"Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)" - читать интересную книгу автора (Симонов Константин Михайлович)

23

За всю корреспондентскую жизнь Лопатина у него еще не было такого бешеного в смысле работы времени, как этот декабрь под Москвой, куда он вернулся в первый день нашего контрнаступления.

Когда фигура Лопатина в нескладно, по-бабьи сидевшем на нем слишком длинном полушубке появлялась вечером в коридорах «Правды», где теперь на четвертом этаже ютилась и «Красная звезда», дежурившие по номеру, радуясь, что он снова благополучно вернулся, с ходу поили его чаем и забрасывали вопросами: «Как там? Далеко ли прошли за Клин? Сильно ли разбит Калинин?

Много ли видел на дорогах побросанных немцами танков и машин?» Он входил в кабинет к редактору доложить о поездке, а через пятнадцать минут уже шагал по машинному бюро, пятная пол оттаявшими валенками. Он не решался диктовать сидя, боялся заснуть.

Просидев три дня под Волоколамском, пока город не взяли, и написав еще один очерк, Лопатин вылетел на южный участок фронта к Одоеву. Когда он прилетел туда, город был уже занят; по улицам проходили тылы освободившей его кавалерийской дивизии.

У самолета подломился костыль, его надо было менять; волей-неволей пришлось заночевать в Одоеве.

Город был сильно разбит поочередно немецкими и нашими бомбежками и на треть сожжен немцами при отходе. Во всех, даже целых, домах были выбиты стекла. По заваленным снегом улицам медленно шли люди, они останавливались около домов – своих и чужих, заглядывали внутрь через разбитые вдребезги стекла, пожимали плечами, некоторые плакали. Кое-где мелькали непривычно выглядевшие вывески учреждений и частных парикмахерских, с надписями на русском и немецком языках. Наконец Лопатин добрался до здания райисполкома и зашел к председателю, который уже полдня как вернулся сюда вместе с первым вошедшим в город эскадроном.

Это был пожилой, легко, не по-зимнему, одетый человек, властный, громкоголосый, закрученный делами и удрученный зрелищем бедствий, постигших его родной город. В комнате стояла полутьма. Выбитые стекла были залатаны фанерой; одна женщина домывала пол, другая – растапливала печку. Кроме стола и стула, в комнате ничего не было, но в соседней комнате не было и этого – несколько посетителей теснилось там, стоя или сидя на подоконниках.

– Жалко, раньше не пришли, – сказал председатель, отдавая Лопатину его удостоверение. – Хорошие люди были – секретарь подпольного райкома и еще двое оставленных тут нами товарищей.

– А где они?

– Уехали в штаб корпуса – сведения о немцах давать.

– Жаль, – посетовал Лопатин и добавил, что, наверное, с кем поговорить найдется – в соседней комнате ждут приема несколько человек…

– Человеки, да не те! – сердито хлопнув по столу рукой, ответил председатель странной фразой, значение которой стало понятно, только когда в комнату вошел первый из ожидавших приема.

Это был инженер горкомхоза, который, как выяснилось из последующего разговора, пустил при немцах выведенный из строя городской водопровод. Он пришел не по вызову, а сам, и держался спокойно, кажется не чувствуя себя особенно виноватым. Председатель райисполкома принял его наскоро, выслушал, стоя сам и не приглашая садиться, и, недружелюбно сказав: «Ладно, идите, мы с вами еще разберемся», отпустил.

– А с чем вы еще будете разбираться? – спросил Лопатин, когда инженер вышел.

– Как с чем? – поднял на Лопатина глаза председатель райисполкома. – Работал на немцев, сам сознается!

– Но водопровод-то, наверно, не только немцам был нужен, а и городу? – возразил Лопатин.

Председатель райисполкома посмотрел на него сердито, но неуверенно. «Ну что ты ко мне привязался? – было написано на его лице. – Оказался бы на моем месте, поглядел бы я на тебя».

– Я же говорю: будем еще разбираться, – неопределенно сказал он вслух и вызвал следующего из ожидавших – заведующего городской пекарней; он пек хлеб при немцах и, по первому впечатлению Лопатина, был прохвостом. Вслед за ним через комнату председателя прошли еще трое людей, остававшихся в городе на своих службах все время, пока в нем были немцы, – монтер с электростанции, врач из городской больницы и какая-то женщина, работавшая в карточном бюро и с рыданиями говорившая, что хотя она и кандидат партии, но что же ей было делать, когда у нее на руках грудной ребенок и мать-инвалидка!

