"Местечко Сегельфосс" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)

ГЛАВА XV

Что такое – на гостинице Ларсена появился флаг? Он не с иголочки новый, но хорошо развевается, это один из флагов Теодора-лавочника, и Ларс Мануэльсен выпросил его на время. Он вывесил его в честь своего сына Лассена. Великий день!

Против Ларса Мануэльсена так и не затеяли никакого дела за его кражу по осени, но сороки преследовали его по дорогам и кричали, и люди были не многим лучше их и тоже кричали. Но хуже всего была, пожалуй, статья в «Сегельфосской газете», она даже попалась на глаза пастору Лассену и пробудила в нем его прирожденные мужичьи свойства; трусливость и страх. На отца его намекали так откровенно, что ошибка была невозможна, не оставалось никаких сомнений, и вот такой отец мог помешать карьере блестящего сына. Пастору пришлось совершить длинный путь на север из столицы и попытаться уладить дело.

Он приехал. Он был высокий и костлявый, длинноволосый, бритый и серьезный. Одет он был тепло. Он сходит на берег и встречает своего отца, здоровается, говорит о своем багаже, видит Юлия, здоровается и с ним и опять говорит о своем багаже, что он стоит вон там. Потом идет в гостиницу с отцом, Юлий следует за ними по пятам. Пастора беспокоит одна галоша, задник у нее то и дело сползает, но другая тащится за ним с собачьей преданностью. Он входит в дом и видит свою мать!

– Здравствуй, матушка! Мир дому твоему!

Мать от волнения не может вымолвить ни слова, но счастлива до слез. Бедная старушка по-своему добрая, ей выпала на долю тяжкая жизнь с плутом– мужем и дурными детьми, и вот сегодня к ней вернулся знаменитый сын. Великая минута, обожание в сердце, детская наивность в старых глазах – точь– в-точь, как шестьдесят лет тому назад, когда ей подарили медную пуговицу.

– Ну, что ж, вот посмотри, как живется простому человеку, – говорит Юлий.

И наверное он ожидал, что брат ответит немножко иначе, чем он ответил, а он только кивнул. Смотрите-ка, брат, должно быть, остался недоволен, он не особенно милостив, нет; не успела еще мать принести кофе, как он сказал:

– Что это я слышу про вас? Я читал «Сегельфосскую газету». И ты тоже, Юлий, уж ты-то мог бы быть поумнее!

– В чем дело? – спросил Юлий.

– В том, что ты открыто подаешь приезжим краденую провизию, – сказал старший брат, не затрудняясь в словах.

– Что до этого, так за это в ответе отец, – сказал напрямик Юлий.

– Отец… очень хорошо сваливать на отца! Должно быть, в Юлии проснулся шутник, в его дерзости всегда была своего рода честность, и он дал волю своему необузданному языку без мелочных оговорок:

– Я сразу же сказал отцу: это тебе не следовало делать, раз у тебя есть такой сын, как Л. Лассен, – сказал я.– Спроси отца, правду ли я говорю.

– Ох, я нынче стал уж стар, – ответил Ларс Мануэльсен сыновьям, – вы умнее меня, теперь ваш черед жить, это моя единственная мысль. Что же ты не нальешь Лассену?

Старуха-мать очнулась от своего обожания и вышла в величайшем смущении.

– Эта история мне во всех отношениях противна, – сказал пастор.– И вот мне пришлось бросить свои научные занятия и свою работу и ехать в такую даль на север. Это совершенно бессмысленно.

– А правда ли, что ты стал доктором? – спросил Юлий, заминая неприятную тему.

– А как мои вещи? – спросил пастор.– Кто-нибудь принесет их?

– Я сейчас схожу, – говорит отец и не без радости спешит к двери.

Пастор устремляет свои очки на брата и спрашивает:

– Неужели ты позволишь старику-отцу тащить сюда багаж?

Юлий усмехнулся было, но не от веселости.

– Сдается мне, что ты малость глуповат, – сказал он.

– Я?

– Что у тебя ума на шиллинг, а глупости на целый далер. Да, я утверждаю, что так оно и есть.

Вошла мать, неся кофе.

– Уж не знаю, понравится ли тебе наш кофей.

– Спасибо, матушка. И, разумеется, матушка, ты не при чем во всей этой греховной истории с кражей, – сказал сын.– Но ты, Юлий, не заслуживаешь никакого оправдания.

– Это сороки! – сказала добрая мать, стараясь сгладить.– Я всегда говорила, не трогай сороку, Ларс, потому что, говорю, она отомстит всем нам. Но отец ваш сбросил гнездо и нашел в нем ключик от кладовой, от этого и вышла вся беда.

