"Абсолютные друзья" - читать интересную книгу автора (Карре Джон Ле)

Глава 2

Изобилующая водоворотами река, что вьется меж брегов от рождения Манди до воскрешения Саши в Линдерхофе, берет свое начало не в одном из графств Англии, а среди горных хребтов и долин Гиндукуша, которые после трехсот лет правления Британской колониальной администрации оказались на территории Северо-Западной Пограничной провинции.

– Этот юный сахиб, которого вы видите рядом со мной, – сообщает вышедший в отставку пехотный майор, отец Манди, в маленьком баре «Золотой лебедь» в Уэйбридже любому бедолаге, который не слышал эту историю раньше или слышал с дюжину раз, но из вежливости не может об этом сказать, – историческая редкость, не так ли, мой мальчик, не так ли?

И, обняв одной рукой Манди за плечо, второй ерошит ему волосы, прежде чем повернуть к свету. Майор – маленького росточка, вспыльчивый, нетерпеливый. Его движения, даже в любви, драчливые. Сын, тоненький, как тростинка, уже на голову выше отца.

– И я скажу вам, почему этот юный Эдуард – редкость, если вы позволите мне, сэр, – продолжает он, повышая голос, обращаясь ко всем сэрам, находящимся в пределах слышимости, да и к леди тоже, потому что он все еще нравится им, а они – ему. – В то утро, когда мой посыльный сообщил мне, что мемсахиб[10] готовится оказать мне честь, одарив меня ребенком, вот этим самым ребенком, сэр, совершенно обычное индийское солнце поднималось над военным госпиталем.

Театральная пауза, со временем Манди научится выдерживать их с таким же мастерством, по ходу которой стакан майора поднимается, а голова опускается, чтобы поприветствовать его.

– Однако, сэр, – продолжает он, – однако когда этот самый молодой человек соблаговолил появиться на плацу, – майор хищно поворачивается к Манди, но в яростном взгляде синих глаз любви не становится меньше, – не в парадной форме, сэр, после четырнадцати дней пребывания в казарме без увольнительной, как мы раньше говорили, это солнце более не индийское. Оно принадлежит самоуправляемому доминиону, который называется Пакистан. Не так ли, мой мальчик? Не так ли?

Тут мальчик обычно краснеет и бормочет что-то вроде: «Ну, так ты мне говорил, папа», зарабатывая добродушный смех слушателей, а майор чаще всего угощается за чей-то счет и получает возможность изложить мораль вышеприведенного эпизода своей жизни, изобиловавшей самыми разными событиями.

– Мадам История – дама переменчивая. – Скороговорку отца впоследствии унаследует и сын. – Ты можешь маршировать для нее день и ночь. Лезть из кожи вон. Прихорашиваться, начищать до блеска пуговицы, бриться, мыть шампунем волосы. Ничего это не изменит. В тот день, когда нужда в тебе отпадает, ты для нее больше не существуешь. Ты свободен. Тебя просто нет. Хватит об этом, – от нового стакана его язык начинает чуть заплетаться. – Доброго вам здоровья, сэр. Щедрая душа. За королеву-императрицу. Благослови ее господь. Вместе с пенджабскими солдатами. Лучшими солдатами всех времен и народов. При условии, что ими командуют, сэр. Это главный момент.

И молодой сахиб при удаче получает стакан имбирного пива,[11] пока майор, захваченный эмоциями, достает из рукава видавшего виды кителя носовой платок цвета хаки, проводит им по щеточке усов, промокает щеки и вновь убирает в рукав.

У майора была причина для слез. День рождения Пакистана, о чем очень хорошо знали завсегдатаи «Золотого лебедя», лишил его не только карьеры, но и жены, которая, успев бросить лишь один взгляд на долгожданного и переношенного сына, как и Империя, покинула этот мир.

– Эта женщина, сэр… – в этот вечерний час водопоя майор предельно сентиментален. – Для того чтобы охарактеризовать ее, достаточно одного слова: класс. Впервые я увидел ее в костюме для верховой езды, на утренней прогулке с двумя сопровождающими. Она проскакала уже немало миль по жаркой равнине, но выглядела так, словно только что вышла из-за стола, откушав клубники с мороженым, в Челтнем-Леди-Колледж.[12] Знала флору и фауну окрестных мест лучше своих сопровождающих. И радовала бы нас своим присутствием и по сей день, если бы этот говнюк-врач из военного госпиталя был наполовину трезв. Помянем ее, сэр. За ушедшую от нас миссис Манди. Такая женщина! – Его блестящие от слез глаза останавливаются на сыне, о присутствии которого он, похоже, на какое-то время забывает. – Юный Эдуард, – продолжает он, – играет в школьной команде по боулингу. Первый бросок всегда доверяют ему. Сколько тебе лет, парень?

И парень, ожидая, пока придет час отводить отца домой, признается, что ему шестнадцать.

Майора, однако, как он еще успеет заверить вас, эта двойная трагедия не сломила. Он устоял на ногах, сэр. Выдержал. Овдовевший, с сыном-младенцем, с рушащимся, словно карточный домик, привычным правопорядком, вы могли бы подумать, что он повторил путь многих: опустил «Юнион Джек», покинул свой пост и отплыл домой, чтобы о нем все забыли. Только не майор, сэр. Ни в коем разе. Он скорее стал бы вычерпывать дерьмо из солдатского сортира в казарме пенджабцев, чем целовать задницу какого-нибудь нажившегося на войне мерзавца на Гражданской улице, благодарю вас.

– Я вызвал моего денщика. Я сказал моему денщику: «Денщик, срежь майорские короны с моей формы и нашей пакистанские полумесяцы». И я предложил свои услуги, пока они оставались востребованными, лучшим солдатам в мире, при условии, – его указательный палец нацеливается в небо, – …что ими командуют. Это главное.

И вот тут, к счастью, звенит колокольчик, возвещая о том, что пришло время последнего заказа, и мальчик привычным жестом берет отца под руку, чтобы отвести его домой, в дом номер два, в Долине, где они смогут доесть вчерашнее жаркое.

* * *

Но прошлое Манди не такое простое, как могло бы показаться, исходя из воспоминаний в баре. Майор, с легкостью излагая основные моменты, не вдавался в мелкие подробности, так что воспоминания Манди – череда армейских лагерей, казарм, гарнизонов и застав, которые с годами меняются все быстрее. Поначалу гордый сын Империи правит военным городком с клубом, полем для поло, плавательным бассейном, детской площадкой и пьесами на Рождество, включая историческую постановку «Белоснежки и семи гномов», где Манди впервые выходит на сцену в роли Доупи. А кончается все тем, что Манди бегает босиком по пыльным улицам полупустого лагеря, расположенного во многих милях от ближайшего города, с телегами, запряженными быками, вместо грузовиков, ангаром из ржавого железа, выполняющим роль клуба, и рождественским пудингом, который подают на стол заплесневелым.