– Что тебе делать было – не знаю, а что ты в партии была – об этом забудь! – сказал председатель райисполкома, судя по всему знавший и жалевший эту женщину и все-таки твердо уверенный в правоте своих слов.

– Что же мне теперь делать? – продолжала рыдать женщина. – Нам хоть карточку-то дадут теперь?

– Иди бабам помогай, другие комнаты мой, а то весь райисполком в навозе, как будто Мамай прошел, – помолчав, сказал председатель и добавил ту же фразу, которой заканчивались все его разговоры: – Потом разберемся!..

– Слушайте, – сказал Лопатин уже глубокой ночью, вернувшись после обхода города в райисполком и пристроившись часика на два поспать рядом с председателем, в его кабинете, на двух брошенных на пол тюфяках. – Вот вы все говорите: «Потом разберемся, потом разберемся». А как мы будем потом разбираться?

– В чем разбираться? – усталым голосом спросил в темноте председатель.

– Ну вот хотя бы тут у вас, – сказал Лопатин. – Ведь какая-то часть населения здесь оставалась…

– Примерно до половины, – отозвался председатель, – а точней потом разберемся… – уже механически повторил он ставшую привычной за день фразу.

– Предположим, половина, – сказал Лопатин, – значит, несколько тысяч человек. Это же не деревня, где есть хотя бы спрятанные, закопанные запасы продовольствия, а все-таки город. Хлеб пекли в пекарнях, продукты давали по карточкам, воду брали из колонок, свет получали с электростанции… Нельзя же себе представлять, что вот сегодня пришли немцы, а завтра людям уже не нужно ни воды, ни хлеба, ни света – ничего!

– Насчет света ерунда! – прервал Лопатина председатель. – Электростанция – военный объект, посидели бы и на лучине! А монтер просто шкура: имел шанс взорвать – и струсил!

– А вы бы взорвали?

– Безусловно.

Председатель сказал это так просто, что Лопатин поверил ему.

– Ну, а эта женщина? Ведь какая-то выдача хлеба – я ходил по городу, спрашивал, – по нищенским нормам, но все же и при немцах продолжалась?

– Ну, была! – отозвался председатель.

– Или тот же водопровод… Я вот, например, – застрянь я здесь в положении этого инженера, не знаю, как бы поступил, честно вам говорю!

– А я, думаете, все знаю? – вздохнув, сказал председатель. – Я ведь тоже не чурка, заметил, как вы на меня смотрели, когда я говорил, что потом разберемся… А как иначе? У меня есть указание выявить всех до одного пособников фашистских оккупантов, и я его выполню, будьте покойны. У меня совесть есть! Жрать не буду, спать не буду, а выполню.

– Это я понимаю, – сказал Лопатин, – но кого считать пособником? Вот вопрос, в котором надо разобраться!

– Вот видите, как до дела дошло, и вы сразу на мой язык перешли – надо разобраться! А когда разбираться – сейчас или потом? – И Лопатин почувствовал, как председатель в темноте усмехнулся.

– Не знаю, – помолчав, сказал Лопатин, – знаю одно: не хочется, чтобы к радости примешивался испуг! За эти дни я много где был; и у людей, которые встречают войска, в глазах радость, а от вас уже несколько человек вышло с испугом в глазах…

– А у некоторых и должен быть испуг в глазах, – жестко сказал председатель.

– У некоторых, да! – так же жестко, нажав на слово «у некоторых», ответил Лопатин.

– Вот и напишите в свою газету то, что вы мне говорите, – сердито сказал председатель.

– И напишу, – принимая вызов, ответил Лопатин.

Несколько минут оба лежали молча, устав спорить и не в состоянии заснуть. Потом председатель заворочался, вздохнул и сказал:

– Вот вы ко мне пристали с этой женщиной… А теперь я вас спрошу: как, по-вашему, бывают или не бывают неразрешимые противоречия?

– По-моему, бывают.

– А как вы их разрешаете?

– То есть как?

– А вот так – оно неразрешимое, а вы обязаны его разрешить.

Как тогда?

Лопатин не знал – как тогда? Так и не ответив на этот вопрос, он долго лежал в темноте с открытыми глазами, вспоминая то эту навзрыд плачущую женщину из карточного бюро, то Арабатскую Стрелку и ту, другую женщину, черную и тихую, с ее бесстыдно простыми словами про обещанные немцами деньги.

Да, конечно, когда все это, и черное и белое, вот так очевидно, как ему преподнесла судьба, очевидно как на ладони – тогда проще. А если не так очевидно? А если не как на ладони, а как в двух зажатых кулаках и неизвестно, что из какого вытащишь? И все-таки, все-таки…

Он заснул с этим упрямым «все-таки» в душе и так и привез его с собой в Москву.

