"Земля" - читать интересную книгу автора (Бабенко Виталий)Очередная глава, где автор создает все условия для драки, столь необходимой любому сюжету, с одной стороны, и всякому читателю, с другой, но драка, тем не менее, не происходит…Отодвигался, отодвигался, отодвигался, все дальше и дальше уплывал, терялся в переплетении воздушных коридоров Астрономический Сектор. Фант стоял на носу магнитохода и злобно изучал опухший палец. Тот одеревенел и никак не хотел сгибаться. Под Фантом проплывали скучные плиты металлопластовой облицовки. Ах, как хотелось бы, чтобы это был не магнитоход, а морской лайнер, и путешествовали бы они не по Орпосу, а по Средиземному морю, и вокруг была не гигантская металлопластовая труба, освещенная мягким гафниевым сиянием, а безбрежный морской простор… Фант напряг воображение. Внизу родилась пенная струя отваливаемой теплоходом воды. Бурун вздымался из-под носа, приникал к скуле судна и только потом выворачивался наизнанку, опадая. Фант перегнулся через борт, разглядывая красивый изгиб волны. В тот момент, когда вода тонким листом скользила по корпусу, она казалась совершенно прозрачной, безо всякого признака какого-либо оттенка, — даже хрустальной, и было весьма странно, что из этой бесцветности рождается чудная синяя зелень морской равнины. Или: было очень чудну, что из странной зеленой синевы морской равнины рождается эта бесцветность. Именно так — с двух сторон — Фант прокрутил в голове возникшую мысль, но ни к какому выводу не пришел. Придумал только, что цветовое восприятие обязательно ассоциируется с вкусовыми ощущениями: вода вдали от корабля обязательно вызывала в памяти соленость; бурун внизу — своей неокрашенностью — начисто отрицал всякий вкус и на вид был пресным. Проверить, так это или нет, никто не умел. Видение исчезло. Фант еще раз посмотрел на палец, плюнул вниз и прошел на кормовую палубу. Там, на длинной лавке, очень похожей на скамейку в провинциальном кинозале, сидела, закрыв глаза, Иоланта. Напомним, что протеиновый хлеб с растительной колбасой, проглоченные в «Живописном Уголке», давно отошли в область преданий, а Астрономический Сектор так и не накормил наших героев. Поэтому их пустые желудки заявляли решительный протест — каждый по своему внутреннему каналу: в голове Иоланты пылал голодный костер новой мигрени, в сердце Фанта тлели угли голодного раздражения. Проходя мимо Иоланты, Фант хотел было как-то успокоить ее, сказать что-либо сочувственное: мол, все нормально, вот только доберемся до АЦОПа, а там и рестораны, и кафе тебе, и вакуум-туннель, — фьюи-и-ить — вот мы уже и дома, — но… по чернеющим уголькам пробежали язычки пламени, и он промолчал. В поисках утешения Фант вспомнил о компьютере. Впереди — час спокойного полета. Самое время забыть о передрягах, настроиться на творчество и, затянув туже ремень, написать кусок текста. Фант включил комп и, подумав немного, пробежал по клавиатуре: «7. Рассужде…» В деревянном пальце искрой метнулась боль. Рука дрогнула. Первое слово, оставшись без окончания, было сопровождено устной непечатной фразой. Некая чуткая на ухо мамаша, пустив в Фанта негодующий взор, перевела своего отпрыска к другому борту. Фант искренне огорчился своей несдержанностью, но довел дело до конца: действуя одним пальцем, он вогнал в память компа несколько забористых фиоритур матерного происхождения и на том успокоился. После чего вернулся к Иоланте и уселся рядом. Вспышка гнева прошла, можно было вдумчиво поработать. Внезапно заговорило корабельное радио. — Внимание! Внимание! — раздался зычный голос. — Кратковременная остановка. Непредвиденные флуктуации магнитного поля. Как только поле восстановится, магнитоход продолжит движение. — Ну вот, застряли, — беззлобно проворчал Фант. Остановка была ему на руку: он уже настроился писать. Магнитоход мягко опустился на металлопластик. Фант ударил по клавиатуре компа. Указательный палец он берег, но все же доставалось персту крепко. Фант лишь ойкал и с шипением втягивал сквозь зубы воздух. (Я избавлю читателей от долгих описаний: как наш герой задумывался, и как подбирал слова, и каким образом — случайно или нет — подбирались цитаты к тексту. Важен конечный результат. Как говорили в седой древности, употребляя аорист: «Еже писах — писах».) 