"По ту сторону" - читать интересную книгу автора (Кин Виктор Павлович)

Представление откладывается

Через два дня он узнал, что такое настоящая скука. Это было как болезнь. Каждый час ложился на него непереносимой тяжестью, и к концу дня он чувствовал себя разбитым, как после хорошей работы. У него пропал сон и поднималась температура; Варя говорила — лихорадка, но Матвеев знал, что это такое. Безайс честно старался развеселить его и выдумывал какие-то игры, от которых скука становилась прямо-таки невыносимой. Он был повален и лежал на обеих лопатках, лицом вверх. Один раз он унизился даже до того, что стал строить домики из коробок. Безайс принёс карты, и они сели играть в «пьяницы». Они сыграли несколько партий, и Безайс смеялся так добросовестно, что Матвеев бросил карты.

— Эта игра для весёлых покойников, — сказал он, покачивая головой. — Когда на кладбище нечего делать, там играют в неё. Иди, Безайс, я, кажется, засну сейчас.

Он повёртывался на бок и лежал несколько часов, не двигаясь, пока не засыпал. Но даже во сне скука не покидала его.

Когда Лиза вышла из комнаты, он думал, что все кончено, а оказывается, дело только начиналось. Никогда в жизни он не любил так — что они значили, эти девочки, у которых он крал торопливые поцелуи в клубных коридорах, его весёлые грехи и первые тайны?

Что ж, любовь… Любят все — и люди, и цветы, и лошади, в этом ничего особенного нет. Но его любовь была слишком круто посолена. Теперь он прямо с ненавистью вспоминал свои проклятые рассуждения о любви, о женщинах и обо всех этих холодных и умных вещах, которыми он так смешно гордился. Ему хотелось найти и побить человека, который их выдумал. Они хороши как раз до того времени, когда человек попадает в беду, когда ему вдруг таким нужным станет простое и тёплое слово.

Товарищ? Да, конечно, товарищ — большое слово. Но вот он не мог прийти к Безайсу и рассказать, как сшибла его жизнь и тяжёлой ногой прошла по нему. Это нехорошо, когда мужчина приходит к другому мужчине вымаливать утешения, это по-бабьи, это просто невозможно, потому что ничего не сумеет сказать Безайс. «Черт побери, — скажет он, взволнованно трогая ухо в бессильном порыве сделать что-то нужное, — вот так штука!»

У Матвеева был свой взгляд на такие вещи. Их лучше держать при себе и не навязывать другим.

Вот ещё глупая, бездарная история — все эти стриженые бабы с половыми проблемами. Если честно, по-человечески подойти к этим проблемам, то окажется, что их нет вовсе. Это всего только волнующие, дразнящие разговоры о запретном, стыдном — разговоры неврастеников, и его беда в том, что он всем своим большим сердцем поверил в них.

На второй день, вечером, Безайс шумно вошёл в комнату.

— Пойдём к нам, старик, — сказал он. — Знаешь, что я придумал? Я уговорил ребят провести совещание у нас. Хочешь послушать, что там будут говорить?

— А когда они придут?

— Уже пришли.

— Ладно.

Некоторое время он лежал, убеждая себя не лениться и встать, потом нехотя оделся и вышел в столовую. Его сразу охватил сдержанный гул голосов, смех, табачный дым, в котором неясно виднелись чужие лица и огоньки папирос. Их было пять человек, кроме Безайса, который гремел посудой у стола и откровенно гордился честью поить чаем подпольное совещание. На свежей скатерти стояли самовар и чашки, розовел поджаренной коркой пухлый домашний хлеб. Матвеев поклонился и сел. Некоторое время они молчали, а потом заговорили снова — все разом, и в комнате гуще заколебался синий табачный дым.

— Кто любит крепкий? — спросил Безайс. — Не берите тот стул: у него три ножки.

Невысокий косоглазый человек давал информацию о положении на фронте. Это был товарищ Чужой. Новости были лежалые, и говорил он, казалось, больше для себя, — остальные его почти не слушали. Они пили чай и вполголоса разговаривали каждый о своём, кроме одного чернобородого, который молчал и глядел прямо перед собой, о чём-то думая. Он сидел, небрежно раскинувшись грузным, сильным телом, и дымил папиросой в коротких пальцах. Борода делала его похожим на патриарха.

