"Нечестивец, или Праздник Козла" - читать интересную книгу автора (Льоса Марио Варгас)XУслыхав звонок, Урания и отец замирают, глядя друг на друга так, словно их поймали на проступке. Внизу — голоса, удивленные восклицания. Торопливые шаги вверх по лестнице. Дверь открывается почти одновременно с нетерпеливым стуком в нее, и в просвете показывается изумленное лицо, которое Урания узнает сразу: двоюродная сестра Лусинда. — Урания? Урания? — Огромные, навыкате глаза рассматривают ее и изучают — сверху вниз, снизу вверх. Лусинда раскрывает объятия и идет к ней, словно желая убедиться, что она ей не привиделась. — Она самая. — Урания обнимает Лусинду, младшую дочь тетушки Аделины, свою двоюродную сестру, ровесницу и школьную подругу. — Послушай! Просто не верится. Ты — здесь? Ну, иди сюда. Как же это так? Почему ты мне не позвонила? Почему не пришла ко мне? Ты что, забыла, как мы тебя любим? Не помнишь свою тетушку Аделину, забыла Манолиту? И меня тоже, неблагодарная? Она так удивлена, ее распирает любопытство, вопросы сыплются из нее — «Боже мой, сестрица, как ты могла тридцать пять лет — тридцать пять, так ведь? -не видеть своей родины, своей семьи», «Девочка, ты должна мне столько рассказать», — так что некуда вставить ответ. В этом она не очень изменилась. И в детстве говорила без умолку, как попугайчик, Лусиндита, всегда полная сил, выдумщица, шалунья. С ней Урании было лучше всех. Урания помнит ее в парадной школьной форме — белая юбочка, синий жакет, и в будничной — розово-голубой: резвая толстушка с челочкой, с пластинкой на зубах и неизменной радостной улыбкой. Теперь это дородная сеньора с гладким; без следов подтяжки лицом; в простеньком цветастом платье. Единственное украшение — длинные поблескивающие, позолоченные серьги. Внезапно она прерывает поток вопросов и ласкового причитания, подходит к инвалиду и целует его в лоб. — Какой приятный сюрприз, дядя. Никак не ждал, что доченька воскреснет и приедет к тебе. Какая радость, правда же, дядя Агустин? Она снова порывисто целует его в лоб и с тем же пылом забывает о нем. Садится на кровать рядом с Уранией. Берет ее за руку, смотрит на нее, изучает и снова осыпает вопросами, восклицаниями: — Как ты сохранилась, милочка. Мы же с тобой с одного года? А выглядишь гораздо моложе. Это несправедливо! Наверное, потому, что не вышла замуж и не имела детей. Ничто так не разрушает, как муж и потомство. Какая фигура, какая кожа. Как у девушки, Урания! Постепенно в голосе сестры она начинает различать оттенки, выговор, интонации той девочки, с которой когда-то играла на школьном дворе и которой столько раз объясняла что-то из геометрии или тригонометрии. — И в самом деле, целую жизнь не виделись, Лусиндита, и ничего друг о друге не знали, — говорит наконец она. — По твоей вине, неблагодарная, — ласково укоряет ее сестра, но в глазах уже загорается вопрос, вернее, вопросы, которыми дядья и тетки, двоюродные сестры и братья, должно быть, задавались в первые годы после внезапного отбытия Ураниты Кабраль в конце мая 1961 года в такой далекий от их мест Siena Heights University, в Адриане, штат Мичиган, принадлежавший Dominican Nuns [ — Ошибки молодости, Лусиндита, — смеется Урания и берет ее за руку. — Но, видишь, все прошло, и я здесь. — Это на самом деле, ты, а не привидение? — Сестра отодвигается, чтобы посмотреть на нее, недоверчиво качает головой. — А почему приехала не предупредив? Мы бы встретили тебя в аэропорту. — Хотела сделать сюрприз, — лжет Урания. — Я надумала неожиданно. Спонтанно. Сунула в чемодан, что попало под руку, и села в самолет. — Мы все были уверены, что ты никогда уже больше сюда не приедешь. — Лусинда становится серьезной. — И дядя Агустин тоже так думал. Он очень страдал, должна тебе сказать, что не хотела разговаривать с ним, когда он звонил по телефону. Он был просто в отчаянии, жаловался моей маме. Не мог успокоиться, что ты с ним так. Прости, что я тебе это говорю, сама не знаю, зачем, я в твою жизнь не хочу вмешиваться, сестрица. Просто я тебе всегда во всем так доверяла. Ну, расскажи о себе. Ты ведь живешь в Нью-Йорке? Тебе там хорошо, я знаю. Мы следили за твоим продвижением, ты у нас — семейная легенда. Ты ведь служишь в очень крупной фирме? — Как сказать, есть адвокатские фирмы и крупнее, чем наша. — А меня не удивляет, что ты преуспела в Соединенных Штатах! — восклицает Лусинда, и Урания улавливает в голосе кузины нотку горечи. — По тебе и в детстве видно было, что далеко пойдешь, — умненькая и училась хорошо. И настоятельница так говорила, и sister Хэлен Клэр, и sister Фрэнсис, и sister Сьюзен, а главное — sister Мэри, та, что так тебе благоволила, она всегда