"Палач, или Аббатство виноградарей" - читать интересную книгу автора (Купер Джеймс Фенимор)ГЛАВА XXXБальтазар повел свой рассказ бесхитростно, но красноречиво. Его союз с Маргерит, несмотря на злоречие и недоброжелательство света, получил благословение мудрого и милосердного Творца, знающего, чем утешить своих гонимых чад. — Весь мир для нас заключался друг в друге, — продолжал Бальтазар после того, как кратко изложил историю их рождения и любви, — и мы сознавали, что должны жить интересами своей семьи. Вы, рожденные в почете и привыкшие видеть улыбки и уважение на лицах всех вокруг, мало знаете о чувствах, которые сплачивают несчастливых. Господь даровал нам первенца, и, держа на коленях улыбающегося младенца, который глядел ей в глаза невинным ангельским взором, Маргерит плакала горькими слезами при мысли, что это создание осуждено проливать кровь ближних. Матери невыносимо было сознавать, что ее дитя вечно будет изгоем среди людей. Много раз мы просили власти кантона освободить меня от моих обязанностей; мы молили совет — вам известно, герр Мельхиор, как мы были настойчивы, — позволить нам жить как все, но власти не захотели снять с нас проклятие. Нам было сказано, что обычай ведет свое начало из глубины веков, что отступать от него опасно и все должно вершиться по воле Божьей. Мы не могли примириться с тем, что ноша, которую нам было так тяжело нести, обременит и наших потомков. Господин дож! — продолжал Бальтазар, в горделивом сознании своей честности обращая к небу кроткий взор. — Хорошо тем, кому достается от предков почет, если же твое наследственное достояние — обиды, насмешки и злобные взгляды окружающих, кто не думает о том, как бы от него отречься… Таковы были наши чувства, когда мы смотрели на своего первенца. Более всего желая спасти его от предстоящего бесчестья, мы стали раздумывать, что для этого предпринять. — Знайте, гордые и знатные! — с мрачной торжественностью прервала его Маргерит. — Я рассталась со своим ребенком и заглушила материнскую тоску, чтобы он не сделался орудием вашей бесчеловечности; я отказалась от радости кормить и лелеять свое чадо, чтобы невинный малыш не превратился в отщепенца, а мог бы жить среди себе подобных как равный, каковым и создал его Господь! Бальтазар помедлил: так он поступал обычно, когда его решительная супруга демонстрировала мужскую силу характера, а затем, после недолгого промежутка полной тишины, продолжил: — Мы не стремились к богатству: мы желали только выглядеть в глазах света такими же людьми, как все прочие. Имея деньги, мы легко нашли в другом кантоне тех, кто согласился взять на свое попечение нашего маленького Сигизмунда. За этим последовала мнимая смерть и похороны в узком кругу. Обман дался нам без труда: не многих волнуют радости и печали семьи палача. Незадолго до того, как малышу должен был исполниться год, меня призвали к исполнению своих обязанностей. Казнить нужно было чужеземца, который в одном из городов нашего кантона убил кого-то в пьяной ссоре; подозревали, что он был дворянином, но не сумел распорядиться преимуществами, доставшимися ему от рождения. Я отправился на казнь с тяжелым сердцем, ибо каждый раз, нанося удар, молил Бога, чтобы он оказался последним; но еще тяжелее мне пришлось, когда я достиг того места, где ждал своей участи осужденный. На пороге отдаленной темницы меня настигло известие о смерти моего бедного сына и, прежде чем явиться к своей жертве, я свернул в сторону, чтобы оплакать собственное горе. Приговоренный очень страшился смерти и послал за мной задолго до рокового часа, чтобы, как он сказал, узнать руку, которой назначено отправить его на встречу с предвечным Судией. Бальтазар помедлил; казалось, перед его умственным взором воскресла сцена, судя по всему, оставившая в его памяти неизгладимый след. Затем он, вздрогнув, поднял глаза и