"Майлз Уоллингфорд" - читать интересную книгу автора (Купер Джеймс Фенимор)

ГЛАВА VI

Как лилия, в былом полей царица, Поникну и погибнуnote 24. Шекспир. ГенрихVIII

В этот вечер я почти не видел Люси. Мы встретились с ней лишь на вечерней молитве; когда она поднялась с колен, в глазах у нее стояли слезы. Перед тем как уйти, она подошла к отцу, чтобы попрощаться с ним перед сном, молча поцеловала его, кажется даже более нежно, чем обыкновенно, а затем повернулась ко мне. Люси протянула мне руку (в течение восемнадцати лет мы редко встречались или расставались без этой маленькой любезности), но ничего не сказала — говорить она не могла. Я горячо сжал тонкую руку в своей ладони и молча выпустил ее. В тот день мы больше не виделись.

Завтрак в Клобонни всегда проходил весело. Отец мой, хоть был он капитаном всего лишь торгового судна, занимал более высокое положение в обществе, чем прочие его коллеги; во время разных своих путешествий он воспринял многие понятия, благодаря которым ввел у себя обычаи, идущие вразрез с принятыми у его соотечественников. Надобно еще заметить, что капитан торгового судна в Америке не то, что такой же в другой стране. Это проистекает из некоторых особенностей наших институтов, а также из того обстоятельства, что флот наш столь невелик. Итак, помимо других нововведений, мой отец нарушил древний, священный американский обычай — приниматься за еду, едва встав с постели. С самого раннего детства или, по крайней мере, сколько я себя помню, завтрак в Клобонни всегда подавали в девять часов — золотая середина между рассеянной леностью и торопливостью, свойственной людям, усвоившим дурные привычки. Все в этот час обыкновенно собирались к столу, бодрые после ночного сна и еще более оживленные и веселые после часовой прогулки на свежем воздухе, вместо того чтобы приходить к общей трапезе полусонными, вялыми, в дурном расположении духа, будто вкушать пищу — тягостная обязанность, а не удовольствие. Мы ели так неспешно, как только могли при нашем недурном аппетите, смеялись, непринужденно беседовали о том о сем, рассказывали друг другу о событиях утра, говорили о наших планах на нынешний день, предавались обычным нашим забавам и причудам как люди живые и деятельные, а не как сонные ленивцы, проглатывающие пищу, потому что так заведено. Правда американский завтрак был воспет некоторыми из современных писателей, и вполне заслуженно, но он не идет ни в какое сравнение с завтраком французским. Все же дело обстояло бы гораздо лучше, если бы народ наш понимал, в каком расположении духа следует приступать к нему.

Коль скоро речь зашла о таком предмете, надеюсь, благосклонный читатель простит автору старческое его многословие, если он распространится о кулинарном искусстве вообще, как оно практикуется в нашей великой республике. Один из здешних писателей, некто мистер Купер, высказался в том смысле, что американцы — самые отъявленные обжоры во всем цивилизованном мире, и призвал своих соотечественников помнить, что и кухня оказывает влияние на национальный характер. Капитан Мэрриетnote 25 не оставил без внимания сие замечание, назвав его как несправедливым, так и злобным. Относительно злобы, что тут возразишь? Замечу лишь: не вполне понимаю, как утверждение совершенно очевидное может казаться злобным? С ним согласится всякий американец, повидавший другие страны. Заявление же Капитана Мэрриета о том, что в больших городах к столу подают достаточно хорошую еду, вовсе не имеет отношения к существу рассматриваемого нами вопроса. Еда и питье в крупных городах Америки ничуть не менее изысканны, чем в других частях света. Но разве можем мы утверждать, что это верно и в отношении всей остальной страны? Разве можем мы сравнивать стол людей знатных, людей, усвоивших изысканные привычки, с пищей, которой довольствуется большинство, даже в этих самых городах? Обо всем должно судить, основываясь на правилах, а не на исключениях из них.

