"Коридоры власти" - читать интересную книгу автора (Сноу Чарльз Перси)5. УченыеДня через два после обеда в «Карлтоне» Роджер попросил меня выполнить для него одно поручение. Нужно пригласить позавтракать с нами Фрэнсиса Гетлифа и Уолтера Льюка «в отдельном кабинете», подчеркнул он. Предполагалось, что после завтрака мы все отправимся с визитом к Бродзинскому. Стоя с Гетлифом и Льюком в кабинете «Гайд-Парк-отеля», из окон которого открывался вид на Роу и на бронзовеющую листву деревьев, я недоумевал, а остальные и того больше. Конечно, если нам предстоит обсуждать какие-то секретные вопросы, его желание занять отдельный кабинет было вполне естественно, если же нет, то ведь Роджер и так постоянно встречался с ними обоими на заседаниях одной из комиссий Военного министерства. Почему же вдруг такая помпа? Обоим ученым вовсе не улыбалось общество Бродзинского. Они не видели в этом визите ни малейшего смысла. Роджер запаздывал, и Фрэнсис постепенно накалялся. С годами он становился все раздражительнее, все педантичнее. Мы с ним подружились еще в студенческие годы. Сейчас ему было пятьдесят два, и он уже стал крупнейшей величиной в научном мире. Он лучше, чем кто-либо, разбирался в проблемах военно-научной стратегии, и с его мнением мы всегда считались больше всего. Но сейчас, чтобы высказать какое-то мнение, ему приходилось делать над собой усилие. Он нашел для себя новую область исследований и работал с юношеской одержимостью. Ему стоило большого труда оторваться ради этого завтрака от работы и приехать сюда из Кембриджа. Худой, с чеканным профилем испанского идальго, он стоял у окна и нервно крутил в пальцах рюмку. Рядом с ним Уолтер Льюк, седоватый и сутулый, с помятым, самонадеянным лицом, выглядел куда более заурядно. Однако ученые считали, что ему просто не повезло, что по размаху творческой мысли он ничуть не уступает Фрэнсису, а пожалуй, и превосходит его. В мирное время он, возможно, делал бы гениальные открытия. А вышло так, что с 1939 года он занимался – по его выражению – «скобяным товаром». Ему не было еще и сорока четырех лет, а он уже многие годы возглавлял Атомный центр. Он не так злился на опоздание Роджера, как Фрэнсис, но это не мешало ему сыпать отборными ругательствами, которым он выучился у своего отца – портового грузчика. Наконец Роджер явился, он был дружелюбен и деловит, но свое обаяние пускать в ход не счел нужным. За завтраком он расспрашивал Льюка и Гетлифа о предложении Бродзинского – то ли проверяя свою память, то ли желая удостовериться, что они не передумали, потому что мнение обоих он слышал уже не раз и знал наизусть. – Я всегда утверждал, что технически все это, может, и осуществимо, – говорил Уолтер Льюк. – Во всяком случае, шансов «за» не меньше, чем «против». Брод не дурак. Голова у него варит – дай бог всякому. И, конечно, будь у нас в руках эта чертовщина, мы бы в самом деле могли вести независимую ядерную политику, а теперь мы только и можем языком болтать и дальше этого, наверно, не пойдем. Но главное, мы опять возвращаемся к тому же: какую цену вы согласны за это уплатить? – А вы? – Только не эту. Льюк излучал неукротимую энергию. Слушая его, трудно было поверить, что он без особого восторга занял такую позицию. Он преданно и бесхитростно любил свое отечество. Он не хуже других ученых сознавал всю тяжесть лежащей на них моральной ответственности, однако, не задумываясь, пошел бы на любые жертвы, если бы это содействовало военному превосходству Англии. Но трезво рассудив, что это невозможно, он не стал тратить время на пустые сожаления. – Нам за этой компанией не угнаться. Если бы мы решились истратить все, что нам отпущено на оборону, все как есть без остатка – нам, может, и удалось бы это осилить… и что бы это нам дало, черт бы его побрал, – гордое сознание, что мы можем одним ударом покончить с Москвой и Нью-Йорком? Слишком много у нас недорослей и недоумков – вот что меня пугает… Роджер повернулся к Фрэнсису Гетлифу. – Мое мнение вы знаете, господин товарищ министра, – с ледяной вежливостью сказал Фрэнсис. – Вся эта затея Бродзинского