"Черное сердце" - читать интересную книгу автора (Ластбадер Эрик ван)Январь 1963 года Пномпень, Камбоджа— Какую веру исповедуешь ты? — Я буддист, Лок Кру. — Чем ты руководствуешься? — Я следую за Буддой, наставником моим, я следую Учению, указующему мне путь, я следую порядку, как моей путеводной звезде. Над левым плечом Преа Моа Пандитто, на подоконнике, стояла старинная деревянная шкатулка, и Киеу Сока пытался на нее не смотреть. Во-первых, она была необычайно красива. Она была покрыта темно-бордовым лаком и изящно расписана желтой и изумрудно-зеленой красками. — Кто есть Будда? Во-вторых, на шкатулку падали лучи утреннего солнца, и она сверкала и переливалась. — Он тот, кто волею своею достиг совершенства, просветления и спасения. Святой и мудрый гласитель Истины, — Киеу так отчаянно старался не отвлекаться, что даже голова закружилась. — Есть ли Будда Бог, который предстал перед человечеством? — Нет. На шкатулку и на камень подоконника упала тень. — Или есть Он посланник божий, который явился на землю, чтобы спасти человека? — Нет, — взгляд темных глаз метнулся к шкатулке — по подоконнику полз жук. Черный, сверкающий, гладкий, похожий на пулю. Он с трудом начал взбираться по стенке шкатулки, по желтому и зеленому. — Был ли Он существом человеческим? Веки Киеу Сока слегка дрогнули — он постарался сосредоточиться. — Нет, — ответил он. — Он был рожден человеком, но таким человеком, который рождается один раз во много тысячелетии. И лишь в детском восприятии людей может представать он «Богом» или «посланником Бога», — Киеу сам заметил, что голос звучит напряженно — результат того, что внимание его отвлеклось. — В чем суть слова? Жук притормозил у медного замка. Киеу Сока недоверчиво прищурился: в причудливом утреннем свете ему показалось, что жук пробует открыть замок. Невероятно! — Пробужденный или Просветленный, — произнесен, почти не думая. — Это означает Того, кто своей собственной волей достиг высочайшей мудрости и морального совершенства, доступных сыну человеческому. Преа Моа Пандитто наконец-то пошевельнулся. При рождении ему дали другое имя, но, став монахом, он отказался от имени, как и от много другого. На санскрите Преа означало, в зависимости от ситуации, «царь», «Будда» или «Бог», Моа — «великий», Пандитто — указание на то, что он был буддистским монахом. Но Киеу Сока обращался к нему «Лок Кру», что на языке кхмеров значило «учитель». С точки зрения продолжительности человеческой жизни Преа Моа Пандитто был стариком. Но только с этой точки зрения. Если он утруждал себя воспоминанием о том, когда же он родился — а это случалось все реже и реже, поскольку время перестало значить для него то, что значило прежде, — Преа Моа Пандитто с удивлением отмечал, что живет на земле вот уже более восьмидесяти лет. Выглядел он не старше, чем на пятьдесят — глаза его были полны жизни, мышцы крепки, лицо гладкое. Но тот, кто проник в суть всего сущего так глубоко, как проник Преа Моа Пандитто, уже не слышал тиканья земных часов, но внимал маятнику вселенной. Время более не отягощало его плечи, не тянуло душу вниз. Об этом он размышлял неоднократно, он полагал, что в этом — суть левитации. — Сока, — произнес он голосом таким мягким, что внимание мальчика сразу же целиком обратилось к нему. — Когда ты родился? — В день полнолуния в месяц май, — ответил мальчик официальной формулой. — Это есть и дата рождения Будды, — глаза монаха, прекрасней которых мальчик ни у кого никогда не видел, глаза, переливавшиеся всеми цветами земли и неба, напряженно вглядывались в Киеу. — Конечно же, Будда родился очень давно. В год пятьсот двадцать третий до начала эры западной Христианской цивилизации, — чудесные глаза закрылись. — Возможно, этим и объясняется такая огромная разница между ними. — Я не понимаю. Глаза Преа Моя Пандитто раскрылись вновь. — Я знал, что ты не поймешь, — произнес он печально. Киеу Сока понял упрек. — Вы сердитесь на меня, Лок Кру. — Я ни на кого не сержусь, — ответил старый монах. Он поднял вверх раскрытую ладонь, до того лежавшую у него на коленях. — Но, пожалуйста, объясни мне, что так занимало тебя, если ты отвечал урок наизусть, а не от сердца. — Верно ли, Лок Кру, что для вас не существует тайн? Преа Моа Пандитто хранил молчание. — Тогда вы знаете. — Даже если я знаю, я хотел бы услышать ответ из твоих уст. Киеу Сока наклонился вперед, глаза его сверкали: — Но значит ли это, что вы действительно знаете? Монах улыбнулся: — Возможно, — он терпеливо ждал. Наконец мальчик указал пальцем: — Вон там, на лакированной шкатулке, сидит жук. Преа Моа Пандитто даже не повернул головы. — И что, по-твоему, ему надо? Киеу Сока пожал плечами: — Не знаю. Кто может сказать, что кроется в мыслях насекомого? — А если бы на его месте был ты? — прошептал монах. Мальчик задумался. — Я бы хотел забраться внутрь. — Да, — сказал монах. — Если тебе хочется открыть шкатулку, открой ее. Мальчик встал, подошел к учителю. Дотянулся до подоконника. Когда тень его руки упала на жука, тот ринулся в раскрытое окно и исчез. Киеу Сока стоял на цыпочках, склонив набок голову, он открывал замок. Крышка легко поднялась. — Я ничего не вижу. — Тогда сними шкатулку. Мальчик крепко обнял теплое дерево и повернул шкатулку так, чтобы луч света попал внутрь — и вздрогнул, недоуменно глядя на Преа Моа Пандитто. — Дохлые жуки, — прошептал мальчик. — Я вижу кучу пустых панцирей, — он снова заглянул в шкатулку, солнечный свет играл на блестящей черной шелухе. — Они прекрасны, не так ли? — Да. Свет... — А когда на них свет не падает? Киеу Сока отодвинул шкатулку. — Ничего, — сказал он. — Тогда внутри темнота чернее ночи. Вдруг все в комнате как будто замерло. Мальчик в удивлении огляделся, но не увидел ничего необычного и вновь заглянул в шкатулку. — Но почему жук так упорно пытался сюда залезть? — спросил он. — Ведь он нашел бы только смерть. — Ты — это Вселенная, — медленно произнес Преа Моа Пандитто. — И ты познаешь мир. Когда ты поймешь это, ты поймешь все. Киеу Сока взглянул на учителя и поразился: от учителя исходил какой-то свет, он излучал энергию. Мальчик задрожал. Осторожно, боясь уронить, он поставил шкатулку назад на подоконник. Он почувствовал, что вот-вот расплачется, и испугался, потому что не мог понять, что происходит. Неужели смертный может обладать такой силой? Но Лок Кру не был простым смертным — он был Преа Моа Пандитто. А возможно ли самому обрести такую силу? Что для этого нужно делать? От чего отречься? Он знал, что жизнь — это равновесие. Силы достигает только тот, кто сбрасывает с чаши весов все остальное. Пусть важное. Кто же эти достигшие силы люди? — Вот теперь по твоему лицу я вижу, — ласково произнес монах, — что полностью овладел твоим вниманием, — и обнял Киеу. На улице Киеу ждал Самнанг, старший брат. Все это происходило на территории королевского дворца принца Нородома Сианука. Киеу остановился и оглянулся на золотую пагоду на крыше Ботум Ведди, храма, из которого он только что вышел. С небес лился солнечный свет, омывавший Ботум Ведди, слева от храма на легком ветру шелестели аккуратно подстриженные деревья, справа вздымался огромный королевский дворец. Киеу Сока подумал, что он до сих пор еще не замечал всей этой красоты. — От внешнего сада эту часть дворцовых угодий отделяла декоративная стена, и сад, покрытый белыми цветами, показался Киеу настолько прекрасным, что даже захотелось прикрыть глаза. Но он сдержался — он не хотел отгораживаться от этого мига. Киеу хотел испить его до дна. Наконец он взглянул на брата и тоже улыбнулся. — Чему учил тебя сегодня Преа Моа Пандитто? — спросил Самнанг. — Ты что-то на себя не похож. — Да? Тогда на кого я похож? — переспросил Киеу. Старший брат рассмеялся, они пошли дальше. — Вот, — сказал он, протягивая Соке пакет. — Я принес тебе поесть. — Спасибо, Сам, — Киеу прижал пакет к груди. Он действительно проголодался. За высокими украшенными черепицей воротами он разглядел оранжевого цвета тоги буддистских монахов. Они несли над собой белые зонтики от солнца. Братья гуляли по саду, по красным кирпичным дорожкам, вьющимся между лужайками, цветочными клумбами, изумрудной зелени живых изгородей. Всюду были расставлены каменные нага, их семь голов, казалось, внимательно следили за мальчиками. Наконец они нашли скамью и сели. Отсюда им был виден каменный сад усыпальниц, где хранились урны предков. Самнанг достал миску с рисом, рыбой и креветочной