говорила: Уранита Кабраль — это Эйнштейн в юбке. Урания смеется. Не столько тому, что та говорит, сколько тому, как: не жалея слов и жестов, говорит сочно, живо, губами, глазами и руками одновременно, типично по-доминикански. Что это такое, она поняла тридцать пять лет назад, по контрасту, оказавшись в Siena Heights University, принадлежавшем Dominican Nuns, в Адриане, штат Мичиган, где с утра и до ночи ее окружали люди, говорившие исключительно по-английски. — Когда ты уехала, не простясь даже со мной, я чуть не умерла от горя, — говорит кузина, и в ее голосе слышится светлая печаль по давно ушедшим временам. — Никто из нас ничего не понимал. Что такое! Уранита — в Соединенных Штатах, и даже не попрощалась. Мы донимали дядю вопросами, но он и сам, похоже, мало что понимал. «Монахини предложили ей стипендию, нельзя было упускать такую возможность». Но никто в это не верил. — Так оно и было, Лусинда. — Урания смотрит на отца, тот снова внимательно смотрит на них и слушает. — Представилась возможность поехать учиться в Мичиган, и я, не будь дурой, воспользовалась ею. — Это я понимаю, — снова заводит сестра. — И, конечно, ты достойна стипендии. Но зачем убегать сломя голову? Зачем порывать с отцом, с семьей, со страной? — Я всегда была немножко сумасшедшая, Лусиндита. Но, хотя я вам и не писала, я все равно вас помнила. Особенно — тебя. Ложь. Ни о ком ты не скучала, и даже о Лусинде, твоей двоюродной сестре и соученице, подруге детских лет и поверенной твоих шалостей. И ее ты тоже хотела забыть, как Манолиту, как тетю Аделину и как отца, как этот город и эту страну, в первые месяцы в далеком Адриане, среди великолепных садов с бегониями, тюльпанами, магнолиями, розариями и высокими соснами, чей смолистый запах проникал даже в комнатку, где первый год ты жила вместе с четырьмя другими соученицами, и одна из них, Алина, негритянка из Джорджии, стала твоей первой подругой в этом новом мире, так отличавшемся от того, в котором ты прожила свои первые четырнадцать лет. Знали ли монашки из доминиканского ордена, жившие в Адриане, почему ты убежала «сломя голову» с помощью sister Мэри, заведующей учебной частью колледжа святого Доминго? Должны были знать. Если бы sister Мэри не рассказала им, что случилось с тобой, тебе не дали бы стипендии так быстро. Но sisters были образцом скромности, и за четыре года, что Урания провела в Siena Heights University, никто ни разу ни словом, ни намеком не помянул историю, которая терзала ее память. Как бы то ни было, они не раскаялись в своей щедрости: она оказалась первой выпускницей этого университета, принятой в Гарвард и блестяще закончившей этот, самый престижный университет мира. Адриан, штат Мичиган! Сколько лет она там не была. Теперь это, наверное, уже не провинциальный городок фермеров, что с заходом солнца запирались в своих домах, и улицы обезлюдевали; горизонт у этих людей упирался в соседние селения, похожие, как близнецы — Клинтон и Чел-си, — а главным развлечением было съездить в Манчестер на ярмарку, знаменитую своими цыплятами, жаренными на решетке. Чистенький, красивый городок Адриан, особенно зимой, когда снег покрывал прямые улочки, — по которым можно было кататься на коньках и на лыжах, — покрывал, точно белой ватой; дети лепили из него снеговиков, и ты смотрела, как он падает с неба, завороженная, и наверное вполне могла умереть от горькой тоски или даже от скуки, если бы не погрузилась с таким пылом в учение. А кузина не умолкает: — А тут вскорости убили Трухильо, и пошла беда за бедой. Знаешь, что calies вошли в колледж? Избили sisters, у sister Хэлен Клэр все лицо было в синяках и царапинах, и убили Бадалуке, немецкую овчарку. И чуть было не спалили наш дом за то, что мы — родственники твоего папы. Говорили, что, мол, дядя Агустин отослал тебя в Штаты, так как знал, что должно случиться. — Да, но он хотел вообще отослать меня подальше отсюда, — прерывает ее Урания. — Он знал, хотя и был в последнее время в немилости у Трухильо, что антитрухилисты предъявят ему счет. — И это я понимаю, — бормочет Лусинда. — Не понимаю одного: почему ты знать о нас не хотела? — У тебя всегда было доброе сердце, и, готова спорить, ты уже не держишь на меня зла, — смеется Урания. — Так ведь? — Конечно, — соглашается двоюродная сестра. — Знала бы ты, как я умоляла папу послать меня в Соединенные Штаты. К тебе, в Siena Heights Unversity. Я почти его уговорила, а тут — началось. Все были против нас, ужасные вещи говорили про семью, и только потому, что мама — сестра трухилиста. Никто уже не помнил, что под конец Трухильо обошелся с твоим папой, как с последней собакой. Тебе повезло, что ты не была здесь в