"Русский самородок. Повесть о Сытине" - читать интересную книгу автора (Коничев Константин Иванович)

ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ

Между Сытиным и авторами отношения портились не часто. Сытин мог не поладить и так же быстро мог найти точки соприкосновения и помириться. Так, бывало, у него не ладилось дело с Григорием Петровым, с Немировичем-Данченко; но никогда он не мог бы поссориться с Толстым, Чеховым и Горьким. И еще он всегда старался жить в мире и согласии с Власом Дорошевичем, на котором держалось «Русское слово».

Сразу, как только Дорошевич стал фактическим редактором газеты при официальном редакторе Благова, он поставил перед издателем условия, о которых впоследствии писал в одной из статей:

«„Русское слово“ не знает ни „фильств“ ни „фобств“. Оно хотело бы справедливости для всех народов, населяющих русскую землю, хотело бы видеть все эти народы любящими и любимыми детьми одной семьи, которой великое имя Россия.

Но оно желает добиваться этого русскими устами.

Мы, русские, должны требовать справедливого разрешения этих вопросов.

Ведь издаются же газеты финские, татарские, польские, грузинские, армянские. Почему не издаваться русской газете? Не быть русской редакции?

Является вопрос.

Решив, что Сытин должен издавать газету, какой завет дал Чехов этой газете?

Дал же он какой-нибудь завет?

Один.

Он говорил:

– Главное, Иван Дмитриевич, чтоб у вас редакция была русская…

…И все, что пишется сотнями сотрудников газеты в „Русском слове“, проходит через фильтр русской редакции.

Чеховский завет исполняется ненарушимо».

Война, само собой разумеется, заставила в известной мере перестроить работу товарищества И. Д. Сытина.

Сразу же, с первых дней войны, с печатных машин на Пятницкой полетели в народ миллионы брошюр патриотического содержания: «Фельдмаршал Суворов и его наука побеждать», «Наши герои в современной войне», «Наши братья славяне», «Храбрая Бельгия», «Россия борется за правду».

За первый год войны было выпущено более пятидесяти названий подобных книг и книжек о войне… А вообще в сытинском каталоге по всем разделам литературы значилось в тот год свыше двух тысяч названий книг. Дело не стояло на месте.

Сытин не прочь бы, по старой привычке, заняться изданием дешевых лубочных картин, рисующих сражения, где наши бравые генералы верхом на боевых конях ведут за собой в штыковую атаку солдат. Но война сразу показала, что в такой лубок никто не поверит. Пришлось издателям народных картинок в соответствии с этим перестраиваться и пристраиваться ко вкусам потребителя. Так возникла лубочная карикатура. Дело это было не внове: сто лет назад карикатуры русских художников, направленные против Наполеона и его войска, выполнили определенную роль. К этому же способу пропаганды издатели стали прибегать и в войну 1914 года. Так появились сотни разных карикатур, высмеивающих «немца-перца-колбасу».

Но смех этот был невеселый.

Немец наступал.

Много внимания было уделено раздутому подвигу Козьмы Крючкова. Но Сытин знал механику производства «подвигов», и на сюжете Крючкова не отыгрывался, не искал выгод. Ведь и Горький как-то сказал, что подвиги купца Иголкина и Козьмы Крючкова больше от надуманности, нежели от действительности…

Но чтобы не остаться в долгу перед событиями, Иван Дмитриевич выпустил довольно заметный плакат – карикатуру на Вильгельма – «Враг рода человеческого». Художник, скрывший свое имя, видимо и без того известный, ярко изобразил Вильгельма в виде черта с хвостом и копытами, а в руках – два черепа. Плакат оказался «устрашающим» разве только для детей-малолеток…

Однако не об этих малых делах приходилось думать в тревожное военное время.

В 1914 году, к моменту объявления Германией войны России в Берлине находились два сына и три дочери Ивана Дмитриевича. Один из сыновей сумел выехать из Германии в Швецию, через Финляндию вернулся на родину и был взят на службу в армию. Все три дочери Ивана Дмитриевича – Евдокия, Ольга и Анна – перекочевали из Германии в Швейцарию и нашли приют в семье писателя-библиографа Николая Александровича Рубакина. Петр Иванович Сытин был задержан в Германии как пленник и там проживал под наблюдением полиции…

С большим трудом и канителью удалось Сытину устроить выезд трех своих дочерей из Швейцарии через Италию, Грецию и, тогда еще пока не вступившую в войну, Турцию.

