"Русский самородок. Повесть о Сытине" - читать интересную книгу автора (Коничев Константин Иванович)

ШАРАПОВСКИЙ «УНИВЕРСИТЕТ»

Книжная лавка Петра Шарапова находилась на бойком месте в центре Москвы, у Ильинских ворот. Над воротами возвышалась зубчатая башня с конусообразной надстройкой. На верхушке башни поскрипывал от ветра железный флажок на стержне. Рядом с проездом часовенка, а возле нее, под затертой временем вывеской, – не бедная и не богатая торговля книгами и картинами, дешевыми и невзрачными. У Петра Николаевича своя небольшая типолитография, свои печатники, приказчики и мальчики на побегушках.

Должность мальчика считалась «собачьей должностью». А те небогатые хозяева и купчики, которые не держали при себе услужливых мальчиков, сплошь да рядом собакам своим давали кличку Мальчик – знай, дескать, наших, и у нас есть свои «мальчики»…

Спустя полвека Сытин пишет такие строки:

«Мне было 14 лет. Я был велик ростом и здоров физически. Всякий труд мне был по силам. Моя обязанность была быть „мальчиком“. Вся самая черная работа по дому лежала на мне: вечером я должен был чистить хозяину и приказчикам сапоги и калоши, чистить ножи и вилки, накрывать приказчикам на стол и подавать кушанье; утром – приносить с бассейна воду, из сарая – дрова, выносить на помойку лохань и отбросы, ходить на рынок за говядиной, молоком и другими продуктами. Все это выполнялось мною чисто, аккуратно и своевременно, за что через год я был уже „камердинером“ хозяина, служил в его покоях вместе с его близким слугой и допускался в древнюю молельню – счищать пыль и чистить серебряные и золотые части риз на иконах, которых были десятки…»

Владелец книжной лавки Петр Николаевич был в преклонных летах, но крепок физически, так что в случае надобности, мог воздействовать на мальчиков вицей, а для взрослых приказчиков находил более строгие меры расправы. Но больше всего он действовал уговором, «божьим словом». Чтил он древние иконы и книги «дониконианского» письма. В досужее время, под праздники, вечерами, сам справлял в домашней молельне службы и проводил душеспасительные беседы, вспоминая заступника старой веры, сожженного в Пустозерске протопопа Аввакума.

– Упрямый, судари мои, он, касатик, был; за хулу, возведенную на самого царя и никонианцев, мученическую смерть принял. К самому морю-окияну был препровожден и в срубе томился под стражей, а ретив был до самой смерти, – восхищался Шарапов Аввакумом в присутствии своих богомольных приказчиков, печатников и мальчиков. – Вот уж кто умел постоять за веру по апостольскому учению! Бывало, царю Федору писал: «А что царь-государь, кабы ты мне волю дал, я бы их, никонианцев, что Илья-пророк, всех перепластал бы во един день. Не осквернил бы рук своих, но освятил, перво бы Никона, собаку, рассекли бы на четверо, а потом бы никониан…» Вот как! Даже царей Аввакум не боялся! Вот господняя Самсонова силушка была в человеке…

В низкой, приземистой молельне на каменном полу постланы половики. Угол и стены завешаны древними иконами. Перед ними лампадки разноцветные, свечи в подсвечниках и аналой с раскрытой тяжелой книгой. Медные начищенные книжные застежки свисают с аналоя. Старик Шарапов, сгорбившись над книгой, держа в руках пятачковую свечу, начинает читать из «Житий святых» и вдруг останавливается, не дочитав, поводит носом, раздувает широкие ноздри и, сердито обращаясь к своим подчиненным, говорит:

– От кого-то опять табачищем воняет? Кто накурившись пришел? Изыди вон! Не место курителю в молельне…

Из заднего ряда, робко пятясь к двери, удаляется приказчик. Извинения просит:

– Простите, Петр Николаевич, вчера был грешок. Соблазнился, вопреки своему желанию…

Приказчик тихонько закрывает за собою дверь с прибитым на ней восьмиконечным медным крестом.

– Страстно ненавижу это окаянное зелие! – отвлекаясь от чтения, говорит Шарапов и для внушения молодым людям заводит беседу. – Так знайте же, судари мои, и навсегда запомните в головах своих, что среди святых отцов вовеки курителей не водилось!.. Курить табак грешно, а по соборному уложению царя Алексея Михайловича, во время оно было и зело преступно. Обратимся мы к священным правилам, кои попраны никонианами и даже Петром Первым. Люди крепкой старой веры и поныне придерживаются осуждения богомерзкого табака. А допреж Петра строгость употреблялась вельми суровая, о чем в уложении сказано, что которые стрельцы и гулящие и всякие люди с табаком будут в приводе дважды, или трижды, тех людей надобно пытати, и не однова, и бить кнутом на козле, или на торжище. А за многие приводы у таких людей, сиречь табашников, пороти ноздри и носы резати, а после пыток и наказания ссылать в дальние города, куда государь укажет, дабы, на то смотря, иным неповадно было делать. Господи, что содеялось!? Ныне проклятое курево за грех не почитается… Доколе, боже, терпеть будешь?!

Перекрестившись на желтые, испитые лики святых великомучеников, старик Шарапов отвлекся от беседы о табаке, продолжил чтение, а служивые люди истово крестились и в нужных местах воспевали: «Аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, боже».

В конце этой беспоповской службы, после хвалы господу, начиналось поминовение угодных старой вере:

– Помяни, господи, во святых своих сожженного протопопа Аввакума, старицу Марфу-Посадницу, боярыню замученную Феодосию Морозову, убиенного Никиту-пустосвята, зарезанного анафемской рукою преславного отрока царевича Димитрия… – Перебрав так добрую дюжину угодных богу страстотерпцев, Шарапов, повысив голос, возглашал: – Подаждь, господи, жизнь светлую вечную на лоне райском твоем всем воинам, убиенным ханами татарскими Батыем и Мамаем, помяни, господи, без покаяния умерщвленных и утопленных в Волхове всех новгородцев по страшному недомыслию Грозного царя и его слуг диавольских… Не наказуй, господи, но прости разбойного раба твоего Василия, Тимофеева сына, Ермаком именуемого, слава ему за покорение еретиков безбожных и сотвори ему и всем помянутым вечную память!..