пастой и начал есть. Сока держал свою миску на коленях, подложив под ее такую привычную и успокаивающую округлость ладони. Есть вдруг расхотелось. Он произнес: — Я — это Вселенная. И я познаю мир. Я знаю его; я знаю все. Брат услышал эти слова и по-доброму расхохотался: — Когда-то я тоже испытывал это чувство, — сказал он, отправляя в рот рис. — Я думал, что тогда я все понял. — Но это правда, — возразил Сока. — Я знаю, что правда. Тебе разве смешно? Ты над этим смеешься? Самнанг покачал головой: — Нет. Я над этим не смеюсь, Сок. Я просто сомневаюсь. Сока повернулся к брату: — Сомневаешься? Как ты можешь сомневаться в том, что есть наша жизнь? — Он отставил миску. — Ты говоришь о буддизме так, будто это то, что мы выбираем. Буддизм это то, что делает нас... нами. Скажи, чем мы были бы без него? Как только я научился складывать слова во фразы, я начал постигать учение, — он указал на себя пальцем. — Я — это оно, и оно — что я. Самнанг взъерошил брату волосы. — Сколько в тебе рвения... Но тебе только восемь лет. С таких мыслей начинается каждый истинный кхмер, но тебе еще очень многое предстоит узнать. — Да, я понимаю, — взволнованно произнес Сока. — Но меня наставляет Преа Моа Пандитто. Ты бы видел его, Сам! Сколько в нем силы! И когда он дотронулся до меня, я почувствовал, что эта сила пронизывает меня, словно лучи. Мне показалось, что это живой огонь. — Да, я знаю, — кивнул старший брат. — Это называется — Помочь? Я не понимаю... Зачем тебе нужна помощь? — Затем, — мягко произнес Самнанг, — что грядут перемены. А Рене сказал, что единственный способ добиться перемен — революция. Он сказал, что Кампучия гибнет под порочным правлением Сианука и его семьи. Рене Ивен — это был довольно молодой бледноликий француз, один из редакторов «Realities Cambodginnes». Он прибыл в Пномпень через Сайгон. Чем он там занимался, не знал никто, но именно этот покров тайны, покров, под которым пряталось нечто опасное и противозаконное, и привлек, как Сока позже понял, его старшего брата к этому чужестранцу. За последний год они очень сблизились, и Киеу Сока начал обнаруживать в брате что-то чуждое, взгляды его претерпели изменения, и Киеу эти перемены не казались естественными. — Рене говорит, что наши настоящие враги — вьетнамцы, — убежденно произнес Самнанг, — и он прав. Что бы там Сианук ни твердил, они — наши извечные враги, — он отставил свою пустую миску. — Тебе бы неплохо повторить урок истории. Вспомни, Сока, что наш недоброй памяти правитель Чей Чета женился на вьетнамской принцессе. Это случилось еще до того, как появилось слово «Вьетнам». Тогда они назывались аннамитами, но от этого суть их не меняется — они и тогда были дьяволами. Принцесса умолила супруга разрешить ее народу поселиться в южной части Камбоджи, и он, как всякий слабовольный глупец, согласился. Аннамиты ринулись туда, и это стало началом долгой истории чужеземного вторжения в нашу страну. Они тут же объявили эту территорию своей и уходить не собирались. И ты прекрасно знаешь, что часть той земли, которую сейчас называют Вьетнамом, на самом деле — Кампучия. Так что история доказывает, что доверять вьетнамцам нельзя. У меня все внутри переворачивается, когда я вижу этих вьетнамцев, ту семью, что живет рядом с нами в Камкармоне. Какое они имеют право там жить? Это все дела Сианука. Он по четыре дня в неделю проводит в Камкармоне с Моникой и ее бандой, вот потому там и торчат эти вьетнамцы. — А я в них ничего плохого не вижу, — сказал Сока с простой детской логикой. — Они ничего плохого не сделали ни мне, ни тебе, никому из нас. Самнанг смотрел в лицо братишки и чувствовал, как в нем нарастает волна гнева. Он попытался улыбнуться, чтобы как-то охладить пыл. Он недавно виделся с Рене, а Рене всегда удается распалить в нем этот огонь. Все еще улыбаясь, он обнял братишку за плечи, нежно сжал. Они очень любили друг друга. — Мне не с кем поговорить, — мягко произнес Самнанг, — поэтому я порой и выкладываю все тебе. Ты — все, что у меня есть, единственный, кто меня понимает. — Да, я понимаю, — Верно, — Киеу Самнанг прикрыл глаза. — А сейчас забудь, о чем я тебе тут наговорил. Это ничего не значит, — но про себя подумал: скоро настанет время, и это будет значить все. Ким сидел в библиотеке и делал выписки из досье «Рэгмен». Подошел библиотекарь и передал ему приказ подняться к Директору. Ким кивнул, в последний раз глянул в свои записи, чтобы убедиться, что он на верном пути. Затем закрыл досье, отодвинул кожаное кресло, сложил выписки в измельчитель документов: из библиотеки запрещалось что-либо выносить, за редким исключением, и тогда требовалось получить две подписи начальства. Он вернул досье, отметил время, расписался. Кивнул библиотекарю — внешность его была до такой степени невыразительной, что и при желании ее невозможно было бы описать, — и зашагал по длинному коридору. Пол был покрыт толстыми коврами, кругом царила полнейшая тишина — одно из строжайших требований Директора. Даже на первых этажах, где располагался музыкальный фонд «Дайетер Айвз» — этот Фонд был создан для прикрытия истинной деятельности тех, кто занимал остальные этажи, и, опять же ради прикрытия, тратил в год тысяч двадцать долларов на молодых американских композиторов, — так вот, те самые ничего не подозревающие композиторы по требованию истинных хозяев вынуждены были прослушивать интересовавшие их произведения исключительно через наушники. Только каждое первое воскресенье месяца, когда в зале происходили концерты, из здания доносились хоть какие-то звуки. В этой тщательно сохраняемой тишине Киму легче было предаваться воспоминаниям о давно погибшей семье — эти воспоминания были единственным, что удерживало его в этой жизни. Воспоминания заставляли его также быть терпеливым: уже давно время значило для него совсем иное, чем для других. Поднимаясь в лифте, он думал о том, что принесло ему терпение. Теперь время настало, сказал он себе, время привести асе в движение. Последний кусочек головоломки лег наконец на свое место, и он почувствовал естественное желание ястреба опробовать крылья, прежде чем ринуться на жертву. Сколько времени заняло у него решение головоломки! Времени, исчисляемого несколькими жизнями. Выйдя на верхнем этаже, он выглянул в похожее на бойницу окно: внизу, по Кей-стрит, сновали пешеходы. Чуть дальше к востоку виднелась площадь Феррагат и здание ИВКА[9] — располагалось оно достаточно близко к Белому дому, и обитатели era видели из окон не только туристов, но и тех, кто вершил судьбы страны. Ким решительно отвернулся от окна и прошел через две двери — одна открывалась к нему, вторая, после маленького тамбура, от него. Ступив внутрь, он и не подумал улыбнуться: Директор не признавал вольностей. Это был человек внушительного телосложения и со значительным, строгим лицом — Ким, которого научили не обращать внимания на лица и их выражения, и то каждый раз невольно испытывал почтение. У Директора была тяжелая квадратная челюсть, и если бы не пронизывающий взгляд, запоминалась бы в его лице только она. Киму не нравились глаза директора — они напоминали ему взгляд Трейси Ричтера. — Ну, как повеселились во Флориде? — пророкотал Директор. — Летом Флорида просто невыносима. Директор встал из-за заваленного бумагами стола и скрестил на груди руки — более всего он напоминал монумент горы Рашмор[10]. — Ким, мы прошли с вами долгий путь. Я принял вас на работу вопреки рекомендациям людей, мнению которых я привык доверять, — Директор выплыл из-за стола, словно авианосец в открытый океан. — Вряд ли мне стоит повторять, что вы занимаете в фонде совершенно особое положение. До определенной степени вы пользуетесь даже большей свободой, чем я сам. Такой свободой, что если об этом догадается Президент, мне головы не сносить. — Мы оба знаем, чем это вызвано. — Да уж, черт побери, — Директор позволил улыбке чуть растопить льды его лица. — Господи Иисусе, вы смогли проделать для нас ту работку, в которой мы отчаянно нуждались, — он развел в стороны могучие ручищи, чтобы подчеркнуть значимость того, что собирался сказать. — Пока эти придурки гонялись в Юго-Восточной Азии за своими хвостами, вы дали нам досье на самых ярых коммунистических лидеров. И досье толщиной с мою руку. — Он сложил эту самую руку в подобие пистолета. — И потом, один за другим, — он прищурил глаз, прицеливаясь, — пах, пах, пах, они исчезли во мраке. Он поддернул манжеты, словно