"Русский Дом" - читать интересную книгу автора (Ле Карре Джон)

Глава 1

На верхнем этаже претенциозно-уродливого здания сталинской постройки, стиль которого известен москвичам как «ампир во время чумы», в гостинице, стоящей на широкой московской улице в пятистах шагах от Ленинградского вокзала, со скрипом подходила к концу первая в истории, устроенная Британским советом ярмарка аудиопособий по изучению английского языка и распространению британской культуры. Был летний вечер, половина шестого. Весь день один яростный ливень сменялся другим, но теперь капризное солнце отсвечивало в лужах и от тротуаров поднимался пар. Прохожие – молодежь – были в джинсах и кроcсовках, а люди постарше еще не сняли плащей.

Помещение, которое снял Совет, было недорогим, но совершенно неподходящим для выставки-продажи. Я уже видел его. (Не так давно, находясь в Москве совсем по другому делу – в кармане у меня тогда лежал дипломатический паспорт, – я поднялся на цыпочках по огромной пустой лестнице и постоял в вечной мгле, окутывающей старинные бальные залы, когда они спят.) Круглые коричневые колонны и зеркала в золоченых рамах, наверное, больше соответствовали бы последним часам тонущего лайнера, нежели началу великой инициативы. На потолке разъяренные русские в пролетарских кепках грозили Ленину кулаками. Их неистовство выглядело тем более нелепо, что ниже, вдоль стен, на облупленных зеленых стеллажах демонстрировались кассеты «Винни-Пух» и «Продвинутый компьютерный курс английского за три часа». Кабины для прослушивания, обитые мешковиной, не обладали многими обещанными свойствами и выглядели печально, как шезлонги на пляже в ненастную погоду. Задвинутые в тень под галерею выставочные стенды казались таким же кощунством, как столики букмекеров в храме.

Какая-никакая, но выставка все же состоялась. Как это водится в Москве, сюда приходили люди, если у них был, конечно, соответствующий статус, а стало быть, документы, чтобы удовлетворить стоящих у дверей молодых людей с тяжелым взглядом и в кожаных пиджаках. Люди приходили из вежливости. Из любопытства. Для того, чтобы поговорить с иностранцами. Просто потому, что это выставка. И теперь, в пятый и последний вечер, здесь начинался большой прощальный прием с коктейлями. Под люстрой собралась горстка средней руки номенклатурных работников от культуры – дамы с прическами «осиное гнездо» в цветастых платьях, которые скорее подошли бы особам с более изящным телосложением; мужчины, затянутые во французские костюмы с серебристым отливом, что означало: их владельцы имеют доступ в спецмагазины. Устроители выставки из Великобритании в костюмах унылых серых тонов блюли монотонный дух социалистического аскетизма. Люди уже разговорились, и бригада строгих официанток начала разносить бутерброды с заветренной колбасой и теплое белое вино. Британский дипломат высокого ранга (хотя и не совсем посол) обменялся с кем надо рукопожатиями и сообщил, что он в восторге.

Один только Ники Ландау пока еще не участвовал в празднике. Склонившись над столиком у своего опустевшего стенда, он суммировал последние заказы и проверял, соответствуют ли квитанции расходам. У Ландау был принцип: не идти развлекаться, пока не закончишь дело.

Тем не менее краем глаза Ландау все время видел нелепое голубое пятно – советскую женщину, которую сознательно не замечал. «Опасность! – думал он, не отрываясь от работы. – Поберегись».

Дух праздника не заражал Ландау, хотя по натуре он был весельчаком. Во-первых, он всю жизнь испытывал отвращение к британской бюрократии, с тех самых пор, когда его отец был принудительно возвращен в Польшу. Впрочем, о самих британцах, как позднее я узнал от него, он не желал слышать ничего дурного. Пусть не по крови, но он был одним из них и относился к ним с благоговением новообращенного. Однако засранцы из министерства иностранных дел – это особая статья. Чем они были высокомернее, чем больше ухмылялись и поднимали, глядя на него, свои дурацкие брови, тем больше он их ненавидел и вспоминал о своем отце. А во-вторых, будь его воля, он никогда не приехал бы на эту ярмарку. Он бы уютненько устроился со своей новой миленькой подружкой Лидией в одной не слишком чопорной гостинице в Брайтоне, куда обычно привозил своих девочек.

– Уж лучше держать порох сухим до сентября, пока не откроется Московская книжная ярмарка, – советовал Ландау своим клиентам у них в конторе. – Знаешь, Бернард, русские любят книги, а ярмарок аудиопособий они просто побаиваются, и вообще они к ним еще не готовы. Начнем с книжной ярмарки – и все будет в порядке. Начнем с кассетной – и нам смерть.

Но клиенты Ландау были молоды, богаты и не верили в смерть.

– Ники, малыш, – сказал Бернард, пристроившись сзади и положив ему руку на плечо, что Ландау не понравилось. – В нынешнем мире мы должны держать флаг высоко. Или мы не патриоты, а, Ники? Как ты, например. Именно поэтому мы и рискуем. Сейчас Советский Союз с его гласностью – просто Эверест для кассетного бизнеса. И ты, Ники, возведешь нас на его вершину. А если ты этого не сделаешь, то мы найдем такого, кто это сделает. Кого-нибудь помоложе, Ники, верно? У кого и энергии, и шика побольше.