Лишь редким вещам удается пережить столько переездов. Тигровые шкуры майора, его военные трофеи, дорогие статуэтки из слоновой кости исчезают бесследно. Украдена даже память о жене майора: ее дневники, письма, шкатулка с фамильными драгоценностями. Спасибо вороватому начальнику железнодорожного вокзала в Лахоре, майор потом прикажет побить палками и начальника, и каждого из его зарящихся на чужое добро подчиненных! Однажды, крепко набравшись, он отвечает еще на один вопрос, который не устает задавать ему Манди. «Ее могила, сынок? Я скажу тебе, где ее чертова могила! Исчезла! Вместе с кладбищем, которое разрушили до основания местные мародеры! Растащили все камни, все ограды! Все, что от нее осталось, хранится здесь! – Миниатюрным кулачком он бьет себя в грудь, вновь наполняет стакан. – Ты не поверишь, сынок, какой благородной была эта женщина. Англо-ирландская дворянка. Огромные поместья, обратившиеся в прах в Тревожные годы.[13] Тогда это сделали ирландцы, потом чертовы дервиши. Практически весь клан уничтожен, остатки унесены ветром».

Наконец они прибывают в расположенный на холме гарнизонный городок Мюрри. И пока майор прозябает в сложенной из саманного кирпича штабной казарме, куря сигареты с пониженным содержанием смолистых веществ, бережет горло, и чертыхаясь над выплатными ведомостями, списками больных и графиком увольнительных, маленький Манди вверен заботам очень толстой айя[14] из Мадраса, которая приехала на север вместе с Независимостью. У нее нет другого имени, кроме Айя, она поет ему песни на английском и пенджабском, тайком учит святым изречениям из Корана и рассказывает о боге, которого звать Аллах и который любит справедливость и всех людей и пророков, включая христианских и индуистских, но больше всего, по ее словам, любит детей. И лишь с огромной неохотой, под сильным нажимом Манди, она признает, что у нее нет ни мужа, ни детей, ни родителей, ни сестер или братьев. «Они все мертвы, Эдуард. Они с Аллахом, все до единого. Это все, что ты должен знать. А теперь спи».

Дальнейшие допросы позволяют выяснить, что все они убиты во время страшных погромов, которыми сопровождался Раздел. Убиты индусами. Убиты на железнодорожных станциях, в мечетях, на рынках.

– А как ты осталась жива, Айя?

– На то была воля Аллаха. Ты моя радость. А теперь спи.

Возвращаясь вечером домой, под блеянье коз, вой шакалов, крики орлов и непрестанный грохот пенджабских барабанов, майор также размышляет о смерти, сидя под азадирахтой индийской и попыхивая манильской сигарой,[15] он называет их бирманскими и режет на части перочинным ножом. Время от времени он прикладывается к латунной фляжке, смотрит, как его непомерно высокий сын плещется в воде со своими местными сверстниками или на берегу участвует в играх, имитирующих резню, устроенную взрослыми, индусы против мусульман, и изображает мертвого, когда приходит его очередь. И сорок лет спустя Манди достаточно закрыть глаза, чтобы почувствовать магическую прохладу, которая пронизывает воздух с заходом солнца, ощутить запахи, которые накатывают со всех сторон с наступлением сумерек, увидеть зарю, встающую над холмами, зазеленевшими после муссонных дождей, услышать, как кошачьи вопли сверстников уступают место голосу муэдзина и вечерним крикам отца, бранящего собственного чертова сына за то, что тот убил свою мать… «Что ж, ты убил, не так ли? Иди сюда, я приказываю. Мои приказы должны выполняться, и быстро!» Но мальчик не идет, предпочитая прижиматься к необъятному боку Айи, пока спиртное не сделает свое дело.

Время от времени мальчику приходится переживать свой день рождения, и стоит ему замаячить на горизонте, как на Манди сваливается какая-то болезнь: колики в животе, головная боль, понос, малярия, страхи, что его укусила ядовитая летучая мышь. Но день приходит, на кухне повара готовят жаркое и пекут большущий торт с надписью «ПОЗДРАВЛЯЮ ЭДУАРДА С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ», однако других детей не приглашают, ставни закрыты, обеденный стол накрыт на троих, свечи горят, слуги молча стоят у стены, майор в парадной форме и при всех орденах и медалях раз за разом прокручивает на граммофоне одну и ту же пластинку с ирландскими балладами, а Манди гадает, сколько жаркого он может оставить на тарелке. Он торжественно задувает все свечи, отрезает три куска торта и кладет один на тарелку матери. Если майор не успевает напиться, отец и сын играют в шахматы. Красные и белые фигурки вырезаны из слоновой кости и извлекаются из коробки только по самым большим праздникам. Игры обычно не заканчиваются. Переносятся на завтра, которое никогда не наступает.

Но бывают и другие, пусть редкие вечера, а много и не нужно, когда майор, как обычно, хмурясь, направляется к столу, что стоит в углу комнаты, открывает ящик ключом с цепочки и, словно святыню, достает потрепанную книгу в красном переплете, «Избранные произведения Редьярда Киплинга». Вытащив из помятого металлического футляра очки для чтения, надевает их, ставит в углубление на подлокотнике кресла стакан виски и начинает командным голосом зачитывать фразы о Маугли, мальчике из джунглей, и о другом мальчике, Киме, который стал шпионом на службе своей королевы, хотя о случившемся после того, как он стал им, вернулся ли с секретами врага или его поймали, в приведенном в этой книге отрывке не говорится. Долгими часами майор прикладывается к стакану виски, читает, снова прикладывается, с серьезным видом, словно выполняет важную работу, пока не засыпает на полуслове, после чего от стены отделяется Айя, все это время сидевшая на корточках в темноте, берет Манди за руку и ведет в постель. Антология Киплинга, говорит ему майор, единственная уцелевшая книга из библиотеки, когда-то принадлежавшей его матери.

– У этой женщины было больше книг, чем дней в моей жизни, – восхищается он. Тем не менее со временем это утверждение ставит Манди в тупик и раздражает. Почему, задается он вопросом, такая заядлая читательница, как мать, оставила ему книгу, в которой многое остается недосказанным? Он предпочитает истории, которые перед сном слышит от Айи, о героических деяниях пророка Мухаммеда.

Образование мальчик получает в разваливающейся школе для сирот и детей безденежных офицеров-англичан, участвует в пантомимах и раз в неделю посещает гладко выбритого англиканского миссионера, который приобщает его к божественности и пианино и больше всего любит направлять пальцы мальчиков своими пальцами. Но эти редкие встречи с христианством – потерянные минуты, вырванные из залитых солнцем языческих дней. Лучшее для него время – часы, отданные крикету, в который он играет с Ахмедом, Омаром и Али на пыльной лужайке за мечетью, или сидит на берегу крошечных озер, скалистое дно которых поблескивает перламутром, и шепчет слова детской любви Рани, босоногой девятилетней красавице, на которой он собирается жениться, как только будут улажены все формальности, или поет патриотические гимны на пенджабском, когда по флагштоку медленно и торжественно поднимается новенький флаг Исламской Республики Пакистан.

