"Мой Уитмен" - читать интересную книгу автора (Чуковский Корней Иванович)2Этим «космическим энтузиазмом» были ярко окрашены политические воззрения Уитмена. Он прославился как поэт демократии. Но можно ли удивляться тому, что и демократия приняла в его стихах грандиозный, вселенский масштаб? Демократия для него сродни океану и звездному небу и совсем не вмещается в рамки той реальной демократической партии, которая существовала в тогдашней Америке. Демократия встает перед ним как бесконечная цепь поколений, идущих по тысячелетней дороге. Он воспринимает ее, так сказать, в планетарном аспекте: Обращаясь к демократии, он говорит: «Только редкий космический ум художника, озаренный Бесконечностью, только он может постичь многообразные океанические свойства народа», — утверждает поэт в одной из своих позднейших статей. Этими «океаническими свойствами» была особенно дорога для него демократия родной страны: «Вы только подумайте, — писал он через несколько лет, — вы только вообразите себе теперешние Соединенные Штаты — эти 38 или 40 империй, спаянных воедино, эти шестьдесят или семьдесят миллионов равных, одинаковых людей, подумайте об их жизнях, страстях, будущих судьбах — об этих бесчисленных нынешних толпах Америки, которые клокочут, бурлят вокруг нас и которых мы — неотделимые части! И подумайте для сравнения, какое ограниченно-тесное поприще у поэтов старинной, да и нынешней Европы, как бы гениальны они ни были. Ведь до нашей эпохи они и не знали, не видели множественности, кипучести, небывалого биения жизни… Похоже на то, что космическая и динамическая поэзия широты и безбрежности, столь желанная душе человеческой, не существовала до наших времен».[5] В то время как писались эти строки, «одинаковость» миллионов американских сердец была уже разоблаченным мифом: быстрая дифференциация классов уже к середине шестидесятых годов сделала Соединенные Штаты ареной самой ожесточенной борьбы демократии батраков и рабочих с «демократией» богачей и стяжателей. Но Уитмен до конца своих дней оставался во власти иллюзий той далекой эпохи, когда он создавал свои первые песни. Правда, он никогда не закрывал глаз на пороки воспеваемой им демократии и не раз обличал их с беспощадною резкостью. «…при беспримерном материальном прогрессе, — писал он в своих „Демократических далях“, — общество в Штатах искалечено, развращено, полно грубых суеверий и гнило. Таковы политики, таковы и частные лица. Во всех наших начинаниях совершенно отсутствует или недоразвит и серьезно ослаблен важнейший коренной элемент всякой личности и всякого государства — совесть… Никогда еще сердца не были так опустошены, как теперь, здесь у нас, в Соединенных Штатах. Кажется, истинная вера совершенно покинула нас. Нет веры в основные принципы нашей страны (несмотря на весь лихорадочный пыл и мелодраматические визги), нет веры даже в человечество. Чего только не обнаруживает под разными масками проницательный взгляд! Ужасное зрелище. Мы живем в атмосфере лицемерия. Мужчины не верят в женщин, женщины — в мужчин. В литературе господствует презрительная ирония. Каждый из наших litterateurs только и думает, над чем бы ему посмеяться. Бесконечное количество церквей, сект и т. д., самые мрачные призраки из всех, какие я знаю, присвоили себе имя религии. Разговоры — одна болтовня, зубоскальство. От лживости, коренящейся в духе. — матери всех фальшивых поступков — произошло несметное потомство». И т. д., и т. д., и т. д. Но это не мешало поэту верить, что обличаемое им зло преходяще, что демократия сама искоренит эго зло в процессе своего непрерывного роста. Уитмену ни разу не пришлось усомниться в величии простого народа, народа-труженика, народа-творца, никогда не покидала его оптимистическая уверенность, что в конце концов этот народ создаст светлую демократию будущего, которая рано или поздно возникнет во