7. Рассуждения о том, что есть история, сильно захватили меня. Я придумал игру: подходил к книжной полке с исторической литературой и наугад тыкал пальцем в корешок. Затем вытаскивал книгу, заглядывал в указатель, находил слово «история» и раскрывал на нужной странице. Потом зачитывал найденные строки Анфисе вслух. Вот, например: В. О. Ключевский, работа «К. Н. Бестужев-Рюмин». (Фант действовал обратным методом. Он набирал слово «история», Добавлял к нему код «големического» поиска справочных данных, а затем нажимал кнопку выборочного «перелистывания». Вот и сейчас на индикаторе карманного компа возникла та же строка: В. О. Ключевский — К. Н. Бестужев-Рюмин. II Русская история К. Бестужева-Рюмина (СПб. 1872, [т.1]) [около 1872]ОРФ ИИ, ф. 4, оп. 1, д. 181, л. 5–9). «История есть народное самосознание, — начал я читать, — то есть она прежде всего наука, ведущая к народному самосознанию, как медицина есть если не самое здоровье, то по крайней мере наука, помогающая быть здоровым». — Ты вдумайся, Анфисушка, до чего хорошо сказано. Мои слова повисли в воздухе — Анфиса не из тех людей, которые легко увлекаются чужим восторгом. — Для того чтобы стать здоровым, надо знать анамнез. А его от нас чаще всего и скрывают. Есть только одно лекарство, способное оздоровить народное самосознание, — правда, полная и без прикрас. — Ну, Анфисочка, так мы далеко зайдем, — попытался урезонить я эту непримиримую женщину. — Бывают случаи, когда лучше всего умолчать. — Никогда, — Анфиса даже задохнулась от ярости. — Никогда утаивание не служило добру. Если историческая ложь… Я имею в виду не ложь Булгарина, Пикуля, Белова или Спинникова, а ложь фальсифицированного документа… Так вот, если историческая ложь — это рак, разъедающий национальную совесть, то умолчание сродни инфаркту — омертвлению тканей. В нашей отечественной истории инфаркт поражал то сердце нации, то ее легкие, то кроветворные органы, и общество десятилетиями восстанавливало потом утраченные функции — до нового инфаркта. Видишь, куда завел нас твой Василий Осипович с его медицинскими аналогиями. Кстати, в каком году это было написано? — Что именно? — Ну про то, что «история есть народное самосознание». — Сейчас посмотрим. М-м… В 1872 году. — А сколько лет было Ключевскому? — Минуточку. Ага. Тридцать один год. — Что? — Анфиса едва не подпрыгнула на месте. — И мысли этого мальчишки ты выписываешь, восторгаешься его идеями, бьешь земные поклоны… Тебе ведь тридцать семь уже, у самого полным-полно интереснейших наблюдений, исписаны километры бумаги и килограммы дисков. Когда же мы научимся уважать себя и спокойно относиться к авторитетам!.. Это, кстати, тоже относится к народному самосознанию. Я лишь развел руками — в наших спорах я сознательно оставляю последнее слово за Анфисой. Не потому, что мне нечего противопоставить, — причина коренится в одной постыдной странице моей биографии, которую я страстно хотел бы выдрать из нашей совместной жизни. Увы — не получается. Страница эта все время напоминает о себе, и я испытываю перед Анфисой неизбывное чувство вины. Я задумался и соскользнул в прошлое. …Лежал ночью в постели, отложив в сторону только что прочитанный журнал. Анфиса, давно уже привыкшая засыпать при свете, безмятежно посапывала рядом. Я повернулся на бок и стал смотреть на нее. Несомненно, она видела какой-то сон: лицо ее то хмурилось, то улыбалось, выражало то растерянность, то насмешку. Внезапно губы ее раскрылись: она произнесла имя. Это было мужское имя, и это было имя не мое. Она повторила имя несколько раз, как будто звала кого-то, а затем выражение лица застыло в спокойном сонном безучастии: сновидение ушло. Я поразился. Нет, не так — я пришел в неистовство. Кто? Почему? Как? Отчего не знаю? Когда? Где? Впрочем, у меня хватило благоразумия не будить Анфису. Как бы плохо мне ни было ночью, утром и в последующие дни стало еще хуже. Я не мог спросить прямо, потому что боялся оскорбить подозрением, но и не мог вести себя по-прежнему: ведь теперь мне открылась, хотя и не полностью, какая-то нечестная тайна. В душе завелся червячок, потом он вырос в червя, затем стал змеем и, наконец, превратился уже не знаю во что: в нечто неподобающее, похожее на крокодила и ихтиозавра одновременно. Этот ихтиодил только и делал, что грыз меня изнутри. Я стал грубить, холодно обращаться с Анфисой, изводить ее намеками и полувопросами, перестал рассказывать ей о своих делах, поступках и намерениях. Я