Кончилась служба, пора бы и свечи гасить да расходиться, но Петр Николаевич, приподняв с глаз очки на лоб, стал разглядывать всех проходящих перед аналоем и целующих серебряный оклад древней книги. И вдруг опять незадача в обиду хозяину-староверу: Шарапов приметил, как один из приказчиков, склонившись над «святой» книгой, не прикоснулся губами к окладу, где было эмалевое изображение воскресшего Христа. Остановил хозяин приказчика и, взяв его за плечо, сказал:

– Неискреннее, не от души лобзание! Перецелуй снова!..

Приказчик повиновался, вернулся к аналою, перекрестился и чмокнул вознесшегося над гробом Спасителя.

– Вот так и надо! – одобрил старик и вдруг приметил, к своему удивлению, что другой приказчик из книжной лавки, ловкий и обходительный, всегда по моде и форсисто одетый, Гаврюха Полуянов явился к молению с обезображенным ликом: обе щеки нагладко выбриты, усы пострижены и только под нижней губой махоньким клинчиком, вроде бы для приличия, ютилась уродливая бороденка.

– Это еще что такое?! – возопил Шарапов. – Не у меня бы тебе, Гаврюха, в книжниках работать, а в ресторации либо в кабаке. Разве это борода? Один клочок, как у бедного еврея. Разве к лицу православному такое убожество? Вырасти и не срезай, и наперед знай: я такого баловства ни в меховой, ни в книжной лавке не потерплю!..

– Петр Николаевич, не возбраните, мне и совсем без бороды положено быть…

– Почему такая привилегия?

– Да мой тезка архангел Гавриил всегда без бороды изображается.

– Перестань, Гаврюха! Сие не твоего ума дело! Не тебе судить, что установлено церковью. Ангелы господни это те же мальчики в услужении Христу и Саваофу…

Ванюшка Сытин незаметно усмехнулся. «Ловко старик поддевает, – подумал он, – значит, я ангелок наземный, летай во все стороны, успевай только. Ай да старовер! И видать, большой знаток писания». Поцеловав книгу, Сытин пошел было к выходу, но хозяин окрикнул всех:

– Останемся еще, судари мои, на минутку!..

Все остановились, поворотясь лицом к божнице, в ожидании, что еще станет изрекать умудренный старокнижной мудростью Петр Николаевич.

– Судари мои, вот полюбуйтесь на Полуянова Гаврилу, по рылу ему борода или не по рылу? На немца-иноземца смахивает. Сказано тебе, Гаврила, не потерплю такого паскудия. Выращивай и стань человеком, подобием божьим. И вы все, судари мои, внемлите, что писание о сем глаголет: «Брадобритие, ведайте вы, преступно. О том речено в писаниях многих и у Киприяна Карфагенского и Епифания Кипрского, и в греческой кормчей, и в книге Кирилла, что против латинской ереси. Еретики насмехаются над правоверными, что борода-де глупа, растет не токмо на лице, но и на подпупии. Грешно так рассуждать!..» – Посмотрев на низкий, прокопченный свечами потолок, словно бы подыскивая сказанное в писании, Шарапов, вспоминая, молча пошевелил губами, потом сказал: – В постановлении святых апостолов речено есть: не должно бороду портить и изменять образ человеческий, созданный богом по своему подобию. И не следует носить длинных волос, подобно блудницам. Бритый на скопца похож… Стригущий бороду мерзок пред богом, как и еретик инаковерующий…

В подтверждение этих слов Шарапов прочел в старой книге подходящие места и еще раз растолковал их.

– А теперь гуляйте с богом, а ты, Ванюшка, собери все маленькие от свечей огарыши в корзину, а покрупней которые – оставь в подсвечниках…

С первых же дней как поступил в мальчики, Ванюшка приглянулся хозяину. Глаз у Шарапова на людей наметанный, его не обманешь. Ванюшка Сытин хорошо читал славянскую грамоту и любил посещать кремлевские храмы. В досужее время хозяин давал ему читать книги и проверял по прочтении:

– Позволь-ка, Ванюша, знать, о чем твой тезка Иоанн Златоуст пишет, как ты уразумел?

Ванюшка рассказывал:

– Златоуст прозван за красноречие в писании – сильный духом; он учит, как человеку должно стоять за правду, быть подвижником во славу дел благородных и праведных. Он и сам был великий подвижник, оттого стал святым и чтимым церковью.

– Правильно, сударь мой, правильно. А теперь на-ко вот почитай сочинение Ефрема Сирина, да поучись у него терпенью, как человеку должно нести крест свой, он обучит тебя трудолюбию, а это главное в жизни человеческой. От всякого труда что-то остается, а от безделия – ничего…

Не всегда и не со всеми так обходителен и благостлив был старик Шарапов, иногда к провинившемуся мог еще крепко и руку приложить.

Один из мальчиков, Афонька Белов, как-то навлек на себя подозрение хозяина. Пришел хозяин и видит: что-то Афонька пузом стал толстенек.

– Вишь ты, как на хозяйских-то харчах упитался! На брюхе-то хоть овес молоти, – и слегка ладонью ударил Афоньку по животу.

Вспыхнул Афонька, лица не отличить от кумачовой рубахи.

– Ах вот оно какое пузо! Ну-ка, выкладывай, что у тебя там? – И, не дожидаясь, когда Афонька расстегнет пряжку, Шарапов рванул на нем узкий ремешок. Древняя, в кожаном переплете, книга упала на пол. Афонька, пристыженный и напуганный, застыл на месте. Хозяин поднял книгу и закричал:

– Зачем взял?

– Читать хотел… – пролепетал Афонька.