И Манди провел бы там остаток своей юности, а может, и всю жизнь, не наступи вечер, когда убегают все слуги, даже Айя, ставни бунгало накрепко запираются, а отец и сын в молчаливой спешке рассовывают немногочисленные пожитки по чемоданам с бронзовыми нашлепками на углах. При первом свете зари они уже выезжают из лагеря в кузове древнего грузовика военной полиции, в сопровождении двух мрачных, вооруженных винтовками пенджабцев. Рядом с Манди сидит разжалованный майор пакистанской пехоты, в гражданской трильби[16] и шелковом галстуке, поскольку форменный носить изгою, признанному виновным в том, что поднял руку на брата-офицера, носить не положено. Что сделал он с поднятой рукой, не ясно, но, если опыт Манди что-то да значит, маловероятно, что рука эта просто опустилась. У гарнизонных ворот лицо часового, который всегда встречал Манди лучезарной улыбкой, напоминает гранитную маску, а Айя стоит такая же бледная, как все призраки, иногда являющиеся ей, которых она боится. Ахмед, Омар и Али кричат, машут руками и бегут вслед за грузовиком, но Рани среди них нет. В аккуратном платье брауни-гайдов,[17] с заплетенными в косички черными волосами, она сгибается пополам на обочине, с прижатыми друг к дружке ногами, и, закрыв лицо руками, рыдает.

Корабль отплывает из Карачи в темноте, и пока не пришвартуется в Англии, в каюте тоже царит темнота, поскольку майор стыдится своего лица после того, как увидел свою фотографию в местной прессе. Скрываясь от сына, пьет виски в каюте и ест только под сильным нажимом мальчика. Мальчик берет на себя все заботы об отце, приглядывает за ним, выполняет поручения, заранее просматривает выходящую на корабле газету, чтобы на глаза отца не попалось что-нибудь лишнее, выводит его на палубу на прогулки перед рассветом и вечером, когда все пассажиры переодеваются к обеду. Лежа на спине на своей койке, докуривая бирманские сигары отца, считая бронзовые заклепки на тиковых переборках, слушая жалобы отца на шум двигателей или гадая о том, что же случилось с героями Редьярда Киплинга, он грезит о Рами и плывет к незнакомой ему родине из далекой страны, которую отец по-прежнему называет Индией.

А майору, терзаемому душевной болью, есть что сказать о его обожаемой, теперь покинутой навсегда Индии, и многое становится для Манди сюрпризом. Теперь майору более нет нужды притворяться и скрывать свое мнение, вот он и говорит, что смертельно оскорблен молчаливым попустительством, проявленным его страной при Разделе. Он обрушивает проклятия на головы этих мерзавцев в Вестминстере. Все происшедшее – их вина, включая и то, что они сделали с семьей Айи. Майор словно перекладывает собственную вину на их плечи. Кровавая резня, насильственное переселение, крах закона, порядка, центральной власти – следствия не национальной непримиримости, но пренебрежения, манипулирования, жадности, продажности и трусости английской колониальной администрации. Лорд Маунтбеттен, последний генерал-губернатор Индии, о котором ранее майор не говорил дурного слова, в пропитанной парами виски атмосфере маленькой каюты становится Шакалом. «Если бы этот Шакал не торопился с Разделом, зато поспешал с прекращением резни, он мог бы спасти миллион жизней. Два миллиона». Достается и Эттли,[18] и сэру Стаффорду Криппсу.[19] Они называли себя социалистами, но на самом деле были такими же снобами, как все остальные.

– Что же касается Уинстона Черчилля, если б ему дали волю, он бы натворил больше, чем все остальные, вместе взятые.

– И знаешь почему, малыш? Знаешь почему?

– Нет, сэр.

– Он думал, что индусы – стадо баранов, вот почему. Пори их, вешай, учи Библии. И чтоб я никогда не слышал от тебя хорошее слово об этом человеке, ты меня понял, малыш?

– Да, сэр.

– Дай мне виски.

Еретические выпады майора, возможно, не лишены интеллектуальных ограничений, но их воздействие на Манди в этот критический момент его жизни сравнимо со вспышкой молнии. Он вдруг видит Айю, которая, сцепив руки, стоит среди всех ее убиенных родственников. Он вспоминает докатывающиеся до него слухи о массовых убийствах, за которыми следовала не менее массовая месть. Так, значит, злодеями в той истории являлись англичане, не только индусы! Он вспоминает насмешки, которыми его, английского мальчика, осыпали Ахмед, Омар и Али. Слишком поздно понимает, что должен благодарить их, раз все ограничились только насмешками. Он видит Рами и удивляется, что ради любви она сумела преодолеть переполнявшее ее отвращение к нему. Изгнанный из страны, которую любит, раздираемый муками пубертатного периода, с каждым днем и ночью приближающийся к виноватой стране, которую никогда не видел, но должен называть родиной, Манди впервые в жизни сталкивается с радикальной переоценкой колониальной истории.

* * *

Англия, которая встречает юного Манди, – залитое дождем кладбище для живых мертвецов, освещенное сорокаваттной лампой. Средневековая, из серого камня школа-интернат пахнет раствором для дезинфекции и управляется мальчишками-квислингами и деспотами-взрослыми. В доме номер два, в Долине, отец готовит несъедобное жаркое и сознательно деградирует. Поскольку туземного квартала красных фонарей в Уэйбридже нет, он пользуется услугами взбалмошной шотландки-домоправительницы, миссис Маккечни, вечно двадцатидевятилетней, которая, пренебрежительно морщась, делит его постель и полирует последние из оставшихся индийских серебряных шкатулок, пока они загадочно не исчезают одна за другой. Но взбалмошная миссис Маккечни никогда не гладит Манди по щеке, как гладила Айя, не рассказывает героических историй о Мухаммеде, не держит руку между своими, пока он не заснет, не заменяет потерянный талисман из тигровой кожи, отгоняющий ночные ужасы.

Определенный в школу-интернат, спасибо наследству далекой тетушки и стипендии, положенной детям армейских офицеров, Манди вначале недоумевает, потом ужасается. Слова майора, произнесенные на прощание, разумеется, с самыми добрыми намерениями, совершенно не подготовили его к тому, с чем пришлось столкнуться в этой новой для него жизни. «Всегда помни, что твоя мать наблюдает за тобой, малыш, и, если человек причесывается на людях, беги от него, словно от огня», – напутствует его отец, обнимая на прощание. Сидя в поезде, изо всех сил пытаясь ни на секунду не забыть о том, что мать наблюдает за ним, Манди напрасно ищет маленьких нищих, прижимающихся к стеклам, или железнодорожные платформы, на которых штабелями лежат в саванах трупы умерших своей смертью – не убитых, с закрытыми головами, или мужчин, причесывающихся на людях. Коричнево-серые долины и далекие синие хребты заменяются залитыми водой полями и загадочными надписями: «Добро пожаловать в Сильную страну».