Это было большой радостью в семье Сытиных, но радость была скоро омрачена горем, их постигшим. Умер в Петрограде один из сыновей Ивана Дмитриевича – Владимир. В молодости он получил коммерческое образование. В девятьсот пятом служил на русско-турецкой границе. Вернулся – стал руководить оптовыми операциями сытинского товарищества. Настала война – он офицер. Обучал солдат, простудился. Заболел воспалением легких в тяжелой форме. Сытин часто навещал больного сына. Растерянно разводили руками врачи.

– Володя, говори, что надо, все сделаю, – говорил опечаленный отец. – Ничего не пожалею…

– Чувствую, папа, мне ничего не надо, – отвечал больной. – Повесьте над моей койкой часы с кукушкой. Пусть кукушка отсчитывает мои последние часы…

Иван Дмитриевич принес ему часы с кукушкой, выполнив последнюю просьбу любимца-сына.

Долго не проходила горечь и тоска по умершему сыну, и много седых волос прибавилось на голове Сытина.

В первый год войны возник «Российский союз торговли и промышленности для внешнего и внутреннего товарообмена» под председательством князя Щербатова. Сытин вступил в этот союз, но скоро увидел, что собою представляет клика хищников, крупнейших спекулянтов, грабивших Россию, и, формально оставаясь членом этого союза, он решительно уклонился от его деятельности, не принял участия в махинациях барышников широкого масштаба. И когда его спрашивали, почему он перестал ходить на заседания, устраиваемые князем Щербатовым, Иван Дмитриевич не кривя душой объяснял:

– Не знаю, что происходит. Не те люди там собрались: шарлатаны да подлецы, проходимцы и продажные шкуры стоят во главе истерзанной России. Рано ли, поздно ли, а что-то произойдет, и чему быть – того не миновать…

Однажды в Петрограде Сытин пришел в отделение «Русского слова» в кабинет к Руманову. Разговаривали о том, кого бы из самых деловитых и в военном отношении образованных сотрудников послать корреспондентом от «Русского слова» в действующую армию.

– Одного обозревателя, который пишет «в общем и целом», нам недостаточно. Нужно, чтобы живой свидетель военных действий сообщал нам свои интересные и интересующие нас наблюдения… – говорил Сытин Руманову.

В эту минуту раздался телефонный звонок. Руманов снял трубку, послушал и передал Сытину:

– Вас просит к телефону банкир Алексей Иванович Путилов.

– Алло… Здравствуйте, Алексей Иванович, зачем вам Сытин понадобился? Я вас слушаю…

С другого конца провода доносилось:

– Иван Дмитриевич, есть весьма выгодное дельце: я вам советую вступить в акционерное общество банкового капитала. Выгодная игра на падении денежного курса. Доход с «воздуха». Вы для начала можете вложить пай двести тысяч рублей. Завтра же у вас прибавится на счету тысяч полсотни!..

Выслушав Путилова, Иван Дмитриевич, употребив весь свой ругательский лексикон, послал Путилова дальше чем ко всем чертям:

– Сволочи вы, подонки, не думаете о России, а только о наживе, о грабеже. Ищете доходов с «воздуха», а дождетесь, мерзавцы, расчета полной ценой народного гнева… – И так ударил трубкой по аппарату, что трубка разлетелась на мелкие части.

– О чем мы говорили? – резко спросил Сытин Руманова. – Да, кого послать в армию.

– Я думаю, или Костю Орлова или Мечислава Лембича, – предложил Руманов.

– Верно, оба пройдохи! – сгоряча отозвался Сытин. – Оба годятся, но давайте пока пошлем Орлова; надо это как-то по всем правилам оформить. Благову сейчас некогда этим делом заняться, он сам носит погоны санитарного врача. Ладно, вот на днях приедет из главного штаба военный цензор, штабс-капитан Михаил Лемке, я с тем и утрясу этот вопрос.

Лемке – старый, близкий знакомый Сытина. Не зря его когда-то Иван Дмитриевич приглашал стать редактором «Русского слова». Лемке удачно пристроился в качестве цензора в царской ставке, бывало, даже обедал с царем за одним столом. Человек он с положением, – через него проще всего найти способ, как наладить корреспондентскую связь «Русского слова» непосредственно со ставкой.

