий раз цельтесь немножко ближе к боку!

– И вы еще в состоянии шутить!

– Я не шучу.

– Как, неужели вы хотели, чтоб я вас убила? – воскликнула актриса.

– Да, – сказал Борсен.

– Но зачем же? Я ничего не понимаю.

– Я хотел пасть от вашей руки.

Это слышала вся труппа, и дамы, Лидия и Сибилла, испугались, что больной начал бредить.

Да, печальный день.

Когда же свечерело, фрекен Клара надела пелерину и галоши и вышла из дому. Часа два он была тиха и молчалива, словно обдумывала что-то в своей маленькой головке, и вот теперь она пошла в «Сегельфосскую газету». Редактор стоя набирал свой листок. Она попросила его телеграфировать в газеты о катастрофе, о трагедии, и редактор ничего не имел против того, чтобы первым преподнести новость своим коллегам, тем более, что дама вызывалась сама оплатить телеграммы.

– К сожалению, Борсен лежит с зияющей раной, а то он сам бы это сделал, – сказала фрекен Клара.– Любовное горе, – сказала она.– И придется, пожалуй, упомянуть мое имя, что делать, этого никак не избежать, да впрочем, ему это нисколько не повредит. Да, конечно, это была попытка самоубийства. И напишите – кинжалом. И напишите, что я в этом совершенно неповинна, потому что мне известно, что это так, но есть надежда, что он оправится, напишите.

Но фрекен Клара не отправила телеграмм из Сегельфосса, со станции самого Борсена, неизвестно почему – должно быть, не успела; телеграммы она взяла с собой на пароход до следующей станции, Однако она в последний раз сходила перед отъездом к Борсену, узнать о его самочувствии, й когда она стояла, склонившись над ним, больной опять стал шутить с ней и сказал:

– Ах вы, бедняжка, когда днем убьешь человека, вечером не очень-то хорошо себя чувствуешь. Но поезжайте с богом, фрекен, я непременно поправлюсь, к сожалению.

И фрекен Клара очень обрадовалась этой шутке и оживилась. Ведь она не была бессердечной.