Если небольшая часть населения Америки кое-что смыслит в хорошей кухне, то отсюда вовсе не следует, что в этом разбираются все. Кому придет в голову сказать, что английский народ питается исключительно снетками и олениной, потому что высшее и мелкопоместное дворянство (включая олдерменов) может вкушать и то и другое, в соответствующее время года, ad libitum?note 26 Сдается мне, что этот мистер Купер так же хорошо знает, что говорит, когда пишет об Америке, как и любой европеец. Если свинина, зажаренная в топленом сале, и жир, в котором плавает добрая половина других блюд, овощи, приготовленные без всякого понятия, и мясо, после долгой обработки напоминающее тряпку, — если все это может служить примером хорошей кухни, тогда придется признать, что сей мистер Купер не прав, а Капитан Мэрриет прав и vice versanote 27. Однако заметим, что, хотя мы, американцы, столь многим обязаны нашей природе, по части искусства обработки мы не очень преуспели. Разумеется, говоря «многим», я учитываю то обстоятельство, что у нас было мало времени, но разве можем мы гордиться нашими достижениями, зная, каких высот в кулинарном искусстве достигли за то же время жители других стран? Как бы то ни было, если уж сравнивать, я хотел бы сделать оговорку в защиту Америки, правда, здесь я имею в виду не столько грубость пищи, сколько скудость стола. На мой взгляд, из всего христианского мира в самом первобытном состоянии кулинарное искусство находится в горных областях Германии; за ними я расположил бы ту часть нашей великой республики, которую мистер Элисон назвал бы штатом Новая Англия. Америка особенно отличается изобилием и роскошью пищи в ее естественном виде, причем все самое совершенное в великом деле пережевывания пищи сосредоточено в Балтиморе. Тем не менее замена кухарок из внутренних областей Новой Англии теперешними сверкающими оккупантками ее кухонь способна превратить даже сей эпикурейский рай в утонувшую в жире пустыню. Однако довольно о кулинарии.

Наутро Люси не появилась на молитве. Ее отсутствие отдавалось в моем сердце предчувствием неизбежной беды. Позвали к завтраку; Люси все не шла. Яства на столе дымились и шипели, Ромео Клобонни, слуга, всегда прислуживавший в доме, иначе говоря, лакей, уже не раз намекал на то, что пора бы приступить к трапезе, а то какая радость может быть от холодного завтрака?

— Майлз, дорогой мой, — заметил мистер Хардиндж после того, как он в шестой раз выглянул за дверь, не идет ли дочь, — ждать долее мы не будем. Моя дочь, без сомнения, намеревается позавтракать с Грейс, дабы составить компанию бедной нашей страдалице, ведь завтракать в одиночестве — занятие весьма унылое. Нам с тобой сейчас так недостает Люси, все же мы можем утешиться обществом друг друга.

Едва мы расселись по своим местам, как дверь медленно отворилась и в комнату вошла Люси.

— Доброе утро, папенька, — сказала милая девушка, обвив рукой шею мистера Хардинджа еще более нежно, чем обыкновенно, и запечатлев долгий поцелуй на его плешивой голове. — Доброе утро, Майлз. — Она протянула ко мне руку, отворотив лицо, как будто боялась, что, если оно предстанет моему беспокойному и вопрошающему взору, многое откроется мне. — Грейс спала спокойно в эту ночь и нынче утром, кажется, не так сильно встревожена, как накануне.

Никто из нас не ответил милой нянюшке и ни о чем не спросил у нее. Боже мой, что это был за завтрак, как непохож он был на многие сотни утренних трапез, которые я разделял со своими домочадцами за этим самым столом, в этой самой комнате! Я видел перед собой три знакомых лица, знакомые приборы: некоторые из них принадлежали еще первому Майлзу; Ромео, ныне седовласый и сморщенный негр, был на своем обычном месте, но Хлоя, которая за завтраком всегда сновала между своей юной госпожой и неким чуланом, — всегда оказывалось, что чего-то необходимого на стол не поставили, — Хлоя отсуствовала, как и сама любимая ею «юная госпожа». «Господи! — мысленно возопил я. — Неужели твоя воля в том, чтобы так было всегда! Неужели я никогда не увижу этих кротких глаз, которые сотни и сотни раз обращались на меня с сестринской любовью и нежностью, когда мы сидели за этим столом? » Люси иногда радостно смеялась, ее мелодичный голос, бывало, сливался с низкими звуками наших с Рупертом мужских голосов, и веселились мы порой довольно шумно; не то чтобы Люси была когда-нибудь шумливой или крикливой, но в раннем девичестве она была такой жизнерадостной, такой живой, что часто хохотала почти так же громко, как мы, мальчишки. С Грейс такого никогда не случалось. Она мало говорила, разве когда все остальные молчали; если она смеялась, то смех ее, часто искренний и радостный, был едва слышен. Тем, кто никогда не испытывал мучительного ощущения, что привычный круг дорогих сердцу людей разорван навсегда, мои переживания могут показаться странными, но как мне недоставало ее красноречивого задумчивого молчания в то утро, когда я впервые остро почувствовал, что моей сестре уже не быть со мною!

