"Маленькая барабанщица" - читать интересную книгу автора (Ле Карре Джон)
Часть первая. Подготовка
1
Подтверждением догадок — хоть германским властям это и было невдомек — послужило происшествие в Бад-Годесберге. Ранее существовали подозрения, и немалые. Но тщательная подготовка операции вкупе с невысоким качеством бомбы превратили подозрения в уверенность. Как утверждают знатоки, раньше или позже, но след непременно отыщется. Ожидание этого момента — вот что самое неприятное.
Взрыв запоздал и запоздал значительно — видимо, часов на двенадцать — и произошел в понедельник, в 8.26 утра. Время это подтверждалось и ручными часами некоторых жертв, остановившимися как раз в это мгновение. Как и в аналогичных случаях в предшествующие месяцы, никто не был предупрежден. Об этом и не думали. Предупреждения не было ни в Дюссельдорфе, перед тем как взорвалась машина заезжего израильского чиновника, ведавшего поставкой оружия, ни перед отправкой бомбы в книге, посланной на конгресс иудаистов в Антверпене, когда погиб почетный секретарь и его помощник получил смертельные ожоги. Не было предупреждения и перед взрывом бомбы, подложенной в мусорную урну возле входа в филиал израильского банка в Цюрихе, в результате чего покалечило двух прохожих. О готовящейся акции предупредили лишь в стокгольмском случае, но, как выяснилось, последний взрыв к этой цепочке не имел никакого отношения.
Еще в 8.25 Бад-Ггодесбергская Дроссельштрассе являла собой обычную тенистую дипломатическую заводь, удаленную от политических треволнений Бонна настолько, насколько это возможно, когда находишься от них в пятнадцати минутах езды. Улица эта была новой, но обжитой, с сочной зеленью укромных садиков, удобными комнатами для прислуги над гаражами и прочными готическими решетками на бутылочного цвета оконных стеклах. Климат прирейнских областей но большей части теплый и влажный, и зелень здесь, как и количество дипломатических служб, разрастается быстро, со скоростью, почти не уступающей той, с какою немцы прокладывают дороги, и даже опережающей оперативность издания новых дорожных атласов. Поэтому многие фасады уже наполовину скрыты от глаз хвоей, которая. но прошествии нескольких лег, грозит превратить весь этот район в подобие дебрей из сказок братьев Гримм.
Некоторые дома здесь добросовестно воспроизводят национальный колорит. Так. резиденция норвежского посланника на углу Дроссельштрассе по-фермерски простыми очертаниями кирпичных красных стен живо напоминает жилище какого-нибудь биржевого маклера в пригородах Осло. У расположенного в противоположном конце этой улицы египетского консульства вид заброшенной александрийской виллы. знававшей лучшие времена, а из окон его постоянно, словно в схватке с жестоким североафриканским зноем, прикрытых ставнями, льются заунывные арабские напевы. Время действия — середина мая, и день. судя по лег кому ветерку в ветвях цветущих деревьев и молодой листве, обещал быть великолепным. Магнолии уже отцветали, и грустные белые лепестки впоследствии усыпали развалины. Зелени вокруг было так много, что шум от транспорта, сновавшего по магистрали в город и обратно, едва доносился сюда. До взрыва самым отчетливым изо всех здешних звуков был птичий гомон. Словом, какие бы неприятности ни расписывали солидные. но склонные к панике западногерманские газеты, как-то: депрессия, инфляция, неплатежеспособность банков, безработица — обычные и. видимо, неизлечимые недуги в целом процветающей капиталистической экономики, это утро убеждало вас в том. что Бад-Годесберг — место, предназначенное для жизни солидной и благопристойной, а Бонн и вполовину не так плох, как его живописуют.
В соответствии с национальными особенностями и занимаемым положением кое-кто из дипломатов уже отбыл на службу — ведь в дипломатии трудно преуспеть отщепенцу. непохожему на своих соплеменников. Поэтому, к примеру, меланхоличный скандинав — советник посольства — еще не вставал, мучимый похмельем после возлияний, которыми он прогонял стрессы семейной жизни. Временный поверенный в делах из южноамериканской страны с сеточкой на голове и в вывезенном из Пекина китайском халате, высунувшись из окна, отдавал распоряжения шоферу-филиппинцу. Итальянский советник брился голышом. Он любил бриться после ванны, по перед утренней гимнастикой. А в это время жена его, уже совершенно одетая, спустившись вниз, на все лады распекала упрямицу-дочь за то, что та накануне вернулась слишком поздно, — такими диалогами они развлекались почти каждое утро. Посланник с Берега Слоновой Кости [1]говорил по международному телефону, докладывая шефам о своих последних успехах по части выжимания из фонда помощи слаборазвитым странам денег, все более неохотно предоставляемых западногерманским казначейством. Когда связь прервалась, шефы решили, что он повесил трубку, и послали ему ехидную телеграмму, осведомляясь, не собирается ли он попросить об отставке. Израильский атташе по связи с профсоюзами отбыл на работу уже с час назад. В Бонне он чувствовал себя не в своей тарелке и с тем большим рвением трудился в те же часы, что и в Иерусалиме.
Во взрыве бомбы всегда присутствует элемент чуда: в данном случае чудо произошло с автобусом американской школы, поджидавшим, как и каждое утро, местных младшеклассников на кругу, метрах в пятидесяти от эпицентра взрыва. По счастливой случайности, в это утро понедельника ни один ребенок не забыл тетрадки, не проспал, не проявил стойкого нежелания продолжать свое образование. и автобус отошел вовремя. Заднее стекло его разлетелось вдребезги, шофер вывалился на обочину, девочка-француженка потеряла глаз, но, в общем, дети отделались легко, что впоследствии было расценено как удивительное везение, ибо характерной чертой такого рода инцидентов или же, по крайней мере, реакции на них является дружное стремление радоваться жизни, вместо того, чтобы предаваться бесплодной скорби о погибших. Настоящая скорбь приходит потом, когда по прошествии нескольких часов, а иногда и раньше, люди начинают оправляться от шока.
Силу взрыва никто из слышавших сто, даже и поблизости, в точности оценить не смог. Па другом берегу, в Кенигсвинтере, жителям показалось, что началась война; оглушенные. ошарашенные, они улыбались друг другу, словно чудом оравшиеся в живых соучастники преступления. «Это все проклятые дипломаты, — говорили друг другу местные жители, — чего от них ждать-то. Отправить бы всю свору в Берлин, и пусть там проедают наши налоги!» Но те, кто оказался совсем рядом, поначалу вообще ничего не услышали. Все, что они могли припомнить, если вообще способны были что-то припомнить, это как внезапно накренилась дорога, или как печная труба вдруг беззвучно отделилась от крыши, или как пронесся по дому вихрь, от которого кровь застыла в жилах, как он ударил их, сбил с ног, вырвал цветы из вазы, хватил вазой об стену. Вот звон стекол и то, с каким застенчивым шелестом падали на тротуар деревья, они помнили. А также сдавленные стоны людей, чересчур испуганных, чтобы заорать во весь голос. Словом, ясно было: они не то что ничего не услышали, а просто были ошеломлены и восприятие у них было нарушено. Несколько свидетелей вспомнили, что на кухне у французского советника громко звучало радио — по радио в это время передавали кулинарные рецепты. Одна женщина, считавшая себя в полном порядке, все время допытывалась у полицейских, не бывает ли так, что от взрыва усиливается громкость радио. При взрыве, вежливо говорили ей полицейские, ведя ее, закутанную в одеяло, прочь от места взрыва, чего только не бывает, однако в данном случае объяснение следовало искать в другом. Ведь стекла в окнах французского советника оказались выбиты, а внутри уже никто не мог подкрутить регулятор громкости, и потому радио орало на всю округу. Так они объясняли ей, но женщина все не понимала.