по-прежнему приглушенным, спокойным голосом продолжил рассказ. — Я был невольным орудием многих насильственных смертей… видел, как терзались внезапным и вынужденным раскаянием самые отчаянные грешники, но ни разу более не становился свидетелем такой страшной борьбы между землей и небесами… мирским и потусторонним… страстью и укорами совести… как та, которая сопровождала последние часы этого несчастного! Правда, в иные мгновения кроткий христианский дух брал верх над злобой, но в целом им владела свирепая жажда мести, какую только ад может заронить в человеческое сердце. При нем был ребенок, едва вышедший из младенческого возраста. Дитя, казалось, вызывало в преступнике самые противоречивые чувства; он и жалел мальчика, и ненавидел, причем ненависть, наверное, преобладала. — Ужасно! — пробормотал дож. — Тем более ужасно, господин дож, что речь идет о человеке, заслуженно приговоренном к смерти. Он отказывался видеть священников, ему нужен был только я. Негодяй внушал мне отвращение, но немногие желают общаться с такими, как я, а кроме того, было бы жестоко бросить умирающего на произвол судьбы! Под конец он поручил ребенка моему попечению, снабдив меня золотом, которого при экономном расходовании должно было с избытком хватить на нужды мальчика, пока он не достигнет зрелых лет; оставил и другие ценности — я счел, что они могут пригодиться в будущем как свидетельства. О происхождении мальчика я узнал немногое. Он прибыл из Италии, родители были итальянцы, мать умерла вскоре после родов (при этих словах у дожа вырвался стон), отец здравствовал, и его преступник люто ненавидел, к матери пылал когда-то страстной любовью; ребенок принадлежал к дворянскому сословию, был крещен в лоне Католической Церкви и носил имя Гаэтано. — Конечно же это он… он… мой возлюбленный сын! — вскричал дож, неспособный долее владеть собой. Он распростер объятия, и Сигизмунд кинулся ему на грудь, хотя не исчезли еще опасения, что все услышанное окажется сном. — Продолжай… продолжай, драгоценнейший Бальтазар, — добавил синьор Гримальди, осушая глаза и пытаясь взять себя в руки. — Я не успокоюсь, пока не выслушаю твой замечательный рассказ до последнего слова. — Мне осталось рассказать немногое. Наступил роковой час, и преступника отвезли на то место, где ему предстояло расстаться с жизнью. Сидя в кресле, где он должен был принять удар палача, преступник испытывал адские душевные муки. У меня есть повод думать, что в иные мгновения он готов был примириться с Богом. Но нечистый возобладал: преступник умер нераскаявшимся! С того часа, когда он доверил мне маленького Гаэтано, я не переставал уговаривать его открыть мне тайну происхождения мальчика, но в ответ услышал только наказ использовать золото на свои нужды и воспитать ребенка как собственного сына. Я взял в руки меч, знак к началу казни был отдан, и тут я в последний раз спросил, как зовут мальчика и из какой страны он происходит, поскольку видел в этом свой непреложный долг. «Он твой… твой, — услышал я в ответ. — Скажи мне, Бальтазар, твоя должность, как принято в этих местах, наследственная? » Мне пришлось, как понимаете, ответить утвердительно. «Тогда усынови мальчишку, пусть возрастает на крови ближних! » Насмешка, достойная такого человека. Когда его голова скатилась с плеч, свирепые черты хранили следы адского ликования, испытанного им перед смертью! — Кантональный закон поступил с извергом по справедливости! — воскликнул бейлиф, упорно преследовавший одну и ту же мысль. — Видишь, герр Мельхиор, как правильно мы поступаем, вооружая руку палача, что бы там ни говорили сентиментальные глупцы. Такой негодяй недостоин жить. Подобно многим, кто извлекает выгоду из существующего порядка вещей, Петерхен редко упускал возможность сказать слово в его защиту и против всяких новшеств, однако слушатели были слишком поглощены