— Майлз, — сказала Люси, вставая из-за стола. Слезы дрожали на ее веках, когда она говорила со мной. — Через полчаса приходи в кабинет. Нынче утром Грейс желает встретиться с тобой там, и я не могла отказать ей в ее просьбе. Она слаба, но полагает, что беседа пойдет ей на пользу. Прошу тебя, не опаздывай, ибо ожидание может причинить ей страдание. До свидания, дорогой папенька, когда будет нужда в тебе, я пошлю за тобой.

С этими зловещими словами Люси оставила нас, и я почувствовал, что мне необходимо выйти на лужайку, вдохнуть воздуха. Я провел там оставшиеся до встречи полчаса и вернулся в дом ко времени, назначенному Грейс. На пороге меня встретила Хлоя и, не говоря ни слова, повела за собой в кабинет. Едва только она взялась за ручку двери, как появилась Люси, знаком призывая меня войти. Я увидел Грейс, полулежавшую на небольшом диване, или causeusenote 28, на котором состоялся наш первый серьезный разговор; она была мертвенно бледна и встревожена, но по-прежнему красива своей неземной, воздушной красотой. Она ласково протянула ко мне руку, а потом взглянула на Люси, как будто просила ее оставить нас наедине. Что до меня, я не мог говорить. Опустившись на свое прежнее место рядом с сестрой, я привлек ее голову к себе на грудь и безмолвно просидел так много мучительных минут. В такой позе можно было скрыть брызнувшие из глаз слезы, ибо сдержать их я был не в силах. Как только я сел, Люси исчезла и дверь закрылась.

Я не помню, сколько времени мы с Грейс провели, нежно прислонившись друг к другу. Мое душевное состояние отнюдь не способствовало тому, чтобы запоминать подобные вещи, к тому же с тех пор я отчаянно старался позабыть многое из того, что произошло во время той волнующей беседы. Однако по прошествии стольких лет я обнаруживаю, что память с жестоким тщанием сохранила главные подробности разговора, хотя невозможно выудить из нее то, на что тогда я не обратил никакого внимания. Я могу поведать лишь о том, что запечатлелось в моем сознании. Когда Грейс осторожно и, видимо, с усилием отняла голову от моей груди, она устремила на меня взгляд, исполненный сердечной тревоги — не за себя, за меня.

— Брат, — убежденно сказала она, — мы должны покориться воле Божией; я очень, очень больна — я сломлена совершенно, — с каждым часом слабость моя все усиливается. Мы не должны скрывать правду от себя самих и друг от друга.

Я не ответил, хотя она замолчала — должно быть, для того, чтобы дать мне возможность говорить. Но я не смог бы произнести и звука, даже если бы от этого зависела вся моя жизнь. Пауза была не столь долгой, сколь выразительной.

— Я послала за тобой, дорогой Майлз, — продолжала сестра, — не потому, что я предполагаю отойти в мир иной скоро или внезапно. Я смиренно надеюсь, что Господь ненадолго продлит мою жизнь, чтобы удар этот не был таким сокрушительным для вас, для тех, кого я люблю; но Он скоро призовет меня, и мы все должны быть к тому готовы: ты, и милая, милая Люси, и мой возлюбленный опекун, да и я сама. Но я не для того послала за тобой, чтобы сообщить тебе это, ибо Люси дала мне понять, что ты готов к разлуке, но я хотела бы поговорить с тобой о том, что так волнует меня, пока у меня есть силы и решимость говорить об этом. Обещай мне, дорогой, сохранять спокойствие и выслушать меня с терпением.

— Малейшее твое желание будет для меня законом, возлюбленная, драгоценная моя сестра; я буду слушать тебя, как слушал тогда, в те далекие счастливые дни, когда мы доверяли друг другу наши детские тайны, — хотя, боюсь, эти дни нам уже не вернуть.

— Ты не должен думать так, Майлз, мой благородный, мужественный брат. Небо не отвернется от тебя, если ты не отвернешься от Господа, Он никогда не оставляет меня, но ангелы зовут меня к вечному блаженству! Если бы не ты, Люси и мой дорогой, милый опекун, час моего ухода был бы для меня мгновением чистого, абсолютного счастья. Но мы не будем теперь говорить об этом. Майлз, ты должен приготовиться к тому, чтобы терпеливо выслушать меня и со снисхождением отнестись к моей последней воле, даже если поначалу она покажется тебе безрассудной.

