"Грифон" - читать интересную книгу автора (Конде Альфредо)

XV

Четверг. Вокруг Дворца юстиции, как раз напротив тюрьмы, на улицах Рифль-Рафль, Бутелье, Шодронье, на всех, ведущих к Верденской площади, к которым легче всего пройти по Пассаж-Агар, что в начале бульвара Мирабо, раскинули свои палатки уличные торговцы, расположились слепые, все еще поющие песни о давнишних несчастьях, новоявленные ремесленники, работающие с кожей и деревом, антиквары, торгующие серебряными вещицами и старинными курительными трубками, старьевщики, букинисты. Каждый четверг, неделя за неделей приходят они сюда, чтобы продать отслужившие свой срок вещи, которые обретут новую жизнь в домах тех, кому по душе всякие безделушки, старье, запах кожи и жесткая фактура плетеных изделий. Если приглядеться, то увидишь, что изделия кустарного промысла доставлены сюда издалека и представляют собой продукт серийного производства; самые предприимчивые из новоявленных кустарей, которые вначале действительно делали все своими руками, открыли для себя серийное производство, конвейер и тут же позабыли о прекрасной утопии, когда-то вдохновлявшей их. Теперь они — солидные представители предприятий, по старинке одетые в синие джинсы — символ протеста, или мафиози, с кудрями, завязанными узлом на затылке на манер Байрона, собирающие мзду и подсчитывающие барыши где-нибудь в сторонке, подводя итог работе тех, кто торчит сейчас на улице, не сходя с места, с отсутствующим, устремленным в неизвестность, изредка хранящим блеск, но чаще потухшим взглядом; перед ними на раскладных столиках с ножками крест-накрест разложены кошельки из якобы тисненой кожи, глупенькие, кричаще размалеванные куклы, веера, серьги с камешками, которые могут сойти за аквамарин. Стоя за столиками, они с презрением глядят на людишек, толпящихся перед ними, чтобы поглазеть не столько на товар, сколько на продавцов, этих особого рода существ, считающих себя независимыми людьми свободных нравов; они — своего рода хиппи или, по крайней мере, их последователи. Но они уже состарились, у них ввалившиеся глаза, окруженные морщинками, бороздками, которые только жизнь, прожитые годы оставляют на лице. Они называют себя кустарями, быть может, потому, что им хочется себя обманывать, поддерживать утопию, с которой они выросли, с которой жили, когда были еще детьми, когда еще верили в значительность слов. А теперь они всего-навсего уличные торговцы, дети добропорядочных родителей.

Пожилой Профессор смотрит в их сторону. Его сверстники тоже верили в значимость слов, и многие неукоснительно следовали путем, что указывали им те, кого они считали своими. Нужно оставить учебу и отправиться делать революцию на консервную фабрику? И они бросали учебу в надежде, что таким образом смогут изменить мир. Нужно мыть полы в больнице, ибо это пойдет на пользу революции? И они мыли. Нужно срочно ехать в Кальдас-де-Рейс и сообщить такому-то, что на окно села ворона? И они ехали и оставляли незаконченную работу, невыполненные обязанности, ибо все мы были воспитаны в «преданности делу» и надо было делать это дело.

Возможно, теперешние уличные торговцы гораздо более свободны, более независимы, нежели революционные фанатики шестьдесят восьмого, проникнутые духом миссионерства, для кого риск, боль, опасность тюремного заключения, возможность пыток, насилия, репрессий были константами, координатами, в которых добровольно и покорно существовали эти мальчики поколения шестьдесят восьмого, те самые, что могли бы стать блестящими профессорами, известными врачами, красноречивыми адвокатами, а вместо этого теперь торгуют в ларьках или, если им повезло, сидят за крайними столами в отделениях банков.

Возможно, эти их младшие братья, не пытавшиеся построить рай на земле, а выбравшие для поисков счастья пыльные улицы и продающие теперь кассеты Боба Дилана [115] или «Моди Блюз» у тюремных стен в Эксе или на улице Вильяр в Компостеле, свободнее, чем они. Каждое поколение приносит в жертву лучших, самые беспокойные всегда падут первыми для того, чтобы худшие, менее благородные, менее способные на самопожертвование потом оставили мир таким, какой он есть, не позволив ему слишком спешить в своем развитии, не меняя ничего из того, что не должно быть изменено. Приглашенный Профессор размышляет об этом, неторопливо расхаживая по узким проходам между палатками, время от времени задерживаясь у тех, на которые падают первые лучи утреннего, еще неяркого солнца. Он только что рассказывал студентам о насилии в маленькой литературе его страны, о насилии, что идет рука об руку с лиризмом, которым она пронизана в равной степени, и теперь он пытается уловить нечто связывающее эти два состояния, эти два понятия на невеселых физиономиях уличных торговцев, привыкших стоять на солнце здесь и в тысяче других городов, на тысячах других базаров, по которым бродят они, не ведая покоя, гонимые тем странным ветром, что поднимается временами по воле истории. Им хорошо известно чувство затравленности, когда они не могут оплатить векселя, которых всячески пытались избежать; они знают, что такое аварии на дорогах, какое напряжение создает зависимость, ведь они всегда стремились избавиться от нее. Людишки-то они в общем симпатичные, готовые, впрочем, схватиться за нож, когда уже нет мочи терпеть, когда слишком много бед обрушивается разом на их не слишком сильные плечи.

Какие-то каталонцы, сборщики металлолома, именующие себя антикварами, пытаются продать ему латунный корабельный нактоуз [116], явно недавнего производства, по цене билета на «Королеву Марию», и он прикидывается дурачком и заставляет их в конце концов заговорить по-испански, и они кричат на него за то, что он отнял у них столько времени, хотя с самого начала прекрасно понял, что они хитрят, и не собирался у них ничего покупать. Потом, по причине скупости, нападающей на него временами, он так и не покупает старую складную пишущую машинку; и наконец он останавливается перед тем, что любит больше всего, перед старыми книгами.

Он знает, что эти маленькие радости, такие как страсть к старым книгам, останутся с ним навсегда. А вот с Мирей он переживает сейчас один из последних всплесков чувственной жизни; такое началось у него несколько лет назад, это как бабье лето, одаривающее нас остатками прежнего тепла. А потом наступит зима. Ему хорошо известно, что простудиться в солнечную осеннюю пору, когда вдруг возвращается неожиданное тепло, очень опасно, от такой простуды всегда трудно вылечиться, и поэтому он старается не принимать этого слишком всерьез; но и шутить он тоже не собирается. Это неторопливое, приятное прощание с теми радостями, которые так много значили в его жизни; и наслаждение состояло не столько в реальном обладании, сколько в постоянных мечтах о юных красавицах, мечтах, что с каждым разом казались ему все менее осуществимыми, — а теперь вдруг, почти что уже и не вовремя, они вновь обретали телесную форму, именно телесную, лучше и не скажешь, и являлись ему, с тем чтобы навсегда проститься перед наступающим бессилием; он знал это и готовился к этому уже несколько лет. Он пришел к такому пониманию, зная, что у слепых резко возрастает степень владения оставшимися у них чувствами: осязанием, слухом, обонянием и даже ощущением пространства, — это последнее помогает им ориентироваться, воспринимать пространственные отношения и пользоваться ими.