рассказом Бальтазара, чтобы отвлекаться на другие мысли или разглагольствования. — И что произошло с мальчиком? — спросил почтенный ключник, следивший за повествованием так же заинтересованно, как все прочие. — Я не смог бросить его на произвол судьбы, да и не захотел. Он был послан мне в то время, когда Господь, дабы наказать нас за нежелание примириться со своим жребием, призвал на небеса нашего маленького Сигизмунда. Я заменил свое мертвое дитя живым приемышем; я дал последнему имя собственного сына и, признаюсь по секрету, перенес на него любовь, которую питал к своему чаду, — хотя произошло это не сразу, а по прошествии времени, когда я привык к ребенку и изучил его нрав. Маргерит ничего не знала о подмене, хотя материнский инстинкт и внушил ей некоторую тревогу и подозрения. Мы так и не объяснились друг с другом, и, подобно вам, она сегодня впервые узнала истину. — Это было страшной тайной между мною и Господом! — проговорила женщина. — Я гнала беспокойство прочь… Сигизмунд, или Гаэтано, или как вам еще вздумается его назвать, заполнил мое сердце, и я старалась быть довольной. Этот мальчик дорог мне сейчас и будет дорог впредь, хотя бы его даже усадили на трон; но Кристина… бедная обиженная Кристина… она доподлинно дитя моей плоти! Сигизмунд подошел и преклонил колена у ног той, кого всегда считал своей матерью, и взмолился, чтобы она его благословила и не лишала в будущем своей привязанности. Из глаз Маргерит заструились слезы, и она с готовностью благословила Сигизмунда, обещая вечно его любить. — Нет ли у тебя с собой одежды или каких-нибудь предметов, которые имелись при ребенке? Или, может быть, ты скажешь нам, где они хранятся? — спросил дож, всецело поглощенный тем, чтобы устранить последние сомнения, и глухой ко всему иному. — Все это находится здесь, в монастыре. Золото я, как полагается, передал Сигизмунду, чтобы он приобрел себе все, что потребно на военной службе. Ребенок содержался в отдаленном месте и получил воспитание у ученого священнослужителя, а когда вошел в возраст, я отослал его на военную службу в Италию, поскольку знал, что он происходит из этой страны, хотя и не подозревал о его принадлежности к княжескому роду. Настало время рассказать юноше, какие узы нас в самом деле соединяют, но я боялся причинить боль Маргерит и самому себе и даже убедил себя в том, что ему, с его благородным сердцем, легче считать себя отпрыском нашего смиренного и униженного семейства, нежели безымянным подкидышем без рода и племени. Тем не менее признаться было необходимо, и я решил открыть истину тут, в монастыре, в присутствии Кристины. Чтобы помочь Сигизмунду разыскать свою настоящую семью, я тайно поместил в его багаж вещи, полученные мною от преступника вместе с ребенком. В настоящее время они находятся здесь, в горах. Почтенного старого князя охватила дрожь: боясь обмануться в своих радужных надеждах, он одновременно и желал, и страшился обратиться к этим немым, но правдивым свидетельствам. — Пусть их принесут! Их нужно немедленно принести сюда и осмотреть! — глухим от волнения голосом проговорил он. Затем, медленно обернувшись к стоявшему неподвижно Мазо, он вопросил: — А ты, лживый и преступный негодяй, чем ты ответишь на этот ясный и убедительный рассказ? Маледетто улыбнулся, как бы презирая легковерие прочих. Его лицо светилось сознанием собственного превосходства, как бывает с теми, кому доподлинно известна истина, в то время как другие теряются в сомнениях и поддаются обману. — Отвечу, синьор и досточтимый отец, — холодно проговорил он, — что Бальтазар рассказывал умно и что его история сочинена очень искусно. Повторяю, я Бартоло, и это могут подтвердить не менее сотни жителей Италии. А кто такой Бартоло Контини, ты, генуэзский дож, знаешь лучше всех. — Он говорит правду, — отозвался князь, разочарованно склоняя