Вскоре, как и подобает, прибыла пресса; напирая на оцепивших место происшествия полицейских, первые репортеры, докладывая о событии, убили восемь и ранили тридцать человек и возложили за это вину на крайне правую организацию каких-то полоумных немецких патриотов, называвших себя «Нибелунги-5» и насчитывавшую в своих рядах двух умственно отсталых подростков и свихнувшегося старика, неспособного не только бомбу, но и воздушный шарик взорвать. К полудню газетчиков заставили уточнить сведения, и они снизили число пострадавших до пяти убитых, среди которых назван был один израильтянин; в больницу отправили четырех тяжело раненных, и двенадцать человек так или иначе пострадали от взрыва. Теперь уже говорили, что это дело рук «Красных бригад», хотя и для такого вывода не было ни малейших оснований. Наутро возникла новая версия: взрыв организовал «Черный сентябрь», а еще через день «Черный сентябрь» сменила группа террористов, именовавшаяся «Страдания Палестины»; группе заодно приписали и несколько взрывов, происшедших незадолго до этого.
Среди убитых взрывом неизраильтян были повар-сицилиец итальянского советника и шофер-филиппинец. В числе четверых, получивших серьезные увечья, оказалась жена израильского атташе по связи с профсоюзами, в чьем доме и взорвалась бомба. Она потеряла ногу. Убитым израильтянином был их малолетний сын Габриэль. Но, как заключило затем следствие, ни один из этих людей не являлся намеченной жертвой, скорее всего террористы целили в дядю жены атташе, приехавшего к ним погостить из Тель-Авива, знатока Талмуда, снискавшего всеобщее почтительное восхищение непримиримостью своих взглядов относительно прав палестинцев на западный берег реки Иордан. Взгляды его сводились к тому, что он напрочь отказывал им во всяких правах на западный берег, что возмущало его племянницу, жену атташе, принадлежавшую к свободомыслящим израильским либералам и получившую воспитание в кибуце, что никак не подготовило ее к непременной роскоши жизни дипломатических кругов.
Если бы Габриэль находился в школьном автобусе, он остался бы цел и невредим, но в тот день, как и во многие другие, Габриэль был нездоров. Ребенком он был нервным, чрезвычайно непоседливым и до этого дня славился лишь как нарушитель тишины на улицах, в особенности в часы послеобеденного отдыха. При этом, как и его мать, он был наделен музыкальными способностями. Теперь же. что было совершенно естественно, никто из соседей не мог припомнить ребенка более симпатичного. По еврейскому обычаю, трогательно маленький гроб с телом Габриэля был незамедлительно отправлен в Израиль для погребения на родной земле, а мать погибшего, еще слишком слабая, чтобы сопровождать гроб, осталась в Бонне, ожидая, когда она вместе с мужем сможет выехать в Иерусалим для выполнения соответствующего обряда.
Уже в день взрыва, после полудня, из Тель-Авива Вылетела группа израильских экспертов. С германской стороны расследование в достаточно туманных выражениях было поручено доктору Алексису из Министерства внутренних дел — фигуре спорной; ему и предстояло встретить прибывших в аэропорту. Алексис был умным и хитрым человеком, всю жизнь страдавшим от того, что он был ниже ростом большинства окружающих сантиметров на десять. Природа компенсировала его за этот недостаток, с лихвой наделив безрассудством, отчего он и в частной жизни и в профессиональных делах то и дело попадал в сложные ситуации. Он был адвокатом и в то же время сотрудником государственной безопасности, к тому же политическим деятелем, из тех, что в изобилии произрастают сейчас в Германии— Нескрываемый либерализм его убеждений отнюдь не всегда оказывался по вкусу коалиционному правительству, что объяснимо, в особенности учитывая его страсть к откровенным высказываниям по телевидению. Его отец, как поговаривали, был связан с антигитлеровским подпольем, и адвокатская мантия нового образца была не очень-то к лицу его блудному сыну. В стеклянных дворцах Бонна находилось, наверное, немало людей, считавших его недостаточно солидным для занимаемого поста, а недавний развод, смутивший общественное мнение тем, что у Алексиса оказалась любовница на двадцать лет моложе его, тоже не способствовал упрочению его репутации.
Прибытие экспертов из любой другой страны не заставило бы Алексиса выехать встречать их в аэропорт, так как представителей прессы не ожидалось, но отношения между Федеративной Республикой Германии и Израилем переживали кризис, поэтому Алексис уступил министерскому нажиму и поехал в аэропорт. В последний момент и против его желания к нему еще присоединили медлительного силезца-полицейского из Гамбурга, известного своим консерватизмом и косностью, который сделал себе имя в 70-е годы выведыванием студенческих «умонастроений» и считался специалистом по делам, связанным с терроризмом и бомбами. Другим оправданием присылки силезца были его якобы хорошие отношения с израильтянами, хотя Алексис. как и все прочие, знал, что приставлен к нему силезец исключительно в качестве противовеса. К тому же в наше смутное время большое значение имело то, что оба они — и Алексис, и силезец — были unbelastet[2], то есть достаточно молоды, чтобы не нести ни малейшей ответственности за то, что немцы с грустью называют своим неизжитым прошлым. Какова бы ни была сегодняшняя политика по отношению к евреям, ни Алексис, ни его непрошеный коллега никак не были замешаны в делах минувших,, а если уж углубляться в истоки, то и родители Алексиса также оказывались ни при чем. Не без полсказки со стороны Алексиса. прессой был специально отмечен этот факт. И лишь в одной статье промелькнуло утверждение, что до той поры, пока Израиль упорно продолжает бомбить палестинские лагеря беженцев и деревни, убивая детей не по одному, а десятками, не приходится удивляться подобному варварскому способу мести. На следующий же день спешно последовала отповедь израильского пресс-атташе — путаная, однако весьма запальчивая. Начиная с 1961 года, писал он, государство Израиль подвергается постоянным нападениям арабских террористов. Израильтяне пальцем не тронули бы ни единого палестинца, где бы он ни находился, оставь палестинцы их в покое. Габриэль погиб по одной простой причине: он был евреем. И немцам следовало бы помнить: он не единственная жертва со стороны евреев. Если они забыли массовое истребление евреев в войну, то, может быть, помнят Олимпиаду в Мюнхене, со времени которой прошло лишь десять лет?
Редактор прекратил полемику и взял себе выходной.