И Приглашенный Профессор с некоторого времени неторопливо радуется чудесам многоцветий предзакатной поры; он восхищается оттенками туманной дымки, окутывающей осенью деревья и кусты; он с наслаждением вдыхает тысячи запахов, витающих над кушаньями во время долгого спокойного обеда; он с благоговением ощущает текстуру старинных гравюр в книгах, изданных несколько веков назад; он радуется всему тому, что в конечном итоге переживет нас и останется на земле, когда мы превратимся в прах.

Профессор знает: это мания старика, такое восприятие появляется и развивается тогда, когда прочие способности постепенно утрачиваются. Он отдает себе отчет в том, что уже не так ловок, как прежде, он уже не может легко взлететь, во всяком случае так легко, как в молодости, по ступеням, ведущим на улицу Грифона, или по лестнице, ведущей в квартиру, где ждет его Мирей, предзакатный подарок судьбы, преподнесенный ему жизнью как раз вовремя, как раз тогда, когда ему уже казалось, что он себя исчерпал. Он думает обо всем этом, роясь в книгах, не надеясь что-либо отыскать, просто приятно проводя время и наслаждаясь солнцем, пока оно еще не перевалило за меридиан, на котором расположен этот город, ставший сейчас для него центром вселенной. Ему уже давно знакомо это удовольствие. Он познал его в те чудесные дни в Париже, когда бродил по утрам по берегу Сены, переходя от одного продавца книг к другому, от одной букинистической — как говорят снобы — лавки к другой, пока не доходил наконец до Нотр-Дам, вдруг обнаруживая, что утро уже прошло, а он так ничего и не купил. В этом-то и заключалось особое наслаждение: неспешно разглядывать книги, поглаживать их и затем класть на место, понимая, что ты их не заслуживаешь, что они тебе не по карману. Но они твои, пока ты держишь их в руках, пока ты ласкаешь их взглядом и вдыхаешь их аромат, который проникает тебе в ноздри и щекочет их, и ты не в силах сдержаться и начинаешь чихать, подобно любителю нюхательного табака, — он также находит облегчение в том, чтобы разразиться чиханием, взрывая тишину восхитительного утра. Книги действительно принадлежат тебе, пока ты держишь их в руках, как принадлежат тебе мечты, пока ты грезишь ими, как принадлежат тебе миры, которые ты создаешь для того, чтобы потом они незаметно растаяли и исчезли, — такова жизнь.

Да, книги твои, пока ты держишь их в руках, стоя на берегу Сены, и то, что ты читаешь в них, захватывает тебя и заставляет парить в мечтах, и никто уже не сможет похитить у тебя этих восхитительных воспоминаний, ибо память будет им верным стражем; ты будешь хранить их в ней, великолепно понимая, что в ларце воспоминаний, в чудесном и проклятом ларце воспоминаний заведутся черви, которые поглотят весь тот свет, все те невероятные ощущения, которые ты собрал в Париже, внезапно осознав, что только там был возможен кубизм, по крайней мере аналитический кубизм. Приглашенный Профессор убедился в этом, поняв, что в Париже можно получить представление о том, как освещено и как выглядит здание с другой стороны, не заворачивая для этого за угол, — такова царящая здесь симметрия, так идеально уравновешен щедро льющийся свет. В его стране подобные попытки невозможны, бессмысленны, ибо там властвует асимметрия и окна зданий ломают продуманные схемы, нарушая рациональное равновесие, заменяя его другим, магическим, непредсказуемым, единственным в своем роде; оно не оставляет никакой возможности предположить, каким окажется следующий угол, тот самый, за который заворачивает воздушный поток, устремляющийся на другую улицу, на которой туман — кто знает? — то ли опускается, то ли поднимается. Обо всем этом размышляет наш старый писатель, просматривая книгу за книгой и не находя в них ничего интересного; впрочем, как нам известно, он ничего и не ищет.

Солнце уже в зените. Новая волна людей, идущих с занятий или с работы, заполняет окрестности Верденской площади, и Профессор решает, что он все уже здесь просмотрел, давно пора обедать и, — ничего не поделаешь! — будь у него деньги, он бы даже что-нибудь и купил.

Совсем близко от него останавливается группа студентов — они рассматривают плакаты, висящие на деревянном щите; они приподнимают плакаты один за другим и, поддерживая на весу те, что уже просмотрели, продолжают поиски, имеющие, видимо, какую-то цель, которая Профессору, он сам не знает почему, кажется совершенно бессмысленной. Прямо под плакатами, на земле, растянут брезент, и на нем беспорядочно разбросана куча книг, привлекающих его внимание.

Подойдя к этим раскиданным как попало книгам, он обнаруживает, что группа студентов состоит в основном из его учеников и учениц, с которыми он отстраненно и хмуро здоровается, не обращая на них особого внимания: он занят созерцанием стопки не замеченных ранее книг.

— Это что такое?

Профессор обращается к светловолосой девушке — насколько ему известно, она родом из Салонан-Прованс, родины Нострадамуса, и именно поэтому, а не по какой-либо другой причине он испытывает к ней почти что священное почтение и всячески старается избегать ее, как если бы она была ведьмой.

Девушка убирает руку, которой она поддерживала плакаты на весу, и студенты выражают недовольство, поскольку вся кипа опускается вниз и им снова надо начинать поиски, которые скорее всего ни к чему не приведут. Девушка подходит к Профессору и говорит нараспев:

— Bonjour, monsieur le professeur! [117]

Потом движением, которое ему кажется кокетливым, а ей, видимо, совершенно естественным, она берет его под руку.

— Это что такое? — вновь спрашивает преподаватель, указывая на горку книг.

— Это, очевидно, из какого-нибудь старого дома. Одна из тех библиотек, что хранились в домах в старых кварталах или в каком-нибудь деревенском доме и которую теперь распродают на вес, чтобы от нее избавиться.

Профессор благодарен девушке за отклик, но он искренне сомневается в том, что с книгами могут обращаться подобным образом.

— Я тебе не верю.

Тогда она смотрит на него с видом заговорщика и говорит, улыбаясь:

— Это может быть какой-нибудь сынок из приличного семейства, которому нужны деньги на всякое такое, и он обчистил своих предков.

Галисиец с недоверием смотрит на жительницу Прованса, но понимает, что это может быть правдой. Она же продолжает настаивать:

— Да, да, именно так. Иногда можно встретить великолепные коллекции марок или настоящие сокровища нумизматики по совершенно бросовым ценам. Правда, потом полиция может все это у тебя отобрать.

Тогда он наклоняется и начинает аккуратно разбирать книги, откладывая в сторону те, что ничего ему не говорят, и с интересом рассматривая привлекшие его внимание переплетом или древним видом. Девушка помогает ему, склонившись рядом, но Профессору это вовсе не нравится: красота ее ног, которые она без всякого стеснения выставляет напоказ, приводит его в нервное состояние, а кроме того, «разве можно доверять девчонке: она непременно пропустит самое важное, не обратив внимания, да и мне не даст заметить».

— (Лучше бы она стояла спокойно!)

Так ворчит себе под нос Профессор, а она в это время с улыбкой поворачивается к нему и протягивает книгу, которую он принимает с холодной любезностью, не собираясь тратить на нее время.