собирался приступить к какой-то работе: — Но дело не в этом. Ким уже понял, что собирался сказать ему Директор, но, черт побери, облегчать ему задачу не собирался и потому стоял молча. — Ким, — начал Директор своим самым проникновенным голосом. — Всю жизнь вы занимались тем, что уничтожали приговоренных. Вы делаете это лучше всех. Прекрасно. За это вам и платят. — На Директора упал луч солнца, и он моргнул. — Я полагал, что здесь вы должны были бы отвлечься от своей работы, подумать о чем-нибудь еще. — Вызнаете?.. — Да, — прервал его Директор. — Я отлично знаю, кто такой Лон Нам. — Он убивал детей! — воскликнул Ким. — Мясник из лесов Камбоджи! Казнь, которую я для него придумал, и то была шиком мягкой. — Что он заслужил или не заслужил, — ровно произнес Диктор, — это не вопрос. Главное: вы совершили несанкционированную экзекуцию, и вот это-то я терпеть не намерен. Даже от вас. Я ценю вашу работу, но ту, что я вам поручаю. Так что благодарите Бога, что вы не в штате ЦРУ. Тимпсон вам бы такое устроил, что вы бы ползали на пузе месяца полтора. — Вы не должны были об этом узнать, — сказал Ким. — Это невозможно. — Но я ведь узнал, да? — на этот раз в улыбке Директора тепла не было совсем. — Не позволяйте вашим горестям подчинять себе ваше я, Ким. А то в один прекрасный день вам придется поднять к солнцу незрячие глаза. И он резко повернулся к столу, давая понять, что разговор окончен: — И запомните этот урок. Три дня в неделю Киеу работал в «Пан Пасифика» — неприбыльной организации, чьей задачей было сближение американцев с азиатами «путем культурно и художественного взаимопонимания». «Пан Пасифика» занимала три этажа в современном здании на Мэдисон-авеню. Спонсорами ее были разные корпорации и частные лица, в немалой степени процветанию способствовала и все более активная торговля с Японией, Китаем и Таиландом. Но широкая публика видела лишь верхушку айсберга — работу по расселению, устройству и обучению беженцев из Вьетнама и Камбоджи. Публика также знала, что организация способствовала созданию первых храмов камбоджийских буддистов на территории Соединенных Штатов — в Вашингтоне, Лос-Анджелесе и Нью-Йорке. Деятельность же Киеу не была видна широким массам. Эти три дня в неделю он проводил, наблюдая за, казалось бы, бесконечным потоком прибывающих в страну камбоджийцев с растерянными, испуганными глазами. В их лицах он видел свое прошлое. И каждый вечер, покидая кабинет, он с благодарностью думал о безопасности, которую так неожиданно — и даже чудесно, — обрел. В «Пан Пасифика», как и везде, где он появлялся, прежде всего обращали внимание на его экзотическую красоту. В организации, в основном, работали белые женщины — исполнительный директор с большой охотой брала на работу именно их, потому что считала женщин большими идеалистками и энтузиастками. Со своей стороны Киеу воспринимал чрезмерное внимание с холодным любопытством: он не понимал, что такое находили в нем эти женщины. И его холодность только больше их распаляла. А потом настал день, когда кое-кто перешел от флирта к прямым действиям — случилось это почти в то же время, когда в трехстах милях отсюда Директор вел беседу с Кимом. Киеу поднял взгляд от своего стола, и увидел, что над ним склонилась Диана Сэмсон. Она была молодой и, поскольку работала в отделе по связям с прессой, достаточно хорошенькой: это тоже было следствием политики исполнительного директора по подбору кадров — она считала чрезвычайно важным, чтобы «Пан Пасифика» имела привлекательное лицо. — Да? — спросил он, но карандаша, которым вычерчивал план второго нью-йоркского камбоджийского храма, не положил. — Я бы хотела побеседовать с вами о проблемах беженцев, — объявила Диана. Ее синие глаза сияли за стеклами больших очков. — Полагаю, пришло время рассказать в прессе об этой стороне нашей деятельности. Я бы хотела начать с «Нью-Йоркера», «Бизнес уик» и «Форбса», это наиболее логично, но сначала я бы хотела обсудить с вами текст, — она наклонилась еще ниже и уперлась ладонями в стол. — Вы могли бы уделить мне время? Киеу кивнул: — Хорошо. — Так, давайте прикинем... Завтра вас здесь не будет, — она, как бы раздумывая, склонила голову набок. — Может быть, сейчас? Киеу редко ходил на ленч — работы было слишком много, кроме того, его грызла совесть: ведь он работал всего три дня в неделю. Эскиз храма еще не закончен, но, вероятно, это может подождать. Он встал из-за стола. — У вас есть какое-то место на примете? — спросил он и заметил, что ее взгляд уперся в его грудь. — Что, если пойти ко мне? — прошептала она. Она жила в пяти кварталах по Восточной 17-й улице, в маленьком, но ухоженном особняке. Из окна спальни был виден огромный ветвистый вяз. Он позволил ей провести себя через всю квартиру в спальню, там подошел к окну и безучастно, пока она снимала с него галстук и расстегивала рубашку, наблюдал, как играет в листве солнце. Он почувствовал, как рубашка соскользнула с плечей, как розовый язычок начал трогать соски его мускулистой груди. Соски напряглись, и он услышал, как она застонала, но сам он ничего не чувствовал. Он ничего не чувствовал и тогда, когда она расстегнула ему брюки и, охнув от восторга, увидела как он напряжен и как огромен. Он выступил из спустившихся к щиколоткам брюк, легко поднял ее на руки и понес к постели. Он снял с нее блузку и был просто поражен силой ее эмоций, когда он в свою очередь взял в рот ее соски. Совершенно очевидно, она что-то чувствовала — но это чувство, при всей его интенсивности, было для него чуждым. Он взял в руки ее груди и начал нежно касаться языком ложбинки между ними, пока она не двинулась, подсказав ему, что следует вернуться к соскам. Она стонала, а он по очереди брал их в рот, ласкал языком. — Я слышу, — проговорила она, закрыв глаза, — я слышу как между бедрами у меня разливается огонь. Интересно, что это такое она ощущает, подумал Киеу, и поднес ее пальцы к своим соскам, в надежде ощутить то же самое. Она ласкала, терла его соски — но он ничего особенного не чувствовал. И все же у меня есть эрекция, подумал он, глядя вниз на свой напрягшийся член, в подобных ситуациях у меня всегда так бывает. Но что же я на самом деле чувствую? В тот миг, когда он вошел в нее, он ощутил тепло. Он ощутил ее влажность. В ее глазах он видел, как она жаждет его, и не понимал этой жажды. Он знал, как сделать женщинам хорошо, и поэтому старался проникнуть как можно глубже. Она застонала и обхватила его ногами, пятки сомкнулись у него на спине, бедра сжимались и разжимались, сжимались и разжимались. Киеу чувствовал напряжение ее мышц, она начала дрожать. Тогда он вышел из нее, но она закричала, потребовала, чтобы он продолжал. Она приподняла ягодицы от постели, и лишь его небывалая сила дозволяла ему удерживать ее при помощи одного лишь своего инструмента. Он наклонил голову и вновь начал лизать ее груди. — О, я не могу, я не могу... — кричала она хриплым голосом. — Еще, еще! И Киеу вновь прижал ее к постели и начал двигаться быстро-быстро, чтобы доставить ей максимум удовольствия. Он услышал, как она взвизгнула, словно маленький ребенок, мышцы ее влагалища сжимались все плотнее и плотнее. И вдруг словно черная тень накрыла его, и рука его непроизвольно заколотила о постель — к нему пришли воспоминания, но он усилием воли отогнал их. Она дышала словно вышедший из-под контроля паровой движок и однажды даже выкрикнула его имя. Ее напряжение передалось ему в самый последний момент. Он знал, что это за момент, улавливал время, когда его пенис начнет извергать семя. Он даже испытывал при этом некоторое удовольствие, но не более того. Возвращаясь в офис, он вновь и вновь вспоминал искаженное страстью лицо Дианы Сэмсон, ее конвульсии, и размышлял о том, какие странные, непонятные чувства владели при этом ею: да, когда он кончил, он тоже почувствовал нечто вроде обжигающего ветра, но это длилось всего мгновение, и ветер утих. Это-то и было для него самое непонятное, самое тайное. Он редко предавался размышлениям об этой тайне. Она напоминала ему о смутном, безымянном чувстве, которое иногда возникало в нем по утрам. Пожалуй, чувство чаще всего посещало его после ночных кошмаров, которые случались с ним с завидной регулярностью каждые десять-одиннадцать дней. Он просыпался абсолютно мокрый от пота, дышал так, словно перед этим пробежал двадцатимильный кросс; он чувствовал за спиной жар напалма, слышал запах горящей человеческой