те месяцы, Уранита. Мы чуть не умерли от страха. Не знаю даже, как это дяде Агустину не сожгли дом. Но камнями забрасывали, и не раз. Ее прерывает стук в дверь. — Не хотела вас беспокоить… — Сиделка указывает на инвалида. — Но — пора. Урания смотрит на нее, не понимая. — Пора ему делать свои дела, — поясняет Лусинда, взглядом указывая на ночной горшок. — Он точнехонек, как часы. Какое счастье, а у меня вечные проблемы с желудком, без конца жую чернослив. Говорят, от нервов. Ну, ладно, пойдем тогда в гостиную. Пока они спускаются по лестнице, Урании снова вспоминаются месяцы и годы, проведенные в Адриане, строгая библиотека с витражными окнами, примыкающая к часовне и соседствующая со столовой, библиотека, в которой она провела большую часть свободного от классных занятий и семинаров времени. Занималась: читала, исписывая страницу за страницей толстые тетради, сочиняла эссе, конспектировала книги — методично, скрупулезно, внимательно, — за что ее так ценили преподаватели и что приводило одних ее соучениц в восхищение, а других — в бешенство. Вовсе не от страсти к учению, не от желания быть первой затворничала ты в библиотеке, а просто хотела одурманить себя, читать до одурения, погрузиться в занятия с головой — в точные науки или в литературу, безразлично, лишь бы не думать, лишь бы выгнать из головы доминиканские воспоминания. — А ты, я вижу, в спортивном костюме, — замечает Лусинда, когда они в гостиной садятся у окна, выходящего в сад. — Только не говори, что утром занималась аэробикой. — Я вышла побегать по Малекону. А когда возвращалась в отель, ноги сами принесли меня сюда. Я приехала два дня назад и все сомневалась: идти — не идти. Думала, не слишком ли сильное переживание для него. Но он меня даже не узнал. — Очень даже узнал. — Кузина кладет нога на ногу и достает из сумочки сигареты и зажигалку. — Он не может говорить, но понимает, кто пришел, и все такое. Мы с Манолитой навещаем его почти каждый день. Мама уже не может, после того как сломала шейку бедра. А если день пропускаем, он встречает нас недовольным лицом. И она смотрит на Уранию так, что та догадывается: «Сейчас снова пойдут упреки». Тебе не жалко, что папа последние годы живет заброшенным, на руках у сиделки, и навещают его только племянницы? Не лучше ли быть тебе рядом, любовно заботиться о нем? Думаешь, довольно того, что посылаешь ему содержание? Все это — в выпученных глазах Лусинды. Но сказать она не осмеливается. Предлагает Урании сигарету, а когда та отказывается, восклицает: — Ну, конечно, ты не куришь! Я так и думала — ты ведь живешь в Соединенных Штатах. А там — антитабачный психоз. — Действительно, настоящий психоз, — признает Урания. — И в адвокатской конторе тоже запретили курить. Но мне все равно, я никогда не курила. — Само совершенство, — смеется Лусиндита. — Скажи по совести, хоть какой-нибудь порок у тебя есть? Хоть раз ты совершила безумство, какие совершают абсолютно все? — Бывало, — смеется Урания. — Но о таких вещах не рассказывают. Она разговаривает с Лусиндой, а сама оглядывает маленькую гостиную. Мебель -та же, но износилась; у кресла отломана ножка, вместо нее подложен деревянный клин; сиденье провалилось, обивка вытерлась и выцвела, а была, Урания помнит, бледно-розовая, винного оттенка. Стены обветшали еще больше, чем мебель: сплошь в пятнах сырости, во многих местах проглядывает каменная кладка. Шторы исчезли вообще, но карниз и кольца, на которых они висели, остались. — Вижу, тебя удручает убогий вид дома. — Кузина курит, затягивается. — И наш — такой же, Урания. После смерти Трухильо семья наша рухнула, это правда. Папу выбросили из «Табакалеры», и больше он уже никуда не мог устроиться. Из-за того, что был шурином твоего отца, только из-за этого. Но дяде, что ни говори, пришлось еще хуже. Его отдали под суд, обвиняли во всех грехах, судили. Это его-то, который был у Трухильо в опале. Доказать ничего не смогли, но жизнь ему сломали. Хорошо еще, что у тебя дела пошли и ты можешь ему помогать. Из нашей семьи никто бы не мог. У нас у всех — ни гроша за душой. Бедный дядя Агустин! Он не из тех, кто ко всему приспособится. Он — человек порядочный, вот и обеднел вконец. Урания слушает ее, серьезная, глазами побуждает Лусинду продолжать, но мыслями она — в Мичигане, в Siena Heights University, вновь проживает те четыре года сумасшедших, спасительных занятий. Единственные письма, которые она читала и на которые отвечала, были от sister Мэри. Ласковые, скромные, никогда не напоминавшие о том, что произошло, хотя если бы sister Sister Мэри рассказывала ей о колледже, о главных событиях, о бурных месяцах, последовавших за убийством Трухильо, об