– Не ври! Продать хотел украденную книгу! А знаешь ли, какая цена этой книге, воришка бесстыжий?.. Закрой дверь в лавку! На засов, вот так. Я с тобой побеседую…

Два приказчика за прилавком и Ванюшка Сытин притихли. Видят: Афоньке достанется. Сел Шарапов на табуретку, раскрыл обнаруженную у Афоньки книгу, прочитал заглавие:

– «Грамматика сложение письмена, хотящимся учити словенского языка младолетным отрочатам». Сия книга у меня на особом счету, и цена ей, видите мой знак Д5П, что означает, как известно моим приказчикам, ДП – двадцать пять рублей, а цифра «5» посредине – возможная скидка… Недурную книжечку выбрал Афонька! Занятно, кому бы он ее сбыл и за какую цену? Наверно, с полтину выручил бы… Ах, проклятый дуралей. Дай-ка твой ремень!

Афонька покорно подал ремень.

– Гляди в книгу, что тут нарисовано?..

На титульном листе «Грамматики» картинка: четыре ученика сидят за столом за книжками, с пятого ученика спущены штаны, по голому заду учитель хлещет нерадивого ученика розгами.

– Уразумел? – спросил Шарапов.

– Уразумел, – ответил плаксиво Афонька.

– Становись на колени, спускай штаны и ты, сейчас получишь по заслугам. – Вдвое сложенный ремень раскачивался в руках хозяина.

Мальчик, столь провинившийся, не перечил и не упрашивал о милосердии. Умел воровать – умей и ответ держать.

– Уж если за нерадивость к изучению грамматики хлещут отрока, то за нарушение заповеди господней и сам бог велел!.. – Зажав между своих ног голову Афоньки, Шарапов вознамерился его отхлестать как следует, по всем правилам житейской строгости, но сжалился и легонько стал охаживать Афоньку ремнем, приговаривая:

– Будь у меня твердый характер, как у протопопа Аввакума или у Никиты-пустосвята, всего бы тебя, Афонька, исполосовал вдоль, поперек, наискось и в крестики. Ладно, хватит с меня и этого для успокоения твоей совести и страха ради. Не воруй! Натягивай штаны и читай «Богородице, дево, радуйся».

Ванюшка Сытин стоял стиснув зубы: богобоязненный хозяин, сам похожий на угодника божьего – глаза к небу, будто все там увидеть хочет, или видит, да от других таит, а ноздри раскрытые, способные вынюхать все земное. Да, этот старик сродни древним староверам, учинявшим драки в соборных прениях.

Долго рыдал Афонька, навалившись брюхом на прилавок. Провожаемый недобрыми взглядами, Шарапов ушел в молельню замаливать свой «тяжкий» грех.

– Речено бысть: против зла сотвори благо, но, господи милостивый, сказано есть: приидите, чада, послушайте мене, страху господню научу вас. Господи, да не яростью твоею обличиши я, грешный, Афоньку отрока, но гневом моим невоздержанным наказаше его. И на тя, господи, уповахом не постыжуся вовек…

Торговля Шарапова книгами и лубочными картинками у Ильинских ворот шла выгодно. Хозяин богател; но куда ему, бездетному старцу, богатство? Он и не спешил широко развернуться. Много времени уделял своей молельне. Любил пребывать в молитве, полагая этим легким способом достичь «жизнь вечную». Приказчики всё же понемножку воровали, запускали руку в кассу, таинственная цифра, обозначавшая скидку от запроса при продаже уникальных книг, оставалась, как правило, в их карманах.

Но так или иначе, дело двигалось. На ярмарках в Нижнем Новгороде с каждым годом отличался и укреплялся в доверии хозяина Ванюшка Сытин. Он был деловит, старателен и безупречен. Хозяин назначил ему «цену» – пять рублей в месяц, и должность не мальчика, а помощника заведующего ярмарочной лавкой, которому доверено товару на несколько тысяч рублей.

В бойкие ярмарочные дни в Нижнем Новгороде надумал Сытин, впервые в торговом деле, доверять продажу картин и лубочных книжек посторонним людям на комиссионных началах, однако на небольшую сумму.

Из всех московских книжных торговцев и в Москве, и на ярмарках выделялся издатель-лубочник Морозов. Не в пример Шарапову и другим, Морозов обогащался очень быстро. К его бойкой торговле стал присматриваться Сытин, особенно с тех пор, как узнал Морозова поближе и услышал, с чего и как он стал богатеть. А начал ни с чего, вот это-то и поразило Ванюшку.

Пришел тот Морозов в Москву из Тверской, соседней губернии, в лаптях, двугривенный в кармане. Сколотил ящик, купил луку зеленого. Ящик на лямке через плечо, ходит Морозов с утра пораньше по дворам и кричит:

– А вот кому луку, зеленого луку!..

Стал, также с лотка, торговать колбасой. Потом придумал и сам сделал машинку: сообразил, как можно из железных листов пуговицы с четырьмя дырками «чеканить». А это помогло ему обзавестись ручным станком для печатания лубочных картин.

И научился Морозов читать и вместо крестика подписывать полностью свою фамилию.

В Крымскую войну пятьдесят четвертого года он поднажился на военных лубочных картинах и приступил к печатанию книжек. Прошло еще двадцать лет, он обзавелся литографией и книжной лавкой. Печатал «Оракулы», сказки, «Жития святых», божественные и другие картинки. И мало кто был удивлен, когда у Морозова появился в Москве собственный большой каменный дом…

Пример Морозова для многих был заразителен, особенно для тех, кто занимался книжной торговлей.

Старик Шарапов подозрительно поглядывал за приказчиками и в меховой и в книжной лавке. Ему казалось, что его обманывают и обворовывают. Приказчики «шикарничают», не по жалованию живут. Мамзели к ним похаживают, в длинных перчатках, с зонтиками, и на извозчиках они с ними куда-то катаются. Не раз Петр Николаевич спрашивал Сытина, не примечает ли он за Гаврюхой Полуяновым «баловства», не тянет ли он из кассы?

– Нет, не примечал я этого, Петр Николаевич, сам не трону и ему, если увижу, не позволю… Меня оба приказчика остерегаются, оттого что я живу у вас как свой, на всем готовеньком.