голову. — О Мельхиор, тому, что он рассказывает, имеются более чем веские доказательства! Уже долгое время я не сомневался в том, что негодяй Бартоло приходится мне сыном, но до сих пор не имел несчастья встретиться с ним лицом к лицу. Мне приходилось слышать о нем дурное, но даже в кошмарах я не видел его таким, каков он оказался на деле. — Но нет ли тут обмана? Быть может, тебя ввели в заблуждение заговорщики, покушающиеся на твои деньги? Дож покачал головой, показывая, что такая надежда, увы, несбыточна. — Нет, я предлагал деньги и всегда встречал отказ. — К чему мне отцовское золото? — вмешался Маледетто. — Я достаточно ловок и смел, чтобы самому заработать себе на жизнь. Эти слова и невозмутимость Мазо заставили всех застыть в замешательстве. — Пусть эти двое выйдут вперед и встанут напротив, — предложил наконец растерянный ключник. — Часто природа помогает отыскать истину там, где человеческих возможностей не хватает. Если тот или другой действительно сын князя, в нем найдутся какие-нибудь черты сходства с отцом. Эта весьма сомнительная идея была горячо одобрена, поскольку обстоятельства так запутались, что присутствующих охватило неудержимое любопытство. Всем желалось раскрыть тайну, и чем более трудной казалась эта задача, тем больший вес приобретали даже самые незначительные данные. Сигизмунду и Мазо было предложено встать на самое освещенное место, и все начали напряженно вглядываться в их лица, дабы обнаружить элементы таинственного природного сходства, истинного или мнимого. Трудно было себе представить более неудачный, сбивающий с толку опыт. В пользу каждого из претендентов — хотя это определение едва ли подходило Сигизмунду, державшемуся пассивно, — имелось немало данных, но были и такие, которые говорили против последнего. Оливковый оттенок кожи, темные глаза, к тому же форма лица и пронизывающий взгляд Мазо делали его сходство с дожем очевидным для всякого, кто желал таковое обнаружить. Одежда моряка уменьшала, но не уничтожала это сходство. Пытаясь определить истинный возраст Мазо, можно было ошибиться лет на десять, так огрубели его черты на открытом воздухе, но все же природные их особенности полностью не исчезли и — этого нельзя было отрицать — Мазо казался грубой копией князя, лишенной свойственного последнему лоска. Что касается Сигизмунда, о нем судить было труднее. Румяный и крепкий юноша, он походил на князя — в тех деталях, где это сходство имелось, — как портрет, написанный в более молодые и счастливые дни. Их роднили выразительность и благородство черт, но цвет глаз, волос, кожи Сигизмунда был нехарактерен для сына Италии. — Ну вот, видишь, — насмешливо произнес Мазо, когда разочарованный ключник признал эти отличия, — обман не проходит. Клянусь честью мужчины и упованиями умирающего христианина, если человек вообще может знать свое происхождение, я знаю, что мой отец — Гаэтано Гримальди, правящий дож Генуи, и никто другой! Пусть отвернутся от меня святые, пусть откажется внимать моим молитвам благословенная Матерь Божья, пусть проклянет меня всякая живая душа, если в моих словах есть что-либо, кроме святой правды! Убежденность, с которой Мазо произнес эту торжественную клятву, и оттенок искренности, присущий его манере держаться, а также, вероятно, характеру, пусть беспутному и необузданному, немало повлияли на мнение слушателей, которые уже склонились было в сторону соперника. — А этот достойный юноша? — спросил огорченный дож. — Этот благородный молодой человек, которого я, с радостным отцовским волнением, прижимал к своему сердцу… кто же он такой? — Eccellenza, против синьора Сиджизмондо я не скажу ни слова. Он храбрый пловец и стойкий помощник в час нужды. Швейцарец он или генуэзец — любая из стран может им гордиться; однако каждому своя рубашка ближе к телу. Куда приятней жить в палаццоnote 174 Гримальди, на