отъезде Рамфиса и всего семейства, о переменах в правительстве, об уличных беспорядках и интересовалась, как идут ее занятия, поздравляла с успехами. — Как получилось, что ты не вышла замуж, девочка? — Лусинда глазами раздевает ее. — Наверняка представлялись возможности. Ты и сейчас еще хороша. Ты прости, но, сама знаешь, мы, доминиканки, очень любопытные. — По правде сказать, сама не знаю, — пожимает плечами Урания. — Может, потому, что времени не было, сестрица. Я всегда была занята по горло; сперва — учебой, потом — работой. И так привыкла жить одна, что уже не могла бы жить вместе с мужчиной. Она слышит слова, которые произносит, и не верит им. А у Лусинды, похоже, наоборот, не возникает сомнений. — И правильно сделала, девочка, — грустнеет она. — Что мне дало замужество? Мерзавец Педро бросил меня с двумz девочками на руках. Ушел в один прекрасный день и — с приветом! — ни разу ни гроша не прислал. Пришлось самой растить двоих детей, зарабатывать скучными делами — сдавать внаем дома, продавать цветы, давать уроки шоферам, а они такие распущенные, ты не представляешь. У меня ведь не было образования, вот другой работы и не нашла. Не то, что ты, сестрица. Имеешь профессию, живешь в столице мира, и работа у тебя интересная. И лучше, что не вышла замуж. Но ведь романчики-то были? Урания чувствует, как жар заливает ей лицо, а Лусинда не может сдержать смеха: — Ишь, как покраснела. У тебя любовник! Ну-ка, расскажи. Богатый? Хорош собою? Грин го или латинос? — Благородный, с серебристыми висками, очень видный, — сочиняет Урания. — Женат, имеет детей. Мы встречаемся по субботам и воскресеньям, если я не в командировке. Приятная и ни к чему не обязывающая связь. — Как я тебе завидую, девочка! — хлопает в ладоши Лусинда. — Моя мечта. Богатый и видный старик. Придется мне ехать в Нью-Йорк поискать такого, здешние старики — сущее бедствие: толстое брюхо и голый зад. В Адриане она иногда не могла не пойти на праздник или на экскурсию вместе с девочками и ребятами и делала вид, будто флиртует с каким-нибудь веснушчатым фермерским сыном, который рассказывал ей о лошадях или об отважных восхождениях зимою, в снежных горах, но возвращалась с этих развлечений к себе в dormitory всегда такая изнуренная необходимостью выдумывать и притворяться, что искала любой предлог, лишь бы избежать их. В конце концов у нее накопился целый набор предлогов: экзамены, домашние задания, неизбежные визиты, недомогание, горящий срок для подачи papers [ — И у Манолиты брак тоже ужасно неудачный. Не потому, что муж у нее бабник, как мой. Светлячок (вообще-то его зовут Эстебан) мухи не обидит. Но и сделать ничего не сделает, его выгоняют отовсюду. Сейчас он работает в отеле, в туристическом отеле, в Пунта-Канас. Получает гроши, и сестра почти не видит его, раз-два за месяц. Это что — брак? — Ты помнишь Росалию Педромо? — перебивает ее Урания. — Росалию Педромо? — Лусинда вспоминает, хмурит брови. — По правде сказать, не помню… Ах, да! Росалия, та, что с Рамфисом Трухильо?… Я ее здесь никогда больше не видела. Вроде как ее отослали за границу. Поступление Урании в Гарвард отмечали в Siena Heights University как большое событие. До поступления туда она не представляла, какой престиж у этого университета в Соединенных Штатах и с каким уважением говорили о тех, кто его закончил, учился там или преподавал. У нее все произошло само собой; если бы поставила себе задачу поступить туда, так легко бы не вышло. Когда она заканчивала последний год, директриса, ответственная за выбор профессии, поздравила ее с успехами и спросила, что она думает насчет своей будущей профессии; Урания ответила: «Мне нравится профессия адвоката». «Они хорошо зарабатывают», — заметила доктор Дороти Саллисон. Но Урания назвала профессию адвоката лишь потому, что она первой пришла ей в голову, с таким же успехом она могла бы назвать медицину, экономику или биологию. Ты никогда не думала о своем будущем, Урания; ты жила, настолько парализованная прошлым, что тебе и в голову не приходило думать о том, что ждет тебя впереди. Доктор Саллисон рассмотрела вместе с ней несколько вариантов, и выбрали четыре престижных университета: Йельский, Нотр-Дам, Чикагский и Стэнфордский. Дня через два после того, как она заполнила нужные бумаги, доктор Саллисон позвала ее: «А почему бы не подать еще и в Гарвард? Ничего не теряем». Урания помнит, как она ездила на собеседования, как ночевала в церковных приютах, куда ее устраивали монахини-доминикане. И радость доктора Саллисон, монахинь и однокурсниц, с какой они встречали известия из университетов, включая Гарвардский, о том, что она принята. В ее честь устроили праздник, и