Энергия у Ландау еще была. А о шике – в этом Ники сам готов был признаться – забудьте. Он тот еще типчик, вот он кто. Нахальный польский коротышка и гордится этим. Чертов Ник, лихой парень, нацеленный на восточноевропейские страны, способный, как он любил прихвастнуть, всучить порнографические открытки грузинскому женскому монастырю или тоник для волос лысому, как бильярдный шар, румыну. Он, Ландау, мальчик-с-пальчик (но в спальне – ого-го!), носит высокие каблуки, чтобы подогнать свою славянскую фигуру под английские мерки, которые его так восхищают, и пижонистые костюмы, которые так и насвистывают: «А вот и я». Когда чертов Ник организует свой стенд, заверяли его коллеги по выставкам-продажам наших безымянных осведомителей, на этом стенде можно услышать, как звенит, зазывая покупателей, колокольчик на тележке польского уличного торговца.

И малыш Ландау посмеивался вместе с ними, принимая правила их игры. «Ребята, я поляк, вам ко мне и притронуться-то противно», – с гордостью заявлял он, заказывая всем выпивку. Так он вынуждал их смеяться вместе с ним. А не над ним. Потом, как правило, он выхватывал из нагрудного кармана расческу и, чуть присев, глядя на свое отражение в стекле картины или в полированной поверхности стола, маленькими руками зачесывал назад свои чересчур черные волосы, чтобы придать себе молодецкий вид и быть готовым к новым победам. «Ктой-то там в уголочке такая хорошенькая? – спрашивал он обычно на безбожном жаргоне польского гетто и лондонских трущоб. – Эй, милашка! Почему это мы тоскуем в одиночестве?» И один раз из пяти ему могло повезти, что, по его представлениям, было приемлемым процентом, конечно, если все забрасывать и забрасывать удочку.

Однако в этот вечер Ландау не думал ни о том, чтобы ему повезло, ни даже о том, чтобы забросить удочку. Он думал о том, что снова всю неделю выкладывался за гроши, или, как он более образно сказал мне, за шлюхин поцелуй. И что ярмарка – книжная, кассетная или любая другая – отнимает у него чуть больше сил, чем ему хотелось бы, впрочем, так же, как и любая женщина. И чем скорее наступит завтрашнее утро и он улетит в Лондон, тем лучше. И что если эта русская пташка в голубом не перестанет мозолить ему глаза, пока он пытается подвести итоги, чтобы наконец расцвести компанейской улыбкой и присоединиться к веселой толпе, то он, пожалуй, скажет ей пару слов на ее родном языке, о чем впоследствии оба они пожалеют.

В том, что она русская, не было никакого сомнения. Только у русской женщины всегда в руке пластиковая сумка на случай, если вдруг что-нибудь удастся купить, – это скрашивает будничное существование (впрочем, сумку может заменить и авоська). Только русская может быть настолько любопытной, чтобы совать нос в чужие подсчеты. И только русская предваряет свое вступление в разговор таким изощренным вздохом, который, если так вздыхал мужчина, напоминал Ландау отца, зашнуровывающего ботинки, а если женщина – то постель. Вот так, Гарри.

– Простите, сэр. Вы представитель «Аберкромби и Блейр»? – спросила она.

– Это не здесь, дорогая, – сказал Ландау, не поднимая головы. Она заговорила по-английски, поэтому он ответил по-английски. Так он поступал всегда.

– Вы мистер Барли?

– Я не Барли, дорогая. Ландау.

– Но это же стенд мистера Барли.

– Это стенд не мистера Барли. Это мой стенд. «Аберкромби и Блейр» – рядом.

Все еще не поднимая глаз, Ландау ткнул карандашом влево, на перегородку, позади которой зеленая с золотом табличка на пустом стенде возвещала, что он принадлежит старинному издательству «Аберкромби и Блейр», Норфолк-стрит, Стрэнд.

– Но стенд пуст. Там никого нет. – возразила женщина. – И вчера никого не было.

– Ну да, все правильно, – ответил Ландау тоном, который никого не расположил бы к дальнейшему раз – говору. И подчеркнуто уткнулся в свои квитанции, ожидая, когда это голубое пятно удалится. Он понимал, что ведет себя грубо, но она все не уходила, и ему захотелось нагрубить ей вдвойне.

– А где Скотт Блейр? Где человек, которого зовут Барли? Мне нужно поговорить с ним. Это очень срочно.

Ландау уже ненавидел эту женщину с безрассудной яростью.

– Мистер Скотт Блейр, – начал он, подняв голову и уставясь на нее, – известный своим друзьям под именем Барли, в самоволке, мадам. Короче, смылся в неизвестном направлении. Его фирма забронировала стенд – это так. А мистер Скотт Блейр – председатель, президент, генерал-губернатор, а может, и пожизненный диктатор этой компании, кто его знает! Однако свой стенд он не занял… – Ландау встретился с ней взглядом и почувствовал себя неловко. – Послушайте, дорогая, здесь я зарабатываю себе на жизнь, так? Себе, а не мистеру Барли Скотту Блейру, как бы я его ни обожал.

Он замолчал, недолгий гнев сменился рыцарственным участием. Женщина дрожала. Дрожали не только руки, в которых она держала коричневую сумку, но и шея. У ее строгого голубого платья был воротничок из старинного кружева, и Ландау заметил, что воротничок трепещет и что кожа ее белее, чем кружево. Однако в ее плотно сжатых губах и подбородке была решимость, которой он невольно подчинился.

– Прошу вас, сэр, будьте любезны, помогите мне, – произнесла она так, словно другого выхода не было.