Военный самолет без опознавательных знаков, прибывший из Тель-Авива, приземлился на посадочную полосу в дальнем конце летного поля; таможенными формальностями на сей раз пренебрегли, совместная работа началась без проволочек и длилась день и ночь. Алексису было настойчиво рекомендовано ни в чем израильтянам не отказывать — рекомендация излишняя, так как «филосемитизм» Алексиса был достаточно хорошо известен. В свое время он совершил «визит дружбы» в Тель-Авив и был сфотографирован со скорбно опущенной головой в Музее массового истребления. Что же до тугодума-силезца, то он не уставал напоминать всем и каждому, кто согласен был его слушать, что враг у них один и его-то они и ищут, разве не так? И враг этот, без сомнения, красные. По окончании трехдневной работы, хотя отдельные результаты по-прежнему вызывали недоумение, совместная рабочая группа выработала убедительную предварительную версию случившегося.
Во-первых, выяснилось, что выбранный террористами дом не находился под специальной охраной, ибо между посольством и Бонном на сей счет никакого соглашения не было, хотя резиденция израильского посла в трех кварталах от места происшествия охранялась круглосуточно. Однако простой атташе по связи с профсоюзами — дело иное, и особо усердствовать тут ни к чему, поэтому за домом приглядывала патрульная машина, обслуживающая дипломатический корпус. Можно лишь предположить, на основании рапортов дежурных полицейских, что дом этот, будучи жилищем израильского подданного, охранялся с особым тщанием.
В понедельник, примерно в восемь утра, атташе по связи с профсоюзами отпер гараж и, как всегда, внимательно осмотрел колпаки, а также с помощью особого зеркальца на щетке, специально приспособленного для этой цели, передний мост. Дядя жены, которого он собирался везти, подтвердил эти показания. Перед тем как включить зажигание, атташе заглянул даже под сиденье водителя. Для израильтян за границей после всех этих неприятностей с бомбами такие меры предосторожности являлись обязательными. Удовлетворенный тем, что ничего подозрительного в машине он не обнаружил, атташе простился с женой и сыном и отбыл на службу.
Далее в действие вступало некое обстоятельство, связанное с работавшей в доме прислугой-шведкой, имевшей безупречный послужной список и носившей имя Эльке. Девушка эта за день до означенных событий, взяв недельный отпуск, укатила в Вестервальд со своим не менее безупречным немецким дружком Вольфом, солдатом, получившим для этой цели увольнительную. В воскресенье днем Вольф заехал за Эльке на своем открытом «фольксвагене», и все проходившие мимо или наблюдавшие за домом могли видеть, как Эльке в дорожном костюме спустилась с парадного крыльца, поцеловала маленького Габриэля и отъехала от дома, весело помахав на прощание атташе по связи с профсоюзами, вышедшему проводить ее, в то время как его супруга, страстная любительница огородничества, продолжала трудиться на заднем дворе. Эльке работала у них уже год или даже больше, и к ней, по словам атташе, относились как к члену семьи.
Вот эти два обстоятельства — отсутствие полицейской охраны и отъезд горячо любимой прислуги — и проторили террористам путь, облегчив им проведение операции. Успех же ее, как это ни прискорбно, предрешило добродушие самого атташе.
В шесть часов вечера того же воскресенья, то есть через два часа после отбытия Эльке, когда атташе по связи с профсоюзами был занят богословскими дебатами с гостем этого дома, а его супруга меланхолично возделывала почву Германии, в переднюю дверь позвонили. Как всегда, атташе, прежде чем открыть, поглядел в глазок. Как всегда, в руках у него при этом находился револьвер, сохранившийся еще со времен службы в армии (хотя, строго говоря, здешние правила запрещали ему пользоваться огнестрельным оружием), но в глазок он увидел лишь девушку — светловолосую, двадцати одного — двадцати двух лет, довольно худенькую и в высшей степени привлекательную. Девушка стояла на крыльце возле потертого серого чемодана с прикрепленными к ручке ярлыками скандинавской авиакомпании, Неподалеку находилось привезшее ее такси — или это был частный лимузин? — и до атташе доносилось урчание невыключенного мотора. Это он помнил точно. Девушка, судя по его описанию, была действительно очень хорошенькая — хрупкая и в то же время спортивная, на носу и на щеках вокруг носа Sommersprossen — веснушки. Вместо надоевшей джинсовой униформы на ней было скромное синее платье с высоким воротом, на плечах шелковая косынка — белая или кремовая, подчеркивавшая золотистый оттенок волос. Наряд этот, как атташе с готовностью признал, отвечал его неискушенному вкусу и стремлению к добропорядочности. Поэтому, сунув револьвер в верхний ящик стоявшего в передней комода, он снял дверную цепочку и заулыбался девушке — ведь она была такой хорошенькой, а он был таким толстым и таким застенчивым.
Все это он сам рассказал на первом допросе. Знаток Талмуда ничего не видел и не слышал. Как свидетель он был бесполезен.
По-английски девушка говорила с акцентом, — нет, не французским и не средиземноморским, а каким-то северным. Это было самое точное, что он мог сообщить им после того, как ему прокрутили изрядное количество образцов всевозможных акцентов.
Она спросила, дома ли Элъке, назвав девушку не «Эльке», а «Юки» — ласковым прозвищем, употреблявшимся лишь близкими друзьями. Атташе по связи с профсоюзами ответил, что Эльке уехала в отпуск всего два часа назад, право, жаль, но не может ли он быть чем-нибудь полезен? Девушка выразила сдержанное разочарование и сказала, что заглянет как-нибудь в другой раз. Она только что прилетела из Швеции, сказала она, и обещала матери Эльке передать ей этот чемодан с кое-какой одеждой и пластинками. Упоминание о пластинках было особо тонкой деталью, ибо Эльке безумно увлекалась поп-музыкой. Атташе по связи с профсоюзами сумел тем временем настоять, чтобы девушка вошла в дом и даже, по простодушию своему, поднял ее чемодан и втащил его через порог поступок, за который он будет ругать потом себя всю жизнь. Да, он, конечно, не раз слышал предупреждения о том, что нельзя брать вещи у третьих лиц, да, ему известно, что чемоданы — штука опасная. Но ведь это же была Катрин, добрая приятельница и землячка Эльке, и чемодан ей вручила мать Эльке в тот же самый день! Чемодан оказался тяжелее, чем он сперва предположил, но атташе приписал это пластинкам. Когда он участливо заметил, что такой тяжелый чемодан забрал у нее, видимо, все положенное при полетах количество килограммов, Катрин пояснила, что мать Эльке отвезла ее в Стокгольмский аэропорт и заплатила за превышение веса. Он обратил внимание, что чемодан был жесткий и не только очень тяжелый, но и плотно набитый. Нет, когда он поднимал его. ничего в нем не сдвинулось, это точно. От чемодана осталось немного — коричневый ярлык.
Атташе предложил девушке кофе, но она отказалась, сославшись на то, что не может заставлять ждать шофера. Не таксиста, а шофера. Из этой детали группа расследования извлекла максимум возможного. Атташе спросил девушку, зачем она приехала в Германию, и она ответила, что надеется поступить в боннский университет на отделение теологии. Он возбужденно рыскал в поисках телефонной книжки, а затем карандаша, чтобы девушка могла записать свое имя и координаты, но она вернула ему книжку и карандаш, сказав с улыбкой: «Скажите ей просто, что заезжала Катрин. Она поймет». Остановилась она, по ее словам, в лютеранском женском молодежном общежитии, но только до тех пор, пока не подыщет себе квартиру. (Лютеранское общежитие в Бонне действительно существовало — еще одна правдоподобная деталь.) Когда Эльке вернется, она, конечно, заглянет. Может быть, они смогут вместе отпраздновать ее день рождения. Она так рассчитывала на это. Так рассчитывала. Атташе по связи с профсоюзами предложил устроить для Эльке и ее друзей настоящий праздник. Можно будет полакомиться сырным фондю, он все приготовит сам. Потому что жена его, как он потом горестно твердил на допросах. воспитывалась в кибуце, какая уж там изысканная кухня!
