"Палач, или Аббатство виноградарей" - читать интересную книгу автора (Купер Джеймс Фенимор)

ГЛАВА X

Но недосуг мне размышлять Над треволненьями сердец. «Вернер»

Повсюду в Европе старинные родовые гнезда баронов называются словом «замок», хотя в каждой стране они отличаются особым стилем, величиной или степенью роскоши. Общее меж ними то, что они служат для обеспечения безопасности владельца и должны быть довольно просторны, чтобы в них свободно разместилась вся приличествующая рангу феодала свита; но расположение и средства фортификации зависят от характера местности, где располагается строение. В таких низинных странах, как Фландрия и Голландия, а отчасти Германия и Франция, замки окружаются рвами или возводятся на островах, тогда как в Швейцарии или Италии их строят на холмах, утесах, горах и в особенности на отвесных скалах — иначе говоря, везде, где только природа с готовностью предлагает естественные средства защиты. Климат, обычаи, богатство страны также имеют немалое значение. Старинная крепость в Швейцарии представляет собой обычно массивную прямоугольную башню, возведенную на скале, с башенками по углам. Защищенная от прицельной стрельбы, она имеет лесенки, ведущие с этажа на этаж и расположенные либо в глубоких выемках для окон, либо в нишах, прорубленных в толстой стене. Дополнительные укрепления и служебные строения, если они по средствам хозяину, возводятся вокруг основного здания и образуют двор. В Альпах можно увидеть множество этих грубых, незатейливых построек, теснящихся на крутизне.

Как и во всех древних крепостях, Rittersaalnote 86, или Salle de Chevaliersnote 87, или рыцарский зал Блоне, как называли его на разных языках, был самым обширным и тщательно отделанным помещением. В замке оно уже не напоминало собой грубую темницу, будто выросшую естественным образом из скалы, на которой оно было воздвигнуто с таким искусством, что трудно определить, где кончается творчество природы и начинается человеческое умение; примерно за сто лет до описываемых нами событий оно было перестроено на более новый и современный лад и занимало весь юго-восточный угол крепости.

Простое квадратное, просторное помещение, ибо таковы были местные вкусы, освещалось через окна, которые с одной стороны смотрели на Вале, а с другой, через неровные, но радующие глаз склоны, — на озеро с тянущимися вдоль него деревушками, селами, городами, замками и пурпурными горами, вплоть до виднеющейся в дымке Юры. На головокружительной высоте от земли был устроен железный балкон, где и расположилась Адельгейда, когда, вернувшись с прогулки, поднялась в залу, общую для всех гостей замка.

Мы уже обрисовали бегло облик и душевные качества дочери барона де Вилладинга, но теперь было бы полезно поближе познакомить читателя с той, кто играет немаловажную роль в нашей истории.

Упоминалось уже, что она была хороша собой, однако красота ее определялась более душевным настроем, сочетанием внутренней силы с женственностью, нежели расхожей правильностью черт. Девица не была дурнушкой. Ни одна линия не была вполне совершенной, но вместе они составляли свою особую гармонию; кроткий взгляд голубых глаз замечательно дополнялся выразительной игрой нежно обрисованных губ, так что настроение Адельгейды всегда читалось в них. Однако надо всем преобладала девическая сдержанность, и чем лучше вы узнавали Адельгейду, тем больше удивлялись строгости и чистоте ее души. Возможно, ее природный ум и способность обо всем выносить верное суждение, которыми она была наделена гораздо в большей степени, чем обычно девицы ее возраста, заставляли почувствовать к ней уважение и являлись в некоторой степени защитой против влияния ее нежности и красоты. Короче говоря, каждый, кто бы вдруг ни оказался в ее обществе, не замедлил бы прийти к выводу, что Адельгейда де Вилладинг наделена нежным, любящим сердцем, богатым, но находящимся под контролем ума воображением и неколебимым, возвышенным чувством долга, развившимся в ней естественно либо осознанным как обязательства перед обществом; свойственны ей были также обезоруживающее милосердие и привычка обдуманно решать и поступать во всех тех случаях, когда требуется проявить самообладание.