плоти. После этого он всегда шел к стоявшей в его комнате древней деревянной статуе Будды Амиды, зажигал молитвенную свечу и становился на колени. Он молился усердно и долго, как учил его Преа Моа Пандитто. И в конце концов на разум его вновь снисходил мир. Следующую ночь он неизменно спал хорошо, но просыпался на рассвете с тем ощущением, которое связывал с занятиями любовью, с ощутимым напряжением внизу живота. Его правая рука чувствовала усталость, и он недоуменно оглядывался, словно пытался выяснить источник этого обжигающего, уносящего его дыхание ветра. На углу Мэдисон-авеню и Пятидесятой улицы под звуки лившейся из плейера музыки реггей приплясывал чернокожий с волосами, заплетенными в длинные растафарианские косицы. Всем проходившим мимо особям мужского пола он раздавал листки-приглашения в массажный салон. Всего в квартале отсюда степенно двигался кортеж черных блестящих лимузинов. Двигался он к Собору Св. Патрика на Пятой авеню. Полисмены разогнали зевак и лоточников. Трейси, стоявший на ступеньках собора, увидел, как подъехал лимузин с Мэри Холмгрен, и спустился ее встретить. Она была стройной женщиной с каштановыми волосами, решительным подбородком и спокойным взглядом светлых глаз. Строгий черный костюм, на голове — черная шляпка с вуалью. — Привет, Мэри, — мягко произнес он. — Как ты? Мэри Холмгрен совершенно спокойно взглянула на него — казалось она даже не замечает репортеров и телевизионщиков с камерами, толпившихся за временной оградой. Цвет лица у нее был свежий и здоровый. Рука ее в черной перчатке покоилась на плече девочки-подростка. — Ты знаком с моей дочерью, Энни? — Конечно. — Маргарет, — объявила она твердым голосом, — проведи Энни в церковь. Я скоро к вам присоединюсь. — Высокое белолицее существо с маленькой головкой кивнуло и повело Энни по лестнице, а фотокамеры запечатлевали этот момент для истории. — Она просто героическая девочка, — сказала Мэри Холмгрен, провожая взглядом неестественно прямую спину дочери. — Я могу быть чем-нибудь полезен, Мэри? Мэри Холмгрен взяла его под руку. Она приняла соболезнования от президента городского совета, кивнула представителю, которого едва знала, и сжала руку Трейси. — Она здесь? Трейси сразу же понял, что она имеет в виду Мойру: — Нет. Она похлопала его по руке: — Хорошо. Я всегда могла на тебя положиться. — Мэри... — Нет! Она выкрикнула «нет!» полушепотом — разговор не предназначался для посторонних ушей. — Об этом мы говорить не будем. Ни сегодня, ни когда-либо я не намерена обсуждать поступки Джона. Да и зачем? Его больше с нами нет. Они медленно поднимались по ступенькам. — Хорошо, что ты меня встретил, — голос ее смягчился. — Ты был лучшим другом Джона. Я уверена, что без тебя он не добился бы того, чего добился, и за это буду вечно тебе признательна, — она повернулась, кивнула подходившему к ним мэру города. — Но в конце концов она бы отняла его у меня, я это знаю, — теперь он заметил слезинки в уголках ее глаз. Они сверкнули на солнце. — Но, Боже мой, ему еще столько следовало сделать, столько сделать! Он сильнее сжал ее руку и помогал ей преодолевать ступеньки — с таким трудом, будто это были плато на пути к горной вершине. Он хотел бы поддержать, обнять ее за плечи, но знал ее достаточно хорошо, чтобы понять: она воспримет это как непростительную слабость со своей стороны. Она всегда была более сильной личностью, чем Джон, это Джон искал ее поддержки, а не наоборот. Возможно, подумал Трейси, Мэри потому и не пропускала воскресных служб, что только в церкви она находила поддержку для самой себя. На верхней ступеньке они помедлили, и Трейси почувствовал, что Мэри, вопреки всей своей выдержке, дрожит. — Трейси, — прошептала она. — Я сейчас скажу тебе то, о чем никто не знает. Впрочем, Джон, может быть, догадывался... Я больше всего на свете хотела стать Первой леди этой страны. Я могла бы сделать так много, так много! — Он заглянул в ее глаза и увидел там пустоту. Они прошли в прохладный гулкий полумрак, в который сквозь мозаичные окна лился приглушенный солнечный свет. — Давайте же каждый вспомянем Джона Холмгрена, — начал архиепископ и, как бы вторя словам Мэри, сказал: — но будем сожалеть не о прошлом, а о том будущем, которое он готовил всем нам. Все то доброе, что Джон Холмгрен сделал для этого штата и для этого города, невозможно перечислить... — после чего архиепископ принялся все же перечислять добрые деяния покойного. Трейси сидел позади Мэри и Энни Холмгренов и думал о Джоне, о Мойре. Он почувствовал себя виноватым за то, что тайком не провел ее сюда, в собор. Но остановило его не возможное столкновение с Мэри Холмгрен — этого-то легко можно было избежать. Его беспокоил Туэйт. Он не хотел, чтобы этот ублюдок мучил Мойру допросами, а пока она остается за пределами города, она в безопасности. Трейси прекрасно разбирался в людях и подозревал, что официального указания закрыть дело было для этого детектива недостаточно. Правда, Трейси не мог понять, происходило это от того, что он слишком умен, или от того, что слишком глуп. Речь архиепископа казалась бесконечной, и Трейси подумал, что если бы Джон сейчас сидел рядом, он бы уже весь извертелся от злости и нетерпения. Затем раздались песнопения, после чего, слава Богу, заупокойная служба закончилась. Хорошо, что Мойра избавлена от этого фарса — все было затеяно, как он понимал, ради Мэри и ради прессы. — Мистер Ричтер? Трейси повернулся. В этот момент гроб медленно понесли из церкви, за ним шли Мэри и Энни. — Да? — он увидел человека среднего роста, в золотых очках на подвижном, умном лице. Человек был одет в темно-серый костюм и черные ботинки. — Меня зовут Стивен Джекс, — руки он не протянул. — Я помощник Атертона Готтшалка. — Готтшалк в городе? — Конечно. Он прибыл отдать дань уважения Джону Холмгрену. Трейси огляделся в толпе. — Я его не заметил. — А вы и не могли, — сказал Джекс. — К сожалению, его срочно вызвали на совещание по стратегическим вопросам, — Джекс состроил гримасу. — Дорога, по которой вынужден идти кандидат в президенты, очень нелегка. — А вы не забегаете вперед? — спросил Трейси. — Ваш босс еще даже не прошел партийное выдвижение. Джекс улыбнулся: — Это всего лишь вопрос времени. Я уверен, что на конвенте в августе он станет кандидатом от республиканцев. — Следовательно, Готтшалк послал вас передать его соболезнования. — По правде говоря, лишь формальные, — зубы Джекса сверкнули в улыбке. — Мы оба знаем, что он и губернатор не до такой степени любили друг друга, чтобы лечь в постель вместе — в конце концов, они оба республиканцы. Он считал, и совершенно справедливо, что Джон Холмгрен начинал обретать силу, которая могла бы пойти вразрез с интересами партии. — Вы имеете в виду те интересы, которые Готтшалк считает интересами партии, — сказал Трейси. — Я не думаю, что вы были бы так уверены в августовской победе, если бы Джон Холмгрен был жив. — Вполне возможно, мистер Ричтер, но мистер Готтшалк, в отличие от Джона Холмгрена, жив. — Убирайтесь отсюда, Джекс! — Трейси охватила ярость. — Как только передам то, что мне поручено передать. — Он шагнул ближе. — Автомобиль мистера Готтшалка будет ждать вас у вашего офиса через, — Джекс глянул на свой золотой хронометр, — двадцать пять минут. Он желает вас видеть. — Мне это не интересно. — Не будьте идиотом, Ричтер. От таких приглашений не отказываются. — Вы только что услышали, как я отказался. На шее Джекса вздулись жилы. — А теперь слушай меня, ты, сукин сын. Я не из тех, кто считает, что с тобой надо обходиться ласково и с почтением, — он понизил голос, и от этого бурлящая в нем злоба стала еще слышнее. — Ты — угроза для будущего нашей партии. Мы знаем, что Холмгреном ты вертел, как хотел. И я не собираюсь от тебя скрывать: мы не желаем, чтобы подобное повторилось. — К счастью, от вас это не зависит. — Посмотрим! Ты затеял очень опасную игру, похоже, ты этого и сам еще не понимаешь, — он вплотную приблизил свое лицо к лицу Трейси. — Так что делай, что тебе приказано. А то... О-ох! — глаза Джекса вылезли из орбит. Трейси, воткнул концы своих твердых, словно отлитых из стали, пальцев, в мягкую плоть пониже ребер Джекса. — Ну, продолжай, — сказал он сквозь зубы, — продолжай, мне очень интересно, что ты собираешься сказать. Продолжай, старик. — Ax! Ax! Ax! — только и мог выжать из себя помощник Готтшалка. Он побледнел, покрылся потом, тяжело задышал. — Что, что? — Трейси, как бы