тут уж ей пришлось танцевать. Четыре года в Адриане дали ей возможность выжить, когда она думала, что жизнь для нее уже невозможна. Поэтому она была так благодарна монахиням-доминиканкам. И все равно в Адриане, вспоминалось ей, она жила как во сне, зыбко; единственно конкретными были бесконечные часы, которые она просиживала в библиотеке над книгами — чтобы не думать. В Кембридже, Массачусетсе, было иначе. Там она начала жить заново, там она обнаружила, что жизнь стоит того, чтобы ее прожить, и что учение — это не только терапия, но и радость, самое возвышенное развлечение. Каким удовольствием было для нее ходить на занятия, на лекции и семинары! Голова шла кругом от обилия возможностей (помимо права она факультативно проходила курс латиноамериканской истории, посещала семинар по Карибам и слушала лекции по истории доминиканского общества), ей не хватало часов в сутках и недель в месяце для того, что ей хотелось сделать. Годы напряженной работы, и не только умственной. Когда она была на втором курсе Гарварда, отец сообщил ей в одном из писем, на которые она ни разу не ответила, что ввиду бедственного положения дел он вынужден посылать ей двести долларов вместо пятисот, которые посылал. Благодаря студенческому кредиту, который ей удалось получить, она смогла учиться дальше. Однако на жизнь, хотя потребности у нее были более чем умеренные, ей пришлось зарабатывать в свободные часы продавщицей в супермаркете, официанткой в бостонской пиццерии, на выдаче в аптеке и — наименее нудная работа — компаньонкой и чтицей у парализованного на ноги миллионера польского происхождения, мистера Мелвина Маковского, которому с пяти до восьми вечера в его викторианском доме с темно-красными стенами на Массачуссетс авеню она читала вслух толстые романы девятнадцатого века («Войну и мир», «Моби Дика», «Черный дом», «Памелу») и который вдруг на третий месяц чтения сделал ей предложение. — Парализованный на ноги? — распахивает огромные глаза Лусинда. — Семидесяти лет от роду, — уточняет Урания. — И безумно богатый. Да, предложил выйти за него замуж. Чтобы я была рядом с ним и читала ему, не более того. — Какая глупость, сестрица, — возмущается Лусиндита. — Ты бы все получила в наследство и стала бы миллионершей. — Ты права, сделка выгодная. — Но ты была молодая, идеалистка и считала, что замуж надо выходить по любви, — подсказывает ей кузина. — Как будто она длится долго. Я тоже пропустила похожую возможность: был один врач, денежный мешок. Умирал по мне. Но лицом — черноватый, говорили, что мать у него — гаитянка. Дело не в предрассудках, но вдруг бы ребенок у меня сделал шажок назад и получился черный как уголь? Урании так нравилось учиться и так хорошо было в Гарварде, что она подумала, не пойти ли по преподавательской части, не защитить ли диссертацию. Но на это средств у нее не было. У отца дела складывались все хуже, и на третьем году ее обучения он перестал посылать ей деньги, так что ей надо было получать диплом и как можно скорее начинать самой зарабатывать и на жизнь, и на погашение университетского кредита. Авторитет у Гарвардского факультета права был огромен, и в ответ на разосланные предложения она получила много приглашений на собеседование. Она выбрала Всемирный банк. Уезжала она с грустью; за годы жизни в Кембридже у нее появилось «извращенное хобби»: читать и собирать книги по Эре Трухильо. В обветшавшей гостиной есть еще одна ее выпускная фотография — сияющее солнце заливает Yard [ Жарко; она потеет. Жарким нью-йоркским летом пот не льет с нее так, градом, там жаре все-таки противостоит кондиционер. Эта жара — совсем другая, жара ее детства. Но в ту пору уши ее не слышали этой дикой симфонии из клаксонов, голосов, музыки, собачьего лая, визга тормозов, которая врывается в окна и заставляет их с сестрой напрягать голос чуть ли не до крика. — Правда, что Джонни Аббес бросил папу в тюрьму, когда убили Трухильо? — А он тебе не рассказывал? — удивляется кузина. — Я была в Мичигане, — напоминает Урания. Лусинда кивает, виновато улыбается. — Ну, конечно, бросил. Они как с ума посходили, все эти Рамфисы, Радамесы, трухилисты. Хватали и убивали всех подряд. А в общем-то, я не очень помню. Я была совсем девчонка и чихать хотела на политику. Поскольку у дяди Агустина так испортились отношения с Трухильо, они решили, что он в заговоре. И бросили его в эту ужасную тюрьму, в Сороковую, которую Балагер разрушил, на ее месте теперь церковь. Мама ходила к Балагеру -просить. Несколько дней дядю там продержали, пока проверяли, в заговоре он или нет. А потом президент дал ему местечко, ничтожное, как в насмешку: офицер гражданского штаба третьего округа. — Он