"Когда боги глухи" - читать интересную книгу автора (Козлов Вильям)

2

Вадим в сиреневой майке и сатиновых спортивных шароварах колол у сарая дрова. Водружал на широкий чурбак сосновую чурку и, размахнувшись колуном, раскалывал ее, как ядреный орех. Когда получалось с первого раза, он улыбался, если же колун увязал в неподатливой древесине, чертыхался и бил кулаком по топорищу, высвобождая его. Черные волосы Вадима спустились на высокий влажный лоб, светло-серые глаза с зеленоватым ободком блестели. Ему нравилось колоть дрова, слушать, как со звоном разлетаются от мощного удара поленья, вдыхать терпкий запах сырой древесины.

Утреннее солнце ярко светило, но было еще прохладно. В двух скворечниках поселились скворцы, они то и дело озабоченно улетали и скоро возвращались, принося в новые домики, прибитые к липам у забора, сухие травинки, перышки. Вадим, как только приехал в Андреевку, первым делом сколотил скворечники — об этом он подумывал в военном госпитале, слушая на железной койке скворчиные песни.

Вадим Казаков принадлежал к породе тех счастливых людей, которые не умеют подолгу терзаться и расстраиваться. Не любил он и паниковать. Он мечтал стать летчиком еще там, в партизанском отряде. Для него был праздником каждый прилет самолета с Большой земли. Мальчишка не отходил от пилота, ловил каждое слово. Ему казалось, что это люди особенные.

Живя в землянке, Вадим очень тосковал по свободе, простору. А что может быть свободнее и просторнее чистого неба?..

Потом Харьков, авиационное училище, первые прыжки с парашютом, строевая и караульная службы, краткосрочные увольнительные в город, когда курсанты зубным порошком начищали бляхи ремней и латунные пуговицы. А каким франтом в летной форме приезжал он к родителям в Великополь!..

Еще в госпитале он стал внушать себе, что жизнь не кончается, верно говорит врач, что на свете много разных профессий. Неужели он себя не найдет на «гражданке»? Помогали книги, которые он залпом прочитывал, вспоминался партизанский отряд, где приходилось каждый день рисковать жизнью. Тогда не думалось о смерти, хотелось дождаться победы и увидеть над головой чистое солнечное небо без гула моторов бомбардировщиков, белых вспышек зенитных снарядов, багрового зарева над бором, где грохотала артиллерия. «Гражданка»… Это значит не вскакивать чуть свет по команде дневального, не становиться в строй, не отдавать честь офицерам, не стоять с автоматом в карауле.

Неужели он так испугался «гражданки», что чуть было не попал под паровоз? Что его тогда толкнуло на этот дикий, безумный поступок? Насмешливый тон Люды Богдановой? Или злость на свою болезнь? Случалось, и раньше Вадим совершал необдуманные поступки, рискуя головой. Хотелось приятелям и, главное, самому себе доказать, что он не трус, способен на подвиг. Но какой же это подвиг — лезть под приближающийся паровоз?! Не затормози вовремя машинист — и его, Вадима, уже не было бы на белом свете… И все-таки где-то в глубине души он верил, что в самый последний момент соскочил бы с рельсов. Уж если его пощадила немецкая пуля, то какой смысл погибнуть по собственной воле? Вспоминая порой о пережитом, Вадим ненавидел себя за тот случай на харьковском вокзале. Может, тогда он впервые понял, что жизнь — это слишком драгоценная штука, чтобы вот так ею попусту рисковать…

Боль в суставах давно прошла, но появилось новое, незнакомое ощущение собственного сердца: оно покалывало, громко стучало ни с того ни с сего, а иногда будто останавливалось. Вот и сейчас, намахавшись топором, он чувствовал легкие уколы, будто кончиком иглы прикасаются к сердцу. Это неприятное ощущение вызывало досаду, однако он не бросал колун и, лишь когда в груди застучало так, что он услышал, опустил его и с минуту стоял среди наколотых поленьев, прислушиваясь к себе. Неужели это теперь на всю жизнь? Майор Тарасов сказал, что можно спортом заниматься, лучше всего настольным теннисом, а вот бег на длинные дистанции не рекомендуется. И действительно, после хорошей пробежки он стал задыхаться и неприятная одышка еще долго не отпускала. И все равно он верил, что справится с недомоганием. Ему всего двадцать лет! Два спортивных разряда, полученные в училище. Черт побери, думал ли он когда-нибудь раньше, что в груди есть такой сложный орган, как сердце? Да и кто думает об этом, когда сердце здоровое? Никто его не ощущает, будто его и нет в груди… А он, Вадим, теперь постоянно будет ощущать свое сердце, и как ни обидно, но придется с этим смириться.