выеденного яйца не стоит! Как и точка зрения некоторых лиц, занимающих более высокое положение. Фрэнсис, который не часто вступал в открытую полемику, незадолго до этого заставил себя написать популярную брошюру. В ней говорилось, что в военном отношении ядерная политика – бессмыслица. За это он подвергся яростным нападкам – главным образом в Америке, но и в Англии тоже. В некоторых правых кругах взгляды, высказанные в брошюре, сочли не только нелепыми, но и кощунственными и даже опасными. Пока мы ехали по осенним улицам к Империал-Колледжу, я все гадал, почему Роджер решил повести игру именно так. Куда он гнет? Может быть, рассчитывает на то, что Бродзинский – большой любитель типично английской светской мишуры – не устоит перед этими знаками внимания, перед комплиментами и лестью? Если так, думал я, сидя в кабинете Бродзинского и глядя на унылую Колкотскую башню, чей бледно-зеленый купол казался таким неуместным в пустынном небе, Роджер ошибся в расчетах. Бродзинский и правда был поклонником английской светской мишуры, да таким ревностным, что рядом с ним самые консервативные друзья Роджера казались суровыми революционерами. Он бежал в Англию из Польши в конце тридцатых годов. Выдвинулся во время войны, работая в одном из научных отделов Адмиралтейства. После войны несколько лет проработал в Барфорде, рассорился с Льюком и другими учеными и недавно был назначен профессором в Империал-Колледж. Правда и то, что он просто упивался тем, что казалось ему истинно английским образом жизни. Все оттенки английского снобизма были известны ему до тонкости и так его восхищали, что он полностью оправдывал их. Он горячо поддерживал крайне правых. Ему доставляло наслаждение величать Фрэнсиса Гетлифа и Уолтера Льюка «сэром Фрэнсисом» и «сэром Уолтером». И несмотря на все это, а может быть, именно поэтому он упрямо держался своего замысла, вовсе не желал слушать Куэйфа и, очевидно, решил во что бы то ни стало его переубедить. Он был выше среднего роста, широк в кости, плотный, мускулистый. Его гулкому голосу было тесно в стенах кабинета. Красивые, ясные и прозрачные глаза освещали плоское славянское лицо; светлые, уже тронутые сединой волосы казались пепельными. Ему повсюду чудились враги, и в то же время он искал помощи, молил о ней, уверенный, что неглупый, доброжелательный человек (если он, конечно, не из стана врагов) не может не поверить в его правоту. Он снова объяснил, в чем заключается его проект. – Должен сообщить вам, господин товарищ министра (с английским бюрократическим этикетом он был знаком не хуже любого из нас), что ничего технически нового здесь нет! Ничего такого, чего бы мы не знали. Сэр Уолтер подтвердит вам, что я ни на шаг не отступаю от истины. – С некоторыми оговорками, – вставил Льюк. – С какими еще оговорками? – вскинулся Бродзинский, загораясь подозрением. – Какие оговорки, сэр Уолтер? – Перестаньте, Брод, – начал Льюк, готовый ринуться в ожесточенный научный спор. Но Роджер до этого не допустил. Он обращался к Бродзинскому уважительно, едва ли не заискивающе – может быть, это была и не лесть, но чрезмерная почтительность. И Бродзинский, который при словах Уолтера Льюка загорелся подозрением, сейчас, говоря с Роджером, загорелся надеждой. Наконец-то нашелся человек, который его понимает, понимает, с чем ему приходится воевать и чего он добивается. – Но, господин товарищ министра, когда же мы приступим к делу? – воскликнул он. – Даже если начать сейчас, сегодня же, мы получим оружие не раньше шестьдесят второго – шестьдесят третьего года. – И оно не будет иметь никакого стратегического значения, – сказал Фрэнсис Гетлиф, раздосадованный, что разговор принял такой оборот. – А по-моему, сэр Фрэнсис, если хочешь, чтобы твоя страна уцелела, это очень важно – располагать оружием. Вы, я думаю, хотели сказать – то есть я надеюсь, вы хотели сказать, – что у Америки запасы оружия будут куда больше, чем у нас; я и сам на это надеюсь. Чем больше, тем лучше – и дай им бог удачи! Но я не буду спать спокойно, пока мы не станем с ними вровень… – Я хотел сказать нечто более серьезное… – перебил