Сытин выехал в Москву, а с приехавшим Лемке в Петербурге встретился Руманов и вел предварительный разговор о посылке в ставку своего корреспондента.

На другой день Лемке уже был в Москве, позвонил Сытину, и тот немедленно приехал к нему в «Гранд-отель», где разговор был продолжен. Лемке деликатно высмеивал сытинского «стратега» – военного обозревателя «Русского слова» Михайловского, который в военном деле ровным счетом ничего не смыслит и до смешного глуп в своих суждениях по военным вопросам.

Сытин на это не обиделся. Он возлагал надежды на Орлова, авось этот не наглупит.

В «Гранд-отеле» все номера были переполнены беженцами-поляками. Коридоры забиты чемоданами и сундуками. Тяжелое дыхание войны чувствовалось в Москве. Сытин расспрашивал Лемке о том, что ему известно о войне нового, выходящего за рамки газетных сообщений. Из всего генералитета Лемке хвалил одного Брусилова. Рассказал, что немцы, заняв Варшаву, держат против русских семьдесят дивизий с неисчерпаемым количеством снарядов. Горят деревни, фабрики, взрываются мосты, а на всем этом фоне – у нас казнокрадство, пьянство, воровство, офицерский разгул, и поганое имя Гришки Распутина и его похождения известны даже на фронте в солдатской среде.

– Господи, куда идем, куда катимся?! – возмущался Сытин. – На фронте так, а в тылу не лучше. Купечество ошалело. О благородстве и патриотизме мало кто помышляет. Стервец Прохоров, владелец краснопресненской мануфактуры, хвалится, что за год войны тринадцать миллионов нажил. А того не думает, ведь прахом пойдут все миллионы. Чует мое сердце: понадобятся России Минины и Пожарские…

Посланный в ставку сытинский корреспондент «Русского слова» Орлов не пробыл там и одного месяца, был вынужден вернуться в Москву, объяснив свой отъезд военному цензору Лемке тем, что ему, как репортеру, делать на фронте нечего, ибо «обозреватель» Михайловский отбивает у него заработок, предпочитая печатать свои статьи.

– А вы бы пожаловались Дорошевичу, – предложил ему Лемке, – Сытин в эти дела редакционной кухни едва ли станет вникать. Ему не до того: у большого корабля – большое плавание. А Дорошевич там у вас царь и бог!

– И волшебник! – добавил Орлов. – Правда, этот волшебник все решает сам и считается только со своим мнением. Денег он получает тьму-тьмущую и всю «политику» газеты держит в своих руках. Сытин же одно знает – без Дорошевича «Русское слово» будет круглым сиротой…

Орлов возвратился, а на смену ему Сытин направил в ставку корреспондента Мечислава Лембича (псевдоним – Цвятковский). Лембич, владевший польским языком, нечаянно оказался у немцев. Каким-то образом бежал от неприятеля из-под Варшавы, описал свои приключения и даже написал статью «О намерениях немцев поднять революцию в Малороссии». И хотя Лембич получил георгиевскую медаль, тем не менее со своими приключениями из доверия командования вышел, так что Михаилу Лемке пришлось поучать незадачливого корреспондента, каким путем надо восстанавливать свой престиж, чтобы остаться при штабе одной из армий. И Лембич сумел это сделать.

Война продолжалась. Убитые, раненые и пленные исчислялись миллионами.

Нарушалась денежная система: деньги стали терять свою ценность. Буржуазия понимала, что от падающего рубля пожива не велика. Государственный банк может выпустить «бумажек» сколько угодно. При таких условиях никакая борьба с дороговизной была уже невозможна. Усилилась спекуляция, но вместе с тем догадливые купцы начали припрятывать огромные запасы продовольственных и других товаров до лучших времен.

Дорожала и книга. Приходилось издателям прибегать ко всяким ухищрениям, делать процентные надбавки на книги, но эти надбавки все равно отставали от растущих цен.

Сытин чувствовал себя растерянно. И надумал он в эти тревожные дни повидаться с царем, поговорить, а о чем и зачем – он и сам не отдавал себе отчета. У министра внутренних дел Штюрмера добился разрешения и поехал к царю в ставку, находившуюся в Минске.