— Мне кажется, это любопытно, учитель.

Едва он открывает книгу, у него замирает сердце; но с невозмутимостью, свойственной игрокам в ломбер и хулепе — игры, которыми он увлекался в обществе священников Компостелы, — он не допускает, чтобы у него в лице дрогнул хоть один мускул, и движения его остаются, как прежде, размеренными, а выражение лица несколько загадочным. Но Клэр, землячка Нострадамуса, замечает его состояние по глазам, которые вдруг загораются необычным блеском.

— Любопытно? С ума сойти… Это же Cosmographia Universa [118] Мюнстера [119], черт возьми!

Девушка удивлена столь резкой реакцией и не находит что ответить, кроме:

— О!

А Профессор продолжает:

— Это же базельское издание тысяча пятьсот сорок четвертого года, в нем четыреста семьдесят одна гравюра по дереву и двадцать шесть карт.

Клэр понимает наконец, в чем дело, и тихо произносит тоном заговорщика:

— Пойду спрошу, сколько стоит.

— Иди.

Она идет. Но продавец, по-видимому, тоже знает или, по крайней мере, подозревает, сколько может стоить такая книга, потому что Клэр тут же возвращается, говоря:

— Забудьте об этом.

— Сколько? Дорого?

— Дорого? Больше, чем вы можете вообразить.

Профессор молча мирится с неудачей и еще раз перелистывает книгу; рассматривая гравюры, он проводит по ним рукой, будто прощаясь с ними; все время, пока он бережно листает книгу, он чувствует на себе взгляд парня, который ее продает. Он переворачивает страницу за страницей и вдруг испытывает новое потрясение: он обнаруживает текст, относящийся к Галисии, и к тексту прилагается карта.

Старый лис вдруг помолодел лет на двадцать — тридцать, а может, и больше. Он уже твердо знает, чем это все закончится. Его мучают те же сомнения, которые он испытывал в четырнадцать лет, когда украл свою первую книгу. Тогда это был «Странник, играющий под сурдинку» Кнута Гамсуна, изданный «Пласа и Ханес» в те времена, когда норвежский писатель пользовался большой популярностью у него в стране. Тогда книга стоила пятнадцать песет. А теперь он держит в руках одно из изданий Мюнстера, и он твердо решает: надо что-то предпринять. Если бы девушка ни о чем не спросила, было бы лучше. Но она спросила. Просто так эту книгу украсть нельзя, можно попасть в серьезную передрягу, хотя, вполне вероятно, что она ворованная. Надо что-то придумать.

С невозмутимым спокойствием он просит Клэр пойти к студентам и привести с собой человек шесть, чтобы они, обступив его, смогли полюбоваться книгой.

— Ты собираешься ее экспроприировать?

Клэр перешла на «ты», и ему это как будто даже понравилось, но в то же время и не совсем: очень уж фамильярно, а кроме того, он подумал, что если такое могло прийти в голову ей, то точно так же может подумать и продавец.

— Я просто хочу им ее показать, чтобы они полюбовались.

Она приводит ребят, и те обступают Профессора, а он, открыв страницу с картой Галисии, громко, чтобы было хорошо слышно продавцу, объясняет им, что это за книга. Студенты внимательно слушают, но скорее из вежливости, чем по какой-то другой причине, не осмеливаясь прервать объяснения на полуслове. И только Клэр напряженно следит за двумя пальцами, что показывают на одну и ту же страницу, не отрываясь от нее.

В какой-то момент один из студентов предлагает Профессору свою помощь в приобретении книги, которая ему так понравилась, но, далее скинувшись все вместе, они не добирают той суммы, что требует продавец. Пожилой Профессор отказывается от подарка и мысленно благодарит их: видя, что объяснения закончились, а покупка не состоялась, студенты дружно устремляются к своим плакатам, и в этот самый момент Профессор резко поворачивается на пятках: ему понадобились десятые доли секунды, чтобы повернуться к продавцу спиной так, чтобы книга оказалась между ним и Клэр. С трудом удерживая книгу в таком положении на весу, он с проворством белки вырывает карту и, свернув, засовывает под рубашку, под мышку. Клэр тоже реагирует очень быстро, она берет книгу, как будто Профессор за тем только и повернулся, чтобы отдать ее ей; затем направляется к продавцу и кладет книгу обратно на землю, откуда она была взята.

— Мне очень жаль, но у него не хватает денег.

Продавец облегченно вздыхает, а Приглашенный Профессор в смятении направляется вместе с Клэр к Пас-де-Гар, чтобы потом затеряться в столпотворении бульвара Мирабо.

Едва они заворачивают за угол, как уже не такой старый, явно помолодевший Профессор бросает на девушку победный взгляд.

— Кто бы мог подумать! Да ты настоящий артист!

Профессор не может сдержаться и крепко обнимает ее.

— Да, я артист, черт побери! Но и ты не хуже!

Потом они садятся за столик на террасе кафе «Les deux garзons» [120], возможно за тот самый, где когда-то сидели Черчилль или Сезанн, и весьма довольный собой Профессор объявляет:

— Плачу я.

Обо всем этом он вспоминает в Компостеле, в своем доме на улице Кальдерериа, а на стене перед ним висит та самая похищенная карта, которую он сначала поместил между двумя стеклами, соединив их скрепками для бумаги, а потом решил все-таки доверить мастеру, с тем чтобы тот вставил стекла в металлическую рамку, и теперь фоном для карты служит белая стена. Ему пришлось преодолеть серьезные опасения, когда он отдавал карту в работу, ибо боялся потерять свою драгоценность; она была ему особенно дорога еще и потому, что появилась в результате кражи, совершенной на прекрасной французской земле, которую Наполеон, как утверждают, лишил слишком многого, намного большего, чем это представлялось необходимым. Да, его пребывание в Эксе было действительно очень приятным, просто восхитительным, и он хранил о нем воспоминания, которые теперь повергали его в меланхолию, перенося в то время, когда рядом были Люсиль, Мирей и Клэр. Погрузившись в повседневность Компостелы, растворившись в ней, он проводил теперь время в надежде на новые приглашения, которые, возможно, никогда уже не поступят, и в ожидании путешествий, которые, быть может, подарят ему лишь книги.

* * *

А между тем история Грифона по-прежнему таилась в далеком уголке его сознания, терзая его невозможностью разрешиться от бремени, а ведь от этого можно и погибнуть. В мире литературы существует два табу, вызывающие много пересудов; одно касается того, может ли персонаж повелевать автором; другое отражает представление о литературном творчестве как о беременности: ты либо родишь, либо умрешь. Но на самом деле, если ты не родишь, ничего не случается. Мир продолжает испытывать силу тяготения, бессмысленно вращаясь вокруг своей оси. Ничто не дрогнет во Вселенной, если писатель позволит миру, который он сам создал, поработить себя до такой степени, что будет уничтожено, сведено на нет само его желание творить. Но это так печально!