– Это верно. А не примечал ли Афонька?

– Не знаю. Приласкайте и спросите его.

Да, надо было Афоньку приласкать. Хотел хозяин Афоньке к его именинам подарок выдать, да Афонька не знал, когда он родился и когда именинник: в году бывает по календарю одиннадцать святых Афанасиев, поди знай, который из них Афонькин покровитель.

Тогда Шарапов, как бы за добрую службу, преподнес ему на Новый год валенки, ластиковую рубаху, штаны в полоску и шапку-ушанку.

– Вот тебе, Афоня, да не имей на меня зла. Отлупил я тебя тогда тебе же на пользу, чтоб на том свете бесы за воровство над тобой не измывались.

Афонька знает порядок. За подарок в ноги поклонился:

– Спасибо, Петр Николаевич.

– На вот тебе еще полтину на орехи! – И, погладив Афоню по белокурым причесанным волосам, сказал: – Никогда не бери самовольно чужого, если надо – попроси.

– Да я, Петр Николаевич, с тех пор ни пылиночки не брал и не возьму. Мне и теперь стыдно в баню ходить, рубцы сзади крест-накрест, как припечатаны.

– А не примечал ли ты, Афоня, который из моих приказчиков поворовывает? Скажи, я тебя в обиду не дам.

Афонька помялся, помялся и говорит с готовностью услужить хозяину:

– Ванюшка, этот не возьмет никогда, про старшего Василия Никитича не знаю, а за Гаврилой три разочка примечал, как он себе за голенище из кассы сколько-то прятал…

– За голенище?! Надо накрыть шельмеца! Ай-ай! Мошенник. Так я и знал, так и знал…

Уговорил Шарапов задобренного Афоньку стать соглядатаем за приказчиками, наградные пообещал.

И Афонька ему услужил: недолго ждать пришлось. Выследил за Гаврюхой грешок. Хозяину на ушко:

– Перед сдачей вам кассы Гаврила две красненьких бумажки в левый сапог сунул…

– Зови околоточного. Да в понятые нашего художника сверху крикни…

Когда все собрались, Гаврила не сразу понял, что дело его касается.

– Господа, я вас пригласил по важному делу, – дрогнувшим голосом заговорил хозяин. – Давно я примечаю, что у меня в торговле концы с концами не всегда сходятся. Сегодня прошу вашего присутствия при обыске. Ну, сударь мой, – обратился к Гавриле Шарапов, – говори, где ты свои карманные деньги хранишь?

– В кошельке, вот, пожалуйте, и сейчас там есть мелочишка…

– Хорошо-с. А часики золотые на какие деньги приобрел?

– В лотерею выиграл…

– В завирею!.. – крикнул Шарапов. – Снимай левый сапог, сейчас же снимай! Оба снимай!.. То-то вот! Видите, судари мои, двадцать рубликов! За один день! Что это такое? Судите сами… Ну, Гаврюха, судить я тебя не стану. Но чтоб твоя нога близко у Ильинских ворот не ступала. Всем скажу, не бывать тебе более нигде в приказчиках. А художника нашего поряжу сделать с тебя картинку, как ты хозяина обворовывал!.. Пусть знают люди добрые. Тиснением отпечатаем, да и раскрасим, так и знай! Отодрать тебя розгами на площади торговой стоило бы, да жаль, что теперь этого закона нет…

Ушел от Шарапова Гаврюха Полуянов подобру-поздорову. В приказчики ни к кому не нанялся, а открыл свою лавчонку и торговал «щепетильным» товаром: красильным порошком, иглами, нитками, крестиками нательными, брал у кого-то и книжечки для перепродажи. Одним словом, стал он сам своего дела хозяином. Но в торговом мире не прославился Гаврюха. Шарапов сдержал свое слово и с дозволения цензуры выпустил в своей серии гравированную картинку: о том, как приказчик обворовывал хозяина книжной лавки. И хотя по имени и фамилии вора не назвал, однако художник постарался некоторое сходство с Гаврюхой сделать.

Для неграмотных картинка выразительна и понятна, а для грамотеев под изображением длинный раешник о том, как «приказчик хозяину угождает, рубли за сапог пихает, сатана ему помогает, побольше украсть заставляет. Приказчик денег наворовал, сам торговал, товару накупил и свою лавку открыл».

Ниже крупным шрифтом в три столбца зарифмованная, складно сказанная сказка про вора-приказчика завершается таким назиданием:

Вор долго проживет,Да добра не наживет,Пойдет топиться.Аль на чердак давиться.На эту картинку смотрите,Себя берегите,Деньги не воруйте,Нет их – не горюйте.Сами добывайте,Честно промышляйте.Копейка трудовая прочнейЧужих тысяч верней.С ней честь не страдаетИ совесть не попрекает…

Несколько тысяч экземпляров тиснул Шарапов этого лубка, отправил в подмосковную артель в раскраску и пустил в продажу, торжествуя свое отмщение Гаврюхе Полуянову. И хотя лубок, как и всегда, был не очень глубок, картина с присовокуплением назидательного раешника бойко расходилась.

С этого времени, как только Шарапов избавился от неугодного приказчика, Ванюшка Сытин занял за прилавком его место, и рослый, восемнадцатилетний, смышленый в книжной торговле парень стал величаться Иваном Дмитриевичем, и только сам хозяин называл его неизменно Ванюшкой.

– Трудись, Ванюшка, можно тебе и без жалования. Ты настырный, старательный. Тебе я доверяю дело. А на расходы бери себе сколько надобно. Я ведь бездетный. Придет время мне помирать, я тебе духовное завещание подпишу. Такому не жалко, у тебя, вижу, парень, дело из рук вон не вывалится. Орудуй…

Служил Шарапову Иван Дмитриевич и не чувствовал себя наемником, а был у него как родной да самый близкий.