В ставке Иван Дмитриевич встретился с цензором Лемке, как со старым приятелем. Но и он не мог от Сытина узнать, зачем тот приехал к царю… Три дня Иван Дмитриевич ждал приема. У царя были дела неотложные: он проводил совещание главнокомандующих фронтами в Могилеве. Сам председательствовал и, вопреки своему обыкновению, много говорил, расспрашивал генералов о положении на фронтах…

Свидание Сытину с царем было назначено на воскресный день в десять часов утра.

В приемной царский телохранитель-скороход говорил; Сытину:

«Не тушуйтесь, чувствуйте себя проще. Не ломайтесь и не приплясывайте, как это делают другие. Говорите царю больше правды, а то ему только все красивую ложь преподносят, да унижаются».[10]

Скороход царя понравился Сытину, но его слова не подействовали, Сытин входил в зал сам не свой… Об этой встрече, первой, единственной и последней, издателя с царем имеются сжатые, яркие воспоминания самого Сытина. Не преминул отметить факт встречи в своем дневнике и штабс-капитан Лемке.

Если же объединить эти воспоминания в одно целое, то сцена встречи была такова.

В обычном сюртуке, застегнутом на все пуговицы, аккуратно причесанный, в начищенной обуви, входит Иван Дмитриевич в приемный небольшой зал. Белые обои. На стенах портреты Александра Третьего и его супруги. Возле стен стулья с бархатной обивкой. Сытин волнуется. Сейчас должен появиться самодержец. В мыслях проносится история незадачливого царствования… Ходынка… Цусима… Девятое января… Разбитая войсками Пресня, сожженная типография.

«И зачем мне понадобилось это свидание?.. Назад ходу нет. Господи, помоги взять себя в руки… О чем же я буду с ним говорить?.. – думает Сытин и медленно шагает по мягкому ковру на средину кабинета. В углу стол, два кресла. – За столом он будет принимать меня или как?..»

В этот момент из боковой узкой двери выходит царь. Сытин приметил – высокие офицерские сапоги, офицерский мундир, редкая седина в волосах и длинные тонкие брови. Вид у царя усталый, озабоченный.

Оба идут друг другу навстречу.

– Здравствуйте, ваше императорское величество. Я к вашей милости, Сытин, издатель для народа…

Царь подал руку. Оба остановились посреди зала. Значит, царь намерен принимать стоя, – аудиенция не затянется. Пауза. Неловкое молчание. Царь не спрашивает, а Сытин, все передумавший, не знает, с чего и как начать. И хотя не было в живых ни Победоносцева, ни Витте, почему-то Сытин, осмелев, начал разговор о них:

– Я, ваше величество, позволю обратить ваше внимание на школу народную… Я как-то говорил с обер-прокурором святейшего синода Победоносцевым и графом Витте. Насчет проекта образовать общество «Школа и Знание». И тогда, будь это общество, оно за свой счет всю Россию покрыло бы сетью школ… Сергей Юльевич, граф Витте, мне ответил: правительство может вас терпеть, но сочувствовать вам никогда… Победоносцев не пожелал, чтобы мы священные книги печатали на русском языке. От славянского языка благолепие исходит, а от русского понимание. Мы, говорил он, не хотим, чтоб мужик понимал, а пусть благолепствует… Опять же из школ изгоняют сочинения графа Льва Толстого, даже отрывки не позволяют…

Царь молчал и тягостно ждал, о чем же издатель его попросит. Но Сытин мялся, краснел и ни о чем не просил.

Тогда царь, думавший о чем угодно, только не о школе и не о сытинских изданиях, сказал:

– Ни с Победоносцевым, ни с Витте я в этом случае не согласен. Я проверю… – и подал Сытину руку.

Вышел Иван Дмитриевич из царской приемной. В глазах помутнело. У выхода ждал его хитровато улыбающийся Лемке.

– Ну что, Иван Дмитриевич?

– Да ничего. Сказал «проверю». А что «проверю» – я и сам не пойму. Помогите, Михаил Константинович, мне уехать отсюда. Приезжал ни за чем и увезу ничто. Захотелось на старости лет повидать государя, ну, повидал. Теперь знаю, какой он… барабошка…

Лемке провожал расстроенного Сытина на вокзал к поезду, ни о чем его не расспрашивал. Но Иван Дмитриевич, сам припоминая, говорил:

– И насчет Льва Толстого я ему закинул слово, что не пускают Льва на порог школы, – ни целого, ни в отрывках… А он говорит «проверю», и только.