Покалывание прекратилось, и он с некоторой осторожностью глубоко вздохнул раз, другой. Эти покалывания не вызывали у него страха, наоборот — досаду, злость на самого себя: почему именно с ним приключилось такое? Тарасов сказал, что не только бегать нельзя, но и курить и выпивать… Вадим не курил, в партизанском отряде начал было баловаться, но, кроме тошноты и головной боли, ничего не испытывал от курения. А Павел Абросимов втянулся и курил наравне со взрослыми, иногда даже сухие осиновые листья. Выпивка тоже не доставляла радости: головная боль по утрам, тошнота до позеленения в глазах, не говоря уж о том, что какая-то подавленность не проходила иногда день-два. Казалось, он совершил нехороший поступок, ему было стыдно смотреть людям в глаза, хотелось забраться куда-нибудь подальше от всех и казнить себя за эту глупость.

На забор взлетел рябой, с золотистым хвостом петух и горласто прокукарекал, на него, щуря узкие глаза, смотрела пригревшаяся на досках серая кошка, со стороны Шлемова нарастал шум прибывающего товарняка. Легкий ветер принес из леса запах смолистой хвои, ржавых листьев и прошедшего дождя. И этот волнующий запах весны вдруг наполнил Вадима чувством необъяснимого счастья, хотя радоваться, казалось бы, совсем нечему. Счастье распирало грудь, хотелось сорваться с места и, не обращая внимания на предостережения майора Тарасова, помчаться по лесной тропинке вдоль дороги в Кленово… Лес еще голый, далеко просвечивает, — наверное, видно будет, как меж сосновых стволов замелькают бурые вагоны товарняка…

— Тебе бы, Вадик, бороду — и был бы ты вылитый дедушка Андрей Иванович, — вывел его из задумчивости ласковый голос соседки Марии Широковой. Она уже давно смотрела из-за ограды на юношу.

— Пишет Иван? — спросил Вадим.

От Ефимьи Андреевны он узнал, что Иван служит на Балтике, а Павел Абросимов в этом году будет поступать в Ленинградский университет. С Павлом они изредка переписывались, но о демобилизации Вадим не написал ему. Он даже родителям ничего не сообщил о неожиданной перемене в своей судьбе. Из Харькова прямым ходом прибыл в Андреевку. Единственный человек, которому ему захотелось рассказать все, была бабушка Ефимья Андреевна. Шлепая деревянной ложкой на черную сковороду жидковатое тесто, она говорила:

— Димитрий мой — военный, батька твой был военным, сам мальчонкой пороху в отряде понюхал, вон боевые медали заслужил… А не судьба, значит, сынок, быть командиром. Да и ладно. Оглянись кругом — сколько эта война зла-то земле принесла? Кто же будет все порушенное подымать? У нас, в Андреевке, и то с утра до вечера топоры стучат, а что во всей Расее-матушке деется? Была бы голова да руки, а дела тебе на нашей земле всегда найдется…

Широкова рассказывала про морскую службу своего Ванюшки, сетовала, что на флоте подолгу служат, a без мужских рук тяжко двум бабам, дочь работает в больнице санитаркой, корову так после войны и не купили, зато держат пару коз, — если Вадим хочет, она, Широкова, принесет вечерком молока…

Вадим отказался: он козье молоко не любил. Болтовня соседки отвлекла его от мрачных мыслей, снова внезапно нахлынувших вместе с гулкими ударами сердца.

Андреевка казалась вымершей. Некогда шумный, всегда наполненный голосами, дом Абросимовых опустел. Маленькую комнату бабушка сдавала квартирантам, сейчас у нее жила молодая акушерка, но Вадим ее еще не видел: уехала на какие-то курсы в Климово.

— На побывку сюда приехал, бабку навестить? — спросила Широкова.

— Скворцов послушать, — улыбнулся Вадим. — Наши скворцы самые голосистые.

— Говорили, ты на летчика пошел учиться? — не отставала дотошная соседка,. — Я про то и Ванюшке своему отписала.

— Артист я, — ответил Вадим.

И вдруг подумал: а почему бы ему не стать артистом? Все говорили, что у него к этому способности. В училище он тоже участвовал в художественной самодеятельности, читал со сцены басни Крылова, играл в драматических постановках, даже пел в хоре, правда, недолго: сначала его поставили на задний ряд, а потом вообще попросили со сцены… Драматическому артисту необязательно петь, он произносит монологи, подает реплики, участвует в мизансценах… Все эти слова, которые он произносил про себя, завораживали, волновали. Была не была! Приедет в Великополь, пойдет в театр и попросит главного режиссера, чтобы он его послушал.

— В роду Абросимовых артистов вроде не было…

— Вот и будут, — уже увереннее заявил Вадим. — Может, мои портреты в киосках будут продавать… Хотите, деда Тимаша изображу?

Вадим разлохматил черные волосы, сгорбился, закряхтел, зашлепал губами. Поблескивая на соседку озорными глазами, прошелся до калитки, сделал вид, что пьет из горлышка, вернулся заплетающейся походкой, сипло затянул:

— Хазьбулат удалый, востра сабля-я твоя-я-а… Не болела бы грудь и не ныла душа-а-а…

— И верно, Тимаш! — рассмеялась тетя Маня. Еще нестарое лицо ее оживилось, черные глаза повеселели. — Может, тебя, Вадя, будут в кино снимать?