прислушиваясь, склонил голову. — Я тебя не расслышал. — Я... я не могу, — он снова вскрикнул, потому что Трейси еще раз ткнул пальцами. — Конечно, не можешь, ты, мерзкий паразит, — Трейси схватил Джекса за лацканы — со стороны могло показаться, будто он помогает случайно оступившемуся человеку сохранить равновесие. — Потому что я сделал так, что ты не можешь. — Ax! — у Джекса вылез язык. — А теперь слушай ты, старичок. У тебя мозг акулы, примитивный и одномерный. И я знаю, как поступить так, чтобы ты запомнил этот разговор, — Трейси вновь сделал движение рукой, но обманное, и Джекс отшатнулся — воспоминание об ужасной боли еще затуманивало его взгляд. — Понял, что я имею в виду? — спросил Трейси и похлопал помощника по плечу. — Теперь, когда мы поняли друг друга, ты передашь своему боссу, что я сэкономил ему пятнадцать минут. — Трейси взглянул на часы. — Я буду у своего офиса ровно в три тридцать. Трейси встряхнул Джекса, и тот кивнул. — Прекрасно, а теперь займемся каждый своими делами, — и Трейси отпустил Джекса. Тот согнулся, хватая ртом воздух. Глаза его были крепко зажмурены. В толчее и сутолоке никто не обращал на него внимания. — Всего доброго, — бросил Трейси, удаляясь. — Я рад, что ты подготовился к плохим новостям, теперь это не будет таким ударом... Ты действительно болен, и было бы глупо себя дурачить. — А я и не дурачу. Я чувствую себя совершенно разбитым, по ночам меня бросает то в жар, то в холод. Я думаю, доктор Гарди поставил правильный диагноз: эта чертова малярия снова вернулась. — Стоп, стоп, стоп! — закричала режиссерша, подходя к сцене. Лицо у нее раскраснелось, темные глаза пылали гневом. — Мистер Макоумбер, — произнесла она жестким тоном, от которого у всех присутствующих побежали мурашки. — Вам следует дважды подумать, прежде чем вы когда-либо в жизни осмелитесь назвать себя актером! Она двинулась на Эллиота Макоумбера, как полководец на врага. — Сколько раз я говорила вам о эмоциональном отклике? — Она произнесла последние слова по слогам, будто умственно отсталому. — Да бревно и то эмоциональнее, чем вы! — Можем мы... еще раз попробовать? — хрипло спросил Эллиот. Он вспотел, и не только от света юпитеров. — У меня получится, я уверен. Режиссерша глянула на часы и состроила скорбную гримасу: — Я уверена, что никто из нас не располагает лишним временем, — из темноты зала, где сидели остальные студенты, послышался смешок, и Эллиот с ужасом почувствовал, как его лицо и шею заливает краска. Режиссерша хлопнула в ладоши и отвернулась от сцены: — Хорошо, всем слушать! В следующую пятницу мы начинаем на час раньше, потому что сегодня мы опоздали, — она вновь повернулась к сцене. — И, пожалуйста, мистер Макоумбер, постарайтесь хоть немного позаниматься. Он, не отрываясь, смотрел ей в глаза, так похожие на глаза его матери. Потом смигнул набежавшие слезы. Именно этот холодный взгляд он видел на фотографиях, когда отец счел, что он уже достаточно взрослый, чтобы нормально ко всему отнестись, — с этих фотографий Эллиот снял копии. Что ж это за мир, такой, подумал он, в котором мать оставляет собственного сына? Порою, когда ему бывало совсем худо, он успокаивал себя мыслями о том, что было бы, если бы его родители поменялись местами, если бы умерла не мать, а отец? Он спрыгнул со сцены. Ну почему ему дали именно «Долгий дневной путь к ночи»? Господи, он знал, что не вытянет эту роль, в глубине души он чувствовал, что боится этой роли, что она приводит его в трепет и отчаяние. Он увидел Нэнси, одну из своих соучениц. Она была одна. Вот теперь, подумал Эллиот, самое время. — Привет, Нэнси, — сказал он как можно спокойнее. — Ты куда-нибудь сегодня идешь? Она взглянула на него. У нее были длинные темные волосы, зеленые глаза и великолепная белая кожа ирландки. Она мило улыбнулась: — Нет, Эллиот. — Так почему бы нам не сходить в кино? Нэнси немного поразмыслила и ответила: — Что ж... Вообще-то я собиралась заняться сегодня ногтями. — Она глянула на руки, потом снова на него. Улыбка не сходила с ее белого лица: — Пожалуй, я все-таки лучше займусь маникюром. Откуда-то из темноты раздался громкий смех, и Эллиот понял, что над ним издеваются. — Черт! — рявкнул он, — когда Нэнси скрылась в тень. Он дрожал от бессильной ярости. Вот если бы он мог придумать какую-нибудь колкую фразочку ей в ответ! Но на ум ничего не приходило, и он стукнул себя кулаком по лбу. — Сколько злости! Он повернулся, замигал от яркого света, заливающего сцену. В темноте рядом кто-то зашевелился. — Пришел посмотреть, чем ты занимаешься, — Киеу улыбнулся. — Я хотел лично убедиться в важности того дела, которое отвлекло тебя от завершения задания. — Не беспокойся, — резко ответил Эллиот. — Я сделал все, что надо было. Киеу равнодушно огляделся. — И ты оставил работу в «Метрониксе» ради вот этого? — он покачал головой. — Я ненавидел эту работу, — возразил Эллиот, — и ты знаешь, почему. А играю я на сцене потому, что люблю театр. — Но играешь ты плохо, — спокойным тоном констатировал Киеу. — Ты — ублюдок, и ты об этом знаешь. — Я всего лишь сказал правду, — Киеу не понимал, почему такое возмущение. — Я бы никогда не солгал тебе, Эллиот. — Ну-ну, — прорычал Эллиот. — И ты совершенно не заинтересован в том, чтобы вытащить меня отсюда. Скажешь, что это тоже правда? Киеу покачал головой: — Конечно же, нет. Ты сам хорошо знаешь. Но факт и то, что за полгода работы в «Метрониксе» ты проявил истинные способности к делу. Ты бы и сам смог это понять, если бы не помешали твои, гм, личные пристрастия. Ты знаешь, — тихо произнес Киеу, — что оставаясь там, ты мог бы иметь все. Деньги. Власть. Все. Но тебе казалось, что это не твое, что тебя принуждают этим заниматься. — Он шагнул поближе к Эллиоту. — Возьмем, к примеру, твои задания. Тебе известны некоторые части большого целого. Порою, Эллиот, это меня беспокоит. Меня тревожит жизнь, которую ты ведешь. В ней нет достоинства, нет чести. А ведь тебе доверили информацию, которая носит, скажем, взрывоопасный характер. Киеу заглянул в темные глаза Эллиота. — Позволь мне задать тебе один вопрос. Расскажешь ли ты кому-либо об «Ангке»? — Нет, — быстро ответил Эллиот. — Конечно же, нет! — И возмущенным тоном добавил: — С чего бы это? — Ну, например, за деньги. — Слушай, ты, сукин сын. Я такого никогда не сделаю. Ты совершенно не понимаешь ситуации. Я не мог бы... Я просто не такой. Киеу снова улыбнулся: — Рад слышать это, Эллиот. Подозрение — очень плохая вещь. Оно гложет душу, — он внимательно вглядывался в лицо Эллиота. — И лучше все высказать в открытую и успокоиться, не правда ли? В этот момент из полутьмы вышел еще кто-то, Эллиот услышал шаги и повернулся. Сердце его подскочило. Нэнси! Она улыбалась ему, значит, она передумала и вернулась, чтобы извиниться. — Эл, — сказала она сладким голоском. — Это твой друг? — И взглянула на Киеу. Эллиот напрягся, лицо его исказилось. Ну конечно! Вечно одна и та же история! — Да, это мой друг, — сдавленно произнес он. — Киеу. Нэнси разглядывала Киеу. — Вы китаец? — она была заинтригована. — Камбоджиец. Глаза у Нэнси загорелись: — Вы были там во время войны? Ваша семья погибла? — Она подхватила Киеу под руку, и прижалась грудью к его плечу. — Я просто умираю от любопытства. Эллиот наблюдал, как они исчезают в проходе. Сердце бешено колотилось. — Черт бы его побрал, — пробормотал он. — Черт бы его побрал! Трейси вышел из мраморного подъезда дома №1230 по Америка-авеню ровно в половине четвертого. Он все утро безуспешно дозванивался до Мойры и решил, что будет снова пытаться поймать ее после встречи с Атертоном Готтшалком. У тротуара его поджидал сверкающий черный «линкольн». Шофер в серой униформе выскочил из машины и открыл заднюю дверь. Трейси сел, кивнул шоферу и огляделся, надеясь увидеть в углу сиденья Готтшалка. Однако он был единственным пассажиром. Шофер тут же нажал на газ, и они бесшумно тронулись. Ехали они на север, по направлению к южной оконечности Центрального парка. Там шофер свернул прямо в парк, оставив позади «Сан Мориц» и другие гостиницы. Деревья были в полном цвету, и даже сейчас, жарким днем, в парке полно бегунов. Возле Семьдесят девятой улицы шофер замедлил ход. Трейси вышел. Атертон Готтшалк стоял в тени зонтика, укрепленного на тележке торговца сосисками. На нем был серый костюм в тонкую белую полоску, серые ярко начищенные ботинки. Он был без головного убора, и ветер шевелил его длинные седые волосы. Он