Ландау, надо сказать, гордился своим знанием женщин. Он и этим занудливо хвастался, впрочем, для этого были некоторые основания. «Женщины, Гарри, это мое хобби, моя страсть, главный предмет изучения», – признался он мне таким торжественным тоном, точно произносил масонскую клятву. Он уже не помнил точно, сколько их у него было, но с гордостью сообщил, что число их перевалило за сотню и ни у одной не было причин пожалеть об их знакомстве. «Я играю честно, я выбираю со знанием дела, Гарри, – заверил он меня, постукивая себя по носу указательным пальцем. – Ни перерезанных вен, ни разбитых браков, ни горьких слов на прощание». Никому, включая меня, не было ведомо, много ли тут правды, но, без сомнения, инстинкты, на которые он полагался в своих похождениях, неплохо служили ему в оценке женщин.

Она была серьезна. Она была умна. Она была полна решимости. И в ней притаился страх, хотя в ее темных глазах и светился юмор. И она обладала тем редким качеством, которое Ландау в присущей ему витиеватой манере называл Достоинством, которым Может Наградить Только Природа. Иными словами, в ней чувствовалась не только сила, но и порода. И поскольку в кризисные моменты наши мысли бывают непоследовательны, опираются на интуицию и опыт, он осознал все это одновременно и смирился с этим еще прежде, чем она вновь заговорила.

– Один мой советский друг написал значительное литературное произведение, – глубоко вздохнув, сказала она. – Это роман. Великий роман. Его содержание важно для всего человечества.

Она вдруг замолчала.

– Роман, – напомнил Ландау. И неожиданно для себя поинтересовался: – А как он называется, дорогая?

Сила этой русской, решил он, не в браваде, не в безумии, а в глубокой убежденности.

– Если у него нет названия, так о чем он?

– О том, что нужны дела, а не слова. Он отвергает постепенность перестройки. Он требует действий, а не косметических изменений.

– Ловко, – сказал Ландау, на которого все это произвело впечатление.

«Гарри, она говорила, как моя мать: прямо в лицо, вздернув подбородок».

– Несмотря на гласность и пресловутый либерализм новых установок, роман моего друга пока еще не может быть опубликован в Советском Союзе, – продолжала она. – Мистер Скотт Блейр обещал издать его в Англии, не раскрывая имени автора.

– Дамочка, – ласково сказал Ландау, наклоняясь к ней. – Если роман вашего друга будет издан прославленной фирмой «Аберкромби и Блейр», вы можете быть уверены в абсолютной секретности.

Ему нестерпимо захотелось пошутить, да и инстинкт подсказал, что разговору следует придать легкость на случай, если за ними наблюдают. Поняла она шутку или нет, но тоже улыбнулась – быстрой, теплой улыбкой, как бы подбадривая себя, побеждая в себе страх.

– В таком случае, мистер Ландау, если вам дорог мир, отвезите, пожалуйста, эту рукопись в Англию и передайте ее немедленно мистеру Скотту Блейру. Но только самому Скотту Блейру. В знак глубочайшего доверия.

Все, что было потом, происходило стремительно, как сделка на уличном углу между заинтересованным продавцом и заинтересованным покупателем. Через ее плечо Ландау бросил взгляд в зал. Он сделал это не только ради ее безопасности, но и ради своей собственной. По опыту он знал: если русские хотят что-то подстроить, то обязательно держат поблизости парочку свидетелей. Но эта часть зала была пуста, стенды под галереей находились в глубокой тени, а веселье в центре зала достигло апогея. Трое в кожаных пиджаках у входа вяло переговаривались между собой.

Оглядевшись, он прочел ее имя на пластмассовой пластинке, пришпиленной ниже воротничка; при обычных обстоятельствах он сделал бы это много раньше, но ее темно-карие глаза отвлекли его. «Екатерина Орлова». А ниже – «Октябрь», по-английски и по-русски, название одного из небольших московских издательств, специализирующегося на переводах советской литературы на экспорт, главным образом в социалистические страны, что, боюсь, обрекало издательство на некоторую сероватость.

Затем он ей объяснил, что надо сделать. А может быть, начал объяснять еще до того, как прочел ее имя на пластинке. Ландау вырос на улице и знал уйму всяких фокусов. Пусть эта женщина храбростью не уступала десятку львов, – наверное, так оно и было, – но в конспираторы она явно не годилась. Поэтому он без колебаний взял ее под свою защиту. И заговорил с ней, как с любой другой женщиной, которая нуждалась в его указаниях – например, как найти его гостиничный номер или что сказать муженьку по возвращении домой.

– Значит, рукопись у вас с собой, дорогая? – спросил он, дружески улыбаясь и косясь на ее сумку.

– Да.

– В сумке?

– Да.

– Ну, так просто отдайте ее мне. Вот так. А теперь, – продолжал Ландау, – поцелуйте меня дружеским русским поцелуем. Из вежливости. Отлично. Вы же принесли мне официальный прощальный подарок в последний день ярмарки. Сувенир, который должен укрепить англо-советские отношения, а заодно утяжелить мой багаж, так что в аэропорту мне придется выбросить его в урну. Обычнейшая процедура. Сегодня я, кажется, уже получил по меньшей мере полдюжины таких сувенирчиков.

За это время он успел нагнуться, сунуть руку в сумку, вытащить оттуда пакет в оберточной бумаге и ловко бросить его в свой «дипломат», очень вместительный, но компактный, с отделениями, которые открывались веером.

– Катя, мы замужем, а?

Молчание. Может, она не расслышала. Или была поглощена наблюдением за ним.

– Значит, роман написал ваш муж? – спросил Ландау, нисколько не обескураженный ее молчанием.