доводил ее до слез. Она жалобно спрашивала, что со мной случилось, а я не мог ответить, потому что равно боялся как ужасающего открытия, так и какой-нибудь мелочи, которая могла крыться за всем этим и лишить опоры все мои страхи. Словом, вел себя так, как больные, преисполненные мнительности, ведут себя по отношению к болезни, избегая узнать диагноз, а народы — по отношению к собственной Истории. Я бесился все больше и все больше досаждал Анфисе. Прошел месяц или около того. Я мучился уже меньше, опасения постепенно проходили, ихтиодил снова стал червячком, но вот от червячка я избавиться не мог. И прошло еще немало времени, прежде чем мне открылась простая и выдающая меня с головой истина: то имя было не чем иным, как именем, которое Анфиса хотела дать будущему сыну. Когда я понял это, мне стало очень стыдно. Стыд усиливался и потому, что я не мог, страшился, избегал дать название своим поступкам. В конце концов угрызения совести лишили меня самообладания настолько, что я не нашел ничего лучшего, как снова отправиться в путешествие по Истории. 8. Я оттолкнулся от остроконечного блока, на котором стоял, и прыгнул вперед. То же сделала и моя верная подруга. Мы не ушиблись, но упали на мягкую поверхность, влажную, как все вокруг, и теплую. Она была покрыта небольшими бугорками и слегка шевелилась. В это время за нашими спинами совершилось быстрое неслышное движение, и мы оказались в полнейшей темноте. Пришлось зажечь карманные фонарики. Мы огляделись. Нас окружали своды большой красной пещеры. Чуть впереди откуда-то сверху свисало некое образование, похожее на гигантскую ярко-розовую каплю. Образование подрагивало. Наступило временное затишье, однако впереди чувствовался вертикальный ток воздуха. Движение его было возвратно-поступательным: приток свежего воздуха сверху сменялся накатами удушливых паров снизу. Мы взялись за руки, прошли несколько вперед и задрали головы, стараясь разглядеть, что же там наверху. При выключенных фонариках можно было рассмотреть лишь неясные блики солнечных лучей, проникавших через два поросших волосами канала. Моя верная подруга подпрыгнула, чтобы коснуться рукой ярко-розовой капли, но не достала, неудачно приземлилась, поскользнулась и… покатилась вниз. Я страшно перепугался, завопил нечто невразумительное, плюхнулся на пятую точку и поехал вслед за ней. Скольжение наше вмиг превратилось из крутого спуска в отвесное падение, и я уже приготовился вспоминать самые яркие картины и образы из прошлой жизни, как внезапно стенки канала, по которому мы стремительно неслись, сдвинулись и подхватили сначала мою верную подругу, а затем и меня. Тотчас же они принялись волнообразно извиваться и сокращаться. Нас понесло вниз примерно со скоростью эскалатора метро. — Вот здорово! — заорала моя верная подруга. — Интересно, это и есть та самая перистальтика? — Лучше береги силы, — пропыхтел я ей, — чем задавать дурацкие вопросы. Я бы на твоем месте спросил: мы как — сами задохнемся или эти проклятые стены нас удавят? 9. Чтобы не сбиться со счета и не причинить науке непоправимого вреда, мы решили останавливаться возле каждой планеты и налаживать контакт с братьями по разуму. Одно из первых открытий, сделанных нами, фиксировало имманентную связь между внешним видом планеты и, так сказать, ее внутренним содержанием. Другими словами, диалектика и здесь оказалась на высоте. Жители одного из миров занимались единственно тем, что бесперебойно наводили повсюду глянец. Они лакировали действительность, полировали ногти, доводили любую плоскость до зеркального блеска, а все прочее никелировали, чтобы глазам было больно смотреть. Эта планета очень глянцево сияла на небосводе. На другой планете разумные существа дошли только-только до уровня денежного обращения. В ходу были исключительно сребреники. На них покупали и за них продавали. Устойчивость финансовой системы гарантировалась системой воспитания. Эта планета очень здорово мерцала на небосводе серебряным блеском. Еще на одной планете жители неистово матерились. Их лексикон был чрезвычайно ограничен, так что для нас не составило труда овладеть новым языком и изъясняться на нем, пожалуй, даже лучше аборигенов. Эта планета отливала матовым сиянием. На четвертой планете обитатели отчаянно хвастали, будто у них все лучше, чем у других: и природа лучше, и города лучше, и товары лучше, и книги