За всю поездку в Одоев война не напомнила ему о себе ни единым выстрелом, ни малейшей опасностью, но от этого было не легче, а трудней. Пройдя сквозь опасность, легче потом стоять на своем. На этот раз опасностей за плечами не было. Если были – то впереди.

Не заходя к редактору, чтобы тот не сбил его, Лопатин заперся и к вечеру написал очерк «В освобожденном городе». Он постарался, хотя бы мягко, провести свою вчерашнюю мысль о радости и испуге, испуге напрасном, потому что после восстановления нормальной жизни в каждом освобожденном городе мы сумеем быстро и правильно сделать различие между действительными пособниками фашистов и людьми, которые вынуждены были оставаться на своей работе в интересах населения. Злясь на себя, Лопатин по нескольку раз исправлял и смягчал каждую, казавшуюся ему мало-мальски резкой, формулировку, он боялся, что любая из них может поставить под угрозу весь очерк.

– Уже знаю, что ты вернулся, – сказал редактор, когда Лопатин с очерком в руках вошел в его кабинет, – но приказал тебя не отрывать. Есть одна важная новость для тебя, но давай сначала прочтем.

Фразу насчет новости Лопатин пропустил мимо ушей – наверное, еще какая-нибудь поездка, которую редактор считает особенно интересной, – и, став у него за плечом, стал следить, как тот читает очерк.

Редактор поставил сначала одну птичку, потом вторую, потом третью, жирную, – против слова «испуг». Поставил, повернулся к Лопатину, словно желая спросить его: что же это такое? Но раздумал и уже быстро, не ставя никаких птичек, дочитал очерк до конца.

– Хорошенькая теория, – сказал он, бросив на стол очерк и быстро зашагав по комнате. – Большой подарок немцам сделал бы, напечатав твое творение…

– Почему подарок?

– Почему? – переспросил редактор, останавливаясь перед Лопатиным и закладывая большие пальцы за ремень. – Ну давай кого-нибудь еще позовем, пусть почитают, может, у меня ум за разум зашел… – Он уже подошел к столу, чтобы нажать кнопку звонка, но передумал. – Нет уж – пожалею тебя, забирай! – сказал он, складывая очерк вчетверо и протягивая Лопатину. – И выбрось это из головы, и вообще выбрось… Все равно в собрание сочинений не войдет…

– А все-таки почему? – не беря очерка, упрямо спросил Лопатин.

– А потому, – сказал редактор, – что немцы возьмут твой очерк и перепечатают во всех своих вонючих оккупационных листках, мол, не бойтесь, дорогие оккупированные граждане, милости просим, служите у нас, даже если потом опять попадете в руки Советской власти, все равно ничего вам за это не будет…

– А по-моему, не перепечатают. Какой им расчет перепечатывать? Наоборот, им больше расчета внушить, что как только мы придем, то всех, кто при немцах оказался на какой-нибудь работе или службе, вольно или невольно, – всех подряд за решетку…

– Это по-твоему, – не найдя, что возразить, сказал редактор. – Скажи, пожалуйста: одни виноваты, другие не виноваты, третьим чуть ли не благодарность за то, что они служили у немцев, надо объявлять… Ты только подумай, к чему ты, по сути, призываешь в своей статье…

– К тому, чтобы всех не стригли под одну гребенку, только и всего.

– А гребенка тут и должна быть только одна – служил у немцев или не служил! Время военное, все эти «с одной стороны, с другой стороны» надо отставить по крайней мере до победы.

– Допустим, – упрямо сказал Лопатин, – а все-таки как надо было поступать этому инженеру-коммунальнику, о котором я пишу?

– Не знаю, – отрывисто сказал редактор. – Не надо было оставаться или не надо было на работу являться… Самому думать, как поступать. А раз остался, пусть теперь расхлебывает кашу…

И вдруг Лопатин совершенно забыл и то, как он выстругивал свой очерк, чтобы там не было ни сучка ни задоринки, и то, как он заранее решил не ввязываться в бесполезные споры: слова редактора насчет расхлебывания каши взбесили его.

– Слушай, Матвей! Как тебе не стыдно! Что значит «пусть расхлебывает»? Что же, эти люди виноваты, что ли, что мы отступили почти до Москвы? Мы отступили, а они пусть расхлебывают?

– Надо было отступать вместе с армией, – отрезал редактор, злясь от сознания собственной неправоты.

– Матвей…

– Что Матвей?