Строгость в распорядках Шарапова была необыкновенная: не разгуляешься, не выпьешь и в театр не сходишь; в церковь – пожалуйста, да и то с выбором, лучше всего туда, где староверы службу без попов справляют. Такого уж испокон направления мысли у хозяина. Сытин ему не перечил и всегда просил прощения, если случалось без спросу куда-либо отлучался. Теперь у него появились деньжонки, он мог бы с приказчиками-книжниками и в трактир заглянуть, и рюмашечку пропустить, но и сам не очень-то тяготел к этому, да и побаивался, как бы отношения с хозяином не испортить. В эту пору Сытин приоделся, стал настоящим москвичом, научился с покупателями обходиться и добрым словом и тоном вежливым. Не забывал он и о своей семье, проживавшей в Галиче, деньги посылал. Да и как не посылать? Отец и мать стареют, братишка Сергей учится, сестер отец поторапливается замуж сбыть, как бы в девках не засиделись. На всё деньги надо. Понимал это Иван Дмитриевич и не скупился.

Благодарные и довольные родители отвечали ему ласковыми письмами и устилали путь его родительскими благословениями. Как они жили в те дни в Галиче – об этом узнаём мы из отцовского письма, в котором, сбиваясь на «вы» и на «ты», Дмитрий Сытин писал своему сыну в Москву:

«Любезнейший сын Иван Дмитриевич.

Письмо Ваше с деньгами 25 руб. мы получили и благодарим Вас за хлопоты и аккуратность. На деньги мы купили сестре твоей Серафиме сукна на пальто, мне на брюки и казинету на сюртук и брюки и поправку сюртука, также ситцу братишке Сергею, на сорочки и на два одеяла ему и нам – с принадлежностями.

Сережа с 1 ноября учится в училище. Мать и сестра Александра ездили к нему, он принялся за дело хорошо, прилежно – и не показывал слез и скуки. Но жалеет свободы. Мы потешаем его всем возможным: сибирочка сшита очень хорошо, сапоги с калошами, несколько пар рубах и штаников, приличная постель, все новое и снабжаем чаем-сахаром с пирожками. 24 декабря нужно заплатить за учение и содержание 6 рублей. Я надеюсь, если возможно, не откажите помочь мне сколько для себя не отяготительно.

Пиши нам пожалуйста почаще. Счастлива ли лотерея? Не переменил ли к тебе своего расположения господин Шарапов, не замечает ли он на тебе постороннего влияния? Погода мнется, а мне бы хотелось сухой да теплой. Часто расстройство желудка, малый аппетит, сухой кашель, который по милости божьей уменьшается. Нога исправилась и ступает теперь свободно. Мать простудилась и заболела. Теперь оба полубольные, зато живем в добром согласии.

Писать не знаю что, дела у нас идут обыкновенным порядком – и особого ничего нет.

Я прошу Вас прислать Сергею шапочку, если можно.

Сергей прислал с матерью мне письмо и кланяется Вам, сестры Серафима и Александра тоже нижайше кланяются и желают тебе здоровья. Милый Ваня, не забывай нас. Благословение божие и наше да будет над тобою.

Нежно любящие тебя родители

Д. Сытин и Ольга Александровна».

Под старость отец Ивана Дмитриевича совсем остепенился. Выдал наконец замуж старшую дочь Серафиму, рассчитывал, что и вторая долго не задержится во девичестве. А меньшого, Сережку, намеревался, как только выучит в земском училище, отправить в Москву к Ивану на попечение. Авось старший братец уподобит себе, выведет в люди не очень-то послушного братишку.

Иван Дмитриевич по мере надобности посылал отцу деньги, но думать о домашних галичских делах совсем было некогда. В Москве у Ильинских ворот ему, облеченному доверием хозяина, хватало своих забот и хлопот. Годы подходили к женитьбе, а он и не помышлял об этом. И только когда побывал гостем на свадьбе у переплетчика Горячева, пригляделся к жениху и невесте, вроде бы почувствовал некоторую зависть: «Поди ты, был парень парнем, женился и – самостоятелен, а жена – краля! До чего нарядна, до чего красива. Может, с этого и начинается счастье?.. Впрочем, у кого как… Всякие примеры бывают…»

Угощался Сытин на свадьбе, голову вскружило, а украдкой нет-нет да и взглянет на невесту: «Ничего не скажешь, губа не дура у переплетчика. Добра девка и, говорят, с приданым…»

В свадебном пиру песни, танцы, пляска. Жених тихонько спросил:

– Ну как, Ваня, по-твоему, жена у меня ничего, а?

– Более чем ничего!.. Я тебя хочу спросить, какому святому ты молился, чтоб досталась прелесть такая?

– Ха! – засмеялся жених. – Тут, браток, молитвы не помогают, собственной персоной добился. По любви. Сваты были для прилику только. Заранее мы сговор заключили в Сокольниках. Было туда похожено. И ты не теряйся. Сам не найдешь – я подыщу… Погоди, дружок, сделаем это не торопясь, с умом.

Сытин слушал и краснел от своих дум.

А потом за книжным прилавком все это забывалось и на ум не приходило. Молод, без достатков, какой жених!? С увлечением работал, но иногда пускался в рассуждения с хозяином:

– Петр Николаевич, будь у вас своя такая же новая литография, как у Морозова, ваше дело крутилось бы быстрей. Двадцать тысяч в год – невелик у вас оборот. Картин бы побольше, посмешнее да подикастее, люди спрашивают. Разносчиков-коробейников у нас мало, товар надо в долг в надежные руки доверять. В Нижнем на ярмарке наше доверие всегда оправдывало себя, конечно, надо не ошибаться, кому доверяешь.

– Что ж, Ванюшка, орудуй смелее… Ищи, доверяй, пусть рубль быстрей оборачивается…

Шарапов, заметно с каждым днем дряхлея, бережно относился к своей старости: в слякоть не выходил из дому, целой обедни ему не отстоять – стал реже ходить в кремлевские храмы, да и в своей молельне с обязанностями начетчика не справлялся. И если приходили по привычке к нему старообрядцы, то теперь уже не молением и не чтением занимал, а показывал им, не без хвастовства, древние рукописные книги, складни медного литья, писанные на кипарисных досках древние иконы, якобы кисти евангелиста Луки, Андрея Рублева, а что Симона Ушакова – то это вне всяких сомнений.