– У вас каждый день флаг на гостинице? – спросил пастор.

– Флаг? У меня даже нет флага, – ответил Юлий.

– Это отец вывесил флаг в твою честь, – ответила мать.– Он сам сходил в Буа и выпросил там флаг.

– В этом не было никакой надобности, – сказал пастор. Он стал пить кофе. Пришел отец с вещами. Юлий сказал:

– Если хочешь умыться, как прочие приезжие, пойдем со мной!

Пастор последовал за ним. Несколько крутых ступенек вело наверх, и пастор сказал:

– Вот так крутые ступеньки!

Комната оказалась не совсем в порядке, какая-то свинья коммивояжер валялся в постели и плевал на стену.

– Это Энерсен, – сказал Юлий, – он был пьян раз утром!

Отец шел за ними с чемоданами в обеих руках, он сказал:

– Мать отмоет!

– Боже мой, ты тащишь багаж, отец, а ты, Юлий, идешь с пустыми руками! – вскричал пастор.

Юлий находился далеко не в кротком настроении: Полина с барской усадьбы отказала ему в последний раз вчера вечером, а тут еще является этот важный братец, который, может быть, даже и в мыслях не держит, чтоб заплатить за постой.

– Почему же ты не взял и не понес сам свой багаж?– сказал он.

– Юлий, Юлий! – с упреком воскликнул отец.

– Много он тебе послал, твой Ларс? – спросил со злостью Юлий.– Парик да сборник проповедей.

Пастор отнесся снисходительно к такой необразованности и ответил:

– Весь свой заработок я тратил на свое образование. И вот достиг того, чем стал.

– Да, правда ли, что ты доктор? – спросил опять Юлий.– Верно, просто враки?

Брат ответил:

– Ты в этом ничего не смыслишь. Конечно, я доктор, но я не врач. Я получил докторскую степень по своей науке. Послушай, нельзя ли мне переменить воду в графине? Ведь она совсем застоялась. И кстати, что эта кровать с пружинным матрасом?

– Да, с пружинным, – ответил Юлий. И вдруг плюнул там, что попал на выступ печки, и сказал:

– А впрочем, можешь делать, как тебе угодно, хочешь ложись на эту кровать, хочешь – нет. Но должен тебе сказать, что здесь жили люди почище тебя, и карманы у них были тоже немножечко потолще. И Теодор из Буа долгое время ходил сюда обедать, а он, на мой взгляд, достаточно важен, и средств у него побольше, чем у нас с тобой вместе.

Пастор опять пропустил мимо ушей огромную необразованность и стал умываться, вымыл руки и лицо, не вымыв ни шеи, ни ушей, достал щетку и почистился, переменил воротничок и манжеты и принял опрятный вид. Потом сел и задумался о том, что вот, какая удивительная у него судьба: рыбак-гребец, священник, ученый, кавалер ордена св. Олафа, доктор философии, кандидат в епископы, в дворцовые проповедники, если таковой понадобится и даже его прочат в государственные советники, если освободится вакансия – поистине, пути господни неисповедимы! И вот сейчас он здесь, для спасения вороватого отца, письмом просившего у него помощи. Разумеется, пастор мог сделать только одно: появиться и своей репутацией поддержать отца. Сегодня нет, но завтра он пойдет к господину Хольменгро и в газету. Сегодня он будет кушать и отдыхать. Он вынимает из чемодана свой пасторский сюртук и вешает на стену, на сюртуке орден св. Олафа, на случай, если понадобится.

У парня Ларса сильная воля и железная настойчивость – эти важные качества у него есть.