Рядом с ним пил чай, держа блюдце на концах пальцев, пожилой человек. Сам он ничего не говорил и торопливо соглашался со всеми. На углу сидел молодой, красивый парень, и Матвеев чувствовал на себе взгляд его карих глаз. Последний был заслонён самоваром, видны были только часть плеча и ухо, заткнутое ватой.

Матвеев сидел, разглядывая, ожидая чего-то, как сидят на заседаниях, где люди говорят сначала о неважном, скучном, потому что главное так огромно, что трудно говорить о нем сразу. И чашки с цветочками, и домашний хлеб, и благодушный самовар были будто нарочно поставлены здесь, чтобы заслонить эту огромную суть, таящуюся за окнами, в чёрном воздухе, на пустых улицах спящего города. Да и люди сидели, точно переодетые, точно пришли они к незнакомым пить чай и разговаривать о тихом житейском вздоре. Только в лёгкой дрожи пальцев, в неуловимом блеске глаз чувствовалось это горячее кровное братство, в котором люди ставят голову, как последний козырь.

У Чужого было неподвижное лицо и невыразительный голос. Пока он говорил, Матвеев несколько раз старался вслушаться, но потом снова забывал все. Речь шла о каком-то телеграфе — не то надо посадить туда своего человека, не то, наоборот, надо его снять, или, может быть, ничего этого и не говорил Чужой, — слова скользили мимо сознания и таяли, как лёгкий снег. Безайс со смешной торжественностью разливал чай, искоса поглядывая на Матвеева.

Чужой наконец замолчал; после длительной паузы ему задал кто-то никого не интересовавший вопрос, и когда он добросовестно и многословно ответил на него, заговорил тот, пятый, заслонённый самоваром, и, очевидно, заговорил о существе дела. Горячо, комкая слова, он что-то доказывал, но Матвеев не мог понять всего, — он не знал ни города, ни расположения частей, ни последних событий. Урывками Матвеев ловил его возбуждённую речь.

— Организация разбита, — говорил он. — Нет ни связей, ни дисциплины, чёрт знает что! Информация не поставлена, и правильных сведений нет — подбирают прошлогодние сплетни. Надоело уже говорить об этом. Вместо планомерной работы товарищи увлекаются авантюрами. Кто выдумал этот налёт на город? Зачем это надо — испугать белых! Очень умно! А мы рискуем связями, людьми, всем аппаратом работы. Вести организацию под нож — и для чего? Сейчас в первую голову надо собирать силы, надо ставить агитацию, расклейку. Кухаренко сошёл с ума. Пускай спускает поезда под откос, но зачем лезть на город?

Тут он рассыпал целую кучу названий, имён, номеров полков, в которых Матвеев совершенно запутался.

Потом заговорил чернобородый — его звали Николой. Он налёг своей необъятной грудью на край стола и, ощетинив бороду, загудел густым голосом соборного певчего, сердито блестя белками из-под тяжёлых век. Иногда он ударял по столу ладонью величиной с блюдце, и ложки звякали в стаканах.

— На что мы сейчас бьём? — гудел он. — На то, что они не удержатся. Это их последняя ставка. Если б мы думали, что они продержатся долго, тогда имело бы смысл развёртывать подполье и заняться пропагандой. Но они не сегодня-завтра слетят. Японцы уже готовятся к эвакуации. Фронт прорван, они откатываются назад. Поэтому главная работа — военная. Под Бекином их теснят, — надо в тылу наделать панику, смешать, спутать карты. Некогда тут кружками заниматься. Кухаренко — горячая башка, он натворит делов. Ты говоришь, что мы их только пугаем? Что ж. И надо пугать. Нельзя дать им спокойно эвакуироваться. Да ты знаешь, что будет на фронте, когда туда дойдут слухи, что в тылу, в Хабаровске, идёт пальба с красными?

Его голос рокотал, как басовые клавиши рояля. Он откинулся на стул и обвёл всех взглядом, двигая челюстями, как людоед. Все молчали. Потом заговорил Чужой:

— Я слышал, что сорок вторая снялась из Дупелей. Неизвестно, куда её сунут, — может быть, в прорыв, если успеют.

— Сорок вторая уже выехала.

Кто-то засмеялся.

— Когда?

— На той неделе. А ты только хватился?