с огромным аппетитом ел хот-дог. На лужайке за дорожкой для верховой езды дети, смеясь и визжа, бросали друг другу красно-бело-синий мяч. Они еще не знали, что мир полон беспокойства и страха. На детей в полном восторге лаял золотисто-рыжий охотничий пес. — Мистер Ричтер, очень хорошо, что вы приехали, — объявил Атертон Готтшалк. Они направились через влажную черную дорожку для верховой езды, при этом Готтшалк старался не испачкать свои блистающие ботинки. — Вы знаете, июль в Нью-Йорке просто замечателен, — сообщил он. — Особой жары еще нет, все в цвету, и не так душно, как в Вашингтоне. Просто стыд, что я не могу выбираться сюда чаще. — Он пожал плечами. — Но вы ведь и сами знаете, какова жизнь кандидата. Трейси разглядывал Готтшалка. Лицо у него было почти треугольное, с выступающей вперед челюстью, которую украшала ямочка, с широким ртом, темными пышными бровями. Лицо, тронутое солнцем и ветром. Волосы он зачесывал назад. На вид ему было не более пятидесяти, однако в нем чувствовалась глубина характера и стойкость, более свойственные людям постарше. Короче, у него был вид образцового государственного деятеля, уверенного в своем Божьем даре — тот тип внешности, который ввел в моду Уолтер Кронкайт[11]. Он был членом сената уже шестнадцать лет, очень быстро приобрел популярность, а в последние два года именно к нему апеллировал президент в надежде получить от сенаторов положительные ответы на наиболее важные из своих законопроектов. Он считался центристом и до недавнего времени был председателем сенатского комитета по разведке. — Как я понимаю, вы оказали моему Джексу особый прием. — Я просто сделал то, на что он напрашивался. Ничего более. — Вероятно, — Готтшалк заложил руки за спину и пожевал губами, как бы обдумывая ответ Трейси. — Что ж. Стивен порою бывает грубоват, — сенатор усмехнулся. — Это одно из его наиболее полезных качеств. Трейси молчал. — К тому же он не разделяет моего восхищения вами. — Простите? — Но я действительно вами восхищаюсь. Неужели это так трудно понять? — Он повернулся к Трейси, его чистые синие глаза сверкали. — Я терпеть не мог Джона Холмгрена, потому что считал, что его, скажем так, пацифизм и чрезмерное внимание к гуманитарным проблемам могли нанесли вред нашей партии, раздробить ее. А если бы он стал президентом... Да я просто в ужас прихожу от того хаоса, который он мог натворить в международных делах. Но, черт побери, я осознаю, какой серьезной угрозой он был для меня. Я никогда его не недооценивал. Его... или вас. Я знаю о вашем таланте проведения компаний и дирижирования прессой. Дьявол, вы в этом деле — лучший из лучших. Вот почему я обратился к вам. Я хочу, чтобы вы присоединились к моей предвыборной кампании. Трейси молча взирал на него. Он не верил своим ушам. Он не мог в это поверить: Атертон Готтшалк олицетворял все то, от чего Трейси однажды с отвращением отвернулся. — Боюсь, вы напрасно потратили время. — Подождите, подождите. Не спешите с решениями. Я знаю, что вы с Холмгреном делали все, чтобы лишить меня шанса на выдвижение на предстоящем съезде. Я также знаю о ваших дальнейших планах. Так почему бы вам не подумать о моем предложении? Планы уже составлены, и я могу их принять, естественно, слегка изменив в соответствии с моими взглядами. Что вы на это скажете? — Он изобразил «кандидатскую» улыбку. — Такой шанс представляется раз в жизни, Трейси, потому что в августе я стану кандидатом от моей партии. И вы будете рядом со мной. Я очень высоко ценю таких людей, как вы. Вы — великолепная комбинация разума и решительности. Мне это нравится. Мне это импонирует. — Вы говорите о невозможном, — сказал Трейси. — Мы с вами никогда не сможем смотреть на проблемы одними глазами. — Черт, дружище, да кого волнуют проблемы? Мы с вами — не двое политиков, которые по любому поводу бьются рогами. Это не та игра. Вы — мой советник по связям с прессой. Взгляд Трейси был тверд: — Совершенно верно, это не та игра. Я привык верить в то, что делаю. — Тогда вы в нашу игру вообще играть не умеете. Это я вам сразу говорю. Трейси пожал плечами. Готтшалк внимательно его разглядывал: — Что ж, если вы не принимаете моего предложения, я могу сделать вывод, что вы собираетесь работать на этого слабака Билла Конли, если он вознамерится занять то место, которое его бывший босс так безвременно покинул. — Я пока еще не принял никакого решения. — О, бросьте! Вы собрались ссать в ту же дырку, что и Конли. Я знаю об этом. — Что ж, возможно. Готтшалк помолчал. — Значит, начинается новая гонка, но, будьте уверены, на финише первым буду я, — внезапно блеснувший из-за ветвей луч солнца заставил его мигнуть. — И запомните: когда по улице мчится паровой каток, благоразумный человек либо отступает в сторону, либо запрыгивает на сиденье. Так я это себе представляю. И у вас есть реальный шанс оказаться на сиденье, — он похлопал Трейси по плечу. — Хорошенько подумайте об этом. Вам предстоит блестящая карьера. И с этими словами он ушел. Он уже не боялся испачкать туфли, поэтому уверенно шагал через дорожку для верховой езды. На мгновение за кустами мелькнул блестящий черный лимузин — и исчез за поворотом. На востоке собирались облака, видно было, что им не терпится пролиться дождем. Стало душно, молодые мамаши спешно ринулись к выходу из парка, толкая перед собою коляски. Через лужайку двигалась фигура в коротком плаще. Как бы передумав, человек развернулся и направился к Трейси. Руки у него были засунуты в карманы, ветер раздувал полы плаща, и они хлопали по толстым твидовым брюкам. Господи, подумал Трейси, он так и не научился прилично одеваться. — Новая карьера в новом городке? — осведомился Ким. — А ведь пепел сожженного не успел остыть. — Вот уж не думал, что я тебя еще когда-нибудь увижу, — но, говоря это, Трейси уже прекрасно понимал неизбежность встречи: именно это тогда прочла в его лице Май. Они действительно не должны были больше встречаться. Но вот Ким здесь, и это означало, что Фонд вспомнил о нем. Они о нем и не забывали. — Я тоже, — Ким пожал плечами. — Давай, пройдемся. Просто пара старых приятелей на прогулке. — Мы никогда не были друзьями. Ким кивнул: — Тогда в память о прошлых временах, — он старался не прикасаться к Трейси. — Было время, когда я думал, что ты нам больше не нужен. Видишь ли, я всегда считал тебя талантливым, но ужасно капризным дитятком. И потому бесполезным. — Но теперь ты считаешь иначе, — Трейси не мог удержаться от сарказма. Ким снова кивнул. — Верно. Мы оба стали старше. И сейчас многое видится иначе. Трейси почувствовал, как в душе его поднимаются неприятные воспоминания, словно муть со дна, потревоженного пловцами озера: — Зрелость дарует также способность объективно смотреть на прошлое. Назойливый свет ламп, потное лицо Кима, внушающее вьетконговцам чуть ли не мистический ужас. В Бан Ме Туоте они предпочитали называть действия Кима quot;волшебством чтобы не употреблять другое определение. Ким был настоящим мастером, виртуозом по получению информации даже от самых стойких. — Теперь я понимаю, насколько ценным был твой вклад в дело Фонда. — Пошел дождь, и Ким поднял воротник плаща. — Хотя и должен признать, что был несколько шокирован, когда Директор попросил именно меня встретиться с тобой. Почему я? И знаешь, что он сказал? «Я не хочу, чтобы его соблазнили сладкими речами». — Как бы там ни было, я ни в чем не желаю участвовать, — Трейси остановился и повернулся к Киму. Они стояли под старым дубом, кора которого была покрыта надписями, сделанными аэрозольной краской. — Я хорошо тебя знаю, Ким. Твое «волшебство», резню, которую ты устраивал в джунглях. Когда дело касалось кхмеров, ты превращался в машину для убийств. — Я был таким же, как все в Бан Me Туоте. Трейси покачал головой: — Нет. Ты проделывал все с таким смаком, что это пугало. Ты был по-настоящему заинтересован. Ты ненавидел кхмеров так же, как ненавидел коммунистов. Это коммунисты убили твою семью, да? Ким не ответил. Он смотрел на Трейси и слушал, как мягко шуршит в листве дождь. Ноги у него уже промокли насквозь. Раздался какой-то резкий звук, он повернул голову, и Трейси увидел белый шрам, сбегавший от уха к груди. Потом Ким снова повернулся к нему и улыбнулся: — Все это уже история. Какое она теперь имеет значение? — По-моему, ты принимаешь меня за дурака. Для тебя это изменило все. И только из-за этого ты живешь и действуешь. — Ты не понимаешь меня, Трейси. Но