теплом, солнечном берегу залива, и пользоваться почетом как наследник знатного рода, чем рубить головы в Берне; и если честный Бальтазар ищет преимуществ для своего отпрыска, то этим он всего лишь следует велению природы! Все взоры обратились теперь к Бальтазару, который не дрогнул, как человек, сознающий, что совесть его чиста. — Я не говорил, чей сын Сигизмунд, — произнес Бальтазар по своему обыкновению кротко, но в то же время и твердо, чем склонил на свою сторону доверие слушателей. — Я сказал только, что его отец не я. Более достойного сына не приходится желать, и Богу известно, как тяжко мне было бы отказываться от права отцовства, если бы я не понимал, что, расставшись с проклятым родом палачей, он обретет лучшее будущее. Знайте, благородные господа и почтенные монахи, что сходство, заметное в Мазо и отсутствующее, по видимости, в Сигизмунде, ничего не доказывает; всякий, кто глубже изучил эту материю, скажет, что между дальними родственниками нередко существует такая же тесная внешняя схожесть, что и между близкими. Сигизмунд не нашего рода — и никто ни в моей семье, ни в семье Маргерит не похож на него ни характером, ни внешностью. Бальтазар умолк, чтобы дать собравшимся время для наблюдения: действительно, даже самая изощренная фантазия не смогла бы обнаружить во внешности молодого солдата и его предполагаемых родителей ни единой общей черты. — Пусть генуэзский дож припомнит членов своей семьи. Быть может, манера улыбаться, цвет волос или иная внешняя особенность роднят Сигизмунда с теми, кого он знал и любил? Князь встревоженно вгляделся в Сигизмунда, и луч радости вновь осветил его лицо, пока он изучал юношеские черты. — Клянусь святым Франциском! Мельхиор, честный Бальтазар прав. Моя бабушка происходила из Венеции, имела такие же светлые волосы, как Сигизмунд… глаза тоже ее… и… Да! Склоненная набок голова и глаза, прикрытые рукой, — я вижу беспокойный взгляд моей святой страдалицы Анджолины; он знаком мне с тех пор, когда я, при помощи своего богатства и власти, склонил ее родственников отдать мне руку Анджолины против ее воли! Негодяй! Ты — не Бартоло; твоя история — наглая ложь, придуманная, чтобы избежать законного наказания! — Если даже я не Бартоло, Eccellenza, то разве синьор Сиджизмондо претендует на это имя? Разве вы не убедились в том, что некий Бартоло Контини, открыто враждующий с законом, является вашим сыном? Вы ведь поручили вашему наперснику и секретарю об этом разузнать? Разве он не рассказал вам, что слышал от умирающего священника, который знал все обстоятельства, слова «Бартоло Контини приходится сыном Гаэтано Гримальди»? А не в том же ли клялся вам сообщник вашего непримиримого врага, Кристоферо Серрани? Разве в подтверждение вам не показывали бумаг, которые были украдены вместе с ребенком, и разве, узнав, что ваш сын намерен оставаться тем же, кем был, а не поселиться, в качестве новоиспеченного дворянина, в вашем роскошном дворце на улице Бальби и изображать там тошнотворное раскаяние, вы не послали ему эту печатку в знак того, что придете на помощь, если, при его бурной жизни, в том возникнет нужда? Дож вновь растерянно кивнул, поскольку все сказанное было верно до мельчайшей детали. — Как это ни грустно, Бальтазар, произошла ошибка, — произнес он с горькой досадой. — Тебе достался ребенок какого-то другого осиротевшего родителя. Но, отказавшись от надежды быть отцом Сигизмунда, я все же обещаю ему мою любовь и всяческую поддержку. Если он не обязан мне жизнью, то, во всяком случае, я обязан ему; этот долг связывает нас узами, которые мало чем отличаются от кровных. — Господин дож! — серьезно возразил ему палач. — Прошу вас, не торопитесь. Доводы Мазо сильны, но и в пользу Сигизмунда говорят многие обстоятельства. Мне его история представляется более ясно, чем всем прочим. Время, страна, возраст