— Я уже говорил тебе, Грейс, что твоя просьба будет для меня законом; посему, не смущаясь, расскажи мне о любых или обо всех твоих желаниях.

— Давай тогда поговорим о делах житейских, полагаю, в последний раз, брат мой. Да, я искренне надеюсь, что сегодня последний раз мне придется коснуться этих вопросов. Когда обязанность сия будет исполнена, здесь, на земле, со мной останется только любовь, которую я питаю к моим друзьям. Само Небо простит мне это, ибо я не допущу, чтобы из-за нее умалилась та любовь, которую я питаю к моему Господу.

Грейс умолкла, а я сидел, недоумевая, что же последует за этими словами, хотя меня до глубины души тронула ее покорность судьбе, которая большинству ее сверстниц показалась бы невыносимой.

— Майлз, брат мой, — продолжала она, с тревогой взглянув на меня, — хотя мы с тобой мало говорили об удаче, которая сопутствовала тебе в последнем плавании, ты, как я понимаю, приумножил свое состояние.

— В самом деле, последнее плавание оправдало мои ожидания, теперь у меня есть судно и наличные деньги, не говоря уже о Клобонни, так что я вполне доволен тем, как обстоят дела. Таким образом, сестра, ты можешь свободно распоряжаться своей долей наследства; я бы не хотел вдруг обогатиться, потеряв тебя. Выскажи мне свои пожелания, и каждое из них будет для меня памятью о твоем любящем сердце и многочисленных добродетелях.

Грейс зарделась, и я заметил, что она чрезвычайно рада услышанному, хотя что-то по-прежнему сильно волновало ее.

— Ты, конечно, помнишь, Майлз, что по завещанию нашего отца мое имущество становится твоим, если я умру бездетной, прежде чем мне исполнится двадцать один год, а твое при подобных обстоятельствах отходит ко мне. Поскольку мне едва исполнилось двадцать, я не могу пока составить законного завещания.

— Ты можешь составить такое, которое будет иметь равную силу, Грейс. Я сей же час отправлюсь за пером, чернилами и бумагой — и под твою диктовку запишу завещание, которое будет иметь еще большую силу, чем если бы его составили точно по букве закона.

— Нет, брат, в этом нет необходимости; все, чего я хочу, я уже высказала в письме, адресованном тебе; и, если ты теперь одобрительно отнесешься к тому, что я скажу, пусть оно послужит тебе памятным листком, когда ты найдешь его среди моих бумаг. Но между нами не должно быть никаких недомолвок, дорогой Майлз. Я даже не хотела бы, чтобы ты немедля согласился с моими желаниями, поразмысли обо всем как следует пусть и твой рассудок будет тебе советчиком, а не только твоя прекрасная душа.

— Я готов принять решение сейчас; думай я хоть целый год, это ничего для меня не изменит. Мне довольно уже одного твоего желания, чтобы сделать все, как ты хочешь, сестра.

— Благодарю тебя, брат, — сказала Грейс, нежно прижимая мою руку к своему сердцу, — не столько за то, что ты согласился исполнить мою волю, сколько за то, с какой готовностью ты идешь навстречу моему желанию. Все же, поскольку я прошу о пустяке, я должна освободить тебя от всех обязательств, которые ты взял на себя теперь, и дать тебе время на раздумья. Затем, тебе следует знать масштабы того, что ты обещаешь сделать.

— Мне достаточно и того, что в моей власти исполнить твое желание, больше никаких условий я не ставлю.

Я видел, что Грейс была глубоко тронута этим доказательством моей преданности, но присущее ей острое чувство справедливости не позволяло ей оставить все как есть.

— Мне надобно сказать тебе еще кое-что, — продолжала она. — Мистер Хардиндж всегда был таким добросовестным управителем, и благодаря всевозможной экономии на протяжении того долгого времени, пока я не достигла совершеннолетия, благодаря скромности затрат, связанных с моим образом жизни, и благодаря нескольким удачным вложениям в ценные бумаги, которые он произвел с процентного дохода, я обнаружила, что я гораздо состоятельнее, чем полагала ранее. Отказываясь от права на мою собственность, Майлз, ты отказываешься от двадцати двух тысяч долларов, или почти тысячи двухсот долларов в год. Здесь не должно быть никакого недопонимания между нами, тем более в такую минуту.