– Для вас это опасно, – прошептала она. – Вы должны верить в то, что делаете. Тогда все становится на свои места.

Как будто не расслышав ее предупреждения, Ландау выбрал из груды образцов, которые отложил, чтобы раздарить сегодня вечером, комплект из четырех кассет с записью «Сна в летнюю ночь» в исполнении актеров Королевского шекспировского театра. Он демонстративно разложил их на столике, надписал фломастером на пластиковом футляре: «Кате от Ники. Мир» – и поставил дату. Затем церемонно положил комплект в ее сумку, которую всунул ей в руку, потому что она стояла ни жива ни мертва, и он испугался, что у нее не выдержат нервы или она упадет в обморок. И только тогда, продолжая держать ее холодную, но, как он сказал мне, очень приятную на ощупь руку, Ландау обратился к ней с теми словами, которых она, казалось, ждала.

– Всем нам время от времени приходится рисковать, да, дорогая? – сказал он небрежно. – Собираемся стать украшением вечера?

– Нет.

– Хотите где-нибудь поужинать?

– Это неудобно.

– Проводить вас до двери?

– Как угодно.

– Нам все-таки следует улыбнуться, дорогая, – сказал он и повел ее через зал, сыпя словами, как положено хорошему продавцу, которым он себя вновь почувствовал.

Выйдя на широкую лестничную площадку, он пожал ей руку.

– Значит, увидимся снова на книжной ярмарке? В сентябре? И спасибо за предупреждение. Я его учту. Однако самое важное то, что мы заключили сделку. А это всегда приятно. Правильно?

Она взяла его руку и, черпая смелость из этого прикосновения, снова улыбнулась – растерянно, но с благодарностью и почти неотразимой теплотой.

– Мой друг совершил благороднейший поступок, – сказала она, отбрасывая со лба непокорную прядь. – Постарайтесь, пожалуйста, чтобы мистер Барли это понял.

– Я ему скажу. Не беспокойтесь, – успокоил ее Ландау.

Ему хотелось, чтобы она улыбнулась еще раз – улыбнулась специально ему. Но он ее уже не интересовал. Она рылась в сумке в поисках визитной карточки, о которой, он был уверен, она вспомнила только что. «ОРЛОВА Екатерина Борисовна» – было написано с одной стороны русскими буквами, а с другой – латинскими, как и название «Октябрь». Она отдала ему карточку и решительно пошла вниз по неимоверно роскошной лестнице, высоко держа голову, одной рукой касаясь широких мраморных перил, а другой сжимая сумку. Мальчики в кожаных пиджаках не спускали с нее глаз, пока она не прошла через вестибюль. Ландау сунул карточку в нагрудный карман, где за последние два часа их скопилось уже с добрый десяток, и подмигнул мальчикам, заметив, как они провожают ее взглядом. А те, взвесив ситуацию, подмигнули ему в ответ, ибо наступила пора гласности, когда на красивые русские ножки можно открыто обратить внимание, пусть даже и иностранцу.

Оставшиеся пятьдесят минут Ники Ландау всецело предавался веселью. Пел и танцевал с мрачной шотландкой-библиотекаршей в жемчугах. Вызвал приступ дикого хохота у двух бледных сотрудников ВААПа, государственного агентства по авторским правам, рассказав им остроумный политический анекдот про госпожу Тэтчер. Охмурял трех дам из издательства «Прогресс» и трижды бегал к своему «дипломату» за сувениром для каждой, – он любил делать подарки, помнил имена и обещания, как помнил и многое другое с непосредственностью необремененной памяти. «Дипломат» свой он все время держал в поле зрения; и еще до того, как начался разъезд, уже взял его в руку и не ставил на пол, даже прощаясь. А когда сел в заказанный для них автобус, чтобы вернуться в гостиницу, положил «дипломат» на колени и присоединился к мелодичному хору, распевающему спортивные песенки, которые обычно запевал Спайки Морган.

– Мальчики, здесь дамы! – предупреждал Ландау и вскакивал, требуя купюр в слишком вольных куплетах. Но даже изображая великого дирижера, он не выпускал «дипломата» из рук.

У входа в гостиницу тусовались сводники, продавцы наркотиков и валютчики, которые вместе с присматривающими за ними кагэбэшниками сразу заметили, как в гостиницу вошла группа иностранцев. Но в их поведении Ландау не обнаружил ничего такого, что могло иметь к нему отношение, – ни нарочитого внимания, ни подчеркнутого равнодушия. Ветеран-инвалид, охранявший проход к лифтам, попросил, как обычно, предъявить гостиничный пропуск; когда же Ландау, уже подаривший ему несколько пачек «Мальборо», строго спросил по-русски, почему он не пошел сегодня погулять со своей подружкой, швейцар издал дребезжащий смешок и похлопал его по плечу.

«Если они хотят застукать меня, подумал я, Гарри, то пусть поторопятся, не то след простынет, – рассказывал он мне, стараясь посмотреть на себя глазами противника. – Когда ловишь кого-то, Гарри, надо пошевеливаться, пока улика еще находится у жертвы», – объяснил он, будто всю жизнь занимался охотой на людей.

– В баре «Националя», в девять, – утомленно сказал Спайки Морган, когда они выбрались из лифта на четвертом этаже.

– Может, да, может, нет, Спайки, – ответил Ландау. – Честно говоря, я немножечко не в себе.

– И слава богу, – сказал, зевая, Спайки и пошел к себе по темному коридору под недоброжелательным взглядом дежурной по этажу, сидевшей в своем загоне.