Фрэнсис. И опять Роджер не дал спору разгореться. – Господин товарищ министра, когда же мы наконец перейдем от слов к делу? – вскипел Бродзинский. Роджер помолчал, потом ответил осторожно, взвешивая каждое слово: – Видите ли, я не считаю себя вправе возбуждать ложные надежды… Бродзинский вскинул на него глаза: – Я знаю, что вы сейчас скажете. И я с вами согласен. Вы скажете, что это обойдется нам в миллиард фунтов стерлингов. Некоторые утверждают, будто мы не можем себе этого позволить. А я утверждаю, что мы не можем себе позволить не пойти на это. Роджер улыбнулся ему. – Да, я собирался говорить и об этом. Но кроме того, я хотел сказать, что нам предстоит еще очень и очень многих убедить. Я всего лишь товарищ министра, профессор. Скажу вам по секрету то, чего, собственно, говорить не следовало бы. Строго между нами: боюсь, что мне придется убеждать и свое собственное начальство. Если министр не поддержит проект, в кабинете меня и слушать не станут… Бродзинский согласно кивал. Ему можно было не объяснять, как действует английская политическая машина. Он кивал, взволнованный, озабоченный. Что касается Льюка и Гетлифа, то они были просто ошеломлены. Они знали – во всяком случае, думали, что знают, – какую политику намерен вести Роджер. А сейчас он говорил так, словно стремления его были прямо противоположны, во всяком случае, так его мог понять Бродзинский. Скоро Роджер собрался уходить и на прощанье пригласил Бродзинского заходить к нему в Уайтхолл, повторяя, что им не следует терять связь. Бродзинский долго не выпускал руку Роджера, не сводя с него красивых доверчивых глаз цвета морской волны. С Уолтером и Фрэнсисом он попрощался холодно, зато на обратном пути в машине они в свою очередь держались весьма холодно с Роджером. Оба они – каждый по-своему – были люди прямые и благородные, и поведение Роджера неприятно поразило их. Едва автомобиль отъехал, Роджер как ни в чем не бывало пригласил их выпить чаю. Прекрасно чувствуя холодок и не обращая на него никакого внимания, он сказал, что когда-то было тут неподалеку кафе, куда он частенько заглядывал в молодости. Интересно, сохранилось ли оно? Фрэнсис сухо ответил, что ему пора возвращаться в Кембридж. Нет, сперва выпьем чаю, настаивал Роджер. Оба снова отказались. – Мне надо с вами поговорить, – сказал Роджер, и мы все вдруг почувствовали его авторитет, не тот, что дает человеку занимаемый им пост, а его личный. В угрюмом молчании мы уселись за столик у окна, за окном стоял непроглядный декабрьский туман. Это было ничем не примечательное кафе – не из тех, где собирается шумная молодежь, и не тихий уголок, где пьют чай старики. Скорее всего, добропорядочная закусочная, рассчитанная на шоферов и конторских служащих. – Вы не одобряете мое поведение? – сказал Роджер. – Боюсь, что так, – ответил Фрэнсис. – И напрасно. Фрэнсис буркнул в ответ, что после сегодняшнего Бродзинский, конечно, сильно приободрится. Уолтер Льюк, человек более пылкого права, спросил, неужели Роджер не понимает, что этот поляк сумасшедший и только одного еще сам не знает: за что он больше ненавидит русских – за то, что они русские, или за то, что они коммунисты, – и что он с радостью ляжет костьми вместе со всем населением Соединенных Штатов и Великобритании, лишь бы в живых не осталось ни одного русского. Если мы намерены ввязаться в эту безумную авантюру, то он, Льюк, в долю не идет. Роджер сказал, что он все это и сам знает. Уолтер неправ только в одном – Бродзинский не сумасшедший. Он, конечно, немножко шизофреник. Но немножко шизофрении – это даже полезно. Чаще всего перед шизофрениками люди пасуют. – Мне б тоже толика не помешала, – прибавил Роджер с невеселой улыбкой. – Тогда бы, может, не пришлось тратить время, объясняя вам, что я не собираюсь переметнуться в другой лагерь. Нет, ваш коллега Бродзинский – сила! Не заблуждайтесь на его счет. Ручаюсь, прежде чем мы доведем это дело до конца, под его влияние подпадет немало народу. Обращаться с ним надо очень осторожно. Видите ли, у него есть большое преимущество: то, чего он хочет, о чем твердит, – очень