"Секретный пилигрим" - читать интересную книгу автора (Ле Карре Джон)

Глава 3

– А теперь, пожалуйста, запомните, – благочестиво призывал Смайли своих молодых слушателей, таким же тоном он мог предложить им перед уходом положить свои деньги в кружку для пожертвований, – что англичанин или, если позволите, англичанка, получившие образование частным образом, – самые что ни на есть отъявленные лицемеры. – Он подождал, пока утихнет смех. – Так было, так есть и так будет до тех пор, пока сохраняется наша позорная система образования. Никто не сможет так, как эти лицемеры, очаровать вас красноречием, скрыть от вас свои чувства, умело замести следы или с большим трудом признаться, что вел себя как дурак. Никто не ведет себя более отважно, когда до смерти напуган, и никто, кроме них, не делает счастливую мину, когда ему жутко плохо. И никто, кроме вашего англичанина или англичанки с открытой натурой из так называемых привилегированных классов, не сможет, ненавидя вас, вам же и польстить больше всех. У него может случиться нервный срыв в 12 баллов по шкале Рихтера, пока он стоит рядом с вами в очереди на автобус, и, пусть даже вы будете его лучшим другом, вы так ничего и не заметите. Поэтому-то некоторые из наших лучших офицеров оказываются худшими. А наши худшие – лучшими. Именно поэтому самым непростым агентом, с которым вам когда-либо придется столкнуться, будете вы сами.

Вне всякого сомнения, Смайли, говоря об этом, подразумевал величайшего среди всех нас обманщика Билла Хейдона. Но мне казалось, он говорил о Бене и еще, пусть это трудно признать, о молодом Неде, а может, и о старом тоже.

Была середина того дня, когда мне не удалось принести в жертву охранника Панды. Вернувшись к себе в квартиру в Баттерси усталым и удрученным, я увидел, что дверь на защелке, а два человека в серых костюмах просматривают бумаги в моем столе.

Когда я вломился, они еле удостоили меня взглядом. Ближним ко мне был Кадровик, а вторым – похожий на сову коротконогий и толстый человек без возраста, в круглых очках, который посмотрел на меня с этаким зловещим сочувствием.

– Когда последний раз ты контактировал со своим другом Кавендишем? – спросил Кадровик, едва взглянув на меня и возвращаясь к моим бумагам.

– Это ваш друг, не так ли? – печально сказал похожий на сову, пока я пытался взять себя в руки. – Бен? Арно? Как вы его зовете?

– Да. Друг. Бен. А в чем дело?

– И когда же ты последний раз с ним общался? – повторил вопрос Кадровик, отодвигая в сторону пачку писем от моей бывшей подружки. – Он звонит тебе? Как вы связываетесь?

– Неделю назад я получил от него открытку. А что?

– Где она?

– Не знаю. Я уничтожил ее. А может, она в столе. Очень прошу, скажите, что, собственно, происходит?

– Уничтожил ее?

– Выбросил.

– “Уничтожил” звучит очень нарочито, не правда ли? Как она выглядела? – сказал Кадровик, выдвигая другой ящик. – Оставайся, где стоишь.

– С одной стороны – фотография девочки, с другой – пара строк от Бена. Да и какая разница, что было на открытке? Пожалуйста, уходите отсюда.

– И что он написал?

– Да ничего. Было написано, что это, мол, мое последнее приобретение. “Дорогой Нед, это моя новая добыча, я так рад, что тебя нет рядом. Целую, Бен”. А теперь убирайтесь!

– Что он хотел этим сказать? – Выдвигается следующий ящик.

– Думаю, был рад, что я не отобью у него девчонку. Это шутка.

– А ты обычно отбиваешь у него женщин?

– У нас нет общих женщин. И никогда не было.

– А что у вас общее?

– Дружба, – зло сказал я. – Что, черт возьми, вы здесь ищете? Думаю, вам лучше немедленно уйти. Обоим.

– Не могу найти, – пожаловался Кадровик своему толстому компаньону, отшвыривая еще пачку моих личных писем. – Никакой открытки. Нед, а ты не врешь?

Похожий на сову не сводил с меня глаз. Он продолжал рассматривать меня с противным состраданием, словно хотел сказать, что всем нам этого не миновать и что ничего не поделаешь.

– Нед, а как открытка была доставлена? – спросил он. Голос его, как и поведение, был вкрадчив и полон сочувствия.

– По почте, как же еще? – грубо ответил я.