Разумеется, когда Вселенная притягивает к себе тонкую водяную пленку, что покрывает большую часть земной поверхности, и заставляет моря отступать, унося с собой души умерших, это не трогает никого, кроме души самого покойного, душ самых близких ему любимых существ и, быть может, душ его любимых врагов. Но ведь все они вместе и каждый в отдельности — это целый мир. Так же, как целым миром будут мужчина и женщина, любящие друг друга. Как целым миром является и старый бессильный писатель, грезящий вселенными, которых на самом деле, видимо, не существует и никогда и не было.

Прошел год, а история Грифона не сдвинулась с места. В кои-то веки удалось вызвать нашему писателю чье-то восхищение (он полагал, что если не Люсиль, то по крайней мере Мирей испытывала к нему нечто подобное), а он оказался не в состоянии соответствовать их высокому мнению о нем и написать наконец историю, которую они ему подсказали. В его воображении смешались самые разнообразные ситуации, и он не знал толком, пережил ли он их сам или только грезил ими, читал о них или, может быть, где-нибудь слышал, движимый обуревавшим его в последнее время стремлением шагать в ногу со временем и заняться литературной фантастикой, которая, кажется, была тогда очень в моде. Кто-то из критиков отметил как непреложный факт, что он был великолепным знатоком Толкина, оказавшего значительное влияние на его творчество. Это он-то, бывший не в состоянии заставить кого-либо плыть по подземным водам, появляясь то в одном, то в другом веке в соответствии с развитием сюжета, поступками героев и волей автора! Целый год он грезил кристально чистыми водами, вдохновившими Петрарку на создание сонетов, которым потом столько подражали в Кастилии, целый год он мечтал о замке Иф и монастыре Темпль, и все лишь для того, чтобы прийти к тем самым бесспорным истинам, которые принес ему этот вечер: карта Галисии в издании Мюнстера, воспоминания, такие живые, что он будто бы ощущал кончиками пальцев прикосновение нежной кожи Мирей и наслаждался чувственностью ее улыбки; они уводили его бесконечными дорогами странствий, вечно завершавшихся там, на улицах Экса тем незабываемым летом.

Взволнованный воспоминаниями, он решил выйти на улицу. Только долгие прогулки возвращали его душе мир, который покидал ее, когда он оставался наедине со своими мыслями; лишь безмятежность Компостелы, города, заключенного в кольцо исчезнувших стен, могла вернуть ему покой, которого лишало его творческое бессилие. Он поднялся по Прегунтойро и остановился там, где раньше находилась площадь Кампо, служившая местом проведения аутодафе, где человека казнили за преступление, которое он, возможно, никогда и не совершал. Писатель попытался представить себе эту площадь без церкви Сан Бенито де Кампо, без старого здания ратуши, без плитки, которой она теперь вымощена, но напрасно — в его воображении не возникало сколько-нибудь ясного образа. Может быть, спрашивал он себя, здесь стоял позорный столб? Затем он спустился по улице Асабачериа, дошел до первого поворота и повернул к Иерусалимской площади, где он представил себе мастерские, которых на ней, возможно, никогда и не было; евреев, скрывавших здесь свою веру; заговоры, которым не суждено было осуществиться. Но, оказавшись перед дворцом дона Педро, он был уже твердо уверен, что взор других глаз, пятьсот лет назад, так же, как и его взор, задержался в созерцании этого прекрасного благородного фасада. Он прошел по площади Сан-Мартин Пинарио в поисках зданий, где когда-то размещалась Инквизиция, но теперь здесь стоят совсем другие дома, никак не связанные в сознании людей с этим страшным учреждением. Он долго смотрел на угол, тот, что образуют две площади — Сан-Мартиньо и Врата Скорби, — охваченный непонятной грустью, которую он так и не смог разгадать, а затем продолжил свой путь и, тоскуя, вновь вернулся к воспоминаниям о том лете в Эксе.

* * *

У него была договоренность о встрече с Мирей, и он терзался сомнениями, идти ли ему на свидание или посвятить весь вечер своей сообщнице по краже; верх взяла воспитанность, и теперь всю оставшуюся жизнь ему предстоит пребывать в неведении по поводу того, что могло бы произойти, останься он в тот вечер с Клэр. Не хотелось думать об этом, ведь все могло бы завершиться успешно, то есть в постели, что представлялось ему кульминацией всех его тщеславных устремлений и счастливых ожиданий не только в тот день, но и в другие. Мирей имела на него все права. Прошлой ночью они вместе прервали чтение письма и вместе же, думал он, должны продолжить его.

— Я договорился посмотреть кое-какие бумаги дома у моих друзей, — сказал он Клэр, у которой не дрогнул ни один лишний мускул, когда она отвечала:

— А… так ты уже уходишь?

— Если хочешь, завтра мы можем встретиться в любое время.

Лучше бы он этого не говорил. Клэр встала, исполненная достоинства, поколебалась немного, наклоняться к нему для поцелуя или нет, и, решив, что не стоит, заявила:

— Завтра у меня весь день забит; очень жаль, но это невозможно.

Она уже давно заметила, что Профессор пребывает в нерешительности, пытаясь ей что-то сказать, и наконец она разгадала загадку. Этот притворщик не знал, как от нее отделаться, и наконец выложил ей это без обиняков, ничуть не стесняясь и в высшей степени резко, придумав про договоренность, которой наверняка не существовало.

— Ну тогда как-нибудь в другой раз, — покорно сказал он, подумав, что вот от него ускользнула еще одна счастливая возможность, он снова не смог воспользоваться ею как следует. Он заплатил гарсону и с грустью вышел на улицу, стараясь идти как можно медленнее, чтобы девушка, которая шла тем же путем, что и он, отдалилась на достаточное расстояние, потому что он испытывал неловкость от близости к ней.

Он пошел домой, предварительно обогнув старый собор и задержавшись под платанами на площади Жертв Сопротивления, чтобы посмотреть, как из фонтана, расположенного у стен архиепископского дворца, двумя струями бьет вода, которая казалась ему очень свежей и вкусной и благодаря которой он вдруг явственно ощутил зелень далеких лугов, что хранила сложенная у него на груди карта. Когда созерцание воды наскучило ему, он спустился по улице Сапорта, повернул на улицу Жибелен, еще раз повернул вправо и, завернув за угол и пройдя несколько шагов, вошел в подъезд и устремился вверх по лестнице (мы не будем ее описывать), которая привела его на четвертый этаж. Он открыл дверь и оказался в чем-то вроде кухни: небольшой камин, стол, на котором помещалась плитка с двумя конфорками; на одной из них красовался металлический кофейник с остатками густой застоявшейся жидкости, которую он тем не менее поставил подогреть. Затем он вытащил из-под рубашки карту и, развернув ее, разложил на столе, за которым обычно ужинал в одиночестве, уставясь на торчавший в стене железный крюк, служивший, видимо, в прежние времена для того, чтобы насаживать на него вертел, когда готовили баранью ногу или что-нибудь в том же роде. Но в жаркое летнее время не хотелось об этом думать, и он отвел взгляд от крюка, спрашивая себя, сколько же сотен лет это помещение служило для приготовления пищи таким, как он, и, улыбнувшись, подумал, что наверняка он первый галисиец, который этим здесь занимается.