и телепередачи лучше, и молодежь лучше, и даже загрязнение окружающей среды лучше. А кал — тем более. Эта планета так и лучилась, так и лучилась. Ибо существует лишь одна мудрость, и она имеет определенные границы, но глупостей существуют тысячи, и все они беспредельны. Г. Гейне. «Идеи. Книга Ле Гран» 10. Но мы все же продвигались вперед. Мало-помалу, а горизонт к нам, однако, приближался. По крайней мере он сужался, это было видно на глаз. Не то чтобы мы только и делали, что стремились к нему, ведь целью нашего путешествия мы не интересовались, но любопытно же иметь горизонт прямо перед глазами: вот он, можно пощупать, пнуть ногой, нацарапать какое-либо слово или просто поспать в его тени — тем более что никому это еще не удавалось… И мы рвались к этому горизонту, выдирали ноги из всякого твида, велюра, каракуля и норковых шкурок. Я рванул ногу, выпрастывая ее из горлышка коньячной бутылки, а вторую немедленно утянул чуть ли не к центру земли тяжкий балласт в фирменной упаковке с надписью «Туборг». Моя спутница не переносила пива и выручила меня. Она бросилась ничком, я подмял ее под себя, навалился всем туловищем — уффф! — ноги отпустило. Мы присели на кочку передохнуть. Неудержимо тянуло в сторону от тропы, и так еле ощутимой в этой грязи. В том направлении наблюдался даже некоторый ток болотной влаги. — Не смей! — вскрикнул я, заметив порыв моей спутницы. — Там зыбучее сусло, я знаю! И точно: неподалеку, под тонким покровом серых кочек, вся опутанная зеленой тиной, плавала во взвешенном состоянии новенькая «Тойота». Уже давно мир охвачен опасной жаждой обогащения. В. Катаев. «Кубик» 11. Второй этаж оказался поделенным на две неравные части: меньшая из зал представляла собой столовую, большая — гостиную. Столовая называлась «Голубое палаццо» и была выдержана в духе одного из Людовиков какого именно, я толком не разобрал. В центре ее стоял неохватный, просто-таки космических размеров белый полированный стол на гнутых ножках. За такой стол можно было усадить человек сто. Интереса ради мы подсчитали стулья. Их оказалось всего-навсего шестьдесят (20+10+20+10). Вдоль стен располагались глубокие диваны белого дерева, обитые голубым шелком с тиснеными лилиями. Простенки между диванами были заняты изящными нишами, откуда струился матовый блеск старинного немецкого фарфора и не менее старинного японского фаянса. Хрусталь был вполне современный. Присмотревшись, мы поняли, что наполовину это был вовсе не хрусталь, а обыкновенное богемское стекло. Выше диванов и ниш, на одной из сиренево-голубых стен, висели средневековые доспехи, древнее оружие, чучела птиц и головы зубробизона, леопарда и единорога. На противоположной стене, более эффектной в смысле дневного и искусственного освещения, несколько асимметрично висели два небольших полотна Рубенса. Неподдельные натюрморты гениального жизнелюбца вызывали столь же неподдельный аппетит. Мы перешли в гостиную. Здесь царил полумрак, поскольку свечей еще не зажигали. Стены покрыты панелями из мореного дуба, низко над головой — искусно закопченные балки перекрытий. Кое-где с потолка свисают шедевры Колдера. На полу — внавал — тигровые и гепардовые шкуры. Настоящий камин, не газовый, не электрический, а дровяной, с безупречной вытяжкой. Окон нет совсем. Стеллажи с любопытными коллекциями: курительных трубок, современного боевого оружия (включая новинку — дамский лазерный пистолет), метательных ножей, африканской росписи по ткани «пото-пото», бумерангов и, конечно же, конечно же, конечно же, золотых сигарных гильотинок. На стенах — несколько Кандинских, два Пикассо, один маленький Модильяни, штуки три Бюффе и большой холст Дали. Все, естественно, с автографами. Поодаль сверкает никелированным холодильником и хромированными шейкерами скромный бар-лифт: с помощью простого нажатия кнопки его можно отправить на любой этаж. Моя жена устало присела на шкуры и с мольбой в голосе выдавила: — Ну пошли же отсюда! — Милая моя! — воскликнул я. — Чем же ты так недовольна? — Я очень устала, — ответила она. Я присел рядом с ней и провел рукой по ее волосам… — Подъем! — бодро прокричал представитель СУ, проходя мимо. — У нас еще три этажа впереди, а мне скоро обедать. Мы прошли в бар, и представитель нажал кнопку с цифрой «3». 