У него есть руки, для чего они ему? Они созданы для работы, для тяжелого труда, суставы рассчитаны на что-нибудь чрезвычайное, нелепо огромные, но эти руки бледны и болезненны от бездействия, это невероятно нелогичные руки, они не принесли ему никакой пользы в жизни. Честолюбие его не задето особенно высоко, но удовлетворялось служебным положением, он метил в администрацию, в управление тем, что создали другие. Цель достигнута, и у него нет сомнения в том, что все это достойно его стремлений. Он хранил в своей голове школьную премудрость, как его деды прятали шиллинги на дне сундука, и теперь он много знает, он ученый. Он недостаточно духовно развит, чтоб тяготиться этой жалкой жизнью, он будет стремиться приобрести все больше книжной учености, еще немножечко больше, тогда игра его будет выиграна. Такова была его миссия на земле. И вот он сидит с дряблыми мускулами и мозгом, подточенным школьной зубрежкой в юности и в зрелые годы, но он уважаемый человек, его можно спросить о многом и получить ответ, он читал о том и о сем и знает, где что написано, он обладает ученостью попугая. Докторская диссертация его трактовала о норвежском духовенстве в шестнадцатом столетии и была скомпонирована по датским журналам, норвежским государственным росписям да по Diplomatariuv Norveqicum – и по норвежским журналам, прибавил бы он, если бы слышал это перечисление, ибо исследователь он добросовестный. Следующим его трудом было сочинение о великом Nomen Nescio, заключавшее много важных научных открытий, между прочим то, что герой отправился «за лучшим устройством» не в 1512 году, а в 2523, затем, что за два года до своего отъезда по вышеозначенному делу, имел доселе неизвестный исследователям судебный процесс с одним членом Гамбургского совета – то был четырнадцатый его процесс. Этим произведением парень Ларс стяжал себе лавры, и так как он уже давно был членом ученого общества, пришлось пожаловать ему орден св. Олафа – и вот, он уже величина. Ах, он улыбался, вспоминая, как в семинарские годы ходил, побрякивая серебряной цепочкой от часов, теперь он побрякивал рыцарским орденом; кто мог сравняться с ним? Неужели такому человеку быть пастором в Горрландии, неужели надо вообще напоминать ему, что он родом из этой области! Постепенно кругозор его расширялся, глаза становились жаднее и охватывали все больше почетных должностей и высоких положений, он начал кротко жаловаться, что его обходят, что к нему несправедливы, газеты недостаточно пишут о нем, государство не делает того, что ему следовало бы сделать. Так продолжалось несколько лет.

И вдруг – молниеносная перемена; оценка его сразу начала приходить в большее соответствие с его заслугами, он получил несколько голосов на выборах в епископы, газетные корреспонденты называли его возможным кандидатом в министры церкви. Кто теперь мог сравняться с ним?

Отныне о нем позаботится время, оно одно, ему остается только ждать. Парень Ларс приободрился, ему захотелось проявить вольномыслие, он примкнул к народническому направлению семидесятых годов, стал говорить на народном языке и сделался необычайно обходителен, и он, такой значительный человек, имел к этому и внутреннее предрасположение, это подходило к нему лично: ведь он рыбак в гребной скамьи, родился в мусоре, работал в пыли. Ни один ученый не заботился о чистоте тела и платья, Гераклит тоже не отличался изяществом.

Итак, все складывалось очень благоприятно для парня Ларса. Он мог с некоторой надеждой выжидать очередной кончины кого-нибудь из епископов, а тем временем продолжал учиться, приобретал все больше познаний по части книг, грамот в кожаных переплетах и пергаментов. Время шло, его народничество вошло в поговорку, он услышал, что надо собирать древности, и сделался специалистом по части церковной утвари, резных деревянных предметов, оловянных екпелей, серебряных чаш. Он обладал широкой культурой, народной и научной.

И вдруг всплывает история с отцом. Неужели она действительно будет иметь какое-нибудь значение?

Когда мать пришла звать обедать, он встал со стула с таким лицом, как будто обед – ну, да, разумеется, отчего же, но требуется не только это. Плут, ведь он еще на пароходе съел лишний бифштекс перед тем, как сойти на берег, так что не был голоден! И в столовой вел себя таким же набожителем и говорил: «М-да, довольно вкусно, матушка, дай-ка мне еще тарелочку супу!» Пообедав и прочитав молитву – боже мой, то-то было зрелище: огромный датский дог, выдрессированный сидеть со сложенными лапами, – прочитав молитву, он велел позвать отца и Юлия.

Они пришли.

– Чем я гарантирован, что меня накормили не краденой провизией? – спросил пастор.

Отец и мать молчали, ошеломленные. Юлий ответил:

– Так ты бы и не ел!

Но пастор, конечно, отнюдь не имел в виду, что оба грешника отделаются этим мягким вступлением, они были его близкие родные, но один – вор, другой – укрыватель; правосудие должно свершиться в полной мере.

– С тобой, Юлий, я не разговариваю, – сказал пастор, – но должен заявить тебе, что если тебе удастся отвертеться от земной кары, ты не избегнешь кары небесной.

Старуха-мать свесила голову на бок и сложила руки, а непочтительный Юлий спросил, зачем его позвали.

– Но ты, отец, должен одуматься! – сказал пастор.– Господь не позволяет над собой смеяться, – сказал он, – скоро может быть поздно раскаяться, дня и часа никто не ведает.

Юлий испортил все, спросив:

– Правду ли говорят, будто ты собираешься сказать проповедь в церкви?