– А то, что у тебя пять корреспондентов в окружении остались, не сумели выйти, а ты хочешь, чтобы эта женщина с грудным ребенком и матерью-инвалидкой вместе с войсками ушла?! Ты хочешь, чтобы от границы до Москвы все успели на восток уйти, когда немцы летом танками по сорок километров в сутки перли… Кому ты говоришь? И ты, и я это своими глазами видели! А теперь «пусть расхлебывают», да? Что ты передо мной-то дурака ломаешь, извини, пожалуйста.

– За «дурака» могу извинить, а за настроения твои другой бы на моем месте тебя по головке не погладил, – сказал редактор, останавливаясь перед Лопатиным и глядя ему прямо в глаза. – И я бы не погладил, если бы немного похуже тебя знал.

– А ты не гладь.

– А ты не нарывайся! То, понимаешь, намекает, что мы немцам лишние потери приписываем, то всепрощение проповедует… Укороти язык, а то пожалеешь.

– А я знаю, с кем разговариваю, – сказал Лопатин, тоже прямо глядя ему в глаза. – Я с тобой, а не с Кудриным разговариваю…

Кудрин был работник редакции, у которого с началом войны открылась малопочтенная страсть сообщать по начальству разговоры корреспондентов. Он надеялся благодаря этому подольше пастись в аппарате, но не разгадал характер редактора и пулей вылетел на фронт.

– И на том спасибо, – поворачиваясь спиной к Лопатину и снова начиная мерять шагами комнату, сказал редактор. – Но если хочешь знать мое, лично мое, мнение, – повернулся он из угла кабинета, – разговор твой не ко времени. Увидел пять взятых городов и расчувствовался, а мы, между прочим, не Берлины берем, а под Москвой еще сидим, если глядеть правде в глаза. Рано разнюниваться! Сейчас без железной руки не только то, что отдали, не вернем, но и то, что вернули, между пальцев упустим. Жаль, тебя Сталин не слышит, он бы тебе в два счета мозги вправил!

– Не знаю, не уверен, – сказал Лопатин.

– Не знаешь? – яростно переспросил редактор, и на его лице промелькнуло такое выражение, что Лопатину показалось – редактор знает что-то такое, чего не знает он. – В общем, хватит! – сказал редактор. – Совесть надо иметь! Когда вам от меня достается – это вы знаете! А что мне за вас бывает – это одна моя шея знает! – Он сердито хлопнул себя по шее. – Забирай к чертовой матери свой очерк и считай, что у нас не было этого разговора. – Редактор снова схватил очерк со стола и на этот раз, почти скомкав его, сунул Лопатину. – Забирай, иди и высыпайся, завтра под Калугу поедешь!.. Подожди! – воскликнул он, когда Лопатин был уже у дверей. – Позвони домой, совсем из памяти выскочило – к тебе жена приехала.

– Алло! – раздался в трубке густой бас Гели, когда Лопатин набрал знакомый номер.

– Здравствуйте, – сказал Лопатин. – Ксения дома?

– Сейчас позову, – сказала Геля. – Сюня с дороги моет голову.

Лопатин, наверно, минуты три ждал у трубки, пока в ней раздался голос жены.

– Ну где ты пропадаешь, иди скорей домой, – с капризной нежностью сказала она таким тоном, словно он задержался в магазине.

– Сейчас буду, – выдохнул в трубку Лопатин, которого, несмотря на разозливший его тон жены, как всегда, при звуках ее голоса, охватило торопливое желание поскорей увидеть ее.

Он медленно ехал по ночной Москве, останавливаемый фонариками патрулей, и думал о неразберихе своей семейной жизни.

За последние два месяца он почти приучил себя к мысли, что на сей раз война, кажется, развела их окончательно, но вот, неизвестно как и почему, жена вдруг вернулась в Москву, ему сказали, что она моет голову, он услышал ее знакомый голос из знакомой квартиры, и – пожалуйста, готово, его снова тянуло к ней, как глупое бревно по течению.

Что ему было делать с ней, все еще молодой, красивой и глупой, и с собой – уже немолодым, некрасивым и умным, а в общем-то, наверное, тоже глупым, раз он не только женился на ней, но и прожил с нею пятнадцать лет?

Наконец машина миновала последний патруль, и Лопатин подъехал к своему дому. Жена встретила его в дверях точно такая, какой он ожидал ее увидеть: в купальном халате, с мокрыми распущенными по плечам волосами и бисеринками пота на белом выпуклом лбу без единой морщинки.

– Не через порог, не через порог, а то поссоримся, – сказала она, когда он обнял ее, и, отступив на шаг, потянула его внутрь за собой, так что он сразу почувствовал все тепло и всю силу ее тела.