рассказывал, как с ним обращались в Сороковой? Лусинда выпускает дым, и он на миг заволакивает ее лицо. — Может, моим родителям, а нам с Манолитой — нет мы были маленькими. Дядя Агустин переживал из-за того, что они подумали, будто он мог предать Трухильо. Много лет я слышала, как он молил небеса отомстить за совершенную над ним несправедливость. — Над самым верным слугой Генералиссимуса, — усмехается Урания. — Преданного слугу, который был готов для Трухильо совершать чудовищные вещи, подозревали в причастности к убийству Хозяина. Поистине несправедливо! Она замолкает, заметив неодобрение на круглом лице кузины. — Не знаю, о каких чудовищных вещах ты говоришь, — бормочет она в недоумений. — Может, дядя и ошибался, поскольку был сторонником Трухильо. Теперь-то говорят, что он был диктатором и все такое. А твой папа служил ему верой и правдой. Какие высокие посты занимал, а ничем для себя не воспользовался. Разве не так? А последние годы вообще живет в бедности, как собака; если бы не ты, он бы давно уже в богадельне гнил. Лусинда старается подавить досаду. Последний раз выдыхает дым и, не зная, где погасить сигарету — в обшарпанной гостиной нет пепельниц, — выкидывает ее за окно, в чахлый садик. — Я прекрасно знаю, что папа служил Трухильо не из корысти. — Урания никак не может отделаться от насмешливого тона. — Но мне это не кажется смягчающим обстоятельством. Скорее, отягчающим. Кузина смотрит на нее, не понимая. — Скверно, что он делал это из обожания, из любви к Хозяину, — поясняет Урания. — И потому оскорбился, что Рамфис, Аббес Гарсиа и прочие усомнились в нем. В нем, кто чуть с ума не сошел от отчаяния, когда Трухильо повернулся к нему спиной. — Ну, ладно, может, ошибался, — повторяет Лусинда, взглядом умоляя переменить тему. — Признай по крайней мере, что он был очень порядочный. Не приспосабливался, как другие, которые при всех правительствах процветали, а особенно — при трех балагеровских. — По мне, лучше бы он служил Трухильо из корысти, чтобы воровать или ради власти, — говорит Урания и снова видит в глазах Лусинды замешательство и досаду. — Все что угодно, только бы не видеть, как он хлюпал носом, когда Трухильо не принял его после оскорбительного письма в «Форо Публике». Это навязчивое воспоминание мучило ее в Адриане и в Кембридже, чуть смягченное, не отступало и во Всемирном банке, в Вашингтоне, и все еще продолжало донимать в Манхэттене: выброшенный из обоймы сенатор Кабраль мечется по этой самой гостиной, вопрошая, какую такую интригу сплели против него Конституционный Пьяница, масляный Балагер, циник Вирхилио Альварес Пина или Панно Пичардо, что Генералиссимус за одну ночь вычеркнул его из списка живых. Потому что можно ли считать живым сенатора и экс-министра, которому Благодетель не отвечает на письма и не позволяет появляться в Конгрессе? Неужели с ним повторяется история Ансельмо Паулино? Неужели и за ним как-нибудь на рассвете придут calies, чтобы сгноить в тюрьме? А в «Насьон» и в «Карибе» появятся мерзкие статьи, обвиняющие в воровстве, растратах, предательстве и прочих преступлениях? — Опала казалась ему страшнее, чем если бы его убили, он готов был умереть, но умереть горячо любимым. Кузина слушает, и ей все больше не по себе. — И из-за этого ты так рассердилась, Уранита? — говорит она наконец. — Из-за политики? Но я помню тебя, ты совершенно не интересовалась политикой. Например, когда среди года пришли две новые девочки, которых никто не знал. Все говорили, что они — calies, только об этом и было разговоров, а тебе болтовня о политике была скучна, и ты нас все время останавливала. — Политика меня никогда не интересовала, — подтверждает Урания — Ты права, к чему говорить о вещах тридцатилетней давности. На лестнице появляется сиделка, на ходу вытирая руки синей тряпкой. — Чистенький и тальком присыпанный, как baby, — объявляет она. — Можете снова подняться к нему. А я пойду готовить дону Агустину обед. На вас тоже готовить, сеньора? — Нет, спасибо, — говорит Урания. — Я пойду в гостиницу, заодно там искупаюсь и переоденусь. — Сегодня вечером во что бы то ни стало ужинаешь у нас. Мама обрадуется до безумия. Я позову и Манолиту, она будет счастлива. — Лусинда строит грустную мину. — Тебя ждет неприятный сюрприз, сестрица. Помнишь, какой у нас был большой и красивый дом? Осталась от него половина. Когда умер папа, пришлось продать сад, гараж и помещение для прислуги. Ладно, хватит болтать глупости. Просто я тебя увидела, и вспомнились наши детские годы. Мы ведь были счастливы, правда? Нам и в голову не могло прийти, что все переменится и настанет время тощих коров. Ну я пошла, а то мама останется без обеда. Так