всех странах земного шара и обеспечит человечеству счастье. Прибегая к своим любимым метафорам, он множество раз повторял, что уродства и пороки окружавшей его действительности есть нечто внешнее по отношению к демократии, нечто такое, что нисколько не связано с ее существом. «Это всего лишь недолговечный сорняк, который никогда не заглушит колосящейся нивы», это «морские отбросы», которые «всегда на виду, на поверхности». «Лишь бы самая вода была глубока и прозрачна. Лишь бы одежда была сшита из добротной материи: ей не повредят никакие позументы и нашивки, никакая наружная мишура; ей вовеки не будет сносу». К созданию всемирного содружества, всемирного братства народов он звал в своих стихах неустанно: Чуть только укоренится в народе эта неизбежная дружба-любовь, его не победят никакие враги. Влечение Уитмена к этой самоотверженной демократической дружбе не было ограничено национальными рамками. В том-то и сказывается величие Уитмена, что в ту пору, когда заносчивое бахвальство перед всеми другими народами было свойственно многим слоям американского общества, он, Уитмен, включил, так сказать, в орбиту своей «магнетической дружбы» и русских, и японцев, и немцев, отделенных от него океанами. Они, писал он, говорят на других языках, - Недавно найдены черновые наброски поэта, заготовки для задуманных стихов, среди них есть листок, где каждая строка — о России. Там же рукою Уитмена записано — английскими буквами — несколько русских слов. «Так как заветнейшая моя мечта, — писал он одному незнакомцу, пожелавшему перевести его на русский язык, — заключается в том, чтобы поэмы и поэты стали интернациональны и объединяли все страны земного шара теснее и крепче, чем любые договоры и дипломаты, так как подспудная идея моей книги — задушевное содружество людей (сначала отдельных людей, а потом, в конечном итоге, всех народов земли), я буду счастлив, что меня услышат, что со мною войдут в эмоциональный контакт великие народы России». Цель своей поэзии, ее миссию, ее основную задачу Уитмен видел в этой проповеди интернационального братства, которое может осуществиться лишь при том непременном условии, что люди научатся любить друг друга восторженной, нежной и бурной любовью, без которой самая лучшая демократия в мире, по его ощущению, мертва. Можно изобретать превосходные планы переустройства жизни, но все они, по мысли поэта, останутся бесплодными утопиями, если мы раньше всего не внедрим в наши нравы пылкую дружбу-любовь. Это небывалое чувство он ценил в себе больше всего: Такого же океана любви он требовал и от нас: Уитмен не был бы поэтом космических времен и пространств, если бы не сделал попытки преобразить в демократию всю вселенную, весь окружающий мир. «Нет ни лучших, ни худших — никакой иерархии!» — говорит он в своих «Листьях травы». Все вещи, все деяния, все чувства так же равны между собой, как и люди: «и корова, понуро жующая жвачку, прекрасна, как Венера Милосская», «и листочек травинки не менее, чем пути небесных светил», и «глазом увидеть стручок гороха — это превосходит всю мудрость веков», «и душа не больше, чем тело, и тело не больше, чем душа». «И клопу и навозу еще не молились, как должно: они так же достойны молитв, как самая высокая святыня». Жизнь так же хороша, как и смерть; счастье — как и несчастье. Победа и поражение — одно. «Ты слыхал, что хорошо победить и одолеть? Говорю тебе, что пасть — это так же хорошо! Это все равно: разбить или быть разбитым!» Вселенское всеравенство, всетождество! Он верил, что паука, для которой каждый микроб так же участвует в жизни вселенной, как и величайший властелин или гений, для которой у нас под ногами те же газы, те же металлы, что на отдаленнейших солнцах, для которой даже беззаконная комета движется по тем же законам, что и мячик играющей девочки, — он верил, что это научное восприятие мира