— Я хотел бы, чтобы этих денег было еще больше, сестра моя, поскольку тебе доставляет удовольствие дарить их. Если для исполнения твоих замыслов тебе надобно еще денег, возьми десять тысяч из моих денег и добавь к сумме, которая у тебя уже есть. Я хотел бы увеличить, а не уменьшить средства, которые ты используешь на благо людей.

— Майлз, Майлз, — сказала Грейс, ужасно волнуясь, — не говори так — это перечеркивает все мои намерения! Но нет, выслушай мои желания, ибо, я чувствую, последний раз я отваживаюсь говорить об этом. Прежде всего, я хотела бы, чтобы ты купил какое-нибудь подходящее украшение долларов за пятьсот и подарил Люси в память об ее друге. Отдай также одну тысячу долларов наличными мистеру Хардинджу на дела милосердия. Письмо к нему на эту тему, а также письмо, обращенное к Люси, ты найдешь среди моих бумаг. Хватит денег и на хорошие подарки рабам, и, таким образом, сумма в двадцать тысяч долларов останется нетронутой.

— И что я должен сделать с этими двадцатью тысячами долларов, сестра? — спросил я, ибо Грейс колебалась.

— Я хочу, чтобы эти деньги, дорогой Майлз, отошли к Руперту. Ты знаешь, что у него нет никаких средств к существованию, при том, что он привык к совершенно другой жизни. Та малость, которую я могу оставить ему, не сделает его богатым, но может послужить к тому, чтобы сделать его счастливым и респектабельным. Я надеюсь, Люси увеличит его состояние, когда достигнет совершеннолетия, и грядущее будет для всех них более радостным, чем прошлое.

Сестра моя говорила быстро и принуждена была остановиться, чтобы перевести дух. Что касается меня, читатель уже, наверное, догадался, какие чувства овладели мною. Я был так потрясен, что не мог даже возразить Грейс, терзавшая меня сердечная мука сделалась почти нестерпимой, отчаяние, сожаление, негодование, изумление, жалость и нежность наполнили душу. Разве могу я описать, что творилось тогда со мной? Вот она, любовь женщины, которую она сохранила в сердце до самого конца, любовь к бессердечному мерзавцу, безжалостно загубившему сам источник, из которого она черпала физические силы, растоптавшему все ее надежды, словно подвернувшегося под ноги червяка, — ему, этому человеку, на пороге смерти она завещает все земные блага, дабы он мог услаждать свой эгоизм и свое тщеславие!

— Я понимаю, брат, тебе это, должно быть, кажется странным, — вновь заговорила Грейс — она, конечно, увидела, что я не в состоянии был отвечать ей, — но иначе я не могу спокойно умереть. Если у Руперта не будет явного подтверждения того, что я простила его, моя смерть сделает его несчастным; а имея такое подтверждение, он уверится в моем прощении и в том, что я буду молиться за него. Кроме того, я боюсь, что и он и Эмили бедны: представь, какой безотрадной может стать их жизнь оттого, что у них нет небольших денег, которые я могу оставить им. В должное время Люси, я уверена, прибавит к ним часть своего состояния, и вы, те, кто переживете меня, приходя на мою могилу, станете благословлять ту смиренную страдалицу, что покоится там!

— Она — ангел! — прошептал я. — Нет, это уж слишком! Неужели ты думаешь, что Руперт возьмет эти деньги? — Хоть я и имел самое нелестное мнение о Руперте Хардиндже, я не мог заставить себя поверить, что этот человек столь низок, что способен принять деньги из ее рук, деньги, дарованные ему из таких побуждений. Грейс, однако, думала по-другому, она не считала согласие Руперта постыдным поступком; напротив, свойственная женскому сердцу чувствительность, долгая преданная любовь к Руперту внушили ей, что он примет деньги, подчиняясь ее последней воле, а не из отвратительной низости, как, без сомнения, истолкуют его поступок все прочие.

— Как может он отвергнуть мой дар, когда он получит его по моей последней воле, из могилы? — возразила прекрасная благодетельница. — Он должен будет принять его ради меня, ради нашей прошлой любви — ибо он когда-то любил меня, Майлз, да, он любил меня даже больше, чем ты умел любить меня, дорогой мой, хотя я знаю, как сильно ты любишь меня.

— Ей-богу, Грейс, — воскликнул я, не сдержавшись, — это чудовищное заблуждение. Руперт Хардиндж не способен любить кого-либо, кроме себя; в твоей верной и правдивой душе не может быть места для такого ничтожества!