Тут с улицы послышались гудки не то такси, не то частного лимузина. Девушка и атташе пожали друг другу руки. и девушка передала ему ключ от чемодана. Тут атташе впервые заметил, что на девушке белые нитяные перчатки. Но перчатки ей шли. и ведь день был такой знойный, а чемодан такой тяжелый. Итак. в телефонной книжке не осталось образца ее почерка, и ни в книжке, ни на чемодане отпечатков пальцев тоже не было. Как и на ключе. Весь разговор, прикинул потом атташе, длился минут пять. Не больше, иначе было бы неудобно перед шофером. Атгаше глядел ей вслед, как шла она по дорожке — красивая походка, сексуальная, но не вызывающая. Он закрыл дверь, аккуратно накинул цепочку, затем отнес чемодан в комнату Эльке на первом этаже и положил его горизонтально в ногах кровати, предусмотрительно решив, что горизонтальное положение лучше как для одежды, так и для пластинок. Ключ от чемодана он оставил на крышке. Жена атташе, безжалостно разбивавшая мотыгой твердые комья земли на огороде, ничего не слышала, а когда она вернулась в дом и присоединилась к мужчинам, муж забыл ей рассказать о посетительнице.
В этом месте у всех возникало естественное недоверие. "Забыл?— с сомнением спрашивали израильские эксперты. — Как можно было забытьцелый эпизод, связанный с Эльке и ее шведской приятельницей? Забыть про чемодан, оставленный на кровати Эльке?"
В конце концов атташе не выдержал и признался. Нет, конечно, он не то чтобы забыл...
«А что же тогда?» — спрашивали его.
Да просто дело скорее всего в том. — так он для себя решил, — что жена его стала очень нелюдимой. Единственным ее желанием было вернуться в кибуц, где она могла бы общаться с людьми, не будучи скованной тонкостями дипломатического этикета. А если подойти к этому с другой стороны... ну, просто девушка была такой хорошенькой, что разумнее было об этой истории промолчать. Что же касается чемодана, то его жена никогда не входит, то есть, точнее сказать, не входила, в комнату Эльке: сама Эльке в ней и прибирала.
«А знаток Талмуда, дядя вашей жены?»
Нет, атташе и ему ничего не сказал. Что подтвердило и вышеозначенное лицо.
Эксперты записали без всяких комментариев:
«Об этой истории промолчать».
Здесь, как таинственно пропавший в пути поезд, ход событий прерывается. Девушка по имени Эльке. учтиво сопровождаемая Вольфом, была немедленно доставлена в Бонн, где никакой Катрин вспомнить не смогла. Начато было доскональное изучение всех ее знакомств, но результаты ожидались не скоро. Мать ее никакого чемодана и не посылала и не собиралась посылать, как объяснила она шведской полиции, она не одобряла вульгарных музыкальных пристрастий дочери, и ей не пришло бы в голову их поощрять. Безутешный Вольф вернулся в свою часть, где изо дня в день подвергался пристрастным и бессмысленным допросам со стороны военной контрразведки. Несмотря на все усилия как прессы, так и полиции, и при том, что за дачу показаний была обещана заманчивая сумма, никакого шофера ни частного лимузина, ни такси так и не появилось. Ни списки пассажиров, ни электронная память компьютеров всех германских аэропортов, не говоря уже о Кельнском, не могли навести на след подходящей пассажирки, прибывшей из Швеции или откуда бы то ни было еще. Фотографии известных и неизвестных террористок, включая всех «полунелегалов», были показаны атташе, но не пробудили в нем откликов, хотя, едва не сойдя с ума от горя, он готов был помочь всякому и во всем, только бы ощутить себя полезным следствию. Нет, какие были на ней туфли, он не помнил, насчет губной помады, духов, туши на ресницах тоже ничего не мог сказать и были ли ее волосы крашеными или это был парик, также не знал. Да и как можно было ожидать от него, экономиста по образованию, хорошего семьянина, человека робкого и чувствительного, чьим единственным интересом, помимо интересов семьи и родного Израиля, был интерес к Брамсу, как можно было ожидать, что он станет разбираться в дамских красках для волос?
Вот красивые ноги он запомнил, запомнил и шею, очень белую. Да, рукава у платья были длинные, не то он обратил бы внимание на ее руки. Со всех немецких складов одежды ему присылали всевозможные платья синего цвета, но как ни тщился, -он не мог припомнить, были ли у нее на платье воротничок и манжеты другого цвета, и сколько он ни терзал себе душу, память не улучшалась. Чем больше его расспрашивали, тем больше он забывал. Случайные свидетели подтверждали отдельные детали его рассказа, но добавить что-либо существенное не могли. Лимузин или такси был то ли «опелем», то ли «фордом». Серый; не очень чистый; не старый, но и не новый. Номер боннский, нет, зигбургский. Да. на крыше был опознавательный знак такси. Нет, крыша была гладкая, как стеклышко, и кто-то слышал, что из машины доносилась музыка, какая программа — неизвестно. Да, это было радио. Нет, радио не было. За рулем был мужчина кавказского типа. но может быть, это был турок. Да, конечно, турки это все устроили! Он был бритый, с темной бородой. Нет. светлый. Хрупкого телосложения, мог быть переодетой женщиной. Кто-то уверял. что на заднем стекле болталась фигурка трубочиста. Или же это могла быть наклейка. Да, конечно же, наклейка. Кто-то приметил, что на шофере была куртка с капюшоном. А может быть, свитер.
На этой мертвой точке израильская команда словно впала в коллективную кому. Ее охватила летаргия. Израильтяне приезжали поздно и уезжали рано, проводя много времени в посольстве, где их, видимо, снабжали свежими инструкциями. Так проходили дни, и Алексис решил, что они чего-то ждут. На третий день к их команде присоединился широколицый мужчина постарше, представившийся Шульманом; его сопровождал какой-то заморыш чуть ли не вдвое моложе его. Алексис подумал, что они похожи на еврейских Цезаря и Кассия.