Больше года прошло с тех пор, как Адельгейда поняла, насколько сильно ее влечет к Сигизмунду Штейнбаху, и все это время она пыталась подавить в себе чувство, которое, она была уверена, не принесет ей счастья. Признание юноши, которое невольно вырвалось у него в миг чрезвычайного волнения, завершилось горькими словами о том, что любовь его смешна и бесполезна; тогда Адельгейда впервые задумалась о тщетности собственных сердечных переживаний. Она, как и любая девушка, рада была услышать, что чувство ее взаимно; и все же, владея собой, Адельгейда не открыла юноше собственного сердца, твердо решив поступать так, как велит ей долг по отношению к себе, своему отцу и Сигизмунду. С этой минуты она прекратила видеться с ним, помимо тех исключительных случаев, когда отказ от встречи, на ее взгляд, показался бы подозрительным; и хотя Адельгейда никогда не забывала, скольким она обязана доблестному юноше, она не позволяла себе удовольствия даже говорить о нем, если в том не было необходимости. Однако это тягостное и неблагодарное предприятие не увенчалось успехом. Адельгейду поддерживало только чувство долга и боязнь разочаровать отца, который, по обычаям и законам общества, обладал огромной властью над незамужней дочерью, пусть разум ее и способность судить здраво, не говоря уж о сердечном расположении, заставляли желать иного. Не было никаких других причин, по которым можно было бы счесть ее выбор неудачным, помимо низкого происхождения юноши (если тут только уместно говорить о выборе, ибо Адельгейду влекло к юноше тайно и неодолимо) да еще странного, необъяснимого нежелания Сигизмунда рассказывать что-либо о себе или о своей семье. Таковая чувствительность была замечена не только ею, но и ее близкими и отнесена ими на счет стеснительности человека низкого происхождения, который волею случая оказался в тесном общении со знатью, — слабость довольно распространенная, которой немногие оказываются способны противостоять, даже из числа самых умных и достойных людей. Но любви присуща особая наблюдательность, и потому Адельгейда пришла к иному заключению: она поняла, что юноша вовсе не пытается скрыть свое низкое происхождение, но обладает достаточно хорошим вкусом, чтобы навязчиво не напоминать о том присутствующим, — и все же, как показалось девушке, о своем прошлом юношу принуждают не распространяться некие давние поступки, которые он сам теперь, будучи человеком справедливым, ненавидит и о которых ему хотелось бы забыть. Адельгейда постаралась использовать это открытие в качестве противоядия своей любви к Сигизмунду, но природная честность не позволила ей долго питать подозрения, унижающие их обоих. Упорная и бесплодная внутренняя борьба привела к тому, что румянец на щеках девушки поблек, некогда радостное лицо сделалось унылым, и милые, кроткие глаза стали смотреть с меланхолией. Это и послужило причиной путешествия, на котором настоял отец, а также всех дальнейших, еще не описанных нами событий.

Надежды на будущее привели к нежданным переменам. Вновь появившийся румянец на лице девушки был скорее следствием волнения, нежели окрепшего здоровья, ибо прилив жизненных сил, некогда оскудевший, не достигает вдруг совершенной полноты, когда наконец наступает счастье, и все же взгляд девушки вновь светился радостью и на еще недавно бледных губах играла улыбка. Она сидела, чуть наклонившись вперед, у открытого балкона, и никогда еще воздух родных гор не казался ей столь упоительным и целебным. Вскоре властитель ее дум появился на зеленеющем склоне, посреди густого орешника, который обрамляет лужайки вокруг Блоне. Юноша почтительно приветствовал ее и указал на великолепную панораму озера. Сердце Адельгейды сильно билось, но, пересилив робость и гордыню, девушка, впервые в жизни, сделала Сигизмунду знак, чтобы он поднялся к ней.

Несмотря на огромной важности услугу, которую юный воин оказал дочери барона де Вилладинга, и длительное знакомство, которое вследствие этого возникло, Адельгейда, борясь со своим чувством, вела себя всегда по отношению к Сигизмунду настолько сдержанно, хотя простые обычаи Швейцарии допускают для девушки с ее титулом гораздо большую свободу, что юноша остановился будто вкопанный, сомневаясь, ему ли она помахала рукой. Адельгейда, видя замешательство Сигизмунда, вновь поманила его. Тогда он, словно на крыльях, сбежал с холма и исчез, заслоненный стеной замка.