ребенка, признания преступника — всем этим нельзя пренебречь. Вот вещи, которые были мне переданы вместе с мальчиком; быть может, они лягут на его чашу весов. Получив требуемый сверток из багажа Сигизмунда, Бальтазар приготовился его открыть; наступившая мертвая тишина свидетельствовала об интересе, с которым зрители ожидали результатов. Прежде всего Бальтазар выложил на пол часовни кипу детской одежды. Это было богатое платье, сшитое по моде того времени: оно наводило на мысль, что владелец принадлежал к высшему сословию, но не содержало никаких более конкретных указаний. Когда отдельные предметы разложили на камнях, Адельгейда и Кристина опустились рядом с ними на колени, ибо слишком интересовались ходом расследования, чтобы помнить о нормах приличия, которые в иных случаях считаются обязательными для их пола. Кристина, казалось, на время забыла о собственных огорчениях, всецело занявшись судьбой своего брата, Адельгейда же прислушивалась к каждому слову, которое произносилось в часовне, с жадным вниманием, говорившим о силе ее чувств. — Вот футляр с драгоценностями, — добавил Бальтазар. — Приговоренный рассказывал, что они попали к нему по ошибке; в тюрьме он часто давал их мальчику вместо игрушки. — Эти подарки я сделал своей жене в благодарность за то, что она родила мне ребенка, — произнес дож приглушенным голосом, каким говорят обычно, когда имеют дело с предметами, напоминающими об умерших. — Благословенная Анджолина! При виде этих драгоценностей передо мной встает твое бледное, но счастливое лицо; испытав радость материнства, ты, в этот священный миг, даже удостоила меня улыбки! — А вот сапфировый талисман с восточными письменами; мне было сказано, что он передавался в семействе мальчика по наследству; отец собственными руками повесил его на шею новорожденному. — Довольно, других доказательств не требуется! Спасибо Тебе, Господи, за эту, последнюю и величайшую из Твоих милостей! — вскричал князь, молитвенно складывая руки. — Эту драгоценность я сам носил в младенчестве, а потом, как ты говоришь, собственными руками повесил его на шею мальчика… все ясно! — А как же Бартоло Контини? — пробормотал Маледетто. — Мазо! — прозвучал голос, которого до сих пор в часовне не слышали. Это заговорила Адельгейда. Она по-прежнему стояла на коленях у разложенной на полу детской одежды; спутанные волосы в изобилии падали ей на плечи, руки были умоляюще сложены: она словно бы надеялась отвратить на сей раз очередное грубое вмешательство, мешавшее ей насладиться известием, что ее возлюбленный Сигизмунд нашел отца в лице генуэзского князя. — Немало представительниц твоего пола, слабых и доверчивых, бывало обмануто эгоистичными и лживыми мужчинами, и ты одна из их числа! — насмешливо промолвил моряк. — Ступай в монастырь, твой Сигизмунд — лгун. Адельгейда быстрым и решительным движением руки остановила молодого воина, готового неистово кинуться на соперника и повергнуть его к своим ногам. Не вставая с колен, она заговорила негромко, но очень твердо, что свойственно движимым великодушием женщинам, когда особые обстоятельства вынуждают их пожертвовать сдержанностью, за которой слабый пол прячет обычно свои чувства. — Не знаю, Мазо, каким образом тебе стало известно об узах, которые соединяют нас с Сигизмундом, но, так или иначе, я не собираюсь их больше скрывать. Чьим бы сыном он ни был — Бальтазара или князя, — но мы с ним обручились, с согласия моего почтенного отца, и вскоре судьбы наши соединятся. Быть может, нескромно со стороны девицы признаваться в привязанности к юноше, но сейчас, когда Сигизмунд остался в одиночестве, измучен обидами, которым долгое время подвергался, и лишился священнейших своих привязанностей, я не могу за него не вступиться. Не знаю, к какой еще семье он принадлежит, но нашу — я говорю это с разрешения моего почтенного отца — он вправе назвать своей. — Правда ли это, Мельхиор? — громко вопросил дож. — Дочь облекла в слова то, что чувствует мое сердце, — отвечал барон и гордо огляделся, будто бросая вызов любому, кто осмелился бы утверждать, что подобный союз испортит родословную Вилладингов. — Я пристально следила за выражением твоих глаз, Мазо, поскольку мне очень нужна правда, — продолжала Адельгейда, — и заклинаю тебя спасением души: открой все, что знаешь! Ты высказал часть истины, но остальное — женское чутье мне это подсказывает — утаил. Говори и избавь от мук душу благородного князя. — И отправь свое тело на колесо! Нет, такое могло вообразиться только влюбленной барышне, а мы, контрабандисты, чересчур искушенный народ, чтобы так легко жертвовать своими преимуществами. — Ты можешь верить нам, Мазо. За последние дни мы познакомились достаточно близко, и, хотя жизнь твоя не безгрешна, я не хочу обвинять тебя в кровавом преступлении, которое произошло в горах. Не думаю, чтобы герой Женевского озера сделался убийцей на Сен-Бернарском перевале. — Прекрасная госпожа, когда ты расстанешься с девическими фантазиями и увидишь жизнь в истинном свете, ты узнаешь, что души мужчин принадлежат отчасти небесам, а отчасти — преисподней! Изрекши это, Мазо вызывающе ухмыльнулся. — Не стоит отрицать того, что тебе знакомо сочувствие к ближним, — упорно продолжала девушка. — В глубине души ты предпочитаешь помогать им, а не вредить. Ты был в трудный час рядом с синьором Сигизмундом и неужели же не воспринял хоть немного его великодушия? Оба вы боролись за наше общее благо, у вас один Бог, вы схожи мужеством, верностью, физической силой и готовностью защитить слабого. В твоем сердце конечно же таится немало благородства и человеколюбия, а значит, оно должно любить справедливость. Откройся, и — вот тебе наше нерушимое слово — честность сослужит тебе лучшую службу, чем обман, в котором ты ищешь спасения сейчас. Подумай, Мазо: от тебя зависит счастье этого старика, Сигизмунда и — скажу это, не краснея, — слабой любящей девушки. Признайся, открой всю правду до конца, и мы простим тебе прошлое. Торжественный и искренний тон девушки тронул Маледетто. Ее страстное желание узнать правду, ее мольба поколебали решимость моряка. — Ты сама не знаешь, что говоришь, госпожа, ты просишь меня пожертвовать своей жизнью, — произнес он после некоторого размышления, возродившего увядшие было надежды дожа. — Правосудие, разумеется, священно, — вмешался кастелян (здесь, в пределах кантона Вале, лишь он один мог говорить от имени закона), — но нам, его служителям, разрешается иногда, во имя высшего блага, идти на некоторые от него отступления. Если ты принесешь важное свидетельство в интересах правителя Генуи, то кантон Вале, из расположения к Генуэзской республике, вознаградит тебя за это. Мазо слушал вначале равнодушно. Он испытывал недоверие опытного человека, знакомого с тысячью уловок, к которым прибегают обманщики, дабы оправдать свое вероломство. Он пожелал узнать у кастеляна в точности, что тот имеет в виду; утомительные переговоры затянулись допоздна, и лишь после этого стороны наконец пришли к соглашению. Те, кто в данном случае представлял высшую божественную справедливость, именуемую среди людей юстицией, были откровенно готовы, следуя своим личным соображениям, несколько отступиться от ее диктата; Мазо же никоим образом не пытался скрыть, что не доверяет им, и до последней минуты держался за свое надежнейшее прикрытие: родство — истинное или мнимое — с такой могущественной персоной, как генуэзский правитель. Как случается обычно, когда обе стороны желают избежать острых углов и каждая из них одинаково умело защищает свои интересы, переговоры завершились соглашением. В чем именно оно заключалось, станет ясно из дальнейшего рассказа, который читатель найдет в последней главе. |
||
|