Прибытие Шульмана и его помощника принесло облегчение совестливому Алексису, которого утомляла необходимость сдерживать раздражение оттого, что расследование застопорилось и надо было мириться с постоянным и утомительным присутствием силезца-полицейского, судя по всему, метившего не столько в его помощники, сколько в преемники. Первое, на что он обратил внимание: приезд Шульмана явно подогрел израильтян. До него им словно чего-то не хватало. Они были вежливы, не употребляли спиртного и терпеливо расставляли свои сети, постоянно сохраняя загадочную спайку восточного боевого отряда. Их самообладание у всех, кому это качество присуще не было, вызывало даже какое-то чувство неловкости, и когда, например, во время короткого перерыва на обед нудный силезец решил поиронизировать над кошерной пищей и, снисходительно одобрив красоты израильской природы, вдруг походя пренебрежительно отозвался об израильском вине, они восприняли его слова с благодушием, которое, как почувствовал Алексис, дорого им стоило. И даже когда силезец, пустившись рассуждать о возрождении в Германии еврейской культуры, упомянул о евреях-нуворишах, хитро загнавших в угол франкфуртских и берлинских дельцов, они предпочли промолчать, хотя финансовые выкрутасы здешних евреев, не внявших зову родной земли, вызывали в них брезгливость не меньшую, чем толстокожесть колбасников-немцев. Но с приездом Шульмана все изменилось и прояснилось. Он и был тем лидером, которого они так ждали, этот Шульман из Иерусалима, о прибытии которого всего за несколько часов их оповестили телефонным звонком из Центра в Кельне, где тоже были озадачены его появлением.
— Они шлют еще одного специалиста. Он доберется сам.
— Специалиста в какой области? — осведомился Алексис, отличавшийся странной для немца неприязнью к профессионалам.
Неизвестно. Но вот он перед ним, как показалось Алексису, на вид никакой не специалист, а крутолобый энергичный ветеран всех битв со времен Фермопил, возраста неопределенного — от сорока до девяноста, коренастый, крепкий, по внешности скорее славянин, чем еврей. широкогрудый, с решительной походкой борца, а рядом этот энтузиаст-помощник, о котором вообще никто не предупреждал. Может быть, он и не Кассий вовсе, а скорее студент из романов Достоевского — истощенный, обуреваемый демоническими страстями. Шульман улыбнулся, и морщины — глубокие рытвины, прочерченные водой, столетиями стекавшей по одному и тому же каменному руслу, — обозначились резче, а глаза сузились, превратившись в щелки, как у китайца. Потом, вслед за ним, но не сразу, улыбнулся и его помощник, как эхо отзываясь на какую-то потаенную и мудреную мысль. Во время рукопожатия правая рука Шульмана захватывала вас каким-то молниеносным крабьим движением и если инстинктивно этому не воспротивиться, казалось, уже и не спастись. Зато руки помощника висели как плети, словно он им не доверял. В разговоре Шульман так и сыпал парадоксами, затем делал паузу. словно прислушиваясь, какой из выстрелов в этой канонаде дошел по назначению, а какой бумерангом вернулся к нему. Голос помощника следовал за ним, как команда санитаров с носилками, тихо подбирающая трупы убитых наповал.
— Я — Шульман, рад с вами познакомиться, доктор Алексис, — сказал Шульман по-английски, совершенно не стесняясь своего акцента.
Просто Шульман.
Ни имени, ни звания, ни ученой степени, ни профессии или где служит. А помощник его и вовсе не представился; если и было у него имя, то не для немцев. Так называемому специалисту нужен был отдельный кабинет, и он незамедлительно получил его, о чем позаботился его заморыш-помощник. Вскоре за закрытыми дверьми уже неумолчно раздавался голос Шульмана — точь-в-точь заезжий судейский чиновник, инспектирующий и оценивающий результаты следствия, проведенного до него. «Ловкач». — подумал Алексис, хотя и сам был не промах. Когда он замолк, Алексис удивился: интересно, что могло заставить его закрыть рот? Может, они молятся, если вообще молятся? Или теперь настал черед заморыша, в таком случае понятно, почему не доносится ни звука: в компании немцев его голос был так же неприметен, как неприметно тело.
Но самой замечательной чертой Шульмана, как показалось Алексису, была его целеустремленность. Таким, по крайней мере, представлялся он Алексису, и это было, в общем, похоже на истину. Истину эту прочитывал он в пристальных вопрошающих взглядах, какие бросали на Шульмана его подчиненные; не детали интересовали их, а самое главное: как идет дело, продвигает ли их тот или иной шаг к конечному результату. Тот же смысл виделся Алексису и в жесте, каким Шульман вздергивал рукав пиджака и. ухватив свое толстое левое запястье, выкручивал его, словно чужое, чтобы поглядеть на циферблат стареньких часов в металлическом корпусе. Значит, и Шульману тоже положен предел, думал Алексис, часовой механизм в бомбе тикает и для него, помощник носит ее в своем портфеле.
Отношения между этими двумя людьми крайне занимали Алексиса и служили хорошим отвлечением от напряженной работы. Когда Шульман отправлялся на Дроссель-штрассе и разгуливал среди руин дома. где взорвалась бомба, или бушевал там, убеждая кого-то, поминутно поглядывая на часы с видом таким возмущенным, будто взорвали его собственный дом, заморыш-помощник маячил рядом, точно его совесть, и, упорно не поднимая прилипших к бокам тощих скелетоподобных рук, что-то горячо нашептывал шефу. А когда Шульман вызвал к себе для последней конфиденциальной беседы атташе но связи с профсоюзами и голоса их за стеной, поднявшись до крика, упали затем до доверительного исповедального шепота, именно заморыш вывел из кабинета сломленного свидетеля, после чего препоручил его заботам земляков в посольстве, укрепив тем самым Алексиса в мысли, которую он лелеял с самого начала, но которую Кельн напрочь запретит ему додумывать до конца.
Все наталкивало его на эту мысль. Отстраненность жены, поглощенной лишь мечтаниями с Святой земле; неумеренное раскаяние атташе: нелепое, ни с чем не сообразное гостеприимство, оказанное им Катрин — уж не братом ли Эльке в ее отсутствие он хотел выглядеть? — странное утверждение, что он сам в комнату Эльке входил, а жена и порога бы не переступила. Алексису, находившемуся некогда в подобных обстоятельствах, да и сейчас еще в них пребывавшему, чьи нервы, издерганные от coзнания вины, чутко отзывались на всякое мимолетное сексуальное дуновение, эти приметы казались совершенно однозначными, и втайне ему польстило, что Шульман расценил их точно так же.
О некоторых из предпринятых Шульманом шагов Алексис узнал, лишь когда израильская команда отбыла на родину. Так он открыл, случайно или почти случайно, что Шульман и его помощник, независимо от немецких коллег, отыскали Эльке и глубокой ночью убедили ее отложить отъезд в Швецию с тем, чтобы они втроем могли насладиться совершенно доверительной и добровольной беседой, за которую ей очень хорошо заплатили. Следующий день они провели, интервьюируя ее в номере отеля, после чего — в разрез с их привычкой к экономии — радостно покатили с ней в аэропорт на такси. И все это, как догадывался Алексис, — чтобы выяснить, кто ее настоящиедрузья и с кем проводила она время, когда дружок ее благополучно возвращался в казарму. И где покупала марихуану и другие наркотики, которые обнаружили они среди развалин, там, где находилась ее комната. Или же, вернее сказать, кто снабжал ее ими, и в чьей постели, разомлев и расслабившись, она любила рассказывать о себе и своих хозяевах. Алексис вывел все это, отчасти исходя из секретного доклада об Эльке, представленного ему к тому времени его собственными агентами: вопросы, которые он приписал Шульману, были теми, что задал бы и он, если б Бонн с криком «руки прочь!» не окоротил его.
«Не надо грязи, — твердили они. — Пусть сначала все быльем порастет». Алексис, почувствовавший, что на карту теперь поставлена его карьера, понял намек и заткнулся, потому что с каждым днем положение силезца укреплялось, ухудшая тем самым его собственное.