— А откуда этот эшелон?

— Пришёл с Имана вчера. Сплошь товарный, с боеприпасами.

— Хорошо бы сообщить Кухаренко, чтобы имел в виду.

— Крепкий орех — сорок вагонов. Если его поднять, от депо ничего не останется.

— Ну, мало ли что!

— В прошлый раз, когда была эта история с японским эшелоном, все шло кувырком. А почему? Потому что действовали стадом. Я бегу к Петьке Синицину, а он ушёл к деповским. Потом он кинулся меня искать, а тут подрывники куда-то провалились. А кто виноват? Никто. Чужой дядя. Так нельзя.

— Надо связь держать. Двадцать раз об этом говорили, но вам все как в стену горох.

— Опять завели! Семь вёрст до небес и все лесом.

— Ты настаиваешь на своём, товарищ Каверин?

— Я ни на чём не настаиваю.

— Нашли время! И о чём спор — о словах!

— Надо решать основной вопрос, — выступаем мы или нет? Что это за фокусы? Надо уметь подчиняться.

Было душно, но форточку из осторожности не открывали. В самоваре клокотала вода. На столе валялись окурки, хлебные крошки, пролитый чай темнел пятнами. Кто-то прожёг скатерть и смущённо закрыл дыру стаканом.

— Я за выступление. Каверин говорит, что мы ведём организацию под нож. Ну что же? Надо уметь жертвовать людьми. Без этого не бывает войны. И надо окончательно договориться, чтобы больше не было этих разговоров.

Теперь Матвеев слушал, не пропуская ни одного слова. У него было такое чувство, точно он вернулся в свой старый дом. Все было знакомо, и слова были такие привычные — твёрдые, отточенные слова бойцов. Где-то раньше он сидел на таком же точно совещании, слушал и вдыхал горячий воздух, напитанный опасностью.

Он нагнулся и глотнул остывшего чая. Его руки дрожали. «Мы ещё покажем хорошую работу», — думал он, стараясь унять эту дрожь. Под Калачом, во время мамонтовского рейда, он попал вместе с другими в какую-то конную часть и повесил поверх рубахи саблю и карабин. На небе разгорался ослепительный день, когда они на рысях вылетели на поле, и полынь захрустела под копытами лошадей. Воздух дымился от пыли и зноя. Под ним бесновался его тяжёлый конь. Он увидел впереди окопавшуюся цепь, и душа задрожала восторгом и нетерпением, как сверкающий в руке клинок.

— Надо сразу, в одну точку. Пятая рота почти целиком из татар.

— Это липа.

— А сводный полк?

— Он разбросан по всему городу.

— Завтра ушлём кого-нибудь из связи к Кухаренко. Чтоб не было сутолоки, заранее распределим обязанности. Ты уйми своего дурака, этого чернявого. Прошлый раз он совсем с ума сошёл. Выступим сразу в нескольких местах. Они сделают главный удар на товарную станцию. Если удастся — подымут этот эшелон с боеприпасами.

— Опасно.

— Почему?

— Да ведь целый состав. Сорок вагонов.

— Ох, что это будет?

— Главные силы бросим на штаб. Это опасная задача, и надо отобрать самых боевых. Потом надо выделить группу человек в пять — резать телефонные провода. Можно поручить комсомольцам, даже девушкам. Они будут не так заметны.

— Повторяю, что я против этого, тем более, что были уже уроки. За что пропал Саечников? За пустяк. Но если уже решено, я предлагаю принять такие меры: во-первых, одновременно со штабом надо ударить по разведке, в частности попытаться освободить Протасова и Бермана.

— Верно.

— Во-вторых, насчёт связи. Чтобы в каждой группе был ответственный за это человек. Ведь это курам на смех: бегают друг за другом в догонялки.

— О расклейке тоже надо сказать. Я сам видел позавчера несколько воззваний нарревкома. Одни были приклеены лицом к стене, другие — вверх ногами.

— Штаб я возьму на себя, — сказал Никола.