– То есть обычной почтой? – грустно предположил очкарик. – А не служебной, например?

– Армейской почтой, – ответил я. – Полевым почтовым отделением. Отправлена из Берлина с британской маркой. Доставлена местным почтальоном.

– Нед, а не помните ли вы случайно номер полевой почты? – спросил, ужасно стесняясь, очкарик. – На штемпеле, я имею в виду.

– По-моему, обыкновенный берлинский номер, – резко ответил я, стараясь сдержать возмущение таким изысканно уважительным отношением. – Кажется, сорок. А почему это так важно? Мне все это уже надоело.

– Но вы сказали, что письмо, во всяком случае, точно было отправлено из Берлина? То есть тогда у вас сложилось именно такое впечатление? Как вам теперь это помнится? Берлинский номер – вы уверены?

– Оно выглядело точно так же, как и все остальные, которые он мне присылал. Я его не рассматривал, – сказал я, и меня снова захлестнул гнев, когда я увидел, как Кадровик вытаскивает следующий ящик и вываливает на стол его содержимое.

– Хорошенькая девочка, Нед? – спросил очкарик с затравленной улыбкой, будто желая извиниться и за Кадровика, и за самого себя.

– Да, обнаженная. Шлюха, скорее всего, с голой задницей. Поэтому я фотографию и выкинул. Из-за моей уборщицы.

– Ах, теперь ты вспомнил! – закричал Кадровик, развернувшись всем корпусом, чтобы посмотреть на меня. – “Я ее выкинул”. Жаль, черт возьми, что ты сразу этого не сказал.

– Не знаю, что и сказать, Рекс, – примирительно сказал очкарик. – Нед, когда вошел, был очень смущен. Да и кто бы на его месте не был? – Его взволнованный взгляд снова остановился на мне. – Вы стажируетесь у наблюдателей, правильно? Монти говорит, что вы неплохо справляетесь. Кстати, а она была цветная? Фотография вашей обнаженной?

– Да.

– Он всегда посылает открытки или иногда письма?

– Только открытки.

– Сколько?

– Три или четыре с тех пор, как он уехал.

– Всегда цветные?

– Не помню. Возможно. Да.

– И всегда девочек?

– По-моему, да.

– Вы ведь на самом деле помните. Конечно же. И всегда голых, я надеюсь?

– Да.

– Где же остальные?

– Вероятно, я выбросил и их.

– Из-за вашей уборщицы?

– Да.

– Чтобы пощадить ее чувства?

– Да!

На этот раз очкарик долго над этим раздумывал.

– Значит, эти вонючие открытки – извините, я никого не хочу обидеть, правда – были у вас чем-то вроде шутки?

– Да, с его стороны.

– А в ответ вы ему ничего не посылали? Пожалуйста, скажите, если посылали. Не смущайтесь. На это нет времени.

– Я не смущаюсь! Я ничего ему не посылал! Да, это было шуткой. И чем дальше, тем более рискованной. Если хотите знать, мне начинало уже немного надоедать, когда пополнение этой коллекции выкладывалось в холле на столе. Да и господину Симпсону тоже. Это наш хозяин. Он предложил мне написать Бену и попросить его больше не присылать их. Он сказал, что иначе дом приобретет дурную репутацию. А теперь пусть кто-нибудь объяснит мне, черт возьми, что происходит?

На этот раз ответил Кадровик.

– Что ж, мы как раз думали, что на этот вопрос ты смог бы нам ответить, – произнес он скорбным голосом. – Бен Кавендиш исчез. Как и его агенты, в некотором смысле. О двух из них написано сегодня утром в “Нойес Дойчланд”. Британская шпионская организация захвачена с поличным. Об этом говорится в последних выпусках лондонских вечерних газет. Его не видели уже три дня. Это господин Смайли. Он хочет с тобой поговорить. Нужно рассказать ему все, что ты знаешь. Абсолютно все. До скорого.

На секунду, наверное, я потерял связь с реальностью, поскольку, когда увидел Смайли снова, он уже стоял в центре ковра, печально глядя вокруг на разгром, который учинили они с Кадровиком.

– У меня на той стороне реки есть дом на Байуотер-стрит, – признался он, словно это было для него тяжким бременем. – Может, отправимся туда, если вы, конечно, не возражаете? Там не очень прибрано, но все же лучше, чем здесь.


* * *

Мы поехали туда на скромном маленьком “Остине” Смайли так медленно, что могло показаться, будто он перевозит инвалида, кем, впрочем, он меня теперь и