утверждает, расширяет в современной душе небывалое чувство всеравенства. Слово «идентичность» (identity) — одинаковость, тождество — любимое слово Уолта Уитмена. Куда ни взглянет, он видит родственную близость вещей, словно все они сделаны из одного материала. И дошло до того, что, какую вещь ни увидит, про всякую он говорит: это — я. Здесь не только «предумышленная» схема, но и живое органическое чувство. Многие его поэмы построены именно на том, что он ежеминутно преображается в новых и новых людей, утверждая этим свое равенство с ними. Часто это выходит у него эксцентрично. Например, в поэме «Спящие» он преобразился в любовницу, которая ночью принимает возлюбленного: «Я женщина, я принарядилась, причесалась и жду — ко мне пришел мой беспутный любовник… Молча встал он вместе со мною с кровати, и я все еще чувствую горячую жидкость, которую он оставил во мне». В следующих строках поэт превратился в старуху: В следующей строке он — вдова: В следующей строке он уже не человек, а предмет: Увидев беглого негра, за которым погоня, такую же погоню он чувствует и за собой: Стихи дают физическое ощущение боли: словно это тебя затравили, словно тебя самого бьют по голове кнутовищами. сказал наш великий Некрасов в том самом году, когда было написано это стихотворение Уитмена. «У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым» — здесь, по убеждению Уитмена, величайший. моральный и в то же время эстетический принцип, какой только знает искусство; не описывать нужно людей, но отождествлять себя с ними: Таким образом, «Песня о себе» оказалась у него «Песней о многих других». Поэт чуть ли не на каждой странице перевоплощается в любого из своих персонажей. В той же «Песне о себе» мы читаем: И в том же стихотворении: И дальше, на ближайшей странице: Доведи свое со-радование, со-страдание, со-чувствие до полного слияния с чужой личностью, превратись в того, о ком поешь, и все остальное приложится: ты найдешь и образы и ритмы. Уитмен верил, что любовь в самом сильном своем выражении будет высшим триумфом поэзии. Этим чувством всеравенства, всетождества он мечтает заразить и нас. Охваченный этим чувством, он начинает твердить, что всюду его двойники, что мир — продолжение его самого: «Я весь не вмещаюсь между башмаками и шляпой…» О гигантской Ниагаре он пишет, что она — как «вуаль у него на лице». Для него не преграда ни времена, ни пространства: лежа на песке своего Долгого острова, он, янки, шагает по старым холмам Иудеи рядом с юным и стройным красавцем Христом. Доведя до последнего края это фантастическое чувство — чувство равенства и слияния со всеми, — он порывисто, с раскрытыми объятиями бросается к каждой вещи и каждую словно гладит рукою (ведь каждая — родная ему!) и сейчас же торопится к другой, чтобы приласкать и другую: ведь и эта прекрасна, как та, — и громоздит, громоздит на страницах хаотические груды, пирамиды различнейших: образов, бесконечные перечни, списки всего, что ни мелькнет перед ним — каталоги вещей (как не раз утверждали враждебные критики), — веруя в своем энтузиазме, что стоит ему только назвать эти вещи, и сами собой неизбежно возникнут поэтические образы, краски, широкие и вдохновенные чувства. Вот, например, его поэма «Привет миру», озаглавленная по-французски «Salut au Monde!»: «О, возьми меня за руку, Уолт Уитмен, — обращается он к себе. — Сколько быстро бегущих чудес! Какие видения и звуки!.. Что это ширится в тебе, Уолт Уитмен?.. Что это там за страны? Какие люди, что за города? Кто эти младенцы, — одни спят, а другие играют. Кто эти девочки? Кто эти женщины?.. Какие реки, какие леса и плоды? Как называются горы, что высятся там в облаках? Неужели полны жильцов эти мириады жилищ?. — Во мне широта расширяется и долгота удлиняется… Во мне все зоны, моря, водопады, леса, все острова и вулканы…» Вызвав в себе этот экстаз широты, он