Великий брат остановился, Юлий не мог придумать ничего лучше, чтоб убить его. Он ожидал и надеялся, что его попросят сказать проповедь, для того-то он и взял с собой облачение и орден. Господи, да ведь это и было глазное средство, которое он хотел пустить в ход против людской молвы – известный всей стране оратор на церковной кафедре!

– Кто говорит, что я буду произносить проповедь?

– Люди. Многие говорили.

– Об этом мы потолкуем после, – сказал пастор.– Сейчас я говорю о греховном и непристойном поступке, в котором вы оба обвиняетесь и о котором даже пишут в газетах.

– Это сорока отомстила! – прошептала мать и фанатически кивнула каждому в отдельности и посмотрела на всех.

Отец обратился к сыну:

– Я старый и необразованный человек по части учености и всего такого. Но вот, что я хотел бы узнать: хорошо ли по-твоему, чтоб во дворе были сорочьи гнезда или же это скверная и безобразная вещь? Молчите только и услышите! – сказал он остальным.

– Не трогай сорок! Не трогай сорок! – предостерегающе проговорила старуха– мать.

– А ежели дело обстоит так, что ты хочешь проповедовать, – сказал Юлий, – я могу сказать Оле Иогану, он сейчас же всем разблаговестит.

Выговор совершенно испорчен. Но пастор ведь добр, терпелив и настойчив:

– Во всяком случае, эта статья в газете оторвала меня от науки и работы и заставила проехать через всю страну на север, – сказал он.

– Не стоило из-за этого беспокоиться, – сказал Юлий.– Тут ни одна душа об этом больше не заикается.

– Тогда тебе не следовало так молить меня о помощи, отец. Это непростительно, – сказал пастор. Но почувствовал огромное облегчение, узнав, что газетная статья позабыта.

Отец стал оправдываться, что это Давердана написала так невоздержанно. Да, все аккурат так, как сказал Юлий, никто уж этим больше не интересуется.

– Но сороки гоняются за мной и кричат, – сказал Ларс Мануэльсен, – и если у тебя есть против них какое-нибудь средство, если ты можешь отвадить сорок…

Пастор покачал головой.

– Нет, не можешь? А вот я хотел спросить у тебя еще одну вещь. Правда ли, что фармазоны носят такие кольца, каких нет ни у кого из прочих людей, и вот говорят, будто у барина Хольменгро такое кольцо…

Пастор знал своего отца, он знал, что грешник старается выпутаться болтовней. Ничего с ним не поделаешь, а старик уж перешел к кощунственным знамениям на небе, какие устроил Теодор из Буа – «Разве не правду я говорю»?

Пастор обернулся к брату и сказал:

– Я специально не очень собирался произносить проповедь. Но если у здешних прихожан есть действительно потребность послушать меня, то мой долг говорить. Во всяком случае, предложение должно исходить от здешнего пастора и причта. Я не пойду навязываться.

– Еще бы! – усмехнулась мать.– Слыханное ли дело! На следующий день пастор Лассен отправился с визитом к господину Хольменгро. При этом он преследовал не одну только цель, ведь однажды, в свободную минуту, он послал фрекен Хольменгро письмецо.– Дорогая фрекен Марианна, бывшая моя ученица! – и теперь хотел получить на него ответ. Теперь он стал кое-кем поважнее, чем когда давал ей уроки; правда, она была не бог знает какая красавица, и не так-то уж образованная и начитана, но, конечно, она не могла не слышать о том, каким важным человеком стал Лассен. И вот он здесь. Довольно странно, самой фрекен Марианны он не очень боялся, другое дело, будет ли им доволен богач Хольменгро, ведь помещик тоже был не особенно просвещенный и развитой человек, ценивший ученость. А Марианна, бывшая ученица – что ж, к ней он отнесется немножко по-наставнически, немножко по– отечески: заговорит о книгах и древностях, резной купели из жирового сланца, которую ему удалось выменять в Сетердалене. Это наверное понравится, в пансионах он заинтересовал собой не одну незамужнюю особу, а сейчас он шел к своей бывшей ученице. Да, и тут же он перейдет к тому самому, намекнут – положение, мол, таково, что он многого достиг в жизни, но он одинок. «Одних книг мало, Марианна, – зайдите как-нибудь посмотреть мою библиотеку, в следующий раз, как приедете в столицу, уже сейчас несколько тысяч томов, и все прибавляется и прибавляется. Но, как сказано, нехорошо человеку быть одному, – так вот, что же вы ответите на мое почтительнейшее послание?»

Сегодня он идет собственно за тем, чтоб убедиться в восторге самой Марианны, а завтра он переговорит с ее всесильным отцом.