Перед дверью в номер, прежде чем вставить ключ в замочную скважину, Ландау весь напрягся. Вот сейчас, подумал он. Им удобней всего схватить меня сейчас вместе с рукописью. Именно сейчас.

Но когда он вошел, комната была пуста, все стояло на своих местах, и он почувствовал себя глупо из-за того, что ждал чего-то другого. Живем, подумал он и бросил «дипломат» на кровать.

Затем задернул, насколько это было возможно, то есть ровно наполовину, крохотные, с носовой платок, занавески, повесил снаружи на дверь бесполезную табличку «Просьба не беспокоить» и заперся. Выложив все из карманов своего костюма, в том числе и визитные карточки, он снял пиджак, галстук, металлические браслеты, придерживающие рукава, и наконец рубашку. Затем открыл холодильник, налил себе лимонной водки и отхлебнул. Он мне объяснил, что вообще-то пьет немного, но в Москве ему нравилось хлебнуть перед сном вкусной лимонной водки. Со стаканом в руке Ландау прошел в ванную и, стоя перед зеркалом, целых десять минут внимательно рассматривал корни волос – не проглядывает ли где-нибудь седина – и все предательские места смазывал новейшим чудодейственным средством. Полюбовавшись на плоды своего труда, он надел купальную шапочку и встал под душ, напевая, и весьма недурно: «Идеальный я образчик нынешнего генерала». Потом, чтобы поднять мышечный тонус, яростно растерся полотенцем, накинул сокрушительно-цветастый халат и прошествовал, все еще напевая, назад в комнату.

Все это он проделал отчасти потому, что поступал так всегда (и сейчас этот привычный ритуал подействовал на него успокаивающе), но отчасти и потому, что гордился тем, что раз в жизни послал ко всем чертям осторожность и не подыскал двадцать пять разумных причин не ударить палец о палец, хотя ничего другого в эти дни от себя и не ждал.

«Она – настоящая леди, она боялась, она нуждалась в помощи, Гарри. А разве Ники Ландау мог отказать такой женщине?» А вдруг он в ней ошибся? Что ж, значит, она здорово одурачила его и он может, захватив зубную щетку, отправиться на Лубянку к парадному входу, чтобы посвятить пять лет изучению редкостных тамошних настенных надписей. Но пусть он лучше двадцать раз останется в дураках, чем один-единственный беспричинно откажет такой женщине. И сказав себе все это, разумеется, мысленно, поскольку всегда боялся, что его подслушивают, Ландау вынул из «дипломата» пакет и не разрезал бечевку, а с некоторой робостью принялся ее развязывать, как учила его блаженной памяти мать, чья фотография покоилась у него в бумажнике. В них обеих было это сияние, думал он, с удовольствием обнаруживая сходные черты, пока терпеливо распутывал узел. Славянская кожа. Славянские глаза, улыбка. Две чудесные славянки. Единственная разница в том, что Катя не кончила Треблинкой.

Узел наконец поддался. Ландау свернул бечевку и положил на кровать. «Видишь ли, дорогая, я все-таки должен разобраться, что к чему, – мысленно объяснил он женщине, которую звали Екатерина Борисовна. – Я не любитель совать нос в чужие дела, я не любопытен, но, если мне надо обвести вокруг пальца московскую таможню, необходимо знать, о чем идет речь, иначе ничего не получится».

Ландау аккуратно, чтобы не разорвать, развернул обеими руками оберточную бумагу. Он не считал себя героем, во всяком случае, пока еще не считал. То, что было опасным для московской красавицы, могло оказаться вполне безопасным для него. Ему пришлось немало хлебнуть в жизни – что было, то было. Лондонский Ист-Энд – не курорт для десятилетнего польского иммигранта, и Ландау получил свою долю зуботычин, разбитых носов, синяков, окровавленных кулаков и голода. Но если бы вы спросили его в эту или в любую другую минуту за последние тридцать лет, каким он представляет себе героя, то он ответил бы, не задумываясь, что герой – это первый, кто выскочит через черный ход, когда начнут выкликать добровольцев.

Едва взглянув на содержимое пакета, он сразу загорелся. Почему – в этом он разберется позже, на досуге. Но если требуется что-нибудь ловко сработать теперь же, то Ники Ландау именно тот, кто вам нужен. «Если Ники загорелся, его уже не собьешь, Гарри, это хорошо знают все его девочки».

Первое, что он увидел, был конверт. И три общие тетради, стянутые вместе с конвертом толстой резинкой, точно такой, какие он обязательно сохранял, хотя никогда потом не использовал. Но он сосредоточился на конверте, потому что надпись на нем была сделана ее почерком, четким каллиграфическим почерком, гармонировавшим с чистотой ее образа. Кое-как заклеенный квадратный коричневый конверт, адресованный «Лично мистеру Бартоломью Скотту Блейру. Срочно».

Вытащив конверт из-под резинки, Ландау посмотрел его на свет, но бумага была толстой и не просвечивала. Ландау прощупал его большим и указательным пальцами. Внутри – один тонкий лист бумаги, в крайнем случае два. «Мистер Скотт Блейр обещал напечатать это, не раскрывая имени автора», – вспомнил он. «Мистер Ландау, если вам дорог мир… передайте это немедленно мистеру Скотту Блейру. Но только самому Скотту Блейру… В знак глубочайшего доверия».

«Она и мне доверяет», – подумалось ему. Потом он перевернул конверт. На обратной стороне ничего не было.