придешь ужинать, точно? Не пропадешь снова на тридцать пять лет? Ах, да: помнишь наш дом — на улице Сантьяго, в пяти кварталах отсюда? — Прекрасно помню. — Урания встает и обнимает сестру. — Этот район совсем не изменился. Она провожает Лусинду до двери на улицу и на прощание снова обнимает ее и целует в щеку. И когда цветастое платье кузины удаляется по раскаленной солнцем улице под громкий лай, которому вторит петушиный крик, на нее снова наваливается тоска. Что ты тут делаешь? Что ищешь ты в Санто-Доминго, в этом доме? Пойдешь ужинать с Лусиндой, Манолитой и тетей Аделиной? Бедняга, наверное, такое же ископаемое, как и отец. Она поднимается по лестнице медленно, оттягивая новую встречу. И испытывает облегчение, обнаружив, что он спит. Спит, съежившись в кресле, брови нахмурены, рот полуоткрыт; рахитичная грудь мерно поднимается, опускается. «Ошметки человека». Она садится на постель и смотрит на него. Изучает, пытается понять. И его тоже посадили в тюрьму после смерти Трухильо. Решили, что он из тех трухилистов, которые в заговоре с Ан-тонио де-ла-Масой, генералом Хуаном Томасом Диасом, его братом Модесто, Антонио Имбертом и другими. Ну и напереживался ты, папа, ну и страху натерпелся. Она узнала, что отец попал под ту чистку, много лет спустя, ненароком, из статьи, посвященной доминиканским событиям 1961 года. Но подробностей там не было. Насколько она помнит, в письмах, на которые она не отвечала, сенатор Кабраль совсем не упоминал об этом. «Должно быть, мысль, что кто-то хоть на секунду мог во-образить, будто ты хотел убить Трухильо, причинила тебе больше страданий, чем опала ни за что ни про что», Кто его допрашивал — лично Джонни Аббес? Или Рамфис? А может, Печито Леон Эстевес? Может быть, его сажали на «трон»? А вдруг отец каким-то образом был связан с заговорщиками? Он, конечно, совершал сверхчеловеческие усилия, стараясь вернуть расположение Трухильо, но разве это доказательство? Многие заговорщики до последней секунды лизали Трухильо, а потом убили. Вполне могло статься, что Агустин Кабраль, близкий друг Модесто Диаса, знал о том, что затевается. Ведь дошло же это до Балагера, как утверждают некоторые. Если президент Республики и военный министр были в курсе, почему не мог об этом знать ее отец? Заговорщикам было известно, что сенатор Кабраль уже несколько недель в опале, и они вполне могли подумать о нем как о возможном союзнике. Время от времени отец тихонько всхрапывает. Когда на лицо ему садится муха, он, не просыпаясь, сгоняет ее, мотнув головой. Как ты узнала о том, что его убили? Тридцатого мая шестьдесят первого года она была уже в Адриане. Только-только начала стряхивать тяжкое оцепенение и усталость, которые отгораживали ее от мира и от нее самой, и однажды sister, отвечавшая за dormitory, вошла в комнату, где Урания жила вместе с четырьмя другими ученицами, и показала ей газетный заголовок: «Trujillo killed» [ Выходит, внезапное решение приехать в Санто-Доминго и увидеть отца означает, что ты излечилась? Нет. Ты в этом случае испытала бы радость и волнение, снова встретившись с Лусиндой, которая была так к тебе привязана, с которой вы бегали на дневные сеансы в кинотеатр «Олимпия» и «Элите» и на пляж в Кантри-клуб; ты бы огорчилась, узнав, как, судя по всему, скудна и ничтожна ее жизнь, а шансы на то, что она когда-нибудь улучшится, равны нулю. Но ты не обрадовалась и не испытала ни волнения, ни сострадания. Тебе просто-напросто стало скучно — тебя тошнит от сентиментальности и ты терпеть не можешь, когда люди так жалеют сами себя. «Ты — льдышка. Не похожа на доминиканку. Я и то больше доминиканец, чем ты». Надо же, вспомнила Стива Дункана, вместе работали во Всемирном банке. В 1985-м или в 1986-м? Да, в эти годы. В тот вечер в Тай-пее — они ужинали в построенном в виде голливудской пагоды «Гран-отеле», где остановились и из окон которого» ночной город казался покрывалом из светлячков, — Стив в третий, четвертый или десятый раз предложил Урании выйти за него замуж, и она еще резче, чем в другие разы, ответила: «Нет». И с удивлением увидела, как вдруг осунулось румяное лицо Стива. Она не удержалась от улыбки. — Ты же не собираешься плакать, Стив? Из-за любви ко мне? Или ты перебрал виски? Стив не улыбнулся. Долго молча смотрел на нее, а потом сказал эту фразу: «Ты — льдышка. Не похожа на доминиканку. Я и то больше доминиканец, чем ты». Надо же, Рыжик втрескался в тебя, Урания». Как он теперь? Прекрасный человек, закончил экономический факультет Чикагского университета, его интерес к странам третьего мира охватывал проблемы экономического развития и простирался на языки этих стран и на их женщин. В конце концов