вопрошает себя: — Что ты слышишь, Уолт Уитмен? И отвечает на целой странице: — Я слышу кастаньеты испанца… я слышу, как кричат австралийцы, преследуя дикую лошадь… я слышу, как вопит араб-муэдзин на вышке своей мечети… я слышу крик казака… я слышу голос еврея, читающего псалмы и предания… я слышу сладкозвучные эллинские мифы и могучие легенды римлян, я слышу… я слышу… Исчерпав в таком каталоге всевозможные звуки, характерные для разных народов, поэт задает себе новый вопрос: — Что ты видишь, Уолт Уитмен? И начинается новый каталог: — Я вижу огромное круглое чудо, несущееся в космических просторах, я вижу вдали — в уменьшении — фермы, деревушки, развалины, тюрьмы, кладбища, фабрики, замки, лачуги, хижины варваров, палатки кочевников; я вижу, как изумительно быстро сменяются свет и тьма; я вижу отдаленные страны… Я вижу Гималаи, Алтай, Тянь-Шань, Гаты; я вижу гигантские выси Эльбруса, Казбека… я вижу Везувий и Этну, я вижу Лунные горы и красные Мадагаскарские горы… я вижу парусные суда, пароходы, иные столпились в порту, иные бегут по воде… иные проходят через Мексиканский залив, иные — мимо. мыса Лопатки… иные скользят по Шельде, иные — по Оби и Лене. И так дальше — много страниц. И снова: «Я вижу, я вижу, я вижу…» — Я вижу Тегеран, я вижу Медину… я вижу Мемфис, я вижу всех рабов на земле, я вижу всех заключенных в темницах, я вижу хромых и слепых, идиотов, горбатых, сумасшедших, пиратов, воров, убийц, беспомощных детей и стариков… И так дальше — несколько страниц. — И я посылаю привет всем обитателям мира… Вы, будущие люди, которые будете слушать меня через много веков, вы, японцы, евреи, славяне, — привет и любовь вам всем от меня и от всей Америки! Каждый из нас безграничен, каждый нужен, неизбежен и велик! Мой дух обошел всю землю, сочувствуя и сострадая всему. Я всюду искал друзей и товарищей и всюду нашел их, и вот я кричу: да здравствует вселенная! Во все города, куда проникает солнечный свет, проникаю и я, на все острова, куда летят птицы, лечу вместе с ними и я… («Salut an Monde!») Вот в сокращенном пересказе эта знаменитая поэма, над которой столько издевались, которую в свое время не хотел напечатать ни один американский журнал, на которую написано столько смехотворных пародий. Если это и каталог, то каталог вдохновенный. Правда, он требует вдохновения и от читателя, но какая же самая гениальная поэма осуществима без вдохновения читателя? Недаром Уитмен так часто твердил, что его стихи — наши стили. Воспринимая стихи поэта, мы должны сами творить их, it, если у нас хватит таланта, мы действительно ощутим восторг бытия, отрешимся от мелочных повседневных забот, словно космонавты, взлетим над землей. Эта способность «расширять шпроту и удлинять долготу» особенно выразилась в знаменитой поэме Уолта Уитмена «Переправа на бруклинском пароходике».[6] Он задумывается о будущих людях, которые через много лет после его смерти будут все так же переезжать из Бруклина в Нью-Йорк, и обращается к этим будущим, еще не родившимся людям, к своим далеким потомкам с такими необычными стихами: Поэт говорит о себе как о давно умершем, обращаясь к еще не родившимся: Обращаясь к этим будущим, еще не рожденным людям и продолжая говорить о себе, как о давно погребенном покойнике, он опять-таки устанавливает полную «идентичность» своих ощущений с ощущениями этих людей. Смерти нет, есть вечная трансформация материи. Смерть не ставит границы между прошлым поколением и будущим. Люди для Уитмена — капли воды, вовлеченные в бесконечный круговорот бытия: между облаком, туманом и волной океана — лишь кажущаяся, формальная разница. Та же разница между живыми и мертвыми: Отрешившись от всего индивидуального, личного, он тем самым освобождается и от ужаса смерти, и смерть возникает пред ним как мудрая и благодатная сила природы, вечно обновляющая жизнь вселенной: |
||
|