И поскольку ничего больше из запечатанного коричневого конверта узнать было нельзя, а читать почту Барли или кого бы то ни было Ландау не считал возможным, он снова открыл «дипломат» и, порывшись в отделении для почтовой бумаги, вынул простой конверт с напечатанной на клапане изящной надписью: «Стенд мистера Николаса П. Ландау», вложил в него коричневый конверт и заклеил. Потом небрежно написал на нем имя «Барли» и положил в отделение с пометкой «Разное», где хранилась всякая всячина, например визитные карточки, которые ему зачем-то всовывали незнакомые люди, или листочки, где были записаны мелкие просьбы: редакторше из издательства требовались стержни для ее «Паркера», сотруднику из Министерства культуры – майка с собачкой Снупи для племянника; вот и сотрудница «Октября», которая случайно проходила мимо, когда он закрывал свой стенд, тоже попросила об одолжении.

Ландау сделал это, повинуясь инстинкту, хотя никакого профессионального обучения не проходил. Просто он понимал, что конверт этот следует держать как можно дальше от тетрадей. Если тетради чем-то грозят, пусть их ничто не связывает с письмом. И наоборот. Он действовал совершенно правильно. Наши самые опытные и эрудированные инструкторы, до тонкости знающие все приемы нашей Службы, ничего другого ему не посоветовали бы.

Только после этого он взял три тетради и освободил их от резинки, все время прислушиваясь, не раздадутся ли в коридоре шаги. Три потрепанные русские тетради, отметил он и, выбрав верхнюю, внимательно осмотрел ее со всех сторон. Картонная обложка со смазанным рисунком, матерчатый корешок истрепан. Двести двадцать четыре страницы низкокачественной бумаги в еле заметную линеечку – в свое время он торговал канцелярскими принадлежностями и немного во всем этом разбирался. Такие тетради можно купить в любом советском писчебумажном магазине примерно за двадцать копеек, при условии, конечно, что вы зашли туда именно в тот день, когда завезли товар, и встали в нужную очередь.

Наконец он открыл тетрадь и уставился на первую страницу.

Она чокнутая, подумал он, пытаясь побороть отвращение.

Она в лапах психа. Бедняжка.

Бессмысленные каракули, нацарапанные пером и тушью немыслимой скорописью, вдоль, поперек, на полях, по диагонали – по уже написанному, словно резолюции. Повсюду дурацкие восклицательные знаки и подчеркивания. Что-то по-русски, что-то по-английски. «Создатель создает создателей», – прочел он по-английски. «Быть. Не быть. Противобыть». А потом дурацкий взрыв французского о войне глупости и о глупости войны и следом рисунок – заграждение из колючей проволоки. Большое спасибо, подумал он и перевернул несколько страниц, покрытых безумными надписями настолько густо, что между ними едва проступала бумага. «Потратив семьдесят лет на разложение народной воли, мы не можем ожидать, что она вдруг воскреснет и спасет нас», – прочел он. Цитата? Мысль, пришедшая ночью? Непонятно. Ссылки на авторов – русских, латинских и европейских. Что-то о Ницше, Кафке и других, о ком он никогда не слышал и кого тем более не читал. Опять о войне, на этот раз по-английски: «Старики объявляют ее, а сражаются молодые, но сегодня сражаются и младенцы, и старики». Перевернув очередную страницу, он не увидел ничего, кроме круглого бурого пятна. Он поднес тетрадь к носу и понюхал. Пиво, подумал он с презрением. Воняет, как на пивоваренном заводе. Неудивительно, что это приятель Барли Блейра. Разворот был испещрен серией истеричных лозунгов.


НАШ ВЕЛИЧАЙШИЙ ПРОГРЕСС – В ОТСТАЛОСТИ!

СОВЕТСКИЙ ПАРАЛИЧ – САМЫЙ ПРОГРЕССИВНЫЙ В МИРЕ!

НАША ОТСТАЛОСТЬ – НАШ ВЕЛИЧАЙШИЙ ВОЕННЫЙ СЕКРЕТ!

ЕСЛИ МЫ САМИ НЕ ЗНАЕМ НАШИХ СОБСТВЕННЫХ НАМЕРЕНИЙ И ВОЗМОЖНОСТЕЙ, ТО КАК МЫ МОЖЕМ ЗНАТЬ ВАШИ?

ИСТИННЫЙ ВРАГ – НАША СОБСТВЕННАЯ НЕКОМПЕТЕНТНОСТЬ!


А на следующей странице – стихи, старательно переписанные бог знает откуда:


Так прихотливо вьется след,

Что в петлях этих смысла нет.

И люди смотрят друг на друга:

На юг ползла змея иль с юга?


Ландау вскочил и сердито шагнул к окну, которое выходило в унылый двор, заваленный неубранным мусором.

«Сукин сын – вот что я подумал, Гарри. Жонглер словами. Длинноволосый, накачавшийся наркотиками, самовлюбленный гений, а она взяла и отдала ему себя целиком, как это делают все они».

На ее счастье, в Москве нет телефонных книг, одни справочники, не то бы он позвонил и выложил ей все, что он об этом думает.

Чтобы подхлестнуть свою злость, он взял вторую тетрадь, послюнявил палец и начал презрительно листать… и натолкнулся на чертежи. И тут на мгновение все словно провалилось куда-то, будто на середине фильма вдруг возник пустой белый экран. Он выругал себя за то, что позволил себе стать импульсивным славянином, вместо того чтобы оставаться хладнокровным англичанином. Потом он снова сел на кровать, но так осторожно, будто на ней лежал кто-то, кого он оскорбил преждевременным осуждением.