Эти слова вырвались у меня под влиянием внезапного порыва, который я был совершенно не способен сдержать. Едва я произнес их, как уже пожалел о своей неосторожности. Грейс умоляюще взглянула на меня, страшно побледнела, вся задрожала, как перед концом. Я обнял ее, я умолял ее о прощении, я обещал впредь держать себя в руках, я повторял самые серьезные заверения в том, что ее воля будет в точности исполнена. Сомневаюсь, что я не решился бы нарушить свое обещание, но сестра покорила меня своей слабостью. Было что-то глубоко отвратительное для меня во всей этой истории, даже тихая немощность Грейс не могла придать ее поступку величия, по крайней мере, не могла изменить моего отношения к Руперту. Должен заметить, что я внутренне воспротивился Грейс вовсе не из корысти: я и не думал об этом; мне просто претила мысль о том, что брат Люси, человек, на которого в отрочестве я смотрел с восхищением, навлечет на себя всеобщее презрение. Поскольку я серьезно сомневался в том, что даже Руперт может так низко пасть, я почел нужным поговорить с моей сестрой о возможном его отказе.

— Все же он, может быть, не решится принять твои деньги, дорогая сестра, — сказал я, — так что ты должна дать мне указания, что мне делать в том случае, если Руперт отвергнет твой дар.

— Я думаю, это маловероятно, Майлз, — отвечала Грейс, которая всю жизнь, до самой смерти, обольщала себя иллюзией насчет истинного характера своего возлюбленного. — Руперт, быть может, не умеет справиться со своими чувствами, но он не может перестать питать ко мне искреннее расположение и помнить о нашем прошлом доверии и близости. Он примет наследство так же, как ты принял бы его от милой Люси, — добавила Грейс, и мучительной улыбкой озарилось то ангельское выражение лица, о котором я так часто упоминал, — или как наследство, оставленное ему сестрой. Ты не отверг бы последней воли Люси, почему же Руперт непременно откажет мне?

Бедная Грейс! Она не видела огромной разницы между моим чувством к Люси и отношением Руперта к ней. Однако я не мог объяснить ей этой разницы и уступил ее желанию, в четвертый или пятый раз повторив свое обещание — в точности исполнить все, о чем она просила меня. Затем Грейс вложила мне в руку незапечатанное письмо, адресованное Руперту: она хотела, чтобы я прочел его, когда останусь один, а впоследствии я должен был вручить его Руперту вместе с наследством, или денежным даром.

— Дай мне снова прильнуть к твоей груди, Майлз, — сказала Грейс, уронив голову мне на руки, в полном изнеможении после пережитых ею волнений: она с таким жаром отстаивала свою просьбу. — Уже давно я не чувствовала себя такой счастливой, однако всевозрастающая слабость напоминает мне о том, что долго я не протяну. Майлз, дорогой, ты должен помнить, чему тебя учила в детстве наша праведная мать, ведь ты не станешь оплакивать мою смерть. Если бы только, покидая тебя, я знала, что рядом с тобой есть та, которая понимает и по-настоящему ценит тебя, я могла бы спокойно умереть. Но ты останешься один, бедный Майлз, и, по крайней мере, некоторое время ты будешь оплакивать меня.

— Всегда — пока я жив, возлюбленная Грейс, — прошептал я, приблизив губы к ее ушку.

Усталость одолела мою сестру, и на четверть часа она погрузилась в дрему, хотя иногда я чувствовал, как она обеими руками сжимала мою руку, и мог слышать ее горячий шепот: она молила Господа, чтобы Он помиловал и утешил меня. После недолгого отдыха силы вернулись к Грейс, и она захотела продолжить разговор. Я умолял ее более не утомлять себя, говорил, что ей необходим покой, но она ответила, ласково улыбаясь:

— Покой! Я обрету вечный покой, когда меня положат рядом с моими родителями. Майлз, обращаешься ли ты мысленно к той картине будущего, которая так дорога каждому верующему, которая вселяет в нас надежду, если не абсолютную уверенность, что мы можем вновь обрести друг друга на следующей ступени бытия и тогда связь между нами станет еще более глубокой, чем это возможно в земной жизни, ибо это будет общение, свободное от всякого греха, пронизанное божественной благодатью.

— Мы, моряки, не думаем о таких вещах, Грейс, но я чувствую, что придет время и тот образ, который ты сейчас нарисовала, станет для меня немалым утешением.