Но Марианны не было, она уехала. Вот как, значит, это не ее невинный лепет и смех он слышал в кабинете?

– Нет, – сказала фру Иргенс, – фрекен Марианна уехала. Вышел господин Хольменгро. С минуту они стояли, смотря друг на друга. Потом Лассен представился, поспешно и со смехом, словно ему пришла в голову великолепная идея:

– Я понимаю, что вы не узнаете меня, – сказал он, – Лассен, ваш бывший домашний учитель.

– Такой ученый и знаменитый человек и путешествует? – сказал господин Хольменгро.

– Да. Я пробираюсь на север и заглянул в свои родные Палестины.

– Вы едете еще дальше на север?

– В Финмаркен. С научной целью. Но вопросу о лестадианизме.

– Не присядите ли вы? – сказал наконец господин Хольменгро, указывая на стул.

– Я пришел к вам по весьма печальному делу, – сказал пастор.

О нем, к сожалению, было много разговоров, и он сам наслушался вдоволь… Он говорил не очень складно, Но кое-как объяснил, в чем дело, и очень удивился, когда оказалось, что господин Хольменгро ничего не знает о краже, ни малейшего представления, никогда не слыхал о ней, вообще не слушает никаких сплетен.

– Но ведь об этом было напечатано в «Сегельфосской газете!», – сказал пастор.

– Неужели? – спросил господин Хольменгро.– Да ведь я не читаю этой газеты.

Все шло великолепно, поразительно. Когда он явился в «Сегельфосскую газету», редактор и наборщик Копперуд тоже, по-видимому, ничего не знал о краже.

– Нет, это, должно быть, недоразумение, – сказал он, – если у нас и была когда-нибудь маленькая заметочка, то во всяком случае, писал ее не я.

Все шло божественно.

– Зато в ближайшем номере у нас появится маленькая статейка о господине пасторе, – сказал редактор.– Не хотите ли взглянуть на корректуру?

Пастор прочитал. Вот как, даже и здесь в Сегельфоссе знали, что его прочат в государственные советники!

– Кто это писал? – спросил он. Редактор ответил:

– В сущности, не следовало бы это говорить; но такому человеку, как вы… Адвокат Раш.

«Замечательная мысль произвести пастора Лассена в государственные советники подействовала больше всего прочего даже на Сегельфосс, даже на карьериста – адвоката Раша. Пастор притворился совершенно равнодушным к необычайно раболепному тону заметки, которую пастырь прибыл в Сегельфосс, – говорилось в статейке, – и остановился в гостинице Ларсена».

– Вы можете прибавить, что я еду в финмаркен с научными целями, – сказал он редактору.– А библиотеку свою здесь исчисляют от одной до двух тысяч томов – в действительности, она приближается к трем тысячам и постоянно увеличивается. Будьте любезны исправить это!

Разумеется, все шло бежественно.

«Теперь остались только сороки»! – с улыбкой подумал он.

У него уже не хватало духу бранить своих родных, он вернулся в гостиницу и был ласков со всеми. Отец спросил:

– Что же сказал Хольменгро?

– Что он сказал? Разумеется, он не мог быть со мной нелюбезным.

– Еще бы он попробовал! – пригрозил Ларс Мануэльсен.– Я бы спросил его тогда, зачем он шатался к Давердане.

Сын не слышал или не хотел слышать, он был спокоен и кроток. Несколько сегельфосских мальчишек торчали под окнами, прижавшись носами к стеклам, и Ларс Мануэльсен стал их прогонять.

– Оставь их, – сказал пастор Лассен.– Может быть, впоследствии, в дальнейшей своей жизни, эти малютки будут вспоминать, что видели меня собственными глазами!

– А-ах! – выдохнула мать и, подавленная, покачала головой.

Дня через два он получил приглашение от приходского священника произнести в Сегельфоссе проповедь, – было бы лучше, если бы пастор Ландмарк пришел сам, вместо того, чтоб посылать своего причетника, подумал пастор Лассен, – и приглашение навестить больного Пера из Буа.

«Пера из Буа, – подумал он, – того самого, на которого я уже пробовал повлиять раньше и безуспешно, но, конечно, это не причина отказываться сейчас!»