По прибытии в место заключения бывший белый божок и герой сразу же превращается в парию. К окончанию первого семестра его определяют в выродка из колоний, передразнивают его акцент. К ярости своих соучеников, он везде высматривает змей. А когда слышит, как бурчат древние то ли водопроводные, то ли канализационные трубы, ныряет под парту с криком: «Землетрясение!» В банные дни он вооружается старой теннисной ракеткой, чтобы отгонять падающих с потолка летучих мышей, а когда звонит колокол, созывая на службу, спрашивает вслух, не его ли зовет муэдзин. Во время утренних пробежек, цель которых – успокоить либидо, осведомляется, указывая на кружащих в небе дорсетских ворон, не воздушные ли это змеи.

Наказания, которые он буквально притягивает, не останавливают его. Во время вечерних занятий он бормочет полузабытые суры из Корана, которым учила его Айя, а когда звенит сигнал отбоя, его, в халате, могут застать в умывальной общежития перед треснутым зеркалом, где он пристально разглядывает лицо, в надежде найти признаки потемнения кожи, подтверждающие тайную убежденность в том, что его мать – не англо-ирландская аристократка, а последовательница Аллаха. Как бы не так: он – Презираемый, приговоренный к пожизненному заключению с личиной белокожего, задавленного чувством вины английского джентльмена завтрашнего правящего класса.

Его единственный духовный союзник – такой же отверженный, как и он сам: величественный, нестареющий, застенчивый, седоволосый беженец, в очках без оправы и мешковатом костюме, который ведет факультативные занятия немецкого и игры на виолончели и живет один в домике на Бристоль-роуд, где снимает комнату. Зовут его мистер Мэллори. Манди находит его в чайной на Хай-стрит, где тот читает какую-то книгу. В это самое время идет совещание учителей, так почему мистер Мэллори на нем не присутствует?

– Потому что я не состою в штате, мистер Манди, – объясняет он, закрывает книгу и выпрямляется. – Возможно, когда я повзрослею, меня туда и зачислят. Но пока я учитель временный. Постоянно временный. Хотите кусок торта? Я вас приглашаю, мистер Манди.

На той же неделе Манди записывается на дополнительные занятия игры на виолончели, немецкой грамматики и немецкого разговорного. «Я это сделал, потому что очень люблю музыку, а немецкий язык – это, в определенном смысле, музыка в литературе», – пишет он майору и просит отца добавить пятнадцать фунтов к ежегодным затратам на обучение.

Майор отвечает тут же, телеграммой. «Твое решение одобряю всем сердцем. Твоя мать была музыкальным гением. Если он родственник Мэллори, который взял штурмом Эверест, то сделан из превосходного человеческого материала. Спроси его и доложи. Манди».

Мистер Мэллори, увы, не сделан из превосходного человеческого материала, во всяком случае, того, что представляется превосходным майору. На самом деле он – доктор Гуго Мандельбаум, родом из Лейпцига, и в горы его совершенно не тянет. «Но не рассказывайте об этом мальчикам, мистер Манди. Им фамилия Мандельбаум – лишний повод для насмешек», – и он смеется и кивает седой головой со смирением человека, над которым уже вдосталь насмеялись.

С виолончелью ничего не получается. Поначалу доктора Мандельбаума заботит только смычок. В отличие от англиканского миссионера в Мюрри с пальцами Манди он ведет себя так, будто они – оголенные электрические провода, осторожно прикладывает их к нужным точкам, чтобы тут же отпрыгнуть к противоположной стене. Но к концу пятого урока выражение лица мистера Мандельбаума изменяется: если ранее его главной заботой была техника, то теперь он просто жалеет Манди как человека, взявшегося не за свое дело. Сев на вращающийся стул у рояля, он переплетает пальцы рук, склоняется над ними.

– Мистер Манди, музыка – не ваше убежище, – наконец объявляет он очень даже торжественно. – Возможно, позже, когда вы испытаете эмоции, которые выражает музыка, она станет вашим убежищем. Но уверенности в этом пока нет. Поэтому будет лучше, если вы станете искать спасение в языке. Овладеть другим языком, говорит нам Шарлемань,[20] все равно что овладеть чужой душой. Немецкий – как раз такой язык. Как только он окажется у вас в голове, вы сможете уходить в него в любое время, вы сможете закрывать дверь, у вас появится убежище. Вы позволите мне прочитать вам маленькое стихотворение Гете? Иногда Гете такой непорочный. Он был непорочным в вашем возрасте. И снова стал им, достигнув моего. Вот я и хочу прочитать вам на немецком самое прекрасное маленькое стихотворение, а потом скажу, о чем в нем идет речь. И к нашей следующей встрече вы выучите это маленькое стихотворение.

Доктор Мандельбаум декламирует самое прекрасное и самое короткое стихотворение на немецком, потом его перевод: «Горные вершины спят во тьме ночной… подожди немного, отдохнешь и ты». Виолончель отправляется в шкаф доктора Мандельбаума, где он держит и мешковатый костюм. А Манди, который уже возненавидел виолончель, но еще не привык к слезам, плачет и плачет от стыда, видя, что ее убирают, тогда как доктор Мандельбаум сидит у окна с тюлевыми занавесками, глядя в книгу, набранную готическим шрифтом.

Тем не менее происходит чудо. По окончании пары семестров у доктора Мандельбаума появляется ученик-звезда, а Манди находит свое убежище. Гете, Гейне, Шиллер, Эйхендорф[21] и Мёрике[22] становятся его лучшими друзьями. Он читает их, вместо того чтобы готовить домашние задания, берет в кровать, чтобы читать под одеялом при свете фонарика.

– Итак, мистер Манди, – гордо говорит доктор Мандельбаум, нарезая шоколадный торт, который купил, чтобы отметить успех Манди на экзамене, – сегодня мы оба беженцы. Ибо, пока человечество пребывает в цепях, возможно, все хорошие люди на земле – беженцы. – Только говоря на немецком, как сейчас, он позволяет себе комментировать порабощение одних другими. – Мы не можем жить в башне из слоновой кости. Уютное неведение – не выход. В немецких студенческих обществах, ни в одно из которых меня не приняли, произносили тост: «Лучше быть саламандрой и жить в огне».

А после этого зачитывает ему строки из драмы Лессинга[23]«Натан Мудрый». Манди уважительно кивает, вслушиваясь в мелодичность этого прекрасного голоса, словно это музыка, которую он когда-нибудь поймет.