просто, именно это и хотят услышать многие. А вот чего хотите вы (и я, представьте себе, не меньше вашего) – очень трудно, и очень многие вовсе не хотят об этом слышать. Провести это дело нам будет чрезвычайно трудно. Если вы воображаете, что все это легко и просто, мой вам совет: выходите из всех правительственных комиссий, да поскорее. Неприятностей у нас будет выше головы, и мы запросто можем проиграть. Мне-то обратного хода нет. Но я ставлю на карту гораздо больше, чем любой из вас, так что уж позвольте мне действовать по своему усмотрению. Да, думал я и тогда и после, несколько поостыв, он ставит на карту многое. Разве не рисковал он, идя на откровенный разговор со мной в «Карлтоне»? Рисковал он и теперь, разговаривая с Гетлифом и Льюком. И, однако, он знал, что оба они – даже не привыкший выбирать выражения Льюк – издавна приучены держать язык за зубами. Более того, он знал, что, если уж на то пошло, «обратного хода» нет и им. Еще задолго до Хиросимы оба предугадывали, какими опасностями чревато расщепление атома. Он видел в них надежных союзников. Льюк продолжал ворчать. Ну какого черта Роджеру понадобилось тащить их туда? Чего он, спрашивается, этим добился? Роджер ответил, что хочет засыпать Бродзинского знаками внимания – вряд ли его этим возьмешь, но на время он, пожалуй, угомонится. Этого оказалось достаточно для Уолтера Льюка. Я бы на его месте таким ответом не удовлетворился. Это был обычный прием Роджера – прикидываться более непосредственным, чем он был на самом деле. Вернее, это было свойство характера, отшлифованное до степени технического приема. Непосредственность была подлинная – она тоже среди прочего придавала ему обаяние, – но он прекрасно знал, когда и как пускать ее в ход. И он ни словом не намекнул Льюку и Гетлифу на то, из-за чего – по моему твердому убеждению – он больше всего старался умаслить Бродзинского. А причина была простая. Роджер задался целью вытеснить лорда Гилби и занять его место. Ему вовсе не нужно было, чтобы Бродзинский угомонился. Напротив, пусть громко кричит о своем недовольстве. Я слишком часто видел, как это делается, и сейчас, конечно, не ошибался. Роджер был не таким уж лицемером. Он мог бы предпринять те же шаги и не будь это оправдано обстоятельствами. Однако я начинал думать, что у него и в самом деле нет обратного хода. Старик Томас Бэвил – этот новоявленный Полоний – когда-то, просвещая меня, объяснял, какие качества приводили к власти великих политических деятелей его времени. Первое качество, говорил Бэвил, неторопливо роняя фразы, – это умение правильно оценить расстановку сил. Второе – куда более редкое – умение ясно видеть свою цель. Для людей, ищущих оправдания своим поступкам, это ценнее всего. Ни Гетлиф, ни Льюк не понимали, что замышляет Роджер. Но если бы и поняли, это их мало тронуло бы. Как ни странно, меня это трогало гораздо больше. Я был привязан к лорду Гилби. А привязанность к человеку иногда заставляла меня поступать наперекор здравому смыслу. Как я понимаю, то же самое произошло много лет назад в сражении меньших масштабов, во время выборов ректора моего колледжа. Тогда личная привязанность заставила меня позабыть и о служебных обязанностях, и о справедливости, и даже о намеченной цели. Теперь, с годами, я осознал эти прошлые ошибки – ошибки, которых человек вроде Фрэнсиса, с его высокими принципами, никогда бы не совершил. Для Фрэнсиса все было просто. Начать с того, что лорду Гилби здесь не место. Чем скорее его уберут с поста министра, тем лучше. Роджер не может не действовать круто. Ведь Гилби – эта почтеннейшая бездарность – будет цепляться за свое место до последней возможности. Если Роджер станет церемониться, нам от него толку не будет. И, рассуждая так, Гетлиф и Льюк были бы правы. Но они, по всей вероятности, не догадывались, что Роджер – натура куда более сложная, чем они. Я верил, что он искренне стремится к своей цели, но мне было бы легче, понимай я, почему он к ней стремится. И не раз в эту осень у меня мелькала мысль, что, пожалуй, ему и самому было бы легче, если б он это понимал. |
||
|