"Грифон" - читать интересную книгу автора (Конде Альфредо)

I

История Грифона, вернее, Сира Гриффона, ведь так говорили в старой Франции и именно так он подумал о нем впервые, и потом «Сир» — это звучит красиво и по-научному изысканно, — так вот, история Грифона никак не давалась ему, и он бился над ней уже целый год. Первая мысль о Грифоне пришла ему в голову, когда он ужинал вареными раками, приготовленными с какими-то неизвестными ему травками. Впрочем, о рецепте он сразу же догадался: Ecrivesses а l’Armori-caine[4] — масло оливковое и сливочное, а еще коньяк, немного белого вина, возможно эльзасского, соус томатный и кэрри, и потом — неведомые травы, аромат которых он помнит даже сейчас, ведь это они делали соус таким кисло-сладким и вяжущим. К пряному блюду очень шло вино, «Шатонеф дю Пап» 79-го года, и все это вместе доставляло наслаждение, сравнимое разве что с освежающей легкостью вечернего ветерка. Ведь там, в Отель-де-Пари, Fluctuat nec mergitur [5], в доме постройки XVIII века, недалеко от шоссе, ведущего в Марсель через весь Прованс, по ущелью Горж-де-Ванту, имелись не только маленькие залы, в которых ужинали зимой, но и терраса, где можно было поужинать летом. Долетавший до нее восхитительный ночной бриз, как и таинственные пряные травы, невозможно забыть, пока ты жив.

В маленьких залах висели огромные, во всю стену, картины в стиле наивного пасторального барокко, и, когда на них падал свет, изображенные фигуры приобретали объемность, отчего комнаты становились гнетуще-тесными. Возможно, это происходило потому, что в живописи преобладали золотистые и желтые тона, или из-за зеленоватых бликов, рассеянных тут и там, или же — почему бы и нет? — благодаря обилию алых и голубых пятен. Если присмотреться, пятнышки превращались в камзолы кавалеров или веера в руках у дам, — изнеженные, представленные в жеманных позах, они кокетливо склоняли голову набок, словно она была слишком тяжела для них, или будто они томно погружались в объятия воздуха, неспешно и сладострастно отдаваясь ласке. Все это вполне соответствовало как общей безвкусице обстановки, так и обреченному виду уставших от созерцания официантов — они-то хорошо знали, почему в Отель-де-Пари летом бывает намного больше посетителей, чем зимой. Впрочем, маленькие столовые залы не лишены были своеобразного очарования — в некоторых имелись даже охотничьи сцены.

Терраса была скрыта вековыми платанами; на ней ощущалась близость реки и слышалось пение тоскующего одинокого соловья, а также рычание автомобилей, проносившихся по шоссе, и что-то еще, что сейчас не имеет никакого значения.

На этой террасе ему и пришла впервые в голову мысль о Грифоне. Солнце уже давно зашло, когда он вдруг почувствовал тишину, ту тишину, которую дарят деревья находящимся под их кронами: всю тишину, идущую от сотворения мира; удивительную тишину, прилетающую на крыльях легкого, почти незаметного ветерка, — он осторожно подносит ее к твоему уху, она скользит по лабиринтам ушной раковины и заполоняет тебя до головокружения, и надо совершить усилие, чтобы не обезуметь. Столь опасной может оказаться странная музыка тишины. Шум тишины: пустота раковины, или согнутой ладони, или просто темный провал, поглощающий грезы, а ведь человек — всего-навсего химическое чудо, умеющее грезить. И хоть это сказано здесь будто бы невзначай, но так оно и есть.