– А теперь расскажите мне об Индии, – просит доктор Мандельбаум и в свою очередь закрывает глаза, слушая истории Айи.

Периодически, захваченный желанием исполнить родительский долг, майор без предупреждения появляется в школе, опираясь на тяжелую трость из вишневого дерева, инспектирует гарнизон и ревет. Если Манди играет в регби, он ревет, требуя, чтобы тот переломал ноги соперникам; если в крикет – разнести калитку. Его визиты заканчиваются резко: разъяренный поражением, он обзывает тренера сосунком, за что его, не впервые в жизни, выводят с поля. За воротами школы бушуют Ревущие шестидесятые, зато на ее территории царят тишь да гладь. Дважды в день на церковной службе воздают хвалу тем выпускникам школы, которые погибли ради ныне живущих, ставят белого человека выше тех, у кого другой цвет кожи, проповедуют целомудрие юношам, которые находят сексуальные стимулы даже в передовицах «Таймс».

И хотя притеснения, которым подвергается Манди в руках своих тюремщиков, усиливают его презрение к ним, он не может заставить себя взбунтоваться. Его настоящий враг – добросердечность и неугасимое желание быть частью чего-то. Возможно, только те, кто рос без матери, могут осознать пустоту, которую он должен заполнить. Изменение официального отношения к нему Тонкое и незаметное. Одно за другим его проявления непокорности остаются незамеченными. Он курит в самых опасных местах, но никто его не ловит, не унюхивает запаха табака в дыхании. Он читает молитву в часовне, пьяный от пинты пива, выпитой залпом у двери черного хода соседнего бара, но его не секут розгами, наоборот, хвалят и предлагают продолжать в том же духе. И это еще не все. Пусть в регби проку от него нет, в крикете он быстро попадает в первую команду школы и уже там становится звездой. Более никто не числит его в изгоях. В ужасной школьной постановке «Рядового человека»[24] он получает главную роль. Так что школу он покидает, купаясь в лучах нежеланной славы и, благодаря доктору Мандельбауму, со стипендией на продолжение изучения современных языков в Оксфорде.

– Дорогой мальчик.

– Отец.

Манди дает майору время собраться с мыслями. Они сидят в оранжерее суррейской виллы, и, как обычно, идет дождь. Затушевывает серебристые ели в забытом хозяином саду, каплями воды скатывается по рассохшимся французским окнам, натекает лужицами на растрескавшихся плитках пола. Взбалмошная миссис Маккечни уехала в отпуск в Абердин. День катится к вечеру, и майор, пропустив последний стакан за ленчем, предвкушает первый, который выпьет за обедом. Золотушный ретривер портит воздух и тихонько рычит у ног майора. Кое-где стеклянные панели выбиты, но оно и к лучшему, потому что в последнее время у майора развился страх перед замкнутым пространством. Согласно его последнему приказу, ни двери, ни окна в доме не запираются. Если он понадобится этим мерзавцам, с удовольствием сообщает он поредевшей аудитории в «Золотом лебеде», они знают, где смогут его найти; и постукивает по полу тяжелой тростью из вишневого дерева, с которой теперь неразлучен.

– Ты принял решение, не так ли, мой мальчик? Поставил на немецкий? – и майор затягивается бирманской сигарой.

– Думаю, да, благодарю вас, сэр.

Майор и ретривер обдумывают услышанное. Первым заговаривает майор.

– Приличные войсковые части существуют и теперь, знаешь ли. Не все пошло псу под хвост.

– Тем не менее, сэр.

Вновь долгая пауза.

– Полагаю, гунны опять пойдут на нас, как думаешь? С последнего шоу прошло двадцать лет. Они практически готовы к следующему, заверяю тебя.

Опять тишина, пока лицо майора не освещает лучезарная улыбка.

– Ну, как скажешь, малыш. Вина на твоей матери.

Не в первый раз за последние месяцы Манди тревожится за психику отца. Моя бедная мать несет ответственность за грядущую войну с немцами? Как такое может быть?

– Эта женщина щелкала языки, как мы – орешки. Хинди, пенджабский, урду, телугу, тамильский, немецкий.

Манди изумлен.

– Немецкий?

– И французский. Писала, говорила, пела. Музыкальный слух. Характерный для всех Стэнхоупов.

Манди рад это слышать. Благодаря доктору Мандельбауму он получил доступ к секретной информации и теперь знает, что немецкий язык – красивый, поэтичный, музыкальный, логичный, с отменным чувством юмора и романтической душой, но тому, кто не может его расшифровать, осознать это нет никакой возможности. За исключением таблички «ДЕРЖИСЬ ПОДАЛЬШЕ» на входной двери, в нем есть все, о чем может мечтать девятнадцатилетний Steppenwolf,[25] ищущий культурного убежища. Теперь же в его пользу говорят и гены. И какие могут быть сомнения в том, что немецкий язык – призвание, определенное судьбой? Без знания немецкого он бы никогда не записался на еженедельные занятия по изучению Библии в переводе епископа Вулфилы. А если бы не записался, то на третий день своего первого семестра не оказался бы бок о бок, на диване в Северном Оксфорде, с тщедушной венгеркой-полиглотом, которая зовется Ильзе и берет на себя труд просветить воспитывавшегося без матери, выросшего до шести футов и четырех дюймов девственника в вопросах секса. Интерес Ильзе к Вулфиле, как и у Манди, случаен. После академического тура по Европе она оказалась в Оксфорде, чтобы расширить свои знания о корнях современного анархизма. Но каким-то образом в перечень предметов, на которые она записалась, попал и Вулфила.

* * *

Вызванный темной ночью на суррейскую виллу, Манди держит на коленях влажную от пота голову отца и наблюдает, как тот отхаркивает последние остатки загубленной жизни, тогда как миссис Маккечни курит на лестничной площадке. На похороны приходят друг-алкоголик, который при этом и солиситер,[26] безработный полиграфист, хозяин и все завсегдатаи «Золотого лебедя». Миссис Маккенчи, по-прежнему двадцатидевятилетняя, стоит у отрытой могилы, по всем статьям мужественная шотландская вдова. На дворе лето, и она в черном шифоновом платье. Ленивый ветерок ласково прижимает материю к телу, подчеркивая отменную грудь, да и остальные достоинства. Прикрывая рукой рот, она шепчет Манди с такого близкого расстояния, что ее губы буквально касаются нежных волосков в ухе:

– Посмотри, что бы ты мог получить, если бы вежливо попросил. – Голос звучит насмешливо, и, чтобы окончательно вогнать Манди в краску, она ненароком проводит рукой по той части брюк, под которой скрывается детородный орган.