Преграда осторожности, которой столь долго придерживалась Адельгейда, исчезла, и девушка почувствовала, что несколько минут могут решить ее судьбу. Пока Сигизмунд огибал замок, чтобы подойти к воротам, Адельгейда собралась с мыслями и восстановила утраченное самообладание.

Когда Сигизмунд вошел в рыцарскую залу, девушка все еще сидела возле открытой балконной двери, бледная и серьезная, но совершенно спокойная и с таким выражением счастья на лице, какого он не видал за все долгие и мучительные месяцы их знакомства. Первым его чувством была радость оттого, что Адельгейда так хорошо перенесла все тревоги и ужасы минувшей ночи. Радость свою он выразил с искренностью, которую допускают обычаи германцев.

— Ты замечательно выглядишь, несмотря на тяжелую ночь, — сказал он, пристально вглядевшись в нее, так что кровь предательски застучала в висках девушки.

— Сильное возбуждение — неплохое средство против простуды. Но что говорить о буре; сегодня я чувствую себя прекрасно, как никогда, с тех пор как мы покинули замок Вилладингов. Этот дивный воздух, как мне кажется, подобен итальянскому, и нет необходимости ехать далее, если здесь я нахожу все, что необходимо для поправки моего здоровья: целительный воздух и восхитительный ландшафт.

— Ты не пересечешь Сен-Бернар! — с разочарованием воскликнул молодой воин.

Адельгейда улыбнулась, и улыбка ее несколько ободрила юношу, хоть и не была вполне для него понятна. Девушку искренне влекло к Сигизмунуду, и ей хотелось как можно скорей успокоить любимого, но женская натура, обычай или воспитание (трудно сказать, что именно явилось виной ее слабости) побудили Адельгейду избежать прямого объяснения.

— Можно ли желать иного, лучшего, чем это? — спросила Адельгейда, уклоняясь от ответа. — Воздух здесь теплый, пейзаж, прекрасней которого не найдешь и в Италии, и радушный кров. Приключения, которые я пережила за сутки, мало вдохновляют на путешествие через Сен-Бернар, хотя наш добрейший каноник и заверяет, что нас там ожидает самый дружественный прием.

— Твой облик противоречит твоим же словам, Адельгейда. ибо ты весела и достаточно здорова, чтобы наслаждаться удовольствиями дня. Ради Бога, не пренебрегай приглашением и не прими по ошибке Блоне за укрытую от холодов Пизуnote 88. Едва наступит зима, ты убедишься, что вокруг тебя по-прежнему покрытые льдом Альпы, и ветры продувают древний замок столь же свободно, как они гуляли по коридорам твоего родного Вилладинга.

— Что ж, у меня еще будет время подумать. Но ты направишься в Милан, как только завершатся празднества в Веве.

— Воин обязан повиноваться долгу. Мне предоставляют частые и продолжительные отпуска, ввиду важных семейных дел, но таковые поблажки принуждают меня быть особенно точным. Все мы, конечно, платим тяжкий долг натуре, но наши добровольные обязательства я почитаю наиболее важными.

Девушка слушала его, затаив дыхание. Сигизмунд никогда, ни единым словом, не обмолвился о своей семье, во всяком случае в присутствии Адельгейды. С родней у юноши, наверное, были связаны настолько неприятные воспоминания, что и теперь лицо его помрачнело; умолкнув, Сигизмунд, казалось, совершенно позабыл о своей прекрасной собеседнице. Девушка постаралась отвлечь его от болезненных мыслей, дав беседе другое направление. По непредвиденной, но роковой случайности попытка отсрочить объяснение только ускорила его.

— Мой отец часто рассказывал мне о виде из замка де Блоне, — сказала Адельгейда, выглядывая из балконной двери, хотя пейзаж великолепно был виден и с места, где она сидела, — но мне почему-то казалось, что дружеское расположение мешает ему судить беспристрастно.