объяснять нет смысла. Мы стоим здесь, под дождем, и обмениваемся оскорблениями, словно пара школьников, — от дождя все вокруг стало серым. — Ты совершенно прав, Трейси. Моя семья значила для меня все. И ты знаешь меня очень хорошо. Слишком хорошо. Я сказал об этом Директору, но он возразил, что в этом тоже есть свой плюс. — Да, отговорить его, если он что-то задумал, еще никому не удавалось, — сказал Трейси, чтобы разрядить напряжение. В конце концов, он вовсе не обязан принимать предложения. Он больше не служит в фонде, больше подчиняется приказам. Ким мгновенно уловил перемену в его настроении и немного расслабился. Голос его стал мягче: — По правде говоря, я считаю, что Директор спятил: вообще никого не надо было посылать. Я прямо заявил ему, что не думаю, будто ты захочешь снова иметь с нами дело. — И ты совершенно прав. — Но потом я услышал новости и изменил свое мнение. По дорожке промчался на велосипеде мальчик, накрывшийся от дождя желтым капюшоном. Из-под колес во все стороны летели брызги. Вот теперь, подумал Трейси, пора сказать «Прощай» и уйти. Он знал, что хочет именно этого. Но он также знал, что есть в нем и другое, то, что разглядела, угадала Май. И это другое было сильнее. — Что случилось? — Зов раздался... — Ким помедлил, приводя в порядок мысли. — Буддисты говорят, что здоровье есть высшее благословение, довольство — лучшее приобретение, а истинный друг — ближайший родственник. — Ты это к чему? — Трейси вдруг почувствовал страшную усталость. Он вздрогнул, догадавшись, ради чего появился Ким. — Там, в Фонде, я загибался. Именно потому и ушел. Ты тогда этого не понимал. Может быть, ты подумал, что я струсил. Но мне все равно, что ты думал тогда, что ты думаешь теперь. И только Джон Холмгрен вновь вдохнул в меня жизнь. — Что ж, именно из-за Джона Холмгрена мы и решили встретиться с тобой, Трейси, — спокойно произнес Ким. — Мы не считаем его смерть естественной. В офисе Трейси ждала целая куча неотложных дел, но ему было не до того. Ничто не могло сравниться с новостью, которую преподнес ему Ким. И хотя они договорились встретиться вечером в особняке Джона, чтобы обсудить все поподробнее, Трейси все же не мог ни о чем другом сейчас думать. Что если это правда? Решение как можно быстрее кремировать тело принадлежало ему, но Мэри его поддержала. Она не хотела сплетен и пересудов, она не хотела, чтобы последние часы жизни Джона стали темой для сальных шуток. Трейси снова набрал номер своего дома в графстве Бакс. Наконец, после трех гудков, Мойра сняла трубку. Голос у нее был робкий, но, услышав, что это Трейси, она заговорила уверенней. — Меня еще всю трясет, — сказала она, — но я просто влюбилась в этот дом. Я не знаю, как благодарить тебя, Трейси. Я понимаю, что значит для тебя это место. — Ты об этом даже и не думай, — Трейси говорил совершенно искренне. — А как тот коп... детектив? Я еще не способна с ним разговаривать. — Туэйт выведен из игры. Один звонок генеральному прокурору — и дело закрыто. Никто тебя беспокоить не будет. — Я никак не могу прийти в себя... И мне неловко от того, что все так случилось, — он услышал, как она зарыдала в трубку. — Ох, Трейси... Мне так его не хватает... — Мойра, — мягко произнес он, — если бы все не случилось так, как случилось, Джон в следующем январе уже бы произносил президентскую клятву. Но произошло то, что произошло. И мы... мы оба должны встретить это с открытым лицом. Я знаю, как тебе трудно, потому что у нас обоих были с Джоном особые отношения. И мы оба будем скучать по нему. Долго. Очень долго. — Да, — прошептала она. — Я не... — голос ее дрожал. — Я не знаю, что делала бы без тебя, Трейси. Я хочу, чтобы ты понимал это. — Я понимаю. — По вечерам я ложусь на кушетку и смотрю в лицо твоему Будде. Как оно прекрасно, Трейси. Я гляжу в золотые глаза и хоть на время успокаиваюсь. Они еще немного поговорили и попрощались. Положив трубку, Трейси повернулся в кресле и снял с книжной полки маленькую каменную статуэтку. Точнее, не статуэтку, а кусок камня, надтреснутый в одном месте. Он был старый, очень старый, скорее всего, XVII века. Задняя и боковые стороны все еще шершавые, — достаточно свежий скол, но передняя сторона уже отшлифована бесчисленными поглаживаниями. На ней было вырезано стилизованное изображение камбоджийского Будды. Трейси пронес этот камень с собой через всю Юго-Восточную Азию. Он давно не вспоминал о том дне, когда к нему попал камень. Но теперь вспомнил, и воспоминание это по-своему окрасило прошедший день. Он не был религиозен, он никогда и никому не молится, но когда Ким процитировал ему буддийское высказывание, он понял, почему. Чувство чести и преданность пустили в Трейси такие же глубокие корни, как во вьетнамцах — ненависть. Это было сугубо буддийской чертой, и она его трогала. В самом начале его и еще троих парней забросили в камбоджийские джунгли: хорошо организованное подразделение красных кхмеров уничтожило целую сеть американской разведки, оставив после себя только трупы. И его задачей было устранить это подразделение как можно скорее. Они провели первые три дня в глубине враждебных и ничего не прощающих джунглей. Только что закончился сезон дождей, идти было трудно и опасно. К тому же там, где должна была находиться база красных кхмеров, они ничего не нашли. Трейси решил искать. Трейси было двадцать три, остальным парням по девятнадцать, и он был их признанным лидером. К концу четвертого дня ребята уже готовы были возвращаться обратно, но Трейси убеждал их продолжать поиски. Совершенно неожиданно лес кончился. Впереди они увидели огромные древние каменные строения. Держа автоматы наперевес, они крались среди ставших синими в сумерках камней. Трейси увидел широкую лестницу, ведущую на галерею по меньшей мере трехсот футов длиной. По обеим сторонам галереи стояли каменные скульптуры — изваяния богов и богинь, различных зверей. Их окружали памятники древней кампучийской культуры, немые, непроницаемые, но от этого не менее прекрасные. Он брел по истории, и она уносила его вдаль. Но в самом конце галереи они увидели следы войны — черные ожоги напалма, следы пуль на каменных телах Будд. Трейси подумал: а не наткнулся ли он случайно на сказочный Ангкор-Ват, построенный кхмерским королем Сурьяварманом II где-то между 1113и 1152 годами нашей эры? Храм бога Вишну, если он правильно помнил. На карте Камбоджи найти Ангкор-Ват он не мог. Он услышал где-то слева грохот и обернулся. Питерс, один из городских ковбоев Детройта, крушил прикладом лицо скульптуры. Трейси подбежал к нему, левой рукой схватил Питерса за грудки, легко развернул парня и правой врезал ему по физиономии. Питерс рухнул на землю. Оружие вывалилось у него из рук. Он потер покрасневшую скулу и пробормотал: — Что за черт? Из-за чего ты взбесился? — Он с трудом поднялся на ноги. — Это же не Микеланджело или что-нибудь такое. Это обыкновенный камень, он ни черта не стоит. Я имею в виду, это даже не христианское, Господи, прости. — Это — история, — Трейси трясло от ярости. — И не тебе крушить историю. Он стал разглядывать повреждения. Голова скульптуры отвалилась и валялась на каменном полу. Питерс искалечил изваяние Шивы. Как говорили кхмеры? Мир будет цел, пока Шива танцует свой танец. Он со всеми предосторожностями провел своих через руины, чувствуя себя карликом, ничтожеством перед ликами времени. И в дальнем краю города-призрака они увидели маленькое здание. — В нем кто-то был. Трейси скомандовал своим людям спрятаться. По сравнению с огромными скульпторами и величавыми руинами храм казался совсем простым каменным домом. Лианы оплели его вход, забрались на крышу. Трейси слышал шум листьев, болтовню обезьян, сопровождавшую их уже так много дней. Как бы он хотел остаться здесь и обследовать, изучить руины с любопытством ребенка, получившего в подарок новую игру. Он увидел, как вышли из леса кхмерские крестьяне. Они принесли еду к порогу храма, потому что буддийским монахам запрещено возделывать почву и самим добывать себе еду, ибо они могут невольно лишить жизни невинную мошку или червяка. Трейси очень нужна была информация. И он вошел в храм. Внутри было темно, стоял тяжелый запах курений. На неотесанном каменном постаменте стояло золотое изображение Будды Амиды. Священнослужитель — он говорил по-французски — рассказал, как в деревню, где когда-то жил именно этот Будда, ворвались солдаты. Они повалили скульптуру и стали царапать ее