Вернувшись в свою комнату в общежитии колледжа, потрясенный Манди проводит инспекцию доставшегося ему наследства: один комплект красно-белых шахматных фигурок из слоновой кости, многие повреждены; один армейский ранец с шестью рубашками, сшитыми фирмой «Ранкен-энд-компани, лимитед», Восточная Калькутта, 1770, по разрешению Его высочества короля Георга V, с отделениями в Дели, Мадрасе, Лахоре и Мюрри; одна латунная фляжка, сильно помятая, в компании которой так хорошо сидится под азадирахтой индийской на закате дня; один перочинный нож; бирманские сигары; один гуркхский церемониальный кинжал с гравировкой по кривому лезвию «Доблестному другу»; один переживший многие поколения твидовый пиджак без указания изготовителя; один том «Избранных произведений Редьярда Киплинга» с измятыми и загнутыми страницами и один тяжелый кожаный чемодан с бронзовыми нашлепками по углам, найденный спрятанным или забытым под грудой пустых бутылок в гардеробе в спальне майора.

Закрытый на замок.

Без ключа.

Несколько дней он держит чемодан под кроватью. Он – единственный хозяин судьбы чемодана, во всем мире только ему известно о существовании сего предмета. Он станет невероятно богатым? Унаследует «Бритиш-американ тобакко»?[27] Узнает все тайны исчезнувших Стэнхоупов? Вооружившись ножовкой, позаимствованной у плотника общежития, он проводит вечер, пытаясь вырезать замок. В отчаянии кладет чемодан на кровать, выхватывает церемониальный гуркхский кинжал из расшитых ножен и решительным движением вырезает в крышке круг. Когда отбрасывает его, в нос ударяют запахи Мюрри на закате и пота на шее Рами в тот момент, когда она сидит рядом с ним на корточках и всматривается в скалистое дно пруда.

Официальные армейские бумаги: английские, индийские, пакистанские.

Выцветшие указы о присвоении Артуру Генри Джорджу Манди званий второго лейтенанта, лейтенанта, капитана, майора.

Одна пожелтевшая, отпечатанная на машинке программка «Белоснежки» в постановке «Пешаварской труппы», где среди прочего указано, что роль Доупи исполнил Э. А. Манди.

Письма впавших в тоску банковских управляющих касательно «расходов на столовую и других долгов, которые не может покрыть этот счет».

Каллиграфически выписанный протокол заседания военного трибунала, прошедшего в Мюрри в сентябре 1956 года, подписанный уоррен-офицером Джи. Пи. Сингхом, судебным клерком. Обвиняемый признался в совершении преступления, защитник не потребовался. Заявление друга обвиняемого: «Майор Манди напился. Обезумел. Он искренне сожалеет о содеянном и отдает себя на милость суда».

Не так быстро. Извините, но ничего не ясно. Какие действия? Какая милость?

Краткое изложение обвинения, представленное в суд, но не зачитанное. Обвинением установлено, и обвиняемый с этим согласился, что

«майор Манди, выпивая в офицерской столовой, принял на свой счет некие слова, игриво сказанные капитаном Греем, уважаемым английским офицером, техническим специалистом, прибывшим в командировку из Лахора. Схватив вышеуказанного уважаемого офицера за лацканы кителя, майор Манди, грубо нарушив нормы поведения и армейскую дисциплину, трижды ударил капитана головой в лицо, вызвав обильное кровотечение, потом целенаправленно нанес удар коленом в пах и, сопротивляясь попыткам других офицеров сдержать его, выволок капитана на веранду. А там нанес множество ударов кулаками и ногами, которые поставили под угрозу саму жизнь капитана, не говоря уже об армейской карьере».

О словах, которые игриво произнес капитан, более не упоминается. Поскольку обвиняемый не привел их в свою защиту, суд не считает нужным повторять их. «Он напился. Он искренне сожалеет о содеянном». Конец защите, конец карьере. Конец всему. Кроме загадки.

Одна толстая папка, с написанным чернилами рукой майора словом «ПАПКА». Почему? Можно ли писать слово «КНИГА» на книге? Да, пожалуй. Манди раскладывает содержимое папки на покрывале. Одна фотография, размером в 1/4 долю листа, в картонной рамке с позолотой. Члены англо-индийской семьи с множеством слуг стоят плотной группой на лестнице, ведущей к колониальному особняку со многими колоннами, построенному у подножия холмов в Верхней Индии и окруженному ухоженными лужайками с цветочными клумбами и кустарниками. На каждой колонне полощется «Юнион Джек». По центру группы – надменный белый мужчина в строгом костюме. Рядом с ним – надменная, без тени улыбки, белая женщина, в кардигане и джемпере из одинаковой шерсти и плиссированной юбке. Двое белых сыновей застыли по обе стороны родителей, оба в итонских костюмах.[28] К сыновьям примыкают белые дети и взрослые различных возрастов. Скорее всего, тетушки, дядья, кузены и кузины. Ступенькой ниже расположились слуги в униформе. Место каждого определено цветом кожи: самые белые – по центру, самые темные – с краю. Надпись на фотографии гласит: «Семья Стэнхоупов дома, в День победы в Европе, 1945. БОЖЕ, ХРАНИ КОРОЛЯ».

Полностью отдавая себе отчет в том, что рядом незримо присутствует душа матери, Манди берет фотографию и подставляет под включенную настольную лампу, пристально всматривается в женскую половину семьи Стэнхоупов, пытаясь вычислить высокую англо-ирландскую аристократку, щелкающую иностранные языки, словно орешки, которая в не столь уж отдаленном будущем должна стать его матерью. Особо он ищет признаки достоинства и эрудиции. Видит матрон с яростным взглядом. Вдовствующих особ, уже перешагнувших детородный возраст. Хмурящихся девушек-подростков с детским жирком и косичками. Кого не видит, так это потенциальной матери. Перед тем как отложить фотографию, переворачивает ее обратной стороной и обнаруживает короткую надпись, коричневыми чернилами, авторство которой, судя по почерку, принадлежит не майору. Писала полуграмотная девушка, возможно, одна из подростков, буквы аж прыгают от волнения. «Я – это та, которая с закрытыми глазами, типпично!!!»

Подписи нет, но волнение заразительно. Вернувшись к фотографии, Манди вновь изучает ее в поисках пары закрытых глаз, английских или индийских. Но закрытых очень много, все из-за солнца. Он кладет фотографию на покрывало, роется в содержимом папки и выбирает, скорее всего неслучайно, стопку писем, перетянутых бечевкой. Опять переворачивает фотографию. Сравнивает почерк. Автор у писем и надписи на обратной стороне рамки один, сомнений в этом нет. Манди раскладывает письма на покрывале. Их шесть. Самое длинное – из восьми непронумерованных страниц. Буквы-каракули, масса ошибок. Достоинство и эрудиция определенно не просматриваются. Первые начинаются «Мой ненаглядный» или «О, Артур», но тон быстро меняется:

«Артур, черт побери, из любви к Богу послушай меня!