— Ты была к нему несправедлива, — заметил Сигизмунд, подойдя поближе к балкону. — Блоне превосходит все старинные швейцарские замки хотя бы только потому, что отсюда открывается великолепнейший вид. Взгляни-ка на это коварное озеро, Адельгейда! Кто бы мог вообразить, что это дремлющее зеркало еще недавно представляло собой бурлящий котел, где мы находились посреди бешеных волн — беспомощные, без надежды на спасение!

— Без надежды на спасение — и это ты говоришь о себе, Сигизмунд!

— Не забывай, что, если бы не выдержка и сноровка того отважного моряка, мы не остались бы в живых.

— Но что было бы со мной, если бы барк благополучно достиг гавани, а мой отец и его друг разделили судьбу злополучного капитана и торговца из Берна!

Сердце юноши учащенно забилось, ибо голос Адельгейды звучал с непривычной для него нежностью, чего никогда не бывало прежде.

— Пойду поищу того смельчака, — сказал Сигизмунд, опасаясь вновь утратить самообладание ввиду такого искушения, — пора его отблагодарить.

— Нет, Сигизмунд, — с настойчивостью заявила девушка, и ноги его словно приросли к полу, — не уходи. Мне нужно сказать тебе что-то — относительно моего будущего счастья, и — мне верится — также и твоего.

Сигизмунд был ошеломлен, ибо, несмотря на то, что Адельгейда то краснела, то бледнела, речь ее была спокойна и исполнена достоинства. Он занял стул, на который она молча указала, и сидел неподвижно, словно окаменев, вслушиваясь в каждое ее слово. Адельгейда поняла, что объяснение неизбежно и что отложить его теперь было бы недостойно ее. Сословная гордость и, возможно, уклончивость, присущая женскому полу, вновь заставили было ее уйти от разговора, но девушка вняла голосу более возвышенных побуждений. .

— Тебе, наверное, радостно, Сигизмунд, вспоминать о своих добрых поступках. Ведь если бы не ты, Мельхиор де Вилладинг остался бы бездетным; либо я, дочь его, была бы теперь сиротой. Сознавать, что у тебя хватило воли помочь своим друзьям, наверное, доставляет наибольшее удовольствие.

— Ради тебя, Адельгейда, я готов перенести любую опасность, — ответил Сигизмунд приглушенным от волнения голосом. — Счастье быть полезным тебе и тем, кого ты любишь, я бы не променял на императорский трон. Однажды я уже выдал тебе свою тайну, и сейчас напрасно было бы это отрицать. Ты знаешь, что я люблю тебя; люблю вопреки собственной воле. И я рад сказать тебе, что буду любить тебя, пока жив. Никогда не намеревался я тревожить этими признаниями твой скромный слух, который не следует ранить бесполезными откровениями, но — ты улыбаешься, Адельгейда! — неужто твоя нежная душа насмехается над бесплодной страстью?

— Почему тебе моя улыбка кажется насмешливой?

— Адельгейда! — ах, нет, это невозможно. Такой человек, как я, — незнатный, безымянный, не должен высказывать своих желаний девушке благородной и с великолепным будущим!

— Это возможно, Сигизмунд. Или ты не принимаешь во внимание ни сердца Адельгейды де Вилладинг, ни благодарности ее отца?

Юноша пристально вгляделся в лицо Адельгейды, которая, открыв ему свои тайные чувства, покраснела до корней волос, более от волнения, нежели от стыда, ибо она встретила его страстный взгляд с нежной доверчивостью, на которую только способна чистая и любящая душа. Она верила и имела все основания верить, что слова ее должны доставить ему удовольствие — и от ее ревнивой наблюдательности не укрылся бы ни один оттенок счастья. Но вместо вспыхнувшего радостью взора она увидела, как лицо его исказилось гримасой боли. Дыхание юноши сделалось затрудненным, взор блуждал, и губы горестно искривились. Он обхватил руками голову, как если бы испытывал величайшую муку, и холодная испарина покрыла его лоб и виски крупными каплями.