— Помни, мой возлюбленный брат, только праведные возрадуются встрече, но тяжким бременем ляжет она на плечи грешников, и без того отягощенных скорбями своими.

Мысль о том, что даже эта возможность встречи и общения с моей сестрой, какой я всегда знал и любил ее, может быть утрачена, добавилась к прочим думам о судьбах моих близких, которые давно уже мучили меня. Я полагал, однако, что не следует позволять Грейс говорить на подобные темы: после всего, что произошло, ей снова было необходимо отдохнуть. Посему я предложил Грейс позвать Люси, чтобы отнести сестру в ее комнату. Я сказал «отнести», ибо, по словам, оброненным Хлоей, я понял, что именно таким образом она попала к месту встречи. Грейс согласилась, позвонила, и, пока мы ждали прихода Хлои, она продолжала разговор.

— Я не взяла с тебя, Майлз, — продолжала сестра, — обещания хранить мою волю в тайне от всех; да это и не нужно при твоем чувстве такта, но я ставлю условием, что ты не скажешь об этом ни мистеру Хардинджу, ни Люси. Они, наверное, станут придумывать всякие неубедительные доводы, особенно Люси, — она всегда была слишком щепетильна во всем, что касается денег. Даже когда она была бедна — ты помнишь, как бедна она была, — невзирая на искреннюю любовь, которую мы питали друг к другу и нашу близость, я никогда не могла склонить ее к тому, чтобы она взяла у меня хоть цент. Нет, она была столь щепетильна, что не брала даже те маленькие безделицы, которыми постоянно обмениваются друзья, потому что ей не на что было купить мне ответный подарок.

Я вспомнил о золоте, которое милая девушка заставила меня принять, когда я впервые отправился в плавание, и мне захотелось стать перед ней на колени и назвать ее «благословенной».

— Но ведь от этого ты не стала меньше любить и уважать Люси, не так ли, сестра? Нет, не отвечай, долгие разговоры, должно быть, утомляют тебя.

— Вовсе нет, Майлз. Говорить мне не трудно, да и говорю я очень мало, разве могу я ослабеть от короткой беседы? Если я выгляжу уставшей, то только потому, что наш разговор взволновал меня. Мы много, очень много говорим с милой Люси, которая выслушивает меня с еще большим терпением, чем ты, брат!

Я понимал, что она отнюдь не желала упрекнуть меня, эти слова она произнесла потому, что хотела и не могла говорить со мной о неведомом будущем, занимавшем ее воображение. Однако поскольку она казалась спокойной, я был не прочь побеседовать с ней, если только она не станет толковать о вещах, которые могли растревожить ее. Разговор о посмертном уповании, напротив, подействовал на нее возбуждающе, и я больше не противился ее желанию говорить на другие темы.

— Ты ведь не стала меньше уважать Люси оттого, что она не хочет чувствовать себя никому обязанной? — снова спросил я.

— Ты же знаешь, что этого не может случиться, Майлз. Люси — милая, прекрасная девушка; чем ближе узнаешь ее, тем больше начинаешь уважать. Я с чистым сердцем благословляю Люси и молюсь за нее; все же я хотела бы, чтобы ты не говорил о моей просьбе ни ей, ни ее отцу.

— Едва ли Руперт утаит такое от столь близких и дорогих ему людей.

— Пусть Руперт сам решит, как ему следует поступить. Поцелуй меня, брат; сегодня больше не ищи встречи со мной, ибо мне о многом нужно поговорить с Люси; завтра мне предстоит весьма трудная встреча. Храни тебя Господь, мой дорогой, мой единственный брат!

Я оставил ее, когда появилась Хлоя, и, пройдя по длинному коридору, ведущему в комнату, которую я приспособил под свой личный кабинет, встретил Люси у двери последнего. Я заметил, что она плакала; когда я вошел в комнату, Люси последовала за мной.

— Что ты думаешь о ней, Майлз? — спросила милая девушка голосом глухим и печальным: видимо, она и сама знала, что услышит в ответ.

— Мы потеряем ее, Люси; да, Господу угодно призвать ее к Себе.

Даже если бы вся жизнь мира зависела от одного моего усилия, я и тогда не смог бы больше выговорить ни слова. Чувства, которые я так долго сдерживал в присутствии Грейс, вырвались наружу, и мне не стыдно признаться, что я плакал и всхлипывал, как ребенок.