Профессор взял карту и подошел к письменному столу. Стол был покрыт толстым стеклом, минимум полсантиметра толщиной, и он осторожно поднял его; потом разложил карту и сверху прижал стеклом, надежно прикрыв таким образом свое сокровище. Поняв, что теперь он сам сможет дотронуться до карты только взглядом, он застыл в недоумении, почти сожалея о сделанном. Но потом пробежал по ней глазами, увидел знакомые названия, обратил внимание на отсутствие некоторых из них, мысленно воздал должное Мюнстеру и какое-то время был полностью доволен собой. Позже начались угрызения совести. Как это он, библиофил, позволил себе вырвать карту из книги, почему ничто не помешало ему сделать такое? Монах-францисканец, принявший Реформу, наверное, перевернулся бы в могиле, узнав о совершенном святотатстве; но, может быть, — кто знает? — он бы довольно усмехнулся при мысли, что некто, пылающий страстью к старинным гравюрам, древним картам и Галисии, имеет теперь в своем распоряжении сокровище, кража которого была вызвана бедностью и скудным заработком. О, будь он богат, он бы унес книгу целиком! Да и остальные в придачу!

Развалившись на кровати, он слушал музыку, доносившуюся из дома напротив, где жили студенты, с которыми у него уже возникла некая душевная связь, впрочем, она легко ослабевала, когда молодые люди переходили на тяжелый рок, но вновь восстанавливалась и делалась еще более нежной, стоило им только вернуться к Вивальди; день подходил к концу, а Профессор так и не прочел письмо, все еще лежавшее на ночном столике.

Уже совсем стемнело, когда он вдруг вспомнил о кофейнике и, вскочив с кровати, опрометью бросился на кухню. От столь длительного кипения остатки кофе уже почти превратились в уголь. Не подумав, он схватил кофейник рукой. И тут же чертыхнулся и швырнул его об стену, разлив остатки кофе. Удивившись собственной глупости, он взял полотенце, сложил его несколько раз и, наклонившись, с величайшей осторожностью поднял кофейник за ручку, предварительно обмотав ее сложенным полотенцем. Он поставил кофейник в раковину и открыл холодную воду, которая зашипела, соприкоснувшись с раскаленным металлом; потом взял фланелевую тряпочку, намочил ее водой и вытер кофе, разбрызганный по стене.

Мирей все не приходила. Он вернулся в комнату, бросился на кровать, грузно опустив в нее свое тело, и потянулся за письмом, по-прежнему лежавшим на ночном столике.

* * *

После чего он спрашивал, как можно лишать человека свободы, свободы жить, и каким же должен быть тот разум, что волен поселеватъ жизнию себе подобных, и я утешил его, говоря, что располагает он еще великой свободой решать самому, примет ли он смерть со смирением или в смятении духа, и дабы помнил он о том разбойнике, что также не желал смерти и не заслуживал ее, но когда настало время, то с помощью Господа принял ее со смирением и тем самым заслужил жизнь вечную; и сие немного его успокоило. Когда наступила ночь, он спросил меня, последняя ли это ночь в его жизни, и, потому как ведал я наверное, что так оно и есть, и желая, чтобы знал он правду, дабы достойно мог встретить смерть свою, я сказал, положившись на милость Господа: «Может статься, что так»; отчего он пришел в волнение и ответил: «Отчего ж тогда альгвасил заверил меня, что не случится этого ни сегодня, ни завтра?» Вынужден я признать, что так оно и было, и вовсе не был я за то благодарен альгвасилу, но я ответил: «Сеньор, он, видно, сделал это, дабы могла ваша милость спокойно готовиться к причастию». И тогда он вновь спросил меня: «Так что же, разве не должны пройти сутки от причастия до казни?» Мне стали уже докучать его уловки, и я ответил прямо: «Более чем достаточно будет, коли не случится сие в тот же день; так, к примеру, ежели ваша милость причащается без пяти минут двенадцатого часа ночи, то уже в пять минут первого можно совершить казнь». Он бросил на меня неприязненный взгляд и хмуро молвил: «Но с постом это не так…» — а после взял в руки распятие, что я ему вручил, и, подняв его, молвил: «Господи, Господи, Господи, что за бесчестье» — и принялся сетовать: «И это есть то, чему послужили меч святого Павла, крест святого Петра, крест святого Андрея, нож святого Варфоломея, раскаленная решетка святого Лаврентия, железные зубья, терзавшие святого Викентия, свирепые львы святого Игнатия… о, какая насмешка, Господи, какая жестокая насмешка…»; и сие показалось мне непочтительностью, никак не отвечавшей скорби и благочестию, что выказал он ранее, а то, что говорил он далее, — да простит мне Ваше Преподобное Высокопреосвященство, что я здесь сие излагаю, — привело меня в такой стыд и смущение, что я предпочту умолчать об этом, воистину mutatus fuit in virum alterum [121], и собственными глазами убедился я в том, как легко Господь может нежданно ниспослать богатство бедняку.

По завершении беседы, о коей я здесь упоминаю лишь вскользь, он попросил позвать альгвасила, дабы узнать, здесь ли уже те, кому поручено исполнить приговор, но, прежде чем вошел альгвасил, я вышел из камеры и спросил его об этом, и таким образом я узнал, что люди эти уже прибыли и что рано поутру будет казнь и они исполнят свой долг; с тем я и вернулся и, не считая более нужным щадить страдальца, ибо пребывал он уже в гораздо лучшем расположении духа и посему был в состоянии достойно встретить смерть, я обнял его и сказал: «Господин мой и брат души моей, да возрадуется Ваша милость и да возблагодарит Господа, знайте, что осталась Вам лишь одна эта ночь; этой ночью ждут вас палач и веревка, приговор и страдания, которые пожелал Вам ниспослать Господь. Завершится эта ночь, и с нею все муки Ваши, и не будет более для Вас ночи, а будет лишь день, вечный день, исполненный блаженства и радостей, без страхов и без тревог, без слез и ужаса перед муками Преисподней, а посему преисполнитесь радости и повторяйте за мной: „Laetatus sura in his que dicta stint mihi in domum domini ibimus, quam dilecta tabernacula tua domine virtutem concupiscit et deficit anima mea et unam petii a domino hanc reguiram“ [122]». Он выслушал меня и повторил сии слова голосом глухим и глубоким, но твердо и без дрожи, добавив при этом: «Cupio disolvi et esse cum Christo» [123]. Потом он вновь позвал альгвасила и спросил его: «А кто будет нотариусом, не нотариус ли Ансурес?» На что альгвасил ответил, что именно так, что он угадал, и тогда приговоренный воскликнул: «Ну, черт подери! Мне только этого не хватало!»; и я вновь был удивлен и озабочен тем, с какой легкостью и как часто употребляют в сем дальнем королевстве непозволительные выражения. «Я весьма рад, — сказал он после, — это весьма достойный человек и большой мой друг; извольте, Ваша Милость, сказать ему, что мне было бы весьма любезно увидеть его сей же час, ибо он окажет мне великую услугу, великое дело сделает, и я хочу поблагодарить его, жаль, что не смогу сделать этого наедине!»; и я так и не уразумел, всерьез ли он говорил: как я уже не раз докладывал Вашему Преосвященству, мне трудно бывает подчас верно истолковать проявления души жителей сего древнего королевства, которые часто кажутся мне странными и нелепыми, несоразмерными и неподобающими случаю. Но альгвасил сказал, что нотариус отдыхает и не сможет прийти раньше завтрашнего утра.