Была у Шарапова не только кумирня для беспоповского моления, но и место скупки и сбыта древностей, а этого дела он не мог доверить ни главному приказчику Василию Никитичу, ни Ванюшке. Что они понимают?.. Вот староверы, те смыслят. Их фальшивкой не проведешь.

Понемногу Сытин стал разбираться в древних иконах новгородского и строгановского письма; ходил в старые московские церкви не только молиться, но и подивиться на фрески, еще не облупившиеся с каменных стен. В ценности редких печатных книг разбираться было проще, трудней поддавались его пониманию книги рукописные. Почерк в них такой, что сам Шарапов еле-еле мог разобрать. Но главное не в старой книге – уже тогда понимал Сытин, – главное больше печатать книжек и картин. А потребность росла вместе с ростом грамотности в России, в эту счастливую для книгоиздателей и книготорговцев пору – после крушения крепостного права.

Увлекшись торговлей лубочными изданиями и печатанием их у Шарапова, Сытин все чаще и чаще стал замечать за собой, что к делу книжному влечет его рассудок, а предрассудок старообрядничества затухает, не проникает до глубины души. Нет, не быть ему старовером, не идти по пути древних обычаев за Шараповым.

В последний раз он зашел в старообрядческую молельню как-то в пасхальные дни, когда старик Шарапов не мог вести длинную службу у себя в доме и предложил ему сходить в главную в Москве старообрядческую молельню на Преображенское кладбище.

Стояла Светлая неделя. Гудела Москва колоколами. Люди разговелись, повеселели. На улицах звенели голоса гармошек и балалаек, были и подвыпившие. Только в эти дни доступен вход для посторонних в молельни староверов.

Не без умысла послал Шарапов Сытина к ним. Он полагал, что понравится тому у староверов, затронет его душу то, что он увидит и услышит у них.

Это была не частная, не домовая молельня, а настоящий храм старообрядцев. Сытин вошел, остановился у железной решетки, отделяющей правоверных от инаковерующих. Он знал порядок и не шел дальше перегородки. Молящиеся мужчины, крестясь двуперстием, стояли ровными рядами. В нужный момент все, как по команде, становились на колени, кланялись. Служил начетчик, одетый в суконную поддевку, из-под которой виднелась темно-синяя косоворотка с крупными перламутровыми пуговицами. Через плечо длинный парчовый лоскут с крестами, напоминающий поповскую епитрахиль. Он читал напевно про житие апостолов, а его помощник ходил между рядами молящихся и курил фимиам по древнему греческому обычаю: не кадилом, а носил на плече бронзовую урну с горящими углями; из урны выходил и расстилался над головами молящихся приторно пахнущий дым…

Стоял Сытин и размышлял: «Один я среди них чужой, посторонний… Душа, душа, а что для тебя здесь хорошего? Давность многовековая? Как молились при Юрии Долгоруком – отжило, устарело. Дряхлое священнодействие. Скучно, тоска валится на сердце… Нет, хозяин Петр Николаевич, я – жив человек, и не чуждо мне человеческое. Господи, – мысленно взывал Сытин, – ты простил разбойника распятого, простил Петра, трижды от тебя отрекшегося, простил Фому неверного, простил блудницу Марию Египетскую, прости и меня!..»

Думы молодого парня, здорового, крепкого, перекинулись из этой, с низким потолком, церкви на волю. А что было на воле!..

Пасхальная неделя. На улицах весело проводят время. Всю неделю колокольный звон, не благовестный, а просто так – веселья ради. В театрах, после великопостного перерыва, начались спектакли. Пасха – праздник весны. Резвится молодежь в Сокольниках, резвится на Воробьевых горах. Разлилась по-весеннему Москва-река; катанье на лодках; гуляют парни и девки. А переплетчик Горячев, наверно, в гостях у тестя дробит каблуками русскую с присядкой…

Дальше мысли не распространялись. Сытин вышел из храма, не обернулся, не перекрестился: троеперстием не положено здесь, а двуперстием самому неловко. Никому такого обета он, крещеный человек, не давал. Постоял, отдышался на чистом свежем воздухе, хотел было возвращаться домой к своему благодетелю, но услышал пенье рядом. Из соседнего двухэтажного храма доносились женские голоса. Оказалось, там отдельная женская молельня. Вот она, старая уходящая Москва!

Из любопытства вошел Сытин и в эту храмину. Матерый привратник – сберегатель тайн молитвенного служения – встретил Ивана Сытина весьма неприветливо:

– Ты не из наших, что тебе здесь нужно?

Сытин не счел столь неласковое обращение грубостью. Он знал, что староверы всем и каждому говорят «ты», а не «вы», потому что вежливое обращение на «вы» ввел царь Петр – антихрист, а прежде никогда такого заведения не было, и даже в молитвах к богу человек обращался на «ты».

– Я зашел посмотреть и послушать…

– Здесь нельзя, – сказал привратник, – я тебя отведу наверх, оттуда смотри тихо-тихо…

Он провел Сытина на второй этаж, вернее на антресоли, откуда в узкое решетчатое оконце можно было смотреть на белолицых староверок, одетых в одинаковые пасхальные наряды. Впереди стояли которые помоложе, девственницы – «христовы невесты». На них темно-синие длинные сарафаны, белые коленкоровые с вышивкой рубахи, на головах, как у сестер милосердия, платки, зашпиленные втугую и раскинутые во всю ширину плеч. У каждой в левой руке горящая свеча. Падающий свет колеблется на их постных лицах. И кажется Сытину, что эти лица строго воспитанных девиц никогда не озарялись улыбкой, ни, тем более, веселым, раскатистым смехом.

«Святым смеяться не полагается, – подумал он. – И эти тонкие, плотно сжатые губы девичьи, наверно не целованные никем, прикасались только к Евангелию и кресту»…

За девушками, ближе к выходу, стояли женщины средних лет в таких же нарядах, а за ними дряхлые старухи. Их засохшие, чуть двигающиеся тела были облачены в парчовые сарафаны; позолоченные пуговицы, подобно бубенцам, тесными рядками украшали эти одеяния.