И вдруг Сытин встрепенулся, отбросил все мысли об этой нелепой встрече и заговорил с Лемке по-деловому:

– Михаил Константинович, уважаемый, так сказать, ваше благородие, скажите мне по совести. Скоро ли предвидится бумажный голод для нашего брата? Не запретят ли мне из Финляндии вывозить бумагу? Вы тут у самой высокой военной власти, в горниле политики. Вам все известно.

– А вы как думаете? – вопросом на вопрос ответил Лемке.

– Я размышляю так: волей-неволей наша пресса вынуждена откликаться на военные события в сдержанных тонах. Предположим, что не закроют правительственным решением, а бумаги не дадут, тут и сам закроешься…

– В этом есть доля правды. Осторожность не излишня, – сказал Лемке.

– Этакого же мнения придерживаются мои редакторы, компаньоны и тот же Дорошевич. Думали издавать горьковскую «Летопись» приложением к «Русскому слову». Знаю, что поднялся бы тираж и «Летописи» и газеты. Но встали на дыбы Благов и Дорошевич. «Ни в коем, говорят, случае. Горький внесет полевение. А сейчас война – не время влево сворачивать, как бы это не стало немцу на пользу…»

– Кому как, Иван Дмитриевич, но полевение в определенных кругах общества неизбежно. А народная масса – это горючий материал для стихийных вспышек.

– Тяжелое время… – Сытин не досказал мысль. На вокзал к отходящему поезду прибежал вольноопределяющийся, с шашкой на боку, с медалькой на шинели, корреспондент Лембич.

– Иван Дмитриевич, узнав, что вы здесь, я полтораста верст верхом скакал. Вот пакет в «Русское слово». Самые свежие известия с передовых позиций. Как я рад, что застал вас…

Сытин повертел пакет в руках, неприветливо глядя на своего корреспондента.

– Свежие, говорите, так отсылайте спешной почтой… Я не посыльный. Я насквозь вас всех, корреспондентов, вижу и знаю, какой пропахшей «свежинкой» вы редакцию снабжаете. Долго ли будет это продолжаться? Наткнетесь на немилость Дорошевича, пеняйте на себя!..

– А что? А что такое, Иван Дмитриевич? – залебезил Лембич.

– Хотите от меня расшифровки? Пожалуйста. – И Сытин, уже у входа в вагон, начал, пригибая пальцы, перечислять откуда-то ему известные грешки Лембича. – Во-первых, вы посылаете материалы двухмесячной давности, во-вторых, берете сообщения из иностранных газет и перелицовываете на свой лад; для этого не надо быть при штабе. В-третьих, без надобности много тратите денег на телеграммы, полагаете, что раз за телеграмму заплачены редакционные деньги, значит, обязаны печатать всякую галиматью. Нет, батенька, так дальше не пойдет. Учтите, и – до свиданья…

Опечаленный никчемной встречей с царем, возвратился в Москву Иван Дмитриевич.

В Москве опять та же непрерывная работа.

Книги, книги, книги, кипами, вагонами, повсюду, повсеместно, и «Русское слово» на весь свет.

Война и начавшаяся разруха, быстрое падение денежного курса – все это вызывало тревогу во всех классах и слоях населения. Сытин с вниманием следит за печатью, читает о думских новостях: за счет каких партий обновляется дума, о чем там, с думской трибуны, раздаются голоса?..

Вместо удаленного с поста председателя совета министров Горемыкина выступил в думе новый председатель Штюрмер.

Сытин плевался, произнося эту фамилию за чтением «Нивы», давшей отчет о думских заседаниях.

– Россия и… Штюрмер? Что может быть общего у русского гражданина с этим немцем? Тьфу, да и только! Штюрмер – ставленник Распутина. И когда же гнев, если не божий, то человеческий, обрушится на Гришку?..

Сытин читал слова Штюрмера, сказанные при открытии думы:

«Россия не положит оружия, пока не одержит победу… Не будем закрывать глаза на ошибки. За Государственной думой признается священное право критики правительственных действий…»

«Как бы не так! – отрываясь от чтения журнала, размышлял Иван Дмитриевич. – Критикующая дума невзлюбится ни царю, ни его Алисе. А бесподобный проходимец, дворцовый кобель Гришка подскажет им „божие благоволение…“»

Он стал читать дальше и отчеркивать цветным карандашом выдержки из отчета, соглашаясь то с одним, то с другим оратором.