он женился на пакистанке, служащей банка, занимавшейся вопросами коммуникаций. Ты — льдышка, Урания? Только по отношению к мужчинам. И то не ко всем. К тем, чьи взгляды, жесты, тон возвещают опасность. В которых угадываешь намерение — возникающее в уме или инстинктивно — поухаживать за тобой, заарканить тебя. Вот таких — да, ты окатываешь арктическим холодом, ты умеешь это делать, подобно тому как вонючка зловонием отпугивает врага. Этой техникой ты владеешь в совершенстве и благодаря ей сумела все, что хотела: учиться, работать, быть независимой. «Кроме одного: быть счастливой». А может, была бы, если бы — собрав в кулак всю волю, подчинившись дисциплине — преодолела непреодолимое отторжение, отвращение, которое вызывают у тебя вожделеющие мужчины. Вполне возможно. Ты могла бы пройти курс лечения, прибегнуть к помощи психолога, психоаналитика. У них есть много средств, и против отвращения к мужчинам — тоже. Но беда в том, что тебе никогда не хотелось излечиться. Наоборот: ты считаешь это не болезнью, а чертою характера, личности, такою же, как твой ум, твое одиночество или, скажем, пыл, с которым ты отдаешься работе. Глаза отца открыты, он смотрит на нее с испугом. — Я вспомнила Стива, канадца, с которым мы работали во Всемирном банке, — говорит она тихо, вглядываясь в него. — Я не захотела выйти за него замуж, и он назвал меня льдышкой. Любая доминиканка смертельно обиделась бы. У нас слава жарких женщин, любвеобильных, пылких. А я заработала славу прямо противоположную: вялой, фригидной ломаки. Представляешь, папа? Только сейчас, чтобы не выглядеть плохо в глазах Лусинды, я придумала себе любовника. Она замолкает, потому что инвалид, похоже, пугается и снова вжимается в кресло. И уже не смаргивает мух, которые спокойно разгуливают по его лицу. На эту тему мне бы хотелось поговорить с тобой, папа. О женщинах, о сексе. У тебя были женщины после мамы? Я никогда ничего такого не замечала. Ты не казался мне любителем женщин. Власть поглощала тебя до такой степени, что никакие женщины тебе уже не были нужны? Такое случается даже в наших жарких краях. Взять, к примеру, нашего бессменного президента дона Хоакина Балагера, разве не так? Одиноким холостяком дожил до девяноста лет. Писал любовные стихи, и ходят слухи, что где-то есть у него внебрачная дочь. А у меня всегда было ощущение, что женщины его не интересуют, что власть дала ему то, что другим дает постель. Это твой случай, папа? Или у тебя были тайные романы? Трухильо приглашал тебя на свои оргии в Дом Каобы? Что там происходило? И Хозяин тоже, как Рамфис, забавлялся, унижая друзей и придворных, заставляя их выбривать ноги и краситься, как старые потаскухи? Так он развлекался? И с тобой — тоже? Сенатор Кабраль так побледнел, что Урания подумала: «Сейчас потеряет сознание». И, чтобы он успокоился, отходит от него. Идет к окну, выглядывает на улицу. Солнце ударяет в голову, в разгоряченное лицо. Она потеет. Надо было вернуться в гостиницу, наполнить ванну с шампунем и долго-долго лежать в прохладной воде. Или же спуститься вниз и нырнуть в выложенный изразцами бассейн, а потом отведать креольского меню, отель «Харагуа» предлагает такое меню, наверное, рис с фасолью и свинина. Но тебе ничего этого не хочется. А еще лучше: отправиться в аэропорт, сесть в первый же самолет на Нью-Йорк и вернуться к нормальной жизни — в заваленную работой адвокатскую контору и в квартиру на углу Мэдисон-авеню и 73-й улицы. Она снова садится на кровать. Отец закрывает глаза. Спит или притворяется спящим из страха, который ты ему внушаешь? Скверные минуты заставляешь ты переживать несчастного инвалида. Разве этого ты хотела? Напугать его, заставить его пережить страх? Разве тебе стало от этого легче? Усталость наваливается на нее, глаза закрываются. Она поднимается на ноги. Машинально идет к огромному, во всю стену, платяному шкафу темного дерева. Он наполовину пуст. На проволочных вешалках висит костюм свинцового цвета, пожелтевший, точно луковая шелуха, несколько выстиранных, но не глаженых рубашек; на двух не хватает пуговиц. Это все, что осталось от гардероба председателя Сената Агустина Кабраля? Он был элегантным мужчиной. Очень следившим за собой, щеголеватым, как нравилось Хозяину. Что стало со смокингами, фраками, темными костюмами из английской шерсти и белыми — из тончайшего полотна? Должно быть, их постепенно, один за другим, уносили прислуга, сиделки, нуждающиеся родственники. Усталость смарывает ее окончательно. Она ложится на постель и закрывает глаза. Но, прежде чем уснуть, успевает подумать, что постель пахнет старым человеком, старыми простынями и старыми-старыми снами и кошмарами. |
||
|