И все же он дорого бы дал за те ответы, которые Шульман в неистовой и безжалостной целеустремленности своей, то и дело поглядывая на допотопные часы, мог всеми правдами и неправдами выудить из девицы. Много времени спустя, когда это уже не имело практического значения, Алексис через шведских агентов безопасности, в свою очередь заинтересовавшихся личной жизнью Эльке, выяснил. как глубокой ночью, когда все спали. Шульман с помощником предъявили ей набор фотографий вероятных кандидатов на ее благосклонность. Из них она выбрала одну — якобы, киприота, которого она знала лишь по имени — «Мариус». Она произносила это имя, как он требовал, на французский лад. Алексису стало известно и о сделанном ею весьма небрежном заявлении: «Да, это тот самый Мариус, с которым я спала», — заявлении, которое, как они дали ей понять, было важно для Иерусалима.
Обязательное заключительное совещание под председательством нудного силезца проходило в зале, где было более трехсот мест, но большинство их них пустовало. Две группы — немцы и израильтяне — сидели по сторонам прохода, как родные жениха и невесты во время венчания. Собравшихся к одиннадцати утра участников совещания ожидал стол под белой скатертью, на которой, подобно результатам археологических раскопок, разложены были красноречивые вещественные доказательства взрыва, каждое с надписью, выполненной компьютером, как на музейной табличке. На стене красовался стенд с фотографиями ужасных подробностей взрыва; фотографии для пущего реализма были цветными. В дверях хорошенькая, чересчур любезно улыбавшаяся девица раздавала пластиковые папки с материалами дела. Если бы она раздавала конфеты или мороженое, Алексис ничуть не удивился. Немецкая часть аудитории болтала и вертела головами, глазея на все, в том числе и на израильтян, которые хранили угрюмую и молчаливую неподвижность мучеников, скорбящих о каждой минуте даром потраченного времени. И лишь один Алексис — он был в этом уверен — понимал и разделял эти страдания, откуда бы они ни проистекали.
Еще за час до начала он надеялся выступить на совещании. Он предвкушал н даже втайне готовил выступление — хлесткий образчик своего лапидарного стиля, краткую речь по-английски. А в конце: «Благодарю вас, джентльмены» — и все. Надежда оказалась тщетной. Бароны уже все решили и предпочли силезца на завтрак, обед и ужин. Алексиса они не пожелали даже на сладкое. Ему оставалось лишь изображать безразличие, маяча в задних рядах с демонстративно сложенными на груди руками, в то время как на самом деле в нем бурлило сострадание к евреям. Когда все, кроме Алексиса, сидели па местах, в зал вошел силезец. Он шел, выставив вперед живот, походка, как подсказывал Алексису опыт, весьма характерная для определенного типа немцев. когда они идут к трибуне. За ним шел напуганный молодой человек в белом пиджаке и с дубликатом ставшего теперь знаменитым серого чемодана с наклейками скандинавских авиакомпаний.
Силезец говорил по-английски, «исходя из интересов наших израильских друзей». А кроме того, как подозревал Алексис, и исходя из интересов группы его болельщиков, пришедших поддержать своего чемпиона. Силезец прошел обязательный курс контрподрывной подготовки в Вашингтоне и говорил на исковерканном языке астронавтов. В качестве вступления силезец сообщил, что преступление это — дело рук «левых радикалов», и упомянул вскользь социалистов, «развращающих современную молодежь», что вызвало в публике гул одобрения. «Ну прямо наш дорогой фюрер», — подумал Алексис, внешне сохраняя полнейшую безмятежность. «Взрывная волна в подобного рода постройках распространяется вверх, — говорил силезец, обращаясь к чертежу, развернутому позади него ассистентом. — В данном случае она нарушила целостность постройки в ее срединной части, включая второй этаж вместе с комнатой мальчика». «В общем, здорово рвануло, — угрюмо подумал Алексис, — почему бы так не сказать и не заткнуться наконец?» Но это было бы не в характере силезца. Эксперты пришли к выводу, что вес заложенной взрывчатки равнялся пяти килограммам. Мать выжила лишь потому, что находилась на кухне.
«Пусть в следующем моем воплощении я стану евреем. испанцем, эскимосом или каким-нибудь отчаянным анархистом, — решил Алексис, — лишь бы не родиться снова немцем, отмучился разок — и довольно. Ведь только немец способен превратить гибель еврейского мальчика в материал для своей тронной речи».
Затем силезец перешел к чемодану. Дешевый и скверный. из тех, какими пользуется вся эта шушера: временные рабочие и турки. «И социалисты», казалось, вертелись у него на языке. Желающие могли свериться с материалом в своих папках или же изучить уцелевшие кусочки металлического каркаса чемодана на столе. Или же посчитать, как давным-давно посчитал и Алексис, что и бомба и чемодан не сулят никаких отгадок. Но ухитриться не слышать силезца они не могли, потому что это был его день и выступление это знаменовало его победу над поверженным противником либералом.
Начав с внешних примет, он углубился теперь в содержимое чемодана. «Устройство, господа, было завернуто в два слоя обертки, — говорил он. — Первый слой — старые газеты; как показала экспертиза, газеты шестимесячной давности, по происхождению боннские, концерна Шпрингера». «Весьма разумное применение», — подумал Алексис. «Второй слой — лоскутья армейского одеяла, в точности такого, какое продемонстрирует сейчас мой коллега, господин такой-то из государственной специальной лаборатории». Пока напуганный ассистент разворачивал для всеобщего обозрения серое одеяло, силезец горделиво докладывал собравшимся результаты своих блистательных исследований— Алексис устало слушал знакомые слова: расщепленный кончик детонатора... микроскопические неразорвавшиеся частицы... подтвердилось, что это русский пластик, известный американцам как «Си четыре», а англичанам как «Пи», израильтяне же называют его обычно... механизм, взятый из дешевых наручных часов... обгорелая, но все-таки различимая пружина, в качестве которой выступила обыкновенная бельевая прищепка. «В общем, — заключил Алексис, — классическое, совершенно как из учебника, устройство».
Бесцеремонно отстранив ассистента, силезец порылся в чемодане и с важностью извлек оттуда дощечку с собранным на ней макетом устройства, напоминающим игрушечный автотрек. Сделан он был из покрытой изоляционным слоем проволоки и оканчивался пластиковым ежом из десяти сероватых трубочек. К толпе профанов, теснившихся возле стола, чтобы получше все рассмотреть, теперь, к удивлению Алексиса, направился Шульман. Не вынимая рук из карманов, он поднялся с места и неспешной походкой двинулся к экспонатам. «Зачем?» — мысленно спрашивал его Алексис, беззастенчиво не сводя с него глаз. И откуда вдруг этот праздный вид, когда еще вчера тебе и на допотопные часы-то твои посмотреть было некогда. Оставив все попытки изобразить безразличие, Алексис проскользнул туда же, где находился Шульман. «Если ты воспитан на традиционных методах и хочешь, чтобы евреи взлетали на воздух, — развивал свою теорию силезец, — то бомбу ты готовишь так. Покупаешь дешевые часы, вроде этих, красть их не надо, лучше купить в большом универмаге в то время, когда покупателей там больше всего, купив к ним в придачу две-три другие вещицы по соседству, чтобы продавцу сложнее было потом все вспомнить. Потом ты удаляешь часовую стрелку. Просверливаешь в стекле дырку, вставляешь в нее кнопку, с помощью хорошего клея прикрепляешь к ней провод. Теперь очередь батарейки. Стрелку ты ставишь по своему желанию — поближе или подальше от кнопки. Но, как правило, дело лучше не затягивать, чтобы бомбу не обнаружили и не обезвредили. Заводишь часы. Проверяешь, в порядке ли минутная стрелка. В порядке. Тогда, помолившись тому, кого почитаешь своим создателем, вставляешь детонатор. В то мгновение, когда минутная стрелка коснется кнопки, цепь замкнется и, если Господь к тебе милостив, произойдет взрыв».