Теперь Матвеев вспомнил, где это было. В двадцатом году отряд ловил чубатых парней из банды Свекольникова. Стояла серая снежная муть, в которой бесследно тонула цепь. Около монастыря бил пулемёт, и пули жадно искали человека. Цепь шла навстречу ветру, и когда сбоку рванул вдруг залп, замерла, упав в снег. Смерть была до того близко, что её можно было коснуться рукой. Подъехал на измученной лошади комиссар, окликнул командира и сказал сквозь рвущийся ветер:

— Я беру на себя левый фланг…

И теперь он вспомнил все это. Было много таких дней и ночей, оставшихся позади, и они звали его тысячью голосов. Он выпрямил грудь. Это было как раз то самое, чего ему не хватало. Надо идти по своей дороге и делать свою работу — и тогда можно смело смотреть в лицо судьбе. А его судьба была здесь, и шагала отчаянная судьба в ногу с остальными, как ходят солдаты.


Когда встали из-за стола и, толпясь, разбирали пальто и шапки, Матвеев подошёл к Николе и отвёл его в сторону.

— А я? — спросил он несколько застенчиво.

Никола взглянул на него с сомнением.

— Но ведь у вас — это самое… Вы же больны.

— Теперь я здоров. Почти.

— А это?

— Это? Немного мешает.

— Смотрите, работёнка не из лёгких.

— Ничего. Бывало и хуже. Да я не так уж плох.

Никола вытер лоб и отвёл глаза от его ноги.

— Знаете что? Давайте подкрепитесь немного. Потом подумаем.

— Новая нога у меня не вырастет, — возразил Матвеев, нервно передёрнув плечами. — Пустяки, берите меня, какой я есть. Вместе с костылями. На какую угодно работу, всё равно.

— В том-то и дело, что подходящей работы нет.

— Не может быть! Давайте неподходящую. Вы не смотрите на мою ногу, это ничего.

Он начал волноваться. Крупное лицо Николы было неподвижно, и Матвеев понял, что его нелегко будет пронять.

— Но не в этом суть. Ведь есть же какая-нибудь работа, какую я мог бы делать. Расклейка, например? Потом я мог бы пойти вместе с парнями резать провода. Вы говорили, что можно даже послать девушек. Неужели я хуже их?

Он отчаянным усилием перевёл дух и ждал ответа, заглядывая ему в глаза. «Черт побери, — думал он, — экое упрямое животное!»

Никола осторожно переступил с ноги на ногу.

— Право, не знаю, — сказал он нерешительно, — как тут быть.

Матвеев наклонился к нему.

— Вы хотите сказать, — проговорил он обидчиво, — что я никуда не годен, да?

— Я этого не говорил.

— Но вы так думаете. Я это вижу.

— Я думаю, что вам надо хорошенько отдохнуть.

— Несколько недель я лежал в кровати. Да какое вам дело? Скажите прямо — берете меня или нет?

Он начал выходить из себя. Это была его последняя ставка, и невозможно было удержать рвущийся голос.

— Так нельзя с маху решать. Да вы не волнуйтесь.

— А вы не виляйте! Это дело докторов — разговаривать о болезнях. Мне надоело тут сидеть. Если — нет, то говорите сразу.

В чёрных глазах Николы он увидел свой приговор, и ужас ударил ему в грудь, как кулак.

— Нет, — сказал Никола.

— Нет?

Кони, ломающие полынь, и ослепительные клинки, и жёлтая пыль метнулись перед его глазами. Ему стало страшно, потому что ломалось последнее, и он хватался за это последнее обеими руками.

— Может быть, все таки можно? — спросил он униженно и покорно. — Что-нибудь?

Никола покачал головой.

Тогда он взбесился. Что-то лопнуло в нём, как струна; после, вспоминая это, он мучительно стыдился своих слов. Но у каждого человека есть право быть бешеным один раз в жизни, и его минута наступила.

— Думаете, что я никуда не годен? — сказал он, захлёбываясь. — Отработался?

Это было начало, а потом он назвал Николу канальей и опрокинул стакан и заявил, что ему наплевать на все. Он хотел куда-то жаловаться и говорил какие-то ему самому непонятные угрозы. Мельком он увидел покрасневшее лицо Безайса, который сидел и перебирал край скатерти. Но остановиться уже нельзя было, и Матвеев говорил, пока не вышел запас его самых бессмысленных и обидных слов. Ему хотелось сломать что-нибудь. Он замолчал и, подумав, прибавил совершенно некстати:

— Я член партии с восемнадцатого года.