12. Шлепаем мы помаленечку по канату — и все диву даемся: странный он очень. Откуда взялся, почему прочный такой, зачем липучкой обмазан — все неясно. Идти трудно, но если осторожно и с умом — можно. Иногда канат с другими перекрещивается: небольшое утолщение — ив две стороны такие же канаты отходят. Вдали еще много канатов, и все они пересекаются. В общем, на сетку очень похоже. А темный угол прямо под нами почти, но Штуковины еще не видно. И тут меня осенило, током ударило, в дрожь бросило, лихорадкой ошпарило. «Благоверная, — шепчу я в ужасе, — все понятно: там, внизу, зверюга страхолюдная обитает, пострашней тараканов и мух, небось какой-нибудь там спиногрыз кровожаждущий, на него сеть-то…» — А-а-а-а! — я живо представил себе спиногрыза во всех красках, выдрал ноги из липучки и понесся по горизонтальному канату не разбирая дороги. Едва не свалился. Остановился, дух перевел, опомнился. Вздрогнул слегка, обернулся, вижу: стоит благоверная далеко-далеко, на том самом месте, где я ее оставил, и, по всей видимости, в мою сторону смотрит. Очень мне неловко стало. Нет, не от малодушия своего — какое уж тут малодушие, когда внизу, возможно, спиногрыз мечется, жало свое обтачивает в жестокосердии, выхода не имеющем! Нет, неловко мне стало от того, что я благоверной ничего не сказал. По чести, надо было крикнуть: «Беги!» — а потом уж самому драпать… Доплелся я до благоверной, а вид у нее растерянный такой: то ли кричать на меня собралась, то ли обидеться решила и ни слова не сказать, — но в глазах уже жалость слезами навернулась, и тут же — презрение, и тут же — оскорбленная гордость… — Эта… — говорю, как ни в чем не бывало, — я за волоском бегал, давно его присмотрел, все же оружие как-никак. — И где же волосок? — спокойно так спрашивает благоверная. — Да к канату прилип — никак не отодрать. Уж я тянул-тянул, тянул-тянул — ничего не получается… Не знаю, поверила мне благоверная или нет, только мы дальше тронулись. У человеческого воображения плохо со счетом. Собственно, оно считает только до одного. То есть до себя самого. Э. М. Ремарк. «Тени в раю» Смешно сказать, но у Фанта на этот текст ушло ровно тридцать семь минут. Флуктуации магнитного поля стихли, корабль еле заметно оторвался от металлопластового пола и поплыл дальше. Жизнь вокруг не взывала к любованию. Пассажиры дремали или бесцельно слонялись по палубе, кстати, весьма замусоренной, что ничуть не волновало членов экипажа. Эти пламенные транспортники отчаянно флиртовали с группой девушек, судя по облику, из Продовольственного Сектора. Одна из них поникла над поручнем и в беседу не включалась: смятенно переживала магнитную болезнь. Транспортные «волки» из участия ее не трогали, но душевная полнота мешала им оставаться бесстрастными до конца. Они постоянно подмигивали друг другу, малоприличными жестами предсказывая, какая участь ждет бедную девушку, если стойкость организма окажется бессильной перед напряженностью магнитного поля. Капитан магнитохода уже в третий раз громогласно вызывал по радио какого-то Спартака. Напоследок он предрек непослушному Спартаку списание с корабля во время ближайшей остановки. Один из парней неохотно оторвался от лирического ухаживания за продовольственницами и направился к рубке. — Суровый у вас мастер, — сказал ему Фант. — Рыло, — спокойно ответствовал Спартак, проходя мимо. И не очень понятно было, к кому относилось это слово: к капитану ли, к Фанту или же вовсе входило в лексический состав одного из местных жаргонов и должно было обозначать либо: «Ага, суровый дядька, но в душе миляга», либо: «Не твоего ума дело». Фант только подивился манере ответа и решил пропустить мимо ушей странное слово, потому что понятия не имел, какому логическому варианту отдать предпочтение. Впрочем, возможно, от словесной перепалки, а то и от оскорбления действием нашего героя спасла Иоланта. Она сделала это непроизвольно: в данной ситуации слова извне плохо проникали в ее стиснутую болью голову, не говоря уж о том, что краткой реплики незнакомого матроса Спартака она вовсе не расслышала, зато интуитивно Иоланта избрала самый верный и единственно пригодный ad hoc способ спасения, а именно: отвлекла внимание Фанта. Иоланта неожиданно склонила голову на плечо своего спутника, обняла его одной рукой и очень жалобным, но игривым голосом (да, именно такое сочетание: жалобно-игривым) сказала: — Головушка болит! Вот как ей удалось отвлечь внимание Фанта от верзилы Спартака. |
||
|