Мерзавиц, который мне это сделал, тот самый мерзавиц, которому Нелл с радостью отдалась, ты обольстил меня и не вздумай этого отрицать, Артур. Если я приеду домой обесчесченная, отец меня убьет. Меня встретят, как проститутку, прижившую ребенка без брака. Его надо кормить и меня отдадут монахиням, которые, я слышала, в наказанее отберут у меня младенца. Если я останусь в Индии, мне просто придешься торговать телом на рынке. Видит Бог, я лучше бросушь в Ганг. Исповедь здесь небезопасна, все небезопасно, этот грязный козел М'Гроу или расскажет все леди Стэнхоуп, или полезет мне под юбку, а домоправительница тарашится на мой живот так, словно я украла у нее ленч. „Вы, случайно, не беременны, горничная Нелли?“ Господи, помоги мне, сделай так, чтобы мисис Ормрод думала, что все дело в хороший еде, которой кормят слуг. Но как долго она будет этому верить, Артур, если я на шестом месяце и продолжаю раздуваться? И я играла Святую Деву Марию в рождественной постановке, на Рождество, Артур! Но со мной это проделал не Святой Дух, не так ли? Это был ты!

У МЕНЯ ЧЕРТОВА ДВОЙНЯ АРТУР. Я СЛЫШУ КАК ВНУТРИ МЕНЯ БЬЮТСЯ ИХ СЕРДЦА!»


Манди нужно увеличительное стекло. Он занимает его у студента-первокурсника, который живет на его лестничной площадке и собирает марки.

– Извини, Сэмми, мне надо кое-что рассмотреть.

– В гребаную полночь?

– Получается, что да.

Он сосредотачивает внимание на нижней ступеньке и ищет высокую девушку в униформе горничной с закрытыми глазами. Найти ее не составляет труда. Она – веселый ребенок-переросток, со множеством черных кудряшек на голове, и ее ирландские глаза закрыты, как и было написано на обороте фото. И, если бы Манди надел униформу горничной, черный парик и крепко закрыл глаза от яркого индийского солнца, выглядел бы он именно так, потому что: «Я в том же возрасте, – думает он. – И у нее та же дурацкая, не сползающая с лица улыбка, какой улыбаюсь и я, разглядывая ее через увеличительное стекло, ибо ближе к ней мне никогда не быть».

«Может, и буду, если прямо сейчас повешусь», – приходит другая мысль.

«Может, ты так улыбаешься из застенчивости, потому что очень высокая».

«И я вижу, пристально вглядевшись в тебя, что в твоей душе тоже живет что-то бунтарское».

«Что-то импульсивное, доверчивое и веселое, а потому ты очень похожа на высокую, белую, повзрослевшую Рами».

«Что-то гораздо более близкое мне по духу, чем заносчивая, высокомерная, величественная и эрудированная аристократка, которую выдавали за мою мать с того самого момента, как появилась возможность мне лгать».

* * *

«„Лично и конфиденциально“

Дорогой капитан Манди!

Я уполномочен леди Стэнхоуп обратить Ваше внимание на Ваши обязательства перед мисс Нелли О'Коннор, которая служит горничной у Ее светлости. Ее светлость просит сообщить Вам следующее: если положение мисс О'Коннор не будет немедленно урегулировано и Вы не поступите, как должно поступать в подобной ситуации офицеру и джентльмену, ей не останется иного выхода, кроме как поставить в известность командира вашей части.

Искренне Ваш,

Личный секретарь леди Стэнхоуп».


Одно свидетельство о браке, подписанное англиканским викарием Дели, похоже, в спешке.

Одно свидетельство о смерти, подписанное тремя месяцами позже.

Одно свидетельство о рождении, датированное тем же днем: Эдуард Артур Манди пожаловал в этот мир. Он родился, к его удивлению, не в Мюрри, а в Лахоре, где умерли его мать и сестра-близняшка.

Манди без труда находит неизвестный член уравнения. Ему уже понятно, какие слова «игриво сказаны» капитаном Греем. «Манди? Манди? Уж не вы ли обрюхатили горничную Стэнхоупов?» Признав себя виновным, майор добился того, что в суде эти слова не озвучивались. Но только в суде. Письмо секретаря могло быть личным и конфиденциальным, но у Стэнхоупов слишком много слуг, чтобы сохранить случившееся в тайне. Перед его мысленным взором возникает обезумевший майор, осыпающий ударами капитана, разворошившего прошлое. Манди ищет в своем сердце подобающую случаю ярость, злость, упреки, которые мог бы бросить в лицо отцу, но испытывает только бесконечную жалость к двум бессловесным душам, попавшим в клетку приличий своего времени.

Почему он лгал мне все эти годы?

Считал, что недостоин меня.

Думал, что она недостойна.

Испытывал сожаление и чувство вины.

Хотел, чтобы я гордился хотя бы кем-то из родителей.

И причина тому любовь.

Чемодан с бронзовыми нашлепками на углах хранит еще один секрет: коробочку, обтянутую потрескавшейся кожей с золотым крестом, в которой лежит наградной лист Пакистанского министерства обороны, подписанный через шесть месяцев после рождения Манди. Командуя отрядом, рискуя собственной жизнью и стреляя с бедра из автомата, майор Артур Генри Джордж Манди положил на землю двадцать всадников противника, за что и стал кавалером пакистанского чего-то там чести. Сама награда, если ее и вручили майору, из коробочки исчезла. Должно быть, майор ее продал, чтобы купить выпивку.

Забрезжила заря. Глотая слезы, которые наконец-то текут по щекам, Манди прикрепляет к стене над кроватью наградной лист, рядом с ним – фотографию празднующих Победу Стэнхоупов и их домочадцев, забивая гвоздики каблуком ботинка.

* * *

Радикальные принципы Ильзе, как и ее сладострастное маленькое тело, неукротимы, и проходящего инициацию Манди можно простить за то, что он не замечает разницы. С какой стати ему волноваться, что о Михаиле Бакунине он знает даже меньше, чем об особенностях женской анатомии? Ильзе обеспечивает ему ускоренное обучение по обеим дисциплинам, и, пожалуй, невежливо отдавать себя целиком одной из них, пренебрегая другой. Если она обрушивается на государство, считая его инструментом тирании, Манди всецело с ней соглашается, хотя на государство в такой ситуации ему глубоко плевать. Если она глаголет об индивидуализме, превозносит возрождение культа индивидуальности и главенство индивидуума и обещает освободить Манди от смиренности, связывающей его по рукам и ногам, он умоляет ее незамедлительно этим заняться. А то, что одновременно она говорит и о радикальном коллективизме, его совершенно не тревожит. Как-нибудь он свяжет одно с другим. Если она читает вслух Лейинга или Купера, пока он дремлет на ее голом животе, одобрительный кивок едва ли может быть воспринят за тяжелый труд. И если занятия любовью она ставит выше занятий войной, в свободное от анархизма и индивидуализма время Ильзе еще и убежденная пацифистка, он готов заряжать для нее свой мушкет в любое время дня и ночи, пока ее нетерпеливые пятки барабанят ему по спине на мате из волокна кокосовой пальмы в комнатке общежития Сент-Хьюза,[29] куда джентльменов пускают от 4 до 6 часов пополудни, на чай с сэндвичами при открытой двери. И что может быть более успокаивающим на фоне временно утоленной страсти, чем разделенное видение социального рая, законы которого – результат добровольной взаимной договоренности всех заинтересованных сторон.