штыками, чтобы узнать, не из цельного ли золота она отлита. — Но когда они увидели, что это просто позолоченный камень, они спалили алтарь, на котором она стояла двести лет. Это был маленький, сухой человек в оранжевой тоге. Его чисто выбритая голова сияла, словно смазанная маслом. Лицо у него было необыкновенное. Трейси показалось, что черты его вырезаны каким-то неземным резцом. Он был частью земли, неба, джунглей. Их внутренние мелодии совпадали. Но только когда монах протянул руку и дотронулся до него, Трейси в полной мере осознал его необычайность. Это было бесконечно нежное прикосновение, прикосновение, которым любящая мать ласкает свое дитя. И при этом оно излучало какую-то невероятную силу. Трейси был уверен, что монах мог бы лишь кончиками пальцев приподнять его над землей. Казалось, силе, влиянию монаха нет предела. И при том в нем не было ничего нечеловеческого, божественного: тихий, спокойный, внимательный, словно олень у ручья. От него не исходило ни страха, ни враждебности. Казалось в нем просто не может быть подобных эмоций. И именно благодаря их отсутствию в нем было столько силы — отказываясь от одного, ты приобретаешь в другом. — Я знаю, почему ты пришел сюда, — мягко произнес монах. Теперь он перешел на кхмерский. Трейси склонил голову: — Я прошу прощения за то, что пришел, — ответил он на том же языке. — Не чувствуй сожаления, — что-то в касании священнослужителя изменилось, и Трейси поднял на него взгляд. Глаза монаха казались озерами, в которых отражался весь мир. — Я расскажу тебе то, что ты желаешь знать. Трейси не понял, почему, но на глаза его навернулись слезы. А потом он понял и это. Покой, бесконечный покой, который сейчас снизошел на него, был лишь маленьким островком в океане крови и напалма. Смерть и разрушение, которые сеял новый порядок красных кхмеров, должны были уничтожить этот покой. И впервые в жизни он осознал, что такое буддизм — это нечто большее, чем религия. Этот образ жизни. Трейси вернулся в настоящее и в какой уже раз погладил маленькую фигурку Будды, которую дал ему монах. Воспоминание о той встрече не способны стереть ни время, ни более поздние воспоминания. Где сейчас этот монах? Может, еще жив? Зажужжал интерком. — Да, Айрини? — Вас хотела бы видеть мисс Маршалл. Господи, какие еще неожиданности ждут его сегодня? Разве что небо упадет на землю... Или, может, уже упало. Он не видел Лорин Маршалл — сколько? Девять, десять месяцев? С той самой ночи, когда она от него ушла. И вот теперь вернулась? — Хорошо, Айрини. Пригласи ее. Лорин Маршалл. Изящная, гибкая, с телом танцовщицы, необыкновенным телом. Длинная шея, овальное лицо, волосы цвета вечернего солнца, стянутые в длинный конский хвост. Но ярче всего он помнил ее походку — ей достаточно было пройти по комнате, чтобы в нем вспыхнуло желание. И он не был готов к тому, что увидел сейчас. Прежде всего, она прибавила в весе. Немного, но заметно. Бедра ее стали тяжелее, талия шире. Почему? В балете места для лишних фунтов нет. Широко расставленные глаза с любопытством оглядели его кабинет. Волосы были туго стянуты — слава Богу, хоть конский хвостик остался прежним. На ней был темно-синий облегающий топ и простая юбка с запахом — в таком наряде она обычно ходила на репетиции. На ногах — маленькие плоские туфельки, из называют «балетными». Ярко-зеленый шелковый жакет, который она перекинула через руку, почему-то придавал ей трогательный и беззащитный вид, словно она была маленькой девочкой. И потому она казалась моложе своих двадцати семи лет. — Трейси... — она произнесла его имя так тихо, что он скорее прочел это по ее губам, чем услышал. Он молчал, зачарованно глядя на нее. Она сделала два неуверенных шага к нему, и он почувствовал, как часто забилось его сердце. — Меня удивило... что ты согласился увидеть меня, — голос ее стал громче. Она попыталась улыбнуться. — Я не знала... Я не знала, что меня ждет, — она отчаянно вцепилась в сумочку, будто от этого зависела ее жизнь. — Я рада. Я... — голос у нее дрогнул, она еще раз оглядела комнату. — А здесь ничего не изменилось. — Разве только Джона не стало. Она дернула головой и сделала еще шаг. — Конечно, я знаю о том, что он умер. Мне так жаль, Трейси... Я знаю, что он значил для тебя. — Да. Спасибо, — его голос даже ему показался очень официальным. Он изо всех сил старался держать себя в руках. — Я не знаю, что еще сказать, — она боязливо подошла поближе, словно опасалась, что если подойдет к нему слишком близко, он ее ударит. — Об этом невозможно говорить... Слова кажутся такими глупыми, неточными, — она храбро улыбнулась ему, и это был первый честный поступок, совершенный ею с того момента, как она открыла дверь. — Я никогда толком не разбиралась в человеческих чувствах. У меня не было практики. Опыта. Я всегда знала лишь одно: балет. Остального просто не понимала. Теперь до Трейси дошло, что она говорит уже не о смерти Джона Холмгрена, а об их истории. — Я полагал, ты всегда будешь танцевать, — сказал он скорее из самозащиты. Лицо Лорин приняло странное выражение. — Я не танцевала уже девять месяцев, — в голосе ее появилась невыносимая тоска. — Сразу же после того... После того, как мы... расстались, я повредила бедро, — взгляд ее скользнул в сторону. — Неудачный прыжок в «Бале у королевы». Я даже сначала не поняла, что случилось. Я плохо сконцентрировалась. — Это не похоже на тебя, Лорин. — Вот в этом-то и дело! — воскликнула она. — Я — не я. И я не знаю, кто я теперь, — плечи ее вздрагивали. — Я не знаю, что теперь для меня важно. Я занимаюсь по восемь часов в день. Мне надо вернуться в балет, но... я не вернусь. Ее зеленые глаза были полны слез, и Трейси, сам не зная почему, встал и вышел из-за укрытия, которое создавал ему письменный стол. Они стояли друг против друга, достаточно близко, чтобы прикоснуться, но не делали этого. — Я танцую, — прошептала Лорин, — и технику я восстановила, но что-то бесследно ушло. И это что-то — ты. — Она прерывисто вздохнула. — Я только сейчас это поняла. — Теперь она плакала в открытую. — Я часами стою у станка, и все это время думаю не о занятиях, а о тебе. Я разогреваюсь, натягиваю пуанты — и думаю о тебе. Я выхожу на сцену — и думаю о тебе. Она стиснула кулачки. — Черт побери! — воскликнула она. — Теперь-то я понимаю, почему ушла. Я не могла смириться с тем, что со мной происходило. Я и сейчас не могу с этим смириться, — ее глаза искали его ответный взгляд. — Но я должна была вернуться. Понять. Потому что я так больше жить не могу... — Помнишь, что ты сказала мне в ту ночь? — Трейси вглядывался в ее лицо и видел слезинки, повисшие на длинных ресницах. — «Балет — это вся моя жизнь». Разве ты не помнишь, Лорин? «Это то, чему я училась всю жизнь, и это моя первая и единственная любовь». Лорин уже рыдала. — Но этого недостаточно, Трейси. Я больше не могу танцевать. Так, как я хочу, так, как должна. Я танцевала хорошо только тогда, когда была с тобой. А потом... я вычеркнула тебя из моей жизни. Я была не права, я это теперь знаю. Но, Господи, я ведь тогда ужасно испугалась. После этого я ночи напролет не спала, все сидела и думала, думала, — и она с мольбой заглядывала ему в глаза. — Я не могу так больше, Трейси. Ты был прав, а я — нет. Я это признаю. Как же ему хотелось обнять, успокоить, защитить ее. Но он не мог. Что-то внутри сопротивлялось, что-то не желало сдаваться, он не мог ни забыть, ни простить то, что она с ним сделала. — Я не знаю, Лорин, — наконец произнес он. — За это время многое произошло. — Пожалуйста, — шептала она. — Я ведь не прошу о невозможном. Ну давай хоть попробуем! Давай дадим себе хоть немного времени, чтобы заново узнать друг друга. — Вряд ли это возможно, — и Трейси увидел, какой болью наполнялись ее глаза. — Какая же я дура, что пришла, — проговорила она. — Но ты не можешь винить меня за то, что я считала тебя достаточно сильным, чтобы меня понять. Все мы совершаем ошибки, Трейси. Даже ты. Он молчал и ненавидел себя за это молчание. Лицо у нее сразу осунулось, постарело. Она повернулась, но напоследок спросила: — Ты с кем-нибудь встречаешься? Вопрос был настолько неожиданным, что он ответил честно: — Нет. — Тогда, может быть, мы с тобой еще увидимся, — она снова попыталась изобразить улыбку, но на этот раз у нее ничего не получилось. — До свидания, Трейси. — Она мягко притворила за собой дверь. И Трейси громко-громко выкрикнул ее имя в пустоту комнаты. |
||
|