— Ну, до кино еще далеко, — ответил Вадим. — Наверное, учиться надо…

Учиться на артиста ему не хотелось, — где-то читал, что некоторые нынешние знаменитости пришли на экран прямо с производства. Работали на заводах, фабриках, участвовали в художественной самодеятельности, а потом стали знаменитыми артистами.

— Надо же, артист! — улыбалась соседка. — Андрей Иваныч смолоду, бывало, подвыпивши начнет чудить, так люди со смеху покатывались! Говорю, Вадя, весь ты в деда, царствие небесное, вот был человек!

Вадим от родственников слышал, что соседка — он называл ее тетя Маня — не давала проходу Андрею Ивановичу: бегала к путевой будке, чтобы перехватить его во время обхода участка, поджидала за клубом, когда он возвращался с охоты, не отходила от забора, когда Абросимов работал во дворе. Муж ее, Степан Широков, отравленный газами в первую мировую, рано умер, а Андрей Иванович с девичьих лет ей был по сердцу. Все удивлялись: как такое терпела Ефимья Андреевна? Ни разу не устроила соседке скандал, не обозвала ее нехорошим словом, да и мужа никогда не попрекала. Правда, что у нее было на душе, про то никто не знал.

Мария Широкова и сейчас выглядела не старухой, хотя лет ей и много, наверное, за пятьдесят. Черные хитрые глаза молодо блестят, не огрузла, вот только руки от сельской работы покраснели да потрескались. Из-под ватника выглядывала теплая морская тельняшка, на ногах заляпанные грязью резиновые сапоги.

— Тетя Маня, не продадите мне тельняшку? — попросил Вадим.

— Родный ты мой, — заморгала глазами соседка, — тельняшку? Да я тебе и так дам, Ванечка три штуки прислал…

— Вот спасибо! — обрадовался Вадим, хотя и сам не знал, зачем ему вдруг понадобилась тельняшка, — слава богу, не желторотый юнец, как говорится, без пяти минут был бы офицер… Просто вспоминалась юность — широченные клеши, тельняшки, наколки…

Он машинально бросил взгляд на тыльную сторону ладони, где был выколот аккуратный самолетик. Раньше он гордился наколкой, выставлял ее напоказ, а на последнем курсе авиаучилища старался прятать под рукав гимнастерки или кителя. Сделал глупость, теперь всю жизнь расплачивайся! Впрочем, не у него одного наколка, — помнится, Иван Широков выколол себе на предплечье якорь, обвитый змеей, а Павел Абросимов не поддался дурному поветрию, хотя приятели и насмехались над ним: дескать, боли испугался?.. Самолетик, конечно, можно свести, но рубец все равно останется, — стоит ли, раз совершив глупость, второй раз ее повторять?..

— Зайдешь, Вадя, или принести тебе тельняшку?

— Может, вам чего по дому сделать? — предложил Вадим. — Дров поколоть или забор подправить?

— Крыша в сенях течет, родный, — пригорюнилась Широкова. — И толь есть, да вот залатать некому, ох как без мужика-то тяжело! Все сама, все сама…

Увидев на крыльце Ефимью Андреевну, — Вадим знал, что они недолюбливают друг друга, — сказал:

— Вечером починю, вернусь с кладбища и починю!

— Щи на столе, — пригласила обедать бабушка. — С чем будешь есть блины — с маслом или со сметаной?

— Как здоровьичко, Ефимья Андреевна? — осведомилась Мария Широкова.

— Охапку дров принеси, — даже не взглянув в ее сторону, распорядилась бабушка.

Когда она скрылась в сенях, Широкова поправила на голове платок, завздыхала, покачала головой:

— Туга стала на ухо Ефимья-то… Все война проклятая! Бомбы-то падали людям чуть ли не на головы, — а сама зорко вглядывалась в Вадима: не смекнул ли он, что она для Ефимьи Андреевны пустое место?

— Дед Тимаш говорит: «Чаво надоть — усе сечет, а чаво не надоть — ни гу-гу», — изобразил старика Вадим.

— Андрей Иваныч тоже любил подкузьмить Тимаша, — заливалась мелким смехом соседка. — Кажись, в масленицу, в тот год, как попа на поминках споили, обрядился в саван, козлиные рога к голове приделал и к деду ночью пожаловал… А тот хоть бы чуточку испужался, говорит: «За душой притащился? Так бери ее задешево: кажинный день на том свете выставляй мене по бутылке беленькой…»

Вадим дальше не стал слушать, набрал дров и пошел в дом, где на столе, застланном старой клетчатой клеенкой, белела на тарелке аппетитная горка блинов, которые так умела печь лишь Ефимья Андреевна.