В речи правого националиста Половцева Сытин отметил:

«Правительство своевременно не проводило стратегических линий, а теперь за их постройку переплачиваем вдесятеро… Путейцы погрязли в злоупотреблениях. Там – что ни чин – то вельможа, и за спиной его стоят министр, директор департамента, генерал-адъютант, адмирал и т. п. Троньте его, и невероятные неприятности посыплются на вас со всех сторон… „Берете взятки?“ – „Да, берем. В мирное время брали по рублю с вагона дров, а теперь по рублю с сажени“. – „Не хотите работать?“ – „Не желаем“. – „Да ведь теперь война, все мобилизуются“. – „А мы дачи себе строим, нам некогда“. И будьте вы гением распорядительности, – вы разобьетесь об эту непроницаемую преступную твердыню. Не верьте вообще железным дорогам, не верьте, когда говорят вам, что нет вагонов; осмотрите тупики на станциях, они загромождены вагонами; не верьте, когда говорят: не хватает паровозов; поищите хорошенько и найдете целые парки занесенных снегом и замороженных паровозов. Ничему не верьте, ибо там все ложь и преступление».

«Вы грозите им военным судом. Полноте – это сказки, страшные для детей младшего возраста. На кого накинете вы петлю? На сцепщика поездов, на конторщика?..»

«В бытность мою на фронте я слышал в вагоне рассказ офицера о печальном случае в их полку. Солдат, с целью избавиться от службы, отрубил себе три пальца и сказал: отстрелили. Пальцы нашли, солдата уличили. На войне суд беспощаден, – привязали к столбу и расстреляли».

«А скажите, не слыхали вы про изменника, который предал первоклассную крепость, лишил отечество целых дивизий, отдал врагу несметную артиллерию и целые склады снарядов? Генерал Григорьев. Для него страшен оказался военный суд? Конечная судьба – беспечальная жизнь…»

«Так запомните, что скажем мы, националисты, – мы никогда не посягали на прерогативы власти. Тем более мы не хотим похитить власть во мраке страшной бури. Мы жаждем сильной власти. Но власть сильна не мелким искательством, а неуклонным исполнением закона. Нет закона – нет и власти. Вы здесь наверху витаете в эмпиреях, вы радуетесь, что народ пошел на доверие. Да, это так. Но мы внизу, мы видим, что народ безропотно несет все тяготы войны и не щадит ни жизни, ни имущества; но, испытывая страдания, он строг и к вам, он не простит вам бездействия власти и укрывательства измены».

«Вы не сознаете, что преступной безнаказанностью своих агентов вы переносите на себя весь справедливый гнев народа. А когда вы потеряете народное доверие, поблекнет и ваша власть».

– Молодец! Браво!.. Вот так и надо сыпать! – читая думский отчет, восхищался Иван Дмитриевич. – Вполне согласен. Что ж, господа думские деятели, уж если Половцев так заговорил, значит дошло до самых ваших печенок. Не вполголоса и не на согнутых лапках служите отечеству. Только боюсь я, царю на ушко шепнет Гришка слово против думы, и на ворота Таврического дворца повесят замок…

Речь думского депутата Шульгина, выспренняя, витиеватая, вроде бы и в укор царю, но с надеждой на его царскую волю, не понравилась Сытину, он просто перекрестил ее карандашом.

Увертливая речь Маклакова не произвела на Сытина впечатления.

Тревога, охватившая русскую торговую и промышленную буржуазию, заставила ее группироваться, обсуждать создавшееся положение. На одном из таких купеческих совещаний в Москве выступил Сытин:

«– У них одни задачи, у нас другие. Пока война, конечно, у всех одна общая политическая задача. А дальше, ясно – все пути врозь. Интеллигенция пойдет рука об руку с рабочими и революционерами, а буржуазии это не по пути…»[11]

В самых близких дому Романовых кругах стали всерьез поговаривать о том, как бы избавить глупого и жалкого царя от дурного влияния Гришки Распутина. От слов наконец перешли к делу.

Гришку убили во дворце Юсупова и труп сунули под лед. Моментально об этом узнал весь Петроград. Оплакивать растленного Гришку, кроме царицы, было некому…

– Жаль, жаль, что убили этого прохвоста с большим опозданием, – сожалели одни из обывателей, а другие говорили: – Всякому овощу свое время…

Назревала и близилась в Петрограде Февральская революция.