Пер из Буа, видимо, доживал последние дни. Он был уже не только дряхл, он в серьез собрался помирать. Но смерть была ему нежеланная, он не хотел ее знать, у него было закоренелое отвращение к смерти. Он по-прежнему лежал в жилетке, хотя от нее издали разило десятилетней ноской, все еще оглушительно ругался, но глаза его уже не принимали в этом участия, не были тверды и полны яда, они стали пусты и остекленели. Но умирать? Он был уже настолько плох, что чувствовал привкус земли в воде, хотя стояло только начало зимы, а его пронизал луч надежды, что скоро весна и тогда он сможет встать и по-настоящему приняться за дело! Однако смерть энергично обрабатывала его и подтачивала его крепкое здоровье, глаза были обведены черным кольцом, а лицо посерело.

– Не хочешь ли ты повидать перед смертью пастора?– спросила жена.

– Коза! – ответил муж.

Это «перед смертью», в разговоре с больным, было жестоко и прямо-таки нахально, и Пер из Буа отказался от пастора, которого, впрочем, ему было отчасти любопытно повидать. Правда, что если кто-нибудь мог разозлить Пера из Буа и вызвать в нем упрямство, так именно его жена, у нее была какая-то особенная, нудная манера раздражать его, да еще с таким видом, как будто она решительно ничего не сделала. С другой стороны, муж должен же быть благодарен за то, что она изредка заходит к нему, обмывает и вытирает, особенно под носом, когда он плачет, потому что сам он, как малое дитя, и ничего не может сделать своими руками, разве только, когда приходит в ярость. И, право же, ему следовало бы ценить, что она вообще отваживается заходить к нему, потому что это вовсе не безопасно. И уж, конечно, коза – неподходящее слово для такой минуты.

– А кому останется твоя одежа? – спросила она.– У тебя ведь хорошая фризовая тройка и кожаная куртка, кому они пойдут?

– Тебе! – с бешенством ответил Пер из Буа.– Носи на здоровье!

Он был вовсе не безжизнен, и так как в сущности было несправедливо, что он умирал, то он делал все, что мог, чтоб оттянуть этот момент. Он лежал курьезно уродливый, почти доисторически безобразный, скрюченный, словно только что вылупившийся из большого яйца, лежал и размышлял о том, как бы ему встать. Со времени последнего визита доктора Мууса он был очень озабочен, не повредил ли ему свежий воздух… Проделав обратную эволюцию к зверю, он научился с наслаждением вдыхать вонь, но теперь ему захотелось отворить на минутку дверь. С большим трудом от отворил ее палкой. Он лежал и около часа прислушивался к своим ощущениям, но не выздоровел. А что если прибавить еще? Он стал лакомкой, его сладострастие приняло такие эксцентричные формы, что ему захотелось отворить окно, даже дверцу у печки, для сквозняка. Он встал. Разумеется, упал. «Ну, да, – подумал он, – неосторожно вставать на обе ноги, когда одна не действует!» Он сам вскарабкался на кровать, приподнимая поочередно то один конец туловища, то другой, словно камень, ворочающийся сам при помощи дома, а очутившись в постели, подтянул парализованные члены и бросил их кое-как, не приведя в должное положение.

И вот теперь Пер из Буа должен был бы сдаться, но нет, он уходит из жизни без всякого достоинства, а пятясь задом и упираясь. Внимательно и упорно он изучает, как бы ему вывернуться, что-нибудь надо сделать, не может же он так-таки просто лежать и мириться с этим. Начинается борьба с невозможным, с высшими силами, – ну, что ж, а хоть бы и так? С неустанным трудолюбием подкапывается он, лежа в постели, под смерть, хочет подмять ее под себя и победить, он дерется, вот схватил мертвую руку живою, стал трясти ее, кричать: «Подожди, я тебя выучу!» Вцепился в парализованную ногу, заколотил по ней изо всей силы и сбросил с постели. Но смерть – утомительный компаньон, она ослабляет. Пер из Буа выдохся и должен бы снова собирать свои члены. «Где же вы были? – спрашивал он, воя от горя и злобы. Но прежде чем простить им их отсутствие, он, скрежеща зубами, требовал, чтоб они ожили. Тогда он возьмет их к себе, говорил он.

Это была истерика камня.

Он отказался от священника, и отказался из злобы на жену. Но узнав, что приехал пастор Лассен, соседов Ларс, сын Ларса Мануэльсена, что приехал он, Пер из Буа надумал попросить помощи у него. Забавная выйдет штука, у него будет пастор, но не женин пастор, Пер из Буа долго вел себя прилично и смиренно и сказал, что хочет подготовиться к смертному часу. Пастор тоже отвечал ласково, и даже для того, чтоб быть понятнее этой глубоко страждущей душе, перешел на народный говор и стал изъясняться на нем, как умел. Дело шло великолепно, Пер из Буа оживился, любезно усмехался, говоря, что весело слышать такие странные слова. Но, впрочем, ему надо быть посерьезнее, потому что он хочет подготовиться к смертному часу, – сказал он.