Потом он пришел в отчаяние, рвал на себе бороду и громко кричал, в ужасе от своего бессилия перед лицом смерти. «Как только у этого человека хватает духу распоряжаться вот так, без суда и следствия, без всякой причины, лишь по собственному произволу, жизнью людей! Как терпит такое народ! Господи, Господи, яви мне правосудие Твое!» Поскольку в соседних камерах находились другие заключенные и я боялся, что от этих его слов может произойти вред для душ других приговоренных, я прервал его, предложив чего-нибудь поесть, и он согласился, сказав, что уже испытывает потребность в этом. Съев все, что мы ему подали, он прочел вместе со мной молитвы Пресвятой Деве Марии и после вновь обратился к псалмам, прочтя miserere mei [124] с таким упоением, так покойно и кротко, что казалось, будто слова эти исходили из самой глубины души его; потом он заговорил о грехах своих, и в ответ одному альгвасилу, который заметил, что Господу угодно, чтобы мы рассказывали о грехах наших, в искреннем раскаянии прося у Него прощения, сказал, пронзая его взглядом, с удивительной непреклонностью и твердостью: «Ежели кто желает знать, как угодно Господу, чтобы мы, испрашивали у Него отпущение грехам нашим, пусть спросит мое сердце, ежели только отважится». Альгвасил умолк и осенил себя крестным знамением, а я вновь стал размышлять о том, какие все же нехристи жители сего дальнего королевства, какую допускают они непочтительность, какое суеверие, сколь далеки они от истинной веры. Могу уверить Вас, сеньор Декан, что, слушая Вашего подопечного, я понял, на чем основано то мнение, которого придерживаются жители нашей Кастилии о пастве, что пасете Вы и собратья Ваши в сем отдраенном королевстве; кастильцы, вне всякого сомнения, намного тверже и истовее в вере своей и ни в коем случае не осмелятся допустить те дерзкие выражения, что я не полагаю возможным привести здесь, кои усопший употреблял без конца среди усердных молитв, которые посему вполне могли показаться притворными.

* * *

Профессор заснул. Наутро, проснувшись слишком поздно, едва успев принять душ перед тем, как отправиться на факультет со всей возможной поспешностью, он убедился, что Мирей в тот вечер так и не пришла. Он решил не задерживаться и не готовить завтрак, тем более что ему пришлось бы тогда как следует отмывать кофейник, наполовину обгоревший в результате вчерашней неприятности, и тогда задержка выросла бы в геометрической прогрессии, учитывая свойственную ему медлительность при мытье посуды: он всегда мыл медленно, тщательно протирая каждый зазор, каждую впадинку, каждую завитушку, и мог потратить целую вечность на мытье тарелки или кастрюли, что уж там говорить о более сложной домашней утвари! Миксере, например.

Вполне могло случиться и так, что Мирей приходила, но, увидав, что он спит, решила не беспокоить его; однако в таком случае она могла бы оставить записку, какой-нибудь знак, который позволил бы пожилому Профессору удостовериться в робком — робком ли? — посещении девушкой его спальни. Но нет, не было ничего, что оправдало бы это предположение, даже не предположение, а надежду.

Он бегом спустился по ступенькам лестницы на улицу Грифона и бросился бежать вниз по улице Вовенарг; его внимание привлекли овощные лотки, установленные уже к тому времени на площади Ришелье и пробудившие в нем дремавший доселе аппетит. Повлияла ли на это красочность фруктов и овощей или исходивший от них густой аромат, но, так или иначе, он явно почувствовал пустоту в желудке и ощутил, что его сводит, как мех волынки, и при этом он издает какие-то странные звуки — нечто похожее на «пшш-пшш»; эти звуки не имели ничего общего с теми, что производят газы, образующиеся в результате брожения пищи, они скорее напоминали шипение воздуха, выходящего из автомобильной шины, мягкой, мокрой, невероятно противной, вдруг оказавшейся, к великому несчастью, у него внутри. Он вспомнил, что накануне вечером не поужинал, и продолжал бежать, прислушиваясь к звукам. Он не помнил, чтобы в последние годы он когда-либо ощущал пустоту в желудке. Постоянно сопровождавшее его ощущение наполненности вдруг исчезло, и теперь эта внутренняя музыка, это «пшш-пшш», ритмично откликавшееся на каждое его движение, было ему даже приятно; он продолжал бежать вниз по улицам, подозревая, что в какой-то момент перестанет понимать, где находится. Но в то же время он знал: секрет состоит в том, что нужно все время двигаться вниз, вниз, и в конце концов ты окажешься в самом низу, куда ты и должен попасть, потому что именно там расположен факультет, на котором тебе предстоит вести занятия.

Вот и сейчас с ним произошло то же самое: да, он заблудился, но при этом не очень плутал: по улице Назарет он вышел на бульвар Мирабо, пересек его, спустился по улице Четвертого Сентября, оставил позади фонтан с дельфинами, и на бульваре Короля Рене его чуть было не сбила машина.

Резкий скрип тормозов поставил его перед ожидавшей его очевидностью горячей перебранки, которая непременно задержит его ровно настолько, чтобы Люсиль имела все основания хоть и деликатно, но упрекнуть его за опоздание. «Вот он, контраст между ее мифическим миром и магическим, к которому принадлежу я», — успел он сказать себе, решив не обращать внимания на звук тормозов и продолжать свой бег как ни в чем не бывало, будто все это не имеет к нему отношения, что он и сделал, притворившись полностью ушедшим в себя, пока чей-то возглас не вернул его к действительности.

— Monsieur le professeur!… — донесся до него певучий голосок Клэр.

Он резко остановился, обернулся и увидел девушку, которая высовывалась из окошечка «консервной банки», бывшей, судя по всему, официальным автомобилем всех студентов этой части страны; левой рукой она делала ему знаки, явно приглашая сесть в машину.

Тяжело дыша, как будто ему не хватало кислорода, Приглашенный Профессор сел в автомобиль; Клэр тут же тронулась с места.

— Ну что? Развлекались всю ночь, monsieur le professeur?

— Да какое там! Я спал.

Она улыбнулась:

— Наверное, ты поздно заснул.

«Так, она по-прежнему со мной на „ты“, — подумал Профессор. — А пожалуй, девчушка-то симпатичнее, чем я думал», — сказал он себе, делая вид, что никак не может отдышаться.

— Да что ты! Я читал и очень быстро заснул…

Теперь ее улыбка была победной.

— А что, друзей не оказалось дома?

Они проезжали по проспекту Роберта Шумана, мимо юридического факультета, и уже приближались к повороту, где нужно было резко свернуть влево, чтобы попасть к зданиям филологического факультета.

Он посмотрел на нее краешком глаза:

— Представь себе, нет.

— Очень жаль.

Говоря это, она, оторвав от руля правую руку, положила ее на левую руку Профессора, лежавшую на сиденье, и так лихо повернула машину, что у него по рукам пробежали мурашки и сжалось сердце; он сделал глубокий вдох.