Хотя Ландау презирал то, что часто сходит за литературу, его восхищение перед техникой не знало границ. Он был способен целый день смаковать страницу математических формул. И поэтому даже с первого взгляда он почувствовал (как почувствовал при первом взгляде на женщину по имени Катя), что перед ним – настоящее. Пусть и не вычерченные по линейке рейсфедером обычные чертежи, а всего лишь наброски, но они только выигрывали от этого. Нарисованные без чертежных инструментов человеком, который умел мыслить при помощи карандаша. Параболы, конусы, касательные. А между набросками – краткие обозначения, которыми пользуются архитекторы и инженеры, такие термины, например, как «точка прицеливания», и «захват», и «отклонение», и «тяготение», и «траектория». «Кое-что по-английски, Гарри, а кое-что по-русски».

Впрочем, Гарри – не мое настоящее имя.

И все-таки, когда он сравнил эти красиво начертанные слова во второй тетради с дремучими джунглями в первой, то, к своему удивлению, обнаружил несомненное сходство. У него возникло ощущение, что перед ним результат раздвоения личности – дневник, часть которого написал доктор Джекил, а часть – мистер Хайд[1].

Он заглянул в третью тетрадь, где записи были столь же упорядоченны и конкретны; как и вторая, она представляла собой нечто вроде математического журнала с датами, числами и формулами; часто повторялось слово «ошибка», нередко оно подчеркивалось или же выделялось восклицательным знаком. Внезапно Ландау замер, не в силах оторвать взгляд от того, что читал. Уютная неясность технического жаргона вдруг резко оборвалась. Так же, как беспорядочные философствования и наброски с лаконичными подписями. Слова рвались со страницы с недвусмысленной четкостью:

«Американские стратеги могут спать спокойно. Их ночные кошмары не станут явью. Советский рыцарь умирает внутри своей брони. Он второстепенная сила, как и вы, англичане. Он способен начать войну, но не сможет ни продолжить ее, ни выиграть. Поверьте мне».

Читать дальше Ландау не стал. Почтение, смешанное с сильным инстинктом самосохранения, подсказывало ему, что он и так уже слишком далеко забрался в заклятую гробницу фараона. Он сложил все три тетради вместе и стянул их резинкой. «Вот так, – подумал он. – С этой минуты я ни во что не суюсь, а просто выполняю обещанное. То есть отвезу эту рукопись в Англию, мою приемную родину, где ее немедленно получит мистер Бартоломью (он же Барли) Скотт Блейр…»

Барли Блейр, изумленно подумал он, открывая гардероб и вытаскивая алюминиевый чемодан, в котором возил свои образцы. Ну-ну! Мы часто гадали, а не вскормили ли мы в своих рядах шпиона, и вот сейчас тайное стало явным.

Ландау был теперь абсолютно хладнокровен, как он заверил меня. Англичанин вновь взял верх над поляком. «Если это по плечу Барли, то и я смогу, Гарри, так я сказал себе». Так он и мне сказал, когда на короткое время сделал меня своим исповедником. Почему-то я оказываю на людей такое действие. Они ощущают нереализованную часть моей личности и говорят с ней, словно она существует на самом деле.

Положив чемодан на кровать, Ландау отпер замки и вынул два видеозвуковых пособия, которые советские чиновники приказали ему убрать со стенда. Одно – история двадцатого века в рисунках с устным комментарием, который они сочли антисоветским, а другое – справочник «Все о человеческом теле» с соответствующими фотографиями плюс кассета с гимнастическими упражнениями: после жадного созерцания гибкой молодой богини в трико чиновники заявили, что все это – порнография.

Пособие по истории представляло собой роскошный подарочный альбом с большим количеством внутренних карманов для кассет, параллельных текстов, словарных карточек и конспектов. Освободив все карманы, Ландау по очереди примерил к ним тетради, но ни один не подошел по размерам. Тогда он решил из двух карманов сделать один. Вынул из несессера маникюрные ножницы и твердой рукой принялся за работу, высвобождая стальные скрепки, их разделяющие.

«Барли Блейр, – снова подумал он, подцепляя скрепку концом ножниц, – и как это я раньше не догадался! Уж кого-кого можно было заподозрить, но только не тебя». Мистер Бартоломью Скотт Блейр, последний отпрыск «Аберкромби и Блейр», – шпион. Первая скрепка поддалась. Он аккуратно ее вытащил. Барли Блейр, про которого мы говорили, что он не сумеет уговорить богатую лошадь купить у него сена даже ради спасения жизни собственной мамаши в день ее рождения, – шпион. Он начал отгибать вторую скрепку. Кто мог похвастаться только тем, что два года назад на Белградской книжной ярмарке уложил под стол Спайки Моргана – пили одну водку, – а после так прекрасно играл на теноровом саксофоне вместе с оркестром, что аплодировали даже полицейские. Шпион. Шпион-джентльмен. Что ж, вам письмо от вашей дамы – если вспомнить детский стишок.

Ландау взял тетради и попробовал вложить их в образовавшийся новый карман, но и он оказался мал. Придется пожертвовать третьим.

Изображает из себя пьяницу, думал Ландау, все еще размышляя о Барли. Валяет дурака и одурачил нас. Проматывает остатки семейного капитала, все глубже топит старую фирму. О, да! Правда, всякий раз, когда ты прогорал, обязательно находился в Сити солидный банк, который вовремя тебя выручал, э? А то, как ты играешь в шахматы? Да одного этого хватило бы, чтобы открыть Ландау глаза, не будь он таким тупицей! Как может человек, который допился до чертиков, выигрывать в шахматы у всех неплохих игроков, Гарри, если он не опытный шпион?