Эта мысль о «подготовке» крепко засела в нем; по-видимому, он связывал с нею надежду на выздоровление: вино и хлеб ведь чудо, может быть, он от них поправится! И узнав, что в этот раз пастор не может дать ему хлеба и вина, так как совершает научное путешествие в Финмаркен, Пер из Буа испытал некоторое разочарование.

– Но я могу побеседовать с тобой и подготовить тебя к причастию, – сказал Лассен, – и приходский пастор допустит тебя к господней трапезе!

Нетрудно было видеть, что Перу из Буа это совсем не понравилось, потому что при таком обороте дела, он ведь не имел верха над женой; но пастору Лассену не могло не понравиться, что его предпочитают приходскому священнику, и потому он решил хорошенько заняться этой душой.

– Нет ли у тебя чего-нибудь особенного на сердце, друг мой? – спросил Лассен.

– Нет. Я маленько почитал молитвенник. Я не хочу, чтоб другие его видели, но он у меня здесь, в кровати. А кроме того, я часто думаю о боге. Но я не молюсь.

– Неужели не молишься?

– Нет еще, пока не молился. Это нехорошо?

Пер из Буа не знал, достаточно ли осторожно он обращался с богом. Он продавал оконные стекла, рюмки и кофейные чашки, но, может быть, бог – материал более хрупкий.

– Если б я мог добыть из Христиании свои книги, я дал бы тебе прочитать одну книгу: руководство к молитве, – сказал пастор.

– У вас, верно, много книг?

– О, тысячи, целая библиотека от пола до потолка. И я бы дал тебе одну книжку.

Пер из Буа продолжал высчитывать немногое доброе, что сделал: он хотел уничтожить танцульку, хотел набить ее спичками для лукавого. Вот когда лукавому стало бы жарко!

Пастор улыбнулся.

– Разве это тоже нехорошо?

– Я сказал бы, что это фантазия, наивная выдумка, милейший Пер. Это ни хорошо, ни плохо.

– Ах, вот что! – Пер из Буа вспомнил про лебедей: они кричали так громко и пугали его, проклятые птицы, но он никогда не ругал их.

Пастор подумал, не использовать ли ему страх больного в разумных целях, но отказался от этой мысли:

– Лебеди, белые – творения божьи! – сказал он.– Брорсон написал про них свои прелестные лебединые песни!

– Но вообще, как-то ничего не выходило, никакой исповеди, ни покаяния, ни раскаяния. Умирающий, который ставит себе в заслугу, что не ругал лебедей! Пастор Лассен посмотрел на часы и сказал: – Что же у тебя лежит на сердце, Пер. Ведь ты же послал за мной.

– Я хочу приготовиться. Пастор покачал головой.

– Приготовить тебя по-настоящему к причастию я, вижу, сейчас не могу. Не такое у тебя настроение. Ты должен сначала раскаяться в своих великих грехах…

– Ну, какие это уж такие великие грехи, – скромно ответил Пер.

– Ты огорчаешь, ты пугаешь меня, – сказал пастор, – я положительно боюсь за тебя. Как ты полагаешь, куда ты попадешь, когда умрешь? Что ты будешь делать?

– Да, – пробормотал Пер из Буа. Но он лежал в кровати и, видимо, не придумал, как вести себя в опасных случаях.– Нет, – сказал он, помолчав.

– Вот видишь!– сказал Лассен.– Ты малодушен и растерян, ты даже не выяснил самому себе, что ты великий грешник.

«Так пусть же мина взорвется!» – подумал, верно, Пер из Буа. Что у него особенного не сердце? Об этом он до сих пор молчал: он хотел выздороветь, встать и отобрать лавку у Теодора. Больше ничего. Лавка – его.

– Я думал, что вы сжалитесь надо мной и приготовите меня, – сказал он.– Потому что, может, от этого мне станет легче. Я лежу здесь год за годом и мучаюсь, и ноги и руки делаются у меня все хуже и хуже, господь без меры наказывает меня своим тяжелым крестом, он совсем погубит меня раньше, чем исцелит.

– Замолчи! Ты кощунствуешь, Пер! Господь карает тебя в меру твоих грехов, можешь быть уверен!

– Ну, – сказал Пер из Буа, – да ведь вы не знаете, что здесь произошло. Я бесприютный: у меня нет крова над головой в собственном доме, Теодор отнял его у меня. Куда как прекрасно! Отец и мать выброшены к чужим людям, можно сказать, и я не могу выздороветь, чтоб встать и повернуть все как должно быть! – Пер вдруг сделался красноречив, и в глазах его появились прежняя жестокость.– Не можете ли вы хоть пойти в лавку и выгнать его? – спросил он.