Итак, была тишина. Прятавшийся в листве платана фонарь отбрасывал неясный, зеленоватый, тихий свет на стол, на котором совершались роскошные похороны раков, а он пытался избежать ощущений, вызванных, быть может, букетом знаменитой «La grappe du Pape» [6] урожая 79-го года, оседавшей на его нёбе; он испытывал удовольствие, странным образом связанное со вкусом средиземноморских устриц или чем-то подобным. Эта терпкость могла родиться только на каменистой земле Прованса, мягкой лишь по берегам рек, будто бы ласковой на поверхности, но обнажающей свою суровую сущность, если поглубже ее копнуть; и потом, эта вечная пыль: она лезет в глаза и рот, словно желая смягчить невыносимое напряжение провансальского воздуха, такого упругого и плотного, что нужно бежать от него, иначе потеряешь покой. Вот что это за ощущения, вот что это за воздух. Видимый днем, он властвует над тобой и ночью, и фонари, спрятанные в ветвях платанов, придают ему такую страшную силу, что он может смести абсолютно все: и ужин, и тишину, и даже вино, и твою волю, и здравый смысл, и — отчего бы и нет? — то необходимое равновесие, без которого немыслимо нормальное течение жизни.

Он вдруг ощутил необходимость, острую необходимость нарушить эту тишину. Надо поблагодарить за ужин и выразить каким-то образом свою любовь к этой земле — ведь он, несомненно, любил ее, постепенно открывая ее для себя с каждым новым приездом: мятежная Безье [7], где двадцать тысяч казненных все еще ждут, чтобы Бог принял их; тихая Фонтэн-де-Воклюз [8], над которой витает душа Лауры, благосклонно принимающая возвышенную любовь Франческо; наконец, священная Карпантра [9]. Все это призывало его к решительным действиям: либо прогнать призраки, либо призвать их. Сейчас ему трудно это сделать: мешает и выпитое вино, и изысканное буржуазное воспитание, унаследованное от предков — деревенских идальго, переселившихся в город в те времена, когда города только еще начали появляться в его маленькой далекой стране, — и стремление всем угождать — диктат слабого духа. Но в его теперешнем состоянии любой выход хорош, лишь бы прервать тишину. Надо было обязательно призвать кого-нибудь на помощь.

Было уже поздно, прошло время восхищаться букетом вина и вкусом раков, наслаждаться покоем ночи, находить удовольствие в разглядывании картин через полуоткрытые окна и слушать тишину, шедшую от реки. Прошло время для чего бы то ни было, и он понял: он просто обязан ввести в этот мир нечто новое. И тогда он призвал Грифона.

И вот уже целый год он возится с ним, читает книги, пытаясь погрузиться в атмосферу тех времен, в которых созданный им призрак мог оставить следы своего пребывания, и все больше ощущает свое бессилие перед добровольно, но столь нелепо взятым на себя обязательством. За этот год он устал от истории Грифона, которая не выходит у него из головы, заставляя проживать тысячи чужих жизней, натыкаясь то и дело на не поддающиеся никаким оправданиям несоответствия и убеждаясь в бесполезности логических построений. Его угнетала реальность, но не навязанная ему извне, а созданная им самим; вернее, его собственная фантазия, не позволявшая ему избрать путь ирреальности: ведь он столько раз прошел этим путем, что теперь уже принадлежал не себе, а населявшим его призракам. И он проклинал злосчастный ужин в Отель-де-Пари, и раков, и ночи Прованса, и всех грифонов мира, бывших и будущих. История Грифона! Выдумка, рассказанная, чтобы скоротать ночь. Вот так все это и получается. Вино погружает тебя в тишину, тишина оглушает тебя, и, прежде чем она прорвется криком, ты начинаешь грезить. Он сказал «Грифон», как мог бы сказать «ольха» или «конечно», «священник» или «нищий». Надо было прервать тишину, поблагодарить за ужин, а там — будь что будет. Так уже бывало много раз. Но он сказал «Грифон», и все глаза раскрылись в ожидании; он сказал «Грифон», и воздух разлетелся вдребезги, как стекло. И ночь была уже не та, что раньше. Чудо слов, порождающих грезы, чудо грез, подхваченное словами, продленное в них; в них себя обретающее.