Только теперь он заметил, что все замолчали и смотрят на него. Но ему было всё равно. Э, пропади они пропадом! У него было одно желание: схватить Николу за плечи и трясти, пока он не посинеет. Никогда ещё мысль о своём бессилии не мучила его, как теперь.

Никола смотрел вниз и носком ботинка шевелил окурок на полу.

— Можете обижаться, — продолжал Матвеев, тяжело дыша. — Мне наплевать. Но я вам покажу ещё!

Никола взял его под руку.

— Знаете, что я вам скажу, — начал он тихо, чтобы другие не слышали, — вы горячий малый, но я не обижаюсь. Если вы настаиваете, чтобы я говорил с вами начистоту, то я вам скажу.

— Я ни на чём не настаиваю, — возразил Матвеев, подёргивая руку, которую держал Никола. — Это все равно. Мне наплевать.

Никола отвёл его в угол, не выпуская руки. Матвеев безразлично оглядел его плотную фигуру. Он сказал правду: ему было всё равно.

— Слушайте, паренёк, — начал Никола. — Вы коммунист. И вот у вас есть дело, которое вам поручено и которое надо во что бы то ни стало сделать. Партийное дело, понимаете? Да, кроме того, ещё и опасное. Вы будете из всех сил стараться, чтобы выполнить его как можно лучше. Так? И вот приходит человек, который говорит: возьмите меня с собой. Возьмёте вы его, если он будет вам мешать? Понимаете — мешать? Нет, не возьмёте, будь он хоть ваш родной брат. У работы свои права, и она этого не признает. То-то и оно. Если б это было моё дело, то я б вас взял. Но это дело партийное. Поэтому я вас не беру. Не потому, что я не имею права или боюсь, что вас убьют, — а потому, что вы будете мешать нам всем.

— Чем же я буду мешать?

— Чем? Очень просто. Это не игра. Там будет драка. А драться вы не можете, это же понятно. Не обижайтесь. Значит, кому-то придётся за вами присматривать. На костылях вы далеко не убежите — значит, будете задерживать других. Поймите меня и бросьте это. Вы же член партии и знаете, что такое работа.

Матвеев поёжился. Он отнял свою руку у Николы, повернулся и пошёл к двери, чувствуя, что все глядят ему в спину.

В его комнате был густой чёрный мрак, и лунный свет лежал кое-где оранжевыми пятнами. Около стола он ударился локтем, но боль отозвалась минут через пять. Добравшись до кровати, он сел, чувствуя себя ограбленным.

Так он сидел около часа, пока в соседней комнате не стихло все.

Тогда он вынул из-под подушки револьвер и, наклонившись к окну, заглянул в дуло.

— Как живём? — пробормотал он.

Дуло преданно смотрело ему в глаза. У револьвера была простая, честная душа, какая бывает у больших и сильных собак. Он выручал Матвеева несколько раз раньше, в хорошее время, и готов был выручить сейчас.

Ведь бывают случаи, когда лучше самому выйти за дверь. На что он был теперь годен — без ноги, когда даже свои обходят его? Он привык жить полной жизнью и идти впереди других, а его просят отойти в сторону и не мешать.

Он осмотрел револьвер. Было трудно пойти на это, как трудно бывает выбросить старую сломанную вещь, к которой давно привык. Смерть — это скверная штука, что бы там ни говорили о ней.

— Привычки нет, — пробормотал он, взводя курок.

Он поднял руку, чтобы выплеснуть жизнь одним взмахом, как выплёскивают воду из стакана. Это был плохой выход, но ведь он и не хвастался им.

Но была, очевидно, какая-то годами выраставшая сила, которой он не знал до этого дня. На полу, в лунном квадрате, он увидел свою тень с револьвером у головы и тотчас же вспомнил избитые фразы о трусости, о театральности, о нехорошем кокетстве со смертью, — и ему показался смешным этот банальный жест самоубийц. Такая смерть была бесконечно опошлена в «дневниках происшествий», в праздной болтовне за чайными столами всего мира — да и сам он всегда считал самоубийц самыми худшими из покойников. Несколько минут он сидел, глядя на свою тень и нерешительно царапая подбородок, а потом осторожно, придерживая пальцем, спустил курок. В конце концов у человека всегда найдётся время прострелить себе голову.

— Представление откладывается, — прошептал он, накрываясь одеялом.