– Нет. Это дело светских властей. Нет, нет, не говори мне ни о чем подобном!

– Я говорю это ради него самого, потому что он мой сын и мое дитя. Если б вы вышвырнули его за дверь, он, может быть, одумался бы, щенок проклятый…

Пастор молчал. Он вдруг почувствовал в Пере из Буа крестьянина, ту расу, к которой принадлежал он сам. Так вот зачем послал за ним умирающий. Он молчал. Несколько кратких лет тому назад мысли Пера из Буа были не чужды и ему самому; теперь, слава богу, он стал другим!

– И мало того, что он нас, своих родителей, доводит до богадельни и нужды, он забрал и долю своих сестер и пустил их голыми по миру, – продолжал Пер.– Теперь он допустил до того, что местечко отобрало у нас право винной торговли, все идет прахом, а мать его все равно, что коза, не смотрит ни за бочками с парафином, ни за кадками с патокой в кладовой. Куда мне кинуться? Теодор выстроил новую лавку стена об стену со мной, и теперь я слышу, будто он снес стену прочь и устроил одну общую лавку. Эх, посмотреть бы мне только!

– А разве адвокат Раш не может помочь тебе в этом деле? Я не могу вмешиваться, – сказал наконец пастор Лассен и встал. Какая полнокровная злоба и жажда мести у паралитика – поистине, Лассен был рад, что отошел от сословия, где царит один грех и грубость!

– Прощай, – кратко проговорил он.– Постарайся исправиться!

Пер из Буа посмотрел на него. Ах, будь это в дни его молодости, когда он мог двигаться! Нынче он был бессилен.

– Я понимаю, – сказал он, – вы уж поговорили с Теодором, что меня не надо соборовать, и что я не встану.

– Я не говорил с Теодором, – ответил пастор.– Исправься, Пер, Советую это тебе, как духовник. Чего ты хотел? Чтоб я отпустил тебе грехи именем самого бога, когда у тебя такое направление мыслей? Я этого не могу.

– Нет, нет, – сказал Пер из Буа. И у него уже не было зубов, чтоб вцепиться в икру Лассену.

Вернувшись в гостиницу, пастор Лассен сказал, что визит к больному вышел не совсем приятный. Это могла бы быть великая минута: после исповеди и покаяния больной испытал бы облегчение и в душу его внизошли бы мир и благодать, но, к сожалению…

В воскресение он произнес проповедь в полном облачении и при ордене. Церковь была переполнена. Проповедь совершенно исключительная. Хотя он был ученый и великий знаток в области богословия, он не стал этим кичиться. Церковь, – христова невеста, он – ее смиренный служитель. И он сказал буквально:

– То, что вы слышите, дорогие друзья, это только мой голос. Представьте же себе, когда голос божий возглаголет к вам из тернового куста!

Вообще же это была бодрая проповедь в народном духе, кое-что на диалекте, но остальное на понятном языке. Присутствовала вся пасторская семья, за исключением самого пастора. Присутствовал и адвокат Раш.

Пастор Лассен так и сыпал изречениями, сентенциями, то ли он сам сочинил их, то ли вычитал из какого-нибудь журнала для семейного чтения. Шесть из этих изречений гласили следующее:

«Человек слабее, когда он рассчитывает на других, нежели когда полагается на самого себя; но надо полагаться на бога».

«Если на телескопе пятна, то и на самом ясном небе увидишь тучи».

«Делай добро ради добра и не заботься о том, что из этого выйдет».

«Доброта – утес в море, добродушие – зыбучая песчаная дюна».

«Никто не может растопить каменные сердца, но божий мельник может их размолоть».

«Талант без дисциплины – двор без крыши».

После проповеди фру Ландмарк с дочерьми явились в гостиницу поблагодарить. Это великое событие! Ах, что они пережили!

Лассен спросил про пастора.

– Его задержали, – ответила фру, – но он просил кланяться.

– Папа ужасно занят другими делами, – сказала одна фрекен Ландмарк и хихикнула.

– Он изучал чертеж молотилки, – подхватила сестра и тоже хихикнула.

Обеим девицам был показан кавалерский крест ордена св. Олафа и было разрешено подержать его в руках. Пасторша и Лассен сошлись на том, что жить надо непременно на юге.

– Так возвращайтесь поскорей в Христианию! – сказал он.– Надо же вам, наконец, побывать у меня и посмотреть мою библиотеку и мои древности.