Чтобы наглядно продемонстрировать это чудо, силезец удалил обезвреженный детонатор и десять палочек взрывчатки, поместив вместо них крошечную лампочку — из тех, что используются в электрических фонариках.
— Теперь вы увидите, как действует это устройство! — воскликнул силезец.
Никто не сомневался, что оно действует, многие знали его как свои пять пальцев, и все же. когда лампочка, давая сигнал, весело мигнула, Алексису показалось, что все невольно вздрогнули. Один Шульман сохранял полнейшую невозмутимость. Алексис решил, что тот и впрямь, наверное, немало повидал на своем веку.
Какой-то субъект, желая отличиться, задал вопрос, почему бомба взорвалась с опозданием.
— Бомба находилась в доме четырнадцать часов, — заметил он на своем безукоризненном английском. — Минутная стрелка рассчитана на час оборота. Часовая — на двенадцать. Как можно объяснить подобный факт, учитывая, что часовой механизм бомбы рассчитан максимум на двенадцать часов?
В ответ на каждый вопрос у силезца была заготовлена целая лекция. И сейчас он пустился в разъяснения, тогда как Шулъман со снисходительной улыбкой осторожно ощупывал своими толстыми пальцами макет, словно уронил туда что-то.
— Возможно, отказал механизм, — объяснил силезец. — Возможно, поездка в автомобиле до Дросселыптрассе что-то в нем нарушила. Возможно, атташе как-нибудь невзначай тряхнул устройство, когда укладывал чемодан на постель Эльке. Возможно, плохонькие часы остановились, а затем вновь пошли.
«Словом, возможностям нет числа», — подумал Алексис с невольным раздражением.
Но Шульман предложил другое, более остроумное объяснение.
— А возможно, этот террорист неаккуратно счистил краску со стрелки часов, — рассеянно сказал он. — Наверное, террорист был не так вышколен, как ваши специалисты в лабораториях. Не так ловок, не так тщателен в своей работе.
«Но это же девушка, — тут же мысленно возразил ему Алексис. — Почему это вдруг Шульман говорит „он“, когда мы должны представлять себе хорошенькую девушку в синем платье?» Видимо, сам того не ведая, Шульман подпортил силезцу его триумф, после чего занялся самодельной бомбой, вделанной в крышку чемодана, тихонько потянул за проволоку, вшитую в подкладку и прикрепленную к бельевой прищепке.
— Вы нашли что-то интересное, господин Шульман? — ангельски сдержанно осведомился силезец. — Вероятно, обнаружили ключ? Расскажите нам, пожалуйста. Это интересно.
Шульман взвесил это щедрое приглашение.
— Слишком мало проволоки, — объявил он. — Здесь семьдесят семь сантиметров проволоки. — Он помахал обгорелым мотком. Проволока была скручена, как моток шерсти, перетянутый посередине, чтобы держался. — В вашем макете вы используете максимум двадцать пять сантиметров. Куда делись еще полметра?
Последовала секунда озадаченности и тишины, после чего силезец рассмеялся громко и снисходительно.
— Но, господин Шульман, это ведь лишняя проволока, — объяснил он, словно урезонивая ребенка. — Для цепи она лишняя. Когда террорист налаживал устройство, у него, по-видимому, часть проволоки оказалась лишней, поэтому он или она и бросил остаток в чемодан. Ведь проволока эта была лишняя, — повторил он. — Ubrig. Для технической стороны значения не имеющая. Sag ihm doch ubrig.[3]
— Остаток, — неизвестно зачем перевел кто-то из присутствующих. — Он не важен, мистер Шульман, это остаток.
Момент пролетел, зияющую дыру залатали, после чего Алексис отвлекся, а когда опять взглянул на Шульмана, то увидел, что тот уже стоит у двери и собирается потихоньку уйти: голова повернута к Алексису, а рука с часами приподнята, но так, будто он не столько на часы смотрит, сколько прислушивается к себе, достаточно ли он голоден, чтобы пообедать. На Алексиса он не глядел, но тот был уверен, что Шульман ждет его. предлагает уйти вместе. Силезец все еще бубнил свое в окружении слушателей, бесцельно топтавшихся вокруг, как группа пассажиров только что приземлившегося лайнера. Выбравшись из этой толпы, Алексис на цыпочках быстро покинул зал, догоняя Шульмана. В коридоре гот ласково ухватил его за руку в неожиданном изъявлении дружеской приязни. Выйдя на залитую солнцем улицу. оба сняли пиджаки, причем — Алексис потом явственно припомнил это — пока он ловил такси и называл адрес итальянского ресторанчика на холме, на окраине Бад-Годесберга, Шульман аккуратно свернул свой пиджак наподобие солдатской походной скатки. Раньше Алексису случалось возить в этот ресторанчик женщин, но в мужской компании он там не бывал никогда и, как истинный сластолюбец, остро ощущал новизну этого события.
По дороге они почти не разговаривали. Шульман любовался красотой пейзажа, озираясь вокруг с видом спокойным и довольным, как человек, заслуживший субботний отдых, хотя на самом-то деле до субботы было еще далеко. Алексис вспомнил, что Шульман улетает из Кельна вечером. Словно отпущенный из школы мальчишка, он считал остававшиеся им часы, почему-то полагая само собой разумеющимся, что других встреч Шульман на это время не планирует. Предположение смешное, но приятное. В ресторанчике на вершине холма Святой Цецилии итальянец padrone[4], как и следовало ожидать, засуетился вокруг Алексиса, однако было совершенно ясно, что впечатление на него произвел именно Шульман, и это справедливо. Он называл его «господин профессор» и настоял, чтобы они заняли большой стол на шестерых у окна. Отсюда открывался вид на старый город внизу и дальше — на Рейн. петляющий между бурых холмов, увенчанных остроконечными башнями замков. Алексису пейзаж этот был привычен, но в этот день, увиденный глазами нового приятеля, по-новому восхищал его. Он заказал два виски. Шульман не возражал.
Одобрительно поглядывая вокруг в ожидании виски. Шульман наконец проговорил:
— Может быть, если б Вагнер оставил в покое этого парня Зигфрида, мир, в конечном счете, был бы лучше.
Алексис не сразу понял, в чем дело. День до этого был такой сумбурный, он был голоден и плохо соображал. Шульман говорил по-немецки! С густым акцентом судейских немцев, звучавшим непривычно, как скрип заржавевшей в бездействии машины. Более того, с извиняющейся улыбкой, доверительной и в то же время заговорщической. Алексис хихикнул, Шульман тоже засмеялся. Подали виски, и они выпили за здоровье друг друга.