— Мне тоже, — подытожил он, размышляя при этом, было ли то, что он испытал несколько мгновений назад, одним из тех самых выбросов адреналина в кровь, о которых он столько слышал в последнее время.

* * *

Они приехали как раз вовремя. На площадке перед главным зданием осуществляли свои маневры автомобили студентов, а перед одним из боковых зданий шумный мир мотоциклов соперничал в борьбе за свободные места с гораздо более тихим и скромным миром велосипедов. Особой популярностью у владельцев мопедов и прочих подобных средств передвижения пользовались уже порядком покореженные столбики с дорожными и пешеходными указателями, к которым они цепями прикрепляли колеса своих машин.

— У нас есть еще время выпить кофе. Я тебя приглашаю.

Клэр согласилась, но, когда они уже шли по лестнице, сказала:

— Теперь моя очередь.

Подойдя к кафе, они обнаружили, что оно закрыто. Профессор вновь услышал в желудке музыку, которая недавно так его удивила. Клэр подтвердила:

— Приглашение за мной.

— Ну хорошо, договорились, — ответил он.

Они вошли в аудиторию. Он выждал несколько минут, пока студенты рассаживались по своим местам, по-прежнему внимательно прислушиваясь к пустоте своего желудка и к музыке, которую тот издавал. Наконец пожилой Профессор заговорил.

— Сегодня… — начал он. Затем замялся и замолчал на какое-то время.

— Сегодня нам предстоит… — продолжил он, затем вновь замолчал. Звуки в желудке тоже прекратились. Прекратилось выделение соков, музыка в желудке, ему было не до того. До него вдруг дошло, что у него не подготовлена лекция, и им начал овладевать панический ужас. Должно быть, он изменился в лице, его лоб покрылся потом, и студенты это заметили: тишина в аудитории сгустилась. Десятки юношей и девушек, некоторые из которых сами уже были преподавателями, с нетерпением, а может быть, и нет, ждали разрешения конфликта. Профессор готов был признаться в своей халатности, он уже понял, что происходит в аудитории: одни делали ставку на то, что он сумеет выкрутиться, другие считали, что нет. Некоторые, наверное, радовались тому, какой оборот принимает дело, другие же предвкушали более пикантное развитие событий. Пожилой Профессор, наш стареющий Профессор делал вид, что он ожидает, чтобы тишина стала еще более выразительной. Это была старая уловка, которая в других обстоятельствах помогала ему, но теперь она лишь ставила его в смешное положение, которое усугублялось с головокружительной быстротой. Следовало как можно скорее принять решение. Он должен немедленно признаться, что сегодняшняя лекция у него не готова. Но сказать это после такого долгого молчания было еще хуже. Он начинал понимать, что попал в безвыходное положение. Возможно, лучше всего сейчас объявить, что сегодняшнее занятие он проведет в форме ответов на вопросы по темам, которые привлекли наибольшее внимание слушателей. Но это тоже не выход, таким образом он продемонстрировал бы свою неподготовленность, и все бы поняли, что он импровизирует; и потом слишком уж это неопределенно, слишком широко. Он судорожно искал в самых затаенных уголках своей памяти тему или несколько тем, которые можно было бы предложить сидевшим перед ним беспощадным судьям, дабы выйти с честью из ужасного положения, в которое он попал.

Неожиданно чей-то голос заставил его вздрогнуть. Это был голосок Клэр. Он поднял глаза и увидел ее стоящей посреди аудитории.

— Да?

— Существует письмо Флобера Луизе Коле, в котором он рассказывает, что в то утро он описывал встречу двух влюбленных в парке и что он при этом был и возлюбленным, и возлюбленной, и лошадьми, на которых они ехали, и ярким пламенем цветов, и солнцем, ласкавшим все вокруг, придававшим всему особый смысл. Не могли бы вы, Профессор, поговорить сегодня об авторе и его героях?

Клэр, несомненно, была восхитительна, это замечательная девочка. Она с одинаковой легкостью находит уникальные книги, помогает их выкрасть и вытаскивает тебя из весьма неприятных ситуаций.

— Разумеется, сеньорита, — сказал он, — но нам следует поговорить не столько об авторе и его героях, сколько об автобиографическом начале в творчестве писателя. Эта тема включает в себя ту, что вы предложили, но охватывает гораздо более широкую область и позволяет подвергнуть анализу более глубокую мотивацию…

* * *

Это была одна из лучших лекций в его жизни. Завершилась она обсуждением, которое длилось гораздо дольше положенных полутора лекционных часов. Постепенно в аудиторию стягивались студенты из других групп, которым пришлось слушать стоя, прислонившись к стене. Он никогда не сможет отблагодарить Клэр за пришедшую ей в столь критический момент мысль о Флобере, не сможет он выразить свою признательность и самому Флоберу. Чтение — это не только вино, которое мы пьем, чтобы забыться; порой чтение позволяет нам покорять вершины, о которых мы не могли и мечтать.

Аудитория постепенно пустела. Он оставался в ней до самого конца, наблюдая через окно, как бурлит студенческая толпа на площадке перед зданием, как переливаются на ярком, уже высоко поднявшемся солнце разогретые кузова автомобилей. Когда гул шагов по плитам стал замирать, известив его о том, что зал если еще и не опустел полностью, то уже был близок к этому, вышел и он.

Клэр стояла за дверью, прижимая к груди папки с конспектами, обхватив их скрещенными руками, в какой-то странной — то ли агрессивной, то ли оборонительной — позе.

— Поздравляю.

— Спасибо. Но это я должен тебя благодарить.

Клэр улыбнулась. У нее были пухлые, чувственные губы, и, когда она улыбалась, они мягко и плавно растягивались, так что улыбка как бы накладывалась на них.

— Если кто кому и должен, так это я тебе за вчерашнее приглашение.

Он чуть было не спросил ее почему, но это означало бы невысказанное признание того, что пожилой Профессор действительно ей обязан, а сейчас это было не к месту; во всяком случае ему не хотелось заносить этого в протокол.

— Но разве у тебя не забит весь день?

Теперь пришла очередь удивляться Клэр. Но она быстро и весело парировала:

— Запиши себе очко, ancien professeur [125], теперь мы квиты.

Они вошли в кафе, и одного только аромата кофе оказалось достаточно для того, чтобы прежняя музыка, о которой он уже забыл в последние два часа, с новой силой вернулась к Профессору. Они сели за один из стоявших там немногих столиков, что по традиции оставались незанятыми из уважения к преподавателям, которые могли сюда зайти. Когда это случалось, те студенты, что находились поблизости, или у кого было свободное время, или просто те, кому этого хотелось, подсаживались к преподавателю и, завтракая, разговаривали с ним. Так было и сейчас. Неожиданно Приглашенный Профессор встретился взглядом с Мирей, — она отхлебывала из чашки кофе с молоком, стоя у стойки бара в компании высокого светловолосого юноши, по виду иностранца, во всяком случае явно не того средиземноморского типа, который преобладал в этих местах. Профессор помахал Мирей рукой, и она ответила ему непринужденно и приветливо, но не более того.

Вопрос, заданный ему Клэр по просьбе одной из девушек, отвлек Профессора от созерцания Мирей и вернул к беседе, которую он считал уже завершенной. Он неохотно ответил на вопрос, размышляя над поведением Мирей, — вскоре она сочла все же нужным подойти к нему и поздороваться.