Службу справляла начетчица, великорослая, холеная купчиха. Она читала из тех же апостольских житий и страданий, напевно и звучно. И крестились, и поклоны клали все староверки аккуратно в положенное время, и только сбивались с такта позади стоявшие старухи, путаясь в своих хрустящих, золотом шитых нарядах. Слаженный девичий хор прерывал чтение начетчицы, врываясь сотней звучных голосов. Пели девушки гораздо лучше, нежели мужчины в соседней молельне. Это Сытин приметил и готов был слушать их, не жалея времени. Пели не по нотам, а по древним книгам, в которых между строчек над словами были крючки-закорючки, показывающие, в каких местах и какую ноту нужно взять.

Надолго запомнилась Ивану Дмитриевичу эта служба. Потом он не раз вспоминал о ней, но больше ни разу не видел таких молитвенных сцен и таких «христовых невест», кроме как на картинах Нестерова. Впечатления от службы не вызывали в нем скорби об ушедшей, забытой Руси, а было чувство жалости к этим людям, чего-то ищущим и ничего не находящим…

Охладел Иван Дмитриевич к старообрядцам. Старик Шарапов объяснял это тем, что Ванюшка начал входить в силу, увлечен делами торговли, изданием лубочных картин.

Так прошел год, и другой. Незаметно и, пожалуй, однообразно протекало время около тех же Ильинских ворот, на Никольском рынке возле Китайгородской древней стены. Изменить течение жизни и дальнейшую судьбу Ивана Сытина взялся переплетчик Горячев.

– Довольно тебе, Иван, в холостяках ходить. Твоя невеста созрела, можешь срывать эту ягодку!.. – заговорил он с ним как-то.

– Да ну тебя!.. А я знаю ее?

– Нет, не знаешь, но ты ее мог у меня на свадьбе приметить, тогда подросточком она была.

– Не помню, не обратил внимания.

– Ладно, потом обратишь. Берусь сосватать! Девчонка – клад. Кстати, моей жене сродни, поэтому я знаю, что ее отец приготовил четыре тысячи приданого. Как, устраивает?

– Пока не знаю.

– Узнаешь. Полюбится… Но сначала я должен «сосватать» твоего благодетеля Шарапова. Уговор дороже денег. Жить у него вам с женой места хватит. Конечно, у Шарапова приживалка Степанидка – сущая ведьма. С ней сам черт не уживется, и ангел сбежит. Ну, да вам ведь с будущей женой Дуней не век с ними жить. Двум кошкам в одном мешке тесно покажется, перецарапаются.

– Так, значит, ее Дунькой, Дусей, Авдотьей, Евдокией звать? – спросил Сытин и, перебрав в памяти знакомых девчат, приходивших иногда в книжную лавку к Шарапову, ни одной Дуси не мог припомнить. – Ты обрисуй мне ее на словах, что она, как она выглядит и прочее…

– Да разве словами ее нарисуешь! Она как принцесса Милитрисса Кирбитовна из книжки о Бове Королевиче. Ни в сказке сказать, ни пером описать. Ее увидеть надо, а увидишь, ей-богу, не отступишься. Тесть будет у тебя богатенький, свой дом на Таганке, но скряга ужасный. Он мог бы тебе для дела и десять тысяч с ней придать.

– Не в деньгах счастье, – не совсем уверенно проронил Сытин и поправил себя: – Хотя отчасти и от них многое зависит. Четыре тысячи, да Шарапов подкинет еще, да в кредит взять у кого-либо, да в компанию с кем вступить, то можно с места в карьер сразу развернуться…

– Конечно! – подтвердил Горячев. – Однако не советую перед Шараповым сразу все твои козыри раскрывать, а постепенно и вроде бы ненароком, чтобы не ты начал отход от него, а он сам тебе способствовал. И тогда ты, при помощи Петра Николаевича, самым благовидным образом закончишь свое практическое образование в шараповском «университете»…

– Совершенно золотая голова у тебя, Горячев. Начинай, уговаривай Петра Николаевича устроить смотрины, а сватовство ты бери на себя.

Так предварительно и решили. Нетрудно Горячеву было сосватать родственницу своей жены, разговор об этом был не однажды. Сытин и не подозревал, что он уже известен отцу девушки, намеченной Горячевым ему в невесты.

Переплетчик много лет проработал в типолитографии по заказам Шарапова и был у того на хорошем счету, как человек добросовестный, аккуратный, ни разу ни в чем плохом не заподозренный. Подкатился он к хозяину с этим важным разговором как-то слегка, незаметно, и сразу Шарапов даже не понял, думал, что Горячев балагурит.

– Петр Николаевич, Ванюшка-то теперь Иваном Дмитриевичем величается.

– Да, да, вырос парень, ума и степенства хватает…

– Вот я к этому и говорю. Пора ему свою ребячью жизнь в семейные шоры брать. А то как бы не свихнулся. Женить его надо, а то, знаете, ездит по ярмаркам, товару на тысячи, выпьет с кем-нибудь без присмотра до отвалу и пойдет куролесить, не дай бог. Бывали же случаи с купеческими сынками да с приказчиками. В Нижнем Новгороде я сам видал, какие там шикарные бабцули вокруг купчиков вертятся, как бесы, в соблазны вводят да карманы опустошают… Давай-ка, Петр Николаевич, женим его?

– Пожалуй, ты верно говоришь, – сразу поддался Шарапов, – время подоспело. А если хорошая попадет из добрых отцовских рук, то будет ему помощница и друг, и спутница благочестия. Разве приметил ты кого ему в невесты?

– В том-то и дело, – окрылившись надеждой, почти радостно сказал переплетчик. – Моей супруги сродственница. Шестнадцать лет исполнилось, известного кондитера Соколова Ивана дочка. Отец-то ее, слава богу, почти по всей Москве свадебные балы кондитерскими изделиями украшает. Свой дом, богач, конечно…

Договорились со всеми заинтересованными лицами и отправились на Таганку к кондитеру Соколову на смотрины невесты.