— Слыхал я, что вы получаете скоро новое назначение в Висбаден, — заметил Шульман, по-прежнему по-немецки, когда с традицией дружеских возлияний было покончено. — Канцелярская работа. Понижение под видом повышения, как мне сказали. Объясняют это тем, что в вас слишком много человечности. Зная теперь вас и их, я ничуть не удивлен.
Алексис тоже постарался не выказать удивления. О деталях нового назначения еще и речи не было. Поговаривали лишь, что оно последует вскоре. Даже замена его силезцем пока что держалась в тайне. Сам Алексис не успел еще никому об этом рассказать, даже своей молоденькой приятельнице, с которой по нескольку раз на дню вел довольно беспредметные телефонные беседы.
— Так вот оно и происходит, правда? — философски заметил Шульмап, обращаясь не то к реке внизу, не то к Алексису. — И в Иерусалиме, поверьте, то же. что и здесь: вверх — вниз.
Он заказал pasta[5]и ел, как изголодавшийся арестант — вовсю наворачивал ложкой и вилкой, действуя совершенно автоматически и даже не глядя на еду. Алексис, боясь ему помешать, был тих, как мышка.
— Несколько лет назад у нас там объявилась шайка палестинцев, — задумчиво начал Шульман. — И никакой управы на них не было. Обычно этим занимаются люди малообразованные. Крестьянские парни, лезущие в герои. Перебираются через границу в какую-нибудь деревеньку, взрывают там свой запас бомб и давай бог ноги. Ловим мы их после первой же вылазки, а не первой, так второй, если они отваживаются на вторую. Но эти были совсем другого сорта. У них был руководитель. Они знали, как передвигаться, как избавляться от шпионов, как заметать следы, как отдавать приказы и распоряжения. Для начала они подорвали супермаркет в Бет-Шеане. Потом школу, потом пошли взрывы в разных деревушках, потом опять школа, пока это не превратилось в систему. Вскоре они начали охотиться за нашими парнями, возвращавшимися из увольнения, когда те голосовали на дорогах. Возмущенные матери, газеты... И все требуют: «Поймать преступников!» Мы стали искать их. сообщили везде, где только можно. И раскрыли, что прятались они в пещерах на берегу Иордана. Окопались там. а кормились, грабя тамошних крестьян. Однако поймать их мы все же не могли. Их пропаганда называла их героями Восьмого отряда командос. Но мы знали этот Восьмой отряд как облупленных — там никто и спички не зажег бы без того, чтобы об этом не стало нам заранее известно. Слух прошел — это братья. Семейное предприятие. Один из агентов в своем донесении указывал троих, другой — четверых. Но оба сходились на том, что это братья и они постоянно проживают в Иордании, о чем уже и так было известно.
Мы сколотили команду для охоты за ними — «сайярет», так называем мы такие отряды, маленькие, но состоящие из бравых парней. Старший у этих палестинцов, как мы слыхали, был человеком необщительным и не доверял никому, кроме родственников. Чрезвычайно болезненно воспринимал предателей-арабов. Его мы так и не обнаружили. Два его брата оказались не такими ловкими. Один из них питал слабость к девчонке из Аммана. Его скосила пулеметная очередь, когда рано утром он выходил из ее дома. Второй проявил неосторожность, позвонив приятелю в Сидон[6]и условившись о встрече на выходной. Его машину разнесло на куски авиационной бомбой, когда он ехал по приморскому шоссе.
К тому времени мы выяснили, кто они такие — палестинцы с Западного берега, из виноградарского района близ Хеврона, бежавшие оттуда после окончания войны 1967 года. Был там и четвертый брат, но слишком маленький, чтобы воевать, маленький даже по их понятиям. С ними жили сначала две их сестры, но одна погибла во время нашей ответной акции — обстрела южного берега Литани. Так что людей у них оставалось не много. Тем не менее мы продолжали искать их главаря. Ждали, когда он соберет подкрепление и опять примется за свое. Но не дождались. Он оставил борьбу. Прошло шесть месяцев. Затем год. Мы решили: «Забудем о нем. Наверное, его, как это водится, кокнули свои». А несколько месяцев назад до нас дошел слух, что он объявился в Европе. Здесь. Собрал группу, в которой есть и женщины, все молодежь, по большей части немцы. — Он набил полный рот и глубокомысленно принялся жевать. — Держится от них на расстоянии, — продолжал Шульман, когда рот его освободился. — Играет перед впечатлительными подростками роль эдакого арабского Мефистофеля.
Наступило долгое молчание, и Алексис поначалу не мог понять, о чем размышляет Шульман. Солнце стояло высоко в небе над бурыми холмами, оно било прямо в их окно и слепило глаза, так что выражение лица Шульмана трудно было разглядеть. Алексис отодвинулся и взглянул на него еще раз. Почему вдруг затуманились эти темные глаза, откуда взялась эта молочная дымка? Неужели это яркий свет гак обескровил лицо Шульмана, обозначил морщины, превратив его вдруг в маску мертвеца? Лишь потом Алексис распознал всепоглощающую страсть, владевшую этим человеком, которой раньше не замечал — ни когда они были в ресторане, ни потом, когда спустились в сонный курортный городок с его множившимися, как грибы, домами министерских чиновников; в отличие от большинства мужчин Шульман был во власти не любви, а глубокой, внушающей почтительный трепет ненависти.
В тот же вечер Шульман отбыл. Кое-кто из его группы задержался еще на два дня. Прощальный ритуал, которым силезец вознамерился отметить традиционно существующие прекрасные отношения между двумя спецслужбами, устроив вечеринку с сосисками и светлым пивом, был тихо проигнорирован Алексисом, заметившим, что коль скоро Бонн выбрал именно этот день, дабы недвусмысленно намекнуть о возможной в будущем продаже оружия Саудовской Аравии, то маловероятно, чтобы гости пребывали в особенно радужном настроении. Пожалуй, это можно было назвать последним из его решительных поступков на этой службе, гак как месяц спустя, как и предсказывал Шульман, его выставили из Бонна и отправили в Висбаден. Единственным его утешением в период, когда большинство немецких друзей спешно рвало с ним отношения, явилась написанная от руки открытка со штампом Иерусалима и теплыми пожеланиями от Шульмана, полученная в первый же день пребывания на новой службе. В открытке, подписанной «всегда ваш Шульман», тот желал ему всяческих удач и выражал надежду на встречу как в служебной, так и в домашней обстановке. Из сдержанного постскриптума можно было понять, что и сам Шульман переживает отнюдь не лучшие времена. «Есть у меня неприятное предчувствие, — писал он, — что если в ближайшее время я не покажу результатов, то разделю Вашу судьбу». Улыбнувшись, Алексис бросил открытку в ящик. где ее каждый мог прочесть, зная, что этим непременно воспользуются. А еще через две недели, когда доктор Алексис и его молоденькая любовница наконец-то решились сыграть свадьбу, ни один из подарков не доставил ему такою удовольствия и не позабавил его так. как присланные Шульманом розы. А ведь он даже не сообщил ему, что женится!
Эти розы были как обещание нового романа, в котором он так нуждался.