Ни тот, ни другая не упомянули о несостоявшемся свидании, и Профессор подумал даже, что никакой договоренности, по-видимому, и не было, а просто он решил, что поскольку они в течение нескольких дней занимались любовью, то естественное продолжение их отношений было чем-то самим собой разумеющимся. Но, очевидно, все обстояло совсем иначе. Поняв это, он почувствовал, как что-то у него внутри надломилось. Эти девочки занимались любовью, воспринимая ее как некую гигиеническую необходимость; или же ими двигало любопытство, которое могло вызвать у них такое полуэкзотическое существо, как он, например. У них не возникало никакой эмоциональной привязанности, и они очень легко рвали отношения. Он почувствовал себя поверженным. Он привык воспринимать секс как естественное следствие возникшей связи, как начало нового этапа в отношениях; между ним и женщинами, с которыми он занимался любовью, у него всегда возникала привязанность, эмоциональные узы, которые могли быть долгими или мимолетными, крепкими или не очень; но они непременно сопутствовали близости. И теперь в этой новой для него ситуации Приглашенный Профессор чувствовал себя незащищенным, ему вдруг стало страшно попасть в эмоциональную зависимость от какой-нибудь из этих девушек. Он боялся влюбляться, поняв очевидное превосходство над собой этих девочек, то самое превосходство, на котором он всегда строил свои отношения с женщинами и которое, как теперь выяснилось, он должен с ними разделить. Мир изменился, а он этого и не заметил. И он со страхом посмотрел на Клэр, спрашивая себя, со многими ли мужчинами она спала и переспит ли в конце концов с ним; он боялся ее.

Мирей простилась с ними; юноша, который все это время ждал ее, стоя возле столика, так и не произнес ни слова, всем своим видом показывая если не досаду, то во всяком случае явное высокомерие. «По крайней мере чувство собственности все еще существует», — сказал себе Профессор и уже другими глазами взглянул на Клэр еще до того, как Мирей ушла с молодым человеком. На пляж, как они сказали.

Он должен был привыкнуть смотреть на этих людей иначе. Они ведь тоже могли заниматься любовью только потому, что им это нравилось. Эмоциональное начало, которое, как ему казалось, всегда присутствовало в его отношениях с женщинами, было не чем иным, как привязанностью, взаимной симпатией, являющимися необходимым условием и в то же время следствием интимных отношений, близости; это не имеет ничего общего с любовью. Любовь — это все-таки нечто совсем другое.

— Давай проведем день вместе.

Предложение, сделанное так неожиданно, без всякой предварительной подготовки застало ее врасплох. Как, впрочем, и его, хотя он сам его сделал. Оно вырвалось у него непроизвольно, и он тут же раскаялся, подумав, что попал в нелепую ситуацию.

— Почему вдруг?

Клэр сказала это в надежде выиграть время, чтобы обдумать более подходящий ответ.

— Просто мне бы хотелось.

Сказать ему «пошли!» означало бы признать, что ей бы тоже хотелось, но ведь так оно и было. И тогда она встала и сказала ему:

— Пошли! Мне тоже хочется.

Они пообедали на площади Свободы, на террасе одного из расположенных там бистро, укрывшись под красным тентом и наблюдая, как бьет фонтан в центре ротонды, — вода казалась белой, будто мраморная.

После обеда они бродили по извилистым улочкам, которые петляют за собором, спускаясь к вокзалу, расположенному в самом низу; когда-то эти улочки окружала городская стена, а теперь их ограничивает автострада, широким кольцом опоясывающая Экс.

В начале улицы Эспариа, а может быть, в ее конце, возле площади Августинцев, он вдруг увидел в какой-то фруктовой лавке этот плод, соединивший для него вкус всех разновидностей персика, какие только существуют в мире, — манго.

— Но ведь ты только что поел! — сказала она ему, видя, что он решительно входит в лавку.

— Ну и что. Я уже несколько лет их не пробовал.

Он узнал цену и попросил килограмм, выяснив предварительно, что завтра им привезут еще. В килограмме оказалось мало плодов, и он попросил взвесить еще столько же. Он немного помедлил при оплате, что было вызвано, по-видимому, некоторой его прижимистостью, и, выходя из магазинчика, уже поглощал один из плодов.

— Хочешь? — предложил он Клэр.

— Откушу от твоего, если не возражаешь. Только чтобы попробовать.

Он не возражал и дал ей попробовать от своего манго, который она осторожно пососала, вся испачкавшись соком.

— Одно время, не важно когда, я ими просто объедался. Но после этого мне довелось их попробовать только один раз — когда мои студенты привезли их из Мексики самолетом, тем, что летит всего семь часов, — сказал Профессор, пока она произносила «МММммммммм» и вытирала губы тыльной стороной ладони.

— А что твои студенты делали в Мексике?

Профессор посмотрел на нее с удивлением:

— Что же им было там делать? Они ведь дети эмигрантов и ездили навестить своих родителей. Мой народ — это народ эмигрантов.

Клэр поняла упрек, нежно посмотрела на него и заявила:

— Я должна побывать в Галисии, совершить паломничество в Сантьяго. Ты знаешь: одна из дорог в Сантьяго начиналась здесь, в том месте, где теперь Рут-де-Галис? Так вот, я отправлюсь именно отсюда и проследую по всему пути, если смогу на своей «консервной банке».

Было жарко. Было очень жарко, и они решили пойти в бассейн, который расположен на углу бульвара Секстиус и улицы Доброго Пастыря, выходящей на Соборную площадь, как раз там, где находятся термальные воды Экса. Бассейн был не только ближайшим, но и самым дорогим. Зато они могли не надевать купальные шапочки, что было обязательным в муниципальном бассейне, и, кроме того, наслаждаться купанием практически в одиночестве.

Там они провели всю вторую половину дня. Преимущество плавания без купальных шапочек уравновешивалось волосами, в огромном количестве прилипавшими к коже, когда они выходили из воды. Противное ощущение, купленное за большие деньги, и лучше было не думать об этом всякий раз, когда погружаешься в воду.

— Не хватает только, чтобы эта вода оказалась чудотворной.

Клэр насмешливо взглянула на него:

— Что ж, возможно, я просто не знаю…

Усталые, утомленные жарой и водой, они вышли из бассейна уже на закате, перед самым закрытием. Они поднялись по улице Доброго Пастыря, и на площади Жертв Сопротивления, где расположен дворец Архиепископа, их встретила тень платанов. Вскоре они уже были на улице Грифона.

Когда они подошли к подъезду, Клэр простилась с ним.

— Ты не обидишься, если я скажу, что договорилась с друзьями посмотреть кое-какие бумаги? — спросила она его. И тут же, не дав ему времени ответить, поцеловала его в губы и ушла, хитро улыбаясь.

Пожилой Профессор скорбно поднялся на четвертый этаж своего жилища. Он открыл дверь, разделся и залез в душ. Выйдя оттуда, он выпил пива и в тиши комнаты, облокотясь о стол, решил, что не пойдет на прогулку.

Он встал и направился к постели. У него определенно не было желания продолжить чтение письма. Он погасил свет и тут же заснул глубоким сном.