Дело самое обычное – смотрины, первое знакомство молодых людей, запорученных к свадьбе. Но как неловко чувствовал себя жених. И новый костюм казался ему неудобным, словно краденый, и штиблеты ноги сдавили, и галстук-бабочка как будто съехал на затылок, и манжеты с запонками чересчур из рукавов вылезли, – все это перечувствовал Сытин, когда вдвоем с Горячевым поехали к невесте.

Старик Шарапов договорился приехать позднее, когда в доме Соколова разговор «вокруг да около» закончится, тогда будет как-то удобнее. Мудрый старик Шарапов, но малость растерялся. Только сват-переплетчик чувствовал себя уверенно, предвкушая, что вся его «дипломатия» сватовская закончится успешно.

– Не робей, Ванюшка! – ободрял он жениха, когда они вошли в дом кондитера. – Веди себя смелее, но не развязно. О приданом ни слова… Невесту, расставаясь, пригласи на воскресный день на свидание…

Отец и мать невесты не были удивлены приходом гостей, но сделали вид, что они об этом даже и не подозревали, и пустились в разговоры, что Дуняша молода, не видела веселья с подругами – и вот те на! – уже появился жених!.. Что ж, смотрите, любуйтесь друг на друга, как приглянетесь…

Горячев вел беседу с отцом и матерью, говоря о деловых достоинствах Ивана Дмитриевича, о его скромности и о том, как он хорошо ведет дело в литографии и в книжной лавке у старовера Шарапова. Сытин тем временем, улучив минутку – не молчать же, – учтиво спрашивал стыдливо разрумянившуюся Дусю:

– Как, Евдокия Ивановна, будет ли в согласии со мной ваше намерение, если я вас приглашу в следующее воскресение в Нескучный сад?..

– Я не против, я спрошу позволения у мамаши.

– Пожалуйста, Евдокия Ивановна, пожалуйста…

Когда на стол подали самовар, расставили чашки с блюдцами, появился на смотринах похожий на колдуна длиннобородый Шарапов. Истово покрестился. Ему, как самому старшему, определили место за столом в переднем углу под сверкающими позолотой образами.

Все молча принялись за чаепитие, по-старинному, из блюдечек. Неловкое длительное молчание попытался нарушить Шарапов, спросив хозяина:

– Каково, сударь мой Иван Ларионович, ваши дела идут?

– Не могу бога гневить, – ответил кондитер Соколов, – наши изделия славятся по всей Москве и вкусом и искусством внешности. Мы ведь работаем больше по заказам: на свадебные и именинные балы, случается юбилеи частных лиц и обществ обслуживать, бывает и на поминках потребность в кондитерских изделиях. Везде приходится успевать. А как вы, господин Шарапов, подвизаетесь?

– Тоже не могу жаловаться, – отвечал книжник. – Меховая торговля ни шатко ни валко, а книжная лавка и литография лубочного товара – это меня выручает. Особенно на ярмарках. А в Москве с помощью «фарисеев» приходится работать, и они выручают нас.

– Позвольте, как это понять «фарисеев»?

– А это такая голытьба, что по трактирам шляется. Они берут товару, скажем, в долг рублей на пять, продадут, себе процентики зарабатывают на ночлег и на хлеб-соль, и долг за товар немедленно мне возвращают…

Опять замолчали. Надо бы старику Шарапову о чем-то спросить Дусю, но как-то не смеет, да и не знает о чем, и невольно, в старческом полузабытьи губы его шепчут: «И язык мой прильпе к гортани моей и слова сказать не могоша»…

Солнце проглянуло через окна, бросилось лучами в дом, пробежало по крашеному полу, заиграло на хрустальных бокалах в буфете, словно бы и оно захотело принять участие в этих смотринах. В раскрытую форточку доносились неумолчные крики грачей, сидевших на старых липах.

– Нынче весна, слава богу, дружная. Должен быть хороший урожай, – заговорил Шарапов, лишь бы о чем-то заговорить. – Наше дело зависит от хорошего урожая. Это изведано опытом: продаст мужичок излишки хлебца, глянь – у него и на книжку и на картинку деньги найдутся…

– Это совершенно правильно! – подтвердил и Сытин. – Сам изволил наблюдать. Но и еще есть причины самые важнейшие для книжного дела: это развитие грамотности в народе. Неграмотный кидается на картинку, которая посмешнее да пострашнее, а грамотному человеку мало картинки, ему книжку подай, и притом не кириллицею печатанную. Смотрите, сколько у нас в Никольском рынке книжников развелось!.. Но разве еще так бы дело шло, если б издатели сумели объединить капитал и спаянно работать?..

– Передерутся! – возразил Шарапов. – Ни с каким Манухиным либо Морозовым нам в одной упряжке не хаживать. Нет коммерции без конкуренции.

– Правильно! – подтвердил кондитер Иван Ларионович.

Разговаривали по-деловому, а нет-нет да на «суженых» поглядывали. И всем казалось, что от смотрин недалеко и до свадьбы. Что-то очень любовно обмениваются взглядами взрослый жених и совсем девчонка Дуся, купеческая дочь.

Через несколько дней встретились жених и невеста в Нескучном саду. Там разговор был проще. Очень они понравились друг другу.

Прошло еще две недели встреч да две недели подготовки к свадьбе, и все родные кондитера Соколова, и все близкие знакомые книжника Шарапова, и немногочисленные друзья и подружки жениха и невесты имели честь получить художественно, на хорошей бумаге с виньетками, отпечатанное в лучшей типографии

«ПриглашениеИван Дмитриевич Сытин

В день бракосочетания своего с девицею Авдотьей Ивановной Соколовой покорнейше просит Вас пожаловать на бал и вечерний стол сего 28 мая 1876 года в 6 часов пополудни. Венчание имеет быть в церкви Всех Святых, что на Варварской площади, а бал в Таганке, Большие Каменщики дом Соколова».