Три кармана слились в один, и тетрадки кое-как в нем уместились, а сверху сохранилась надпись: «Конспекты».

«Конспекты», – мысленно объяснял Ландау молодому пытливому таможеннику в аэропорту Шереметьево. Конспекты, сынок, как тут и написано. Студенческие конспекты. Тут вот специальный карман для конспектов. А тетрадь, которую ты держишь, – подлинный конспект студента, проходящего курс. Вот почему она здесь, сынок, понимаешь? Это образец. А эти графики, они связаны с…

…с социально-экономическими проблемами, сынок. С демографическими сдвигами. С той демографической статистикой, которой вам, русским, всегда недостает, верно? А вот такое ты когда-нибудь видел? Называется «Все о человеческом теле».

Что могло бы спасти Ландау, а могло бы и не спасти: все зависело от того, насколько въедливый попадется таможенник, а также от того, много ли им известно и с какой ноги они встали в то утро.

Но от долгой ночи впереди и той минуты на рассвете, когда они ворвутся в номер с пистолетами и крикнут: «А ну, Ландау, давай сюда тетради!» – от этой счастливой минуты справочник – не защита. «Тетради? Какие тетради? А-а, эта связка хлама, которую мне всучила вчера вечером на ярмарке какая-то чокнутая русская красотка. Вы найдете их в мусорной корзинке, если только горничная, против обыкновения, ее не опорожнила».

И на этот случай Ландау тоже все подготовил: вынув тетрадки (из кармана пособия по истории), он художественно уложил их в мусорную корзинку – как будто в бешенстве швырнул их туда; кстати, он так и хотел ими распорядиться, когда заглянул в первую. За компанию он бросил туда же оставшиеся проспекты и брошюры и два ненужных прощальных подарка, которые он получил: тоненькую книжку очередного русского поэта и блокнот с жестяным орнаментом на крышке. Чтобы придать картине завершенный вид, он кинул в корзинку дырявые носки, как поступают только богатые иностранцы, – вместо того чтобы бережливо их заштопать.

И снова я волей-неволей восхитился, как позже восхитились мы все, природной изобретательностью Ландау.

В тот вечер Ландау не пошел развлекаться. Он терпеливо сносил привычное заточение в номере московской гостиницы. Из окна он наблюдал, как долгие сумерки сгущаются в темноту и тусклые огни города с неохотой становятся ярче. В маленьком дорожном чайнике он заварил себе чай и съел два мармеладных батончика из жестянки. Он с благодарностью припоминал наиболее приятные свои победы. Грустно улыбался поражениям. Он собирался с силами, чтобы вытерпеть боль и одиночество, и призвал себе на помощь воспоминания тяжелого детства. Он проверил содержимое бумажника, «дипломата» и карманов и вынул все слишком личное, на вопросы о чем ему не хотелось бы отвечать через казенный пустой стол, – страстное письмо от подружки (полученное много лет назад, оно все еще действовало на него возбуждающе) и членскую карточку некоего клуба «Видео по почте». Он было решил «сжечь их, как в кино», но его остановил вид дымового детектора на потолке, хотя он мог поспорить на любую сумму, что тот не работает.

Поэтому он нашел бумажный пакет, разорвал все в мелкие клочки, положил их внутрь и выбросил пакет из окна, проследив, как он смешался во дворе с остальным мусором. А потом лег на кровать и стал следить за шевелением мрака. Порой он испытывал прилив храбрости, а порой такой испуг, что впивался ногтями в ладони, лишь бы не поддаться ему. Раз он даже включил телевизор в надежде увидеть юных гимнасток, которые ему нравились. Но вместо этого перед ним предстал сам король, который в сотый раз объяснял своим ошалевшим детям, что старый порядок был платьем голого короля. И когда из бара «Националя» ему позвонил уже достаточно набравшийся Спайки Морган, Ландау, чтобы скрасить одиночество, трепался с ним, пока старина Спайки не уснул.

Однако всего только раз, в миг наибольшего отчаяния, Ландау пришло в голову: а не заявиться ли в английское посольство, чтобы отправить тетради диппочтой? Но эта минутная слабость взбесила его. «Чтобы я обратился к этим засранцам? – спросил я себя с презрением. К тем, кто отправил моего отца обратно в Польшу? Да я не доверю им даже открытки с видом Эйфелевой башни, Гарри».

И кроме того, это было бы совсем не то, о чем она его просила.

Утром он оделся, как на собственную казнь, в лучший костюм, а в карман рубашки положил фотографию матери.

Именно таким я и вижу Ники Ландау всякий раз, когда заглядываю в его досье и когда принимаю его два раза в год. А он пользуется этими встречами, чтобы заново пережить свой звездный час, прежде чем дать очередную подписку о неразглашении государственной тайны. Я вижу, как он упругой походкой выходит на московскую улицу с металлическим чемоданом в руке, не имея ни малейшего представления о его содержимом, но твердо решив тем не менее рискнуть ради этого своей отважной шкуркой.

А каким он видит меня, если вообще думает обо мне, я и догадываться не хочу. Ханна, которую я любил, но предал, обязательно сказала бы, вспыхивая гневом: «Ты для него – еще один из этих англичан, у кого надежда на лице и безнадежность в сердце». Боюсь, она теперь говорит все, что приходит ей в голову. От ее былой терпимости не осталось и следа.

* * *