Какую доброту, женственность, ласку явила Люси в ту горькую минуту. Она ничего не говорила, хотя мне кажется, я слышал, как она прошептала: «Бедный Майлз! Бедный милый Майлз!.. О, какой удар для брата!.. Господь не оставит его!» — и другие подобающие случаю слова. Она взяла мою руку в свои и сердечно сжала ее, две или три минуты держала так, затем склонилась надо мной, как мать над постелью больного ребенка, когда тот погружается в сон; словом, походила скорее на фею, сострадающую горю, чем на равнодушную свидетельницу. Спустя месяцы, размышляя о том, что произошло тогда, я подумал, что Люси совершенно забыла себя, забыла свои печали, свою скорбь о Грейс в искреннем стремлении утешить меня. Но такова была ее натура, самая ее суть — жить самозабвенно, жить ради тех, кого она ценила и любила. В эту минуту Люси отбросила сдержанность, которую возраст и жизненный опыт сообщили ее манерам, и вела себя просто и непринужденно, как в прежние времена, до того дня, когда я отправился в плавание на «Кризисе». Правда, поначалу я был слишком взволнован, так что не уловил всех подробностей той встречи, но я хорошо помню, что, прежде чем уйти к Грейс — сестра просила ее к себе, — Люси ласково преклонила свою голову на мою и поцеловала кудри, которыми природа так щедро наградила меня. Я тогда подумал, что три года назад, то есть до ее знакомства с Дрюиттом, Люси, пожалуй, поцеловала бы меня в лоб или в щеку.

Прошло немало времени, прежде чем я полностью овладел собой; тогда, согласно просьбе сестры, я развернул ее письмо к Руперту и внимательно прочитал его два раза подряд, даже не прервав чтения, чтобы поразмыслить над его содержанием. Вот это письмо:

«Мой дорогой Руперт,

Господь по своей безграничной и непостижимой премудрости пожелал призвать меня к Себе, и, когда ты будешь читать это письмо, меня уже не будет с вами. Пусть мой уход, сия видимая утрата, не печалит тебя, мой друг, ибо я со смирением уповаю на великое милосердие Спасителя, искупившего Своей жертвой грехи наши. Я не могла быть счастлива в этой жизни, Руперт, и по милосердию Своему Господь призывает меня в лучший мир. Мне больно расставаться с твоим прекрасным отцом, с нашей драгоценной и заслуженно любимой Люси и с милым, дорогим Майлзом. Это последняя дань, которую я плачу миру сему, и я надеюсь, мне простится эта моя привязанность, ведь я люблю их чистой любовью. Во мне живет пылкая надежда, что моя смерть послужит благу моих близких. Поэтому, и только поэтому, возлюбленный Руперт, я хочу, чтобы ты помнил о ней. Что до прочих, то пусть о ней забудут. Ты не gt;мел справиться со своими чувствами, а я ни за что на свете не стала бы твоей женой, не будучи уверенной, что твое сердце всецело принадлежит мне. Я молюсь ежедневно, почти ежечасно, — следы слез явно проступали в этой части письма, — за тебя и Эмили. Обвенчайтесь и будьте счастливы. Она милая девушка, судьба предоставила ей блага, которые Клобонни не может дать и которые сделают тебя счастливым. Дабы ты мог иногда вспоминать обо мне, — бедная Грейс не видела противоречия в своих словах, — Майлз передаст тебе скромное наследство, которое я оставляю тебе. Примите его с Эмили. Мне искренне хотелось бы, чтобы оно было гораздо больше, но ты видишь, что я имею чистые намерения, и поэтому простишь недостаточность суммы. Хоть она и мала, я надеюсь, благодаря ей ты вскоре сможешь вступить в брак, а в остальном ты можешь положиться на Люси с ее прекрасной душою.

Прощай, Руперт — я не говорю «прощай, Эмили», ибо я полагаю, что было бы лучше, если бы это письмо осталось тайной между тобой, мной и моим братом, — но я желаю твоей будущей жене всяческого возможного на земле счастья и кончины, исполненной великого упования, подобно той, которую с радостным нетерпением призывает любящая тебя

Грейс Уоллингфорд».

О, женщины, женщины, каких вершин достигаете вы, когда бережно предохраняют вас от влияний окружающего мира и вы вполне отдаетесь дивным порывам ваших благородных натур! Как низко можете вы пасть, когда от слишком близкого соприкосновения с этим миром корысть и зависть вселяются в сердца ваши и, всецело завладев ими, разрушают всю вашу душевную красоту!