— Адельгейда! Милая моя Адельгейда! Ты сама не понимаешь, что говоришь. Такой человек, как я, не может быть твоим супругом.

— Сигизмунд! Отчего ты в таком горе? Ответь мне; облегчи свою душу словами. Клянусь тебе, что согласие моего отца сопутствует моему сердечному расположению. Я люблю тебя, Сигизмунд, — так что же мешает тебе взять меня в жены? Что тут можно еще добавить?

Юноша взглянул на нее недоверчиво, как если бы мысли его стали обретать большую отчетливость; так обычно смотрят на вновь обретенное, некогда безнадежно утраченное сокровище. Сумрачно покачав головой, он закрыл лицо ладонями.

— Ничего больше не говори, Адельгейда, — пощади меня и себя, ради Бога! Ты никогда не сможешь быть моей! Законы чести запрещают такой брак; с твоей стороны это было бы безумием, а с моей — бесчестным поступком; наш союз невозможен. И что за роковая слабость удерживала меня возле тебя — я всегда ужасался, что…

— Ужасался?

— Ах, не повторяй моих слов: я сам не знаю, что говорю. Ты и твой отец, в приливе благодарности, решились на благородный поступок — но, с моей стороны, было бы недостойно, пользуясь случайностью, согласиться на ваше предложение. Как взглянут аристократы и бюргерство кантона на то, что благородная, богатая, красивая, добрая девушка — другой такой и не сыскать — выходит замуж за безымянного, бездомного наемника, у которого нет ничего, кроме меча и дарованной ему природой силы? Твой отец рано или поздно задумается над этим, и давай лучше забудем наш разговор.

— Если бы я внимала голосу обыкновенного женского самолюбия, твой отказ принять предложение и мое, и моего отца, разумеется, вызвал бы во мне неудовольствие. Но меж мной и тобой не должно быть ничего, кроме святой истины. Мой отец хорошо взвесил все обстоятельства и благородно решил не придавать им никакого значения. Что же касается моих достоинств, они ничто в сравнении с твоими. Да, ты не аристократ по рождению, но уж пусть лучше я сравняюсь с тобой, став ниже в обществе, чем останусь до конца дней своих жить в окружении бессердечной, тщеславной суеты.

— Доброе, чистое дитя! Но что в том проку? Наш брак невозможен.

— Если у тебя имеются возражения, которые неприлично выслушивать несчастной, но добродетельной девушке…

— Прекрати, Адельгейда! Не надо подобных слов. Я и без того достаточно унижен, к чему еще эти ужасные подозрения!

— Но тогда почему же наш брак невозможен, если мой отец не только согласен, но и желает этого брака?

— Дай мне время, чтобы поразмыслить, — и тогда ты узнаешь все, рано или поздно. Да, по крайней мере, твоя благородная искренность заслуживает этого. По справедливости, я должен был бы сразу тебе все открыть.

Адельгейда слушала его с молчаливым пониманием, ужасаясь той несомненной внутренней борьбе, которая мучительно происходила в душе юноши. Кровь отхлынула от щек Адельгейды, но одухотворенное лицо ее, выражавшее одновременно изумление, ужас, нежность и тревогу, было прекрасно. Юноша, заметив, что страдание его передается Адельгейде, огромным усилием воли подавил волнение и взял себя в руки.

— Я должен был тебе сразу все объяснить, во избежание недоразумений; время упущено, но, так или иначе, я не могу больше держать тебя в неизвестности. Надеюсь, ты не обвинишь меня в жестокосердии или бесчестном умалчивании, но снизойдешь к несовершенству человеческой натуры, не упрекнешь, но посочувствуешь слабости, которая в будущем станет источником твоего горя, как ныне моего. Я никогда не скрывал от тебя, что принадлежу к сословию, которое во всей Европе считается более низким, чем твое; но я не стыжусь этого, а скорее горжусь, потому что вызывающие зависть внешние отличия очень часто побуждают к сопоставлению, и я много раз имел возможность убедиться, что более высокий ранг не обеспечивает ни возвышенного строя души, ни большего мужества, ни утонченности интеллекта. Хотя человеческие установления служат к тому, чтобы подавлять менее удачливых в судьбе, Господь, к счастью, ограничивает счастливцев в их возможностях. Ибо тот, кто желает превзойти свой род, пускается на неестественные уловки и унижает собратьев, чтобы достичь своей цели. А иными средствами не достичь аристократизма, потому что тот, кто не желает допустить неравенства, существующего только как идея, никогда не будет унижен средствами столь недостойными. Что же касается рождения, которому обычно придается такое значение, то зависит ли это от гордости, взгляда на вещи или привычки командовать, усвоенной теми, кто почитает себя превосходящими других, — то тут я не слишком чувствителен. И это тем очевидней, чем тяжелее бесчестье, о котором я не устаю сокрушаться.