Однако из этого нельзя делать вывод, что Тед Манди безразличен к идеям Нового Иерусалима, которые открывает перед ним Ильзе. В ее искрящемся радикализме он находит не только слова и мысли достопочтенного доктора Мандельбаума, но и свидетельства собственного неприятия многого из того, что являет собой Англия. Праведные идеи девушки он принимает как свои. Он – гибрид, номад, человек без малой родины, родителей, собственности, жизненной цели. Он – замороженный младенец, который только-только начал оттаивать. Иной раз, шагая на лекцию или в библиотеку, он сталкивается с бывшим однокашником в пиджаке спортивного покроя, брюках из кавалерийского твила[30] и начищенных коричневых ботинках. Оба чувствуют себя неловко и после обмена несколькими ничего не значащими фразами разбегаются в разные стороны. «Господи, этот Манди, – угадывает он их мысли. – Он же совершенно съехал с катушек». И они правы. По большей части действительно съехал. Он не состоит ни в «Буллингдоне»,[31] ни в «Гридироне», ни в «Каннинге»,[32] ни в «Юнионе».[33] Если уж появляется на политических сборищах, то борется с ненавистными правыми. Несмотря на немалый рост, его любимая позиция вне объятий Ильзе – сидеть, скрестив ноги и подтянув колени к ушам, в комнате, битком набитой леваками, и слушать божественное писание от Торо, Гегеля, Маркса и Лукача.

А тот факт, что не убеждают его эти интеллектуальные аргументы, что воспринимает он их как музыку, которую не может сыграть, а не как железную логику, за которую они выдаются, не имеет ровно никакого значения. Его не страшит принадлежность к маленькой группке храбрецов. Когда Ильзе участвует в марше, Манди, большой любитель в чем-либо поучаствовать, всюду сопровождает ее, на рассвете садится в поезд в Глостер-Грин, вооружившись батончиками «Марс», которые она любит, аккуратно завернутыми сандвичами с салатом и яйцами, приобретенными на рынке, и термосом с томатным супом, вот где становится незаменимым ранец майора. Плечом к плечу и часто рука в руке они маршируют, протестуя против поддержки Гарольдом Вильсоном вьетнамской войны и, поскольку они лишены возможности высказать свое несогласие в парламенте, называют себя внепарламентской оппозицией. Они маршируют по Трафальгарской площади, протестуя против апартеида, и сочиняют страстные декларации в поддержку американских студентов, сжигающих призывные повестки. Они кучкуются в Гайд-парке, где их вежливо рассеивает полиция, и чувствуют себя страшно оскорбленными. Но сотни вьетнамцев умирают каждый день, разорванные бомбами, сожженные напалмом, выброшенные из вертолетов во имя демократии, и сердцем Манди с ними, так же, как Ильзе.

В знак протеста против захвата власти в Греции полковниками, поддержанными ЦРУ, и пыток и убийств греческих левых, они без особого результата толкутся около лондонского отеля «Кларидж», в котором, по слухам, останавливались полковники во время их тайного визита в Лондон. Никто не выходит, чтобы услышать их насмешки. Ничего не боясь, они приходят к греческому посольству под транспарантами «Спасите Грецию сейчас». И испытывают чувство глубокого удовлетворения, когда атташе высовывается из окна и кричит: «В Греции мы бы вас расстреляли!» Вернувшись в Оксфорд в целости и сохранности, они все еще слышат посвист воображаемых пуль.

Во время зимнего семестра, это правда, Манди находит время поставить на немецком пьесу Бюхнера[34]«Войцек», но ее радикализм не вызывает сомнений. А летом, где-то даже удивляясь самому себе, первым бросает мяч за свой колледж в матче по боулингу, а потом наверняка долго бы отмечал победу с игроками, если б не напомнил себе о других обязанностях.

Родители Ильзе живут в Хендоне,[35] на вилле с зеленой крышей и пластмассовыми гномами, удящими рыбу в садовом пруду. Ее отец – хирург-марксист с широким славянским лбом и вьющимися волосами, мать – пафицистка-психотерапевт, последовательница Рудольфа Штайнера.[36] Никогда в жизни Манди не встречал такой интеллигентной, широко мыслящей семейной пары. Вдохновленный примером, он просыпается как-то утром в своей комнате, охваченный решимостью предложить их дочери выйти за него замуж. И случай для этого представляется более чем подходящий. Заскучав от, по ее словам, сонных английских протестов, Ильзе какое-то время ищет кампус, где студенты показывают себя во всей красе, так же, как в Париже, Беркли или Милане. Ее выбор, после долгого копания в душе, падает на Свободный университет Берлина, колыбель нового мирового порядка, и Манди предлагает себя в сопровождающие, поскольку может провести год вне Оксфорда.

И, понятное дело, заявляет он, будет намного лучше, если они поедут как муж и жена.

Время для такого предложения выбрано, наверное, не столь удачно, как он предполагал, но Манди, захваченный большой идеей, слеп и глух к тактическим нюансам. Он только что сдал недельное сочинение о символическом значении света в произведениях менестрелей и чувствует себя хозяином положения. Ильзе, с другой стороны, вымоталась донельзя после двухдневного, не давшего никакого результата марша в Глазго, где компанию ей составлял Фергус, шотландский студент, изучающий историю рабочего класса, по ее словам, неисправимый гомосексуалист. Ее реакция на предложение Манди сдержанная, если не сказать презрительная. Женитьба? Эта идея не входила в число тех, которые они рассматривали, обсуждая Лейинга и Купера. Женитьба? Буржуазная свадьба, так? С официальной церемонией, проводимой представителем государства? Неужто Манди так далеко регрессировал в своем радикальном развитии, что готов получить благословение церкви? Она смотрит на него если не со злостью, то в глубокой печали. Пожимает плечами не так уж и грациозно. Требует время на раздумья, чтобы понять, удастся ли примирить столь экстраординарный шаг с ее принципами.

Днем позже Манди получает ответ. Его венгерский ангел, в одних носках, расставив ноги, стоит в углу комнаты, рядом с окном. Ее пацифистская анархистская гуманистическая радикальная филантропия иссякла. Кулаки сжаты, по пылающим щекам текут слезы.

– У тебя абсолютно буржуазное сердце, Тедди! – верещит она на английском с характерным для нее очаровательным акцентом. А потом добавляет: – Ты вот хочешь жениться, но ведь в сексе ты еще полнейший младенец!