— Бесчестье! — едва ли не задохнувшись от изумления, повторила Адельгейда. — Как страшно звучит это слово в устах того, кто применяет его к себе, несмотря на то что обладает здравым рассудком и сильной волей!

— Иного слова тут не подберешь. Ибо я говорю о том, что почитается за бесчестье людьми столь давно, что мнение их кажется установленным самим Господом. Или ты не веришь, Адельгейда, что существует сословие, которому судьбой назначено быть проклятым, ради выполнения некой великой и неясной цели, — сословие, на которое никогда не сходило благословение Божие, как оно сходит на всякого кроткого и доброго человека?

— Как могу я поверить в несправедливость Всевышнего, чья мудрость не имеет границ и чья любовь к нам беспредельна?

— Твой ответ был бы разумен, если бы наша земля представляла собой всю Вселенную либо, по крайней мере, пребывала в вечности. Но Господь, чья власть осуществляется и по ту сторону бытия, дарует нам справедливость, милосердие и благо, как Он предназначает тому быть, а не как мы понимаем своим ограниченным умом, и к Нему нельзя прилагать тех суждений, которые годятся относительно людей. Нет, мы не должны сопоставлять установления Божий с законами человеческими, справедливыми в наших собственных глазах. Справедливость — это условное, но не отвлеченное качество, и когда мы применяем понятие Божией справедливости к себе либо пытаемся постичь ее как свои обязательства по отношению к Богу, наш разум погружается во тьму.

— Меня огорчает твой унылый вид, Сигизмунд!

— Я буду говорить с тобой более весело, милая моя Адельгейда. Я не имею права обязывать тебя делить со мной мое горе, и потом, когда я вот так рассуждаю, и размышляю, и взвешиваю, у меня начинает болеть голова и мысли путаются. С того самого проклятого часа, как я узнал истину и сделался обладателем роковой тайны, у меня появилась привычка к подобным рассуждениям.

— Что за истина? Какая тайна? Если ты любишь меня, Сигизмунд, расскажи мне все спокойно и прямо.

Юноша пытливо взглянул на нее, словно желая понять, насколько болезненным окажется удар, который он намеревался нанести. Немного помолчав, он продолжил свою речь:

— Не столь давно мы присутствовали при ужаснейшей сцене, Адельгейда. Как незначительна порой бывает разница меж нами, почитателями законов, и рабами расхожих мнений! Если бы воля Господа была на то, чтобы барку погибнуть, какая пестрая толпа душ отправилась бы одновременно в вечность! Все оттенки порока нашлись бы там и все степени добродетели — от низменной души неаполитанского жонглера до твоей собственной чистой души. Вместе с «Винкельридом» погибли бы аристократы чистейших кровей, почтеннейший священник, воин, гордящийся своей силой, и попрошайка-святоша! Смерть неподкупна; она уравнивает всех, и глубь озера, возможно, смыла бы все наше бесчестье, произошло ли оно от деяний либо от мнения людского; и даже у злосчастного Бальтазара, преследуемого и ненавидимого палача, возможно, нашлись бы близкие, кто оплакал бы его кончину.

— Уж если бы кто-то и погиб неоплаканный, так это он, ибо чье сочувствие способен вызвать человек, причинивший другим столько горя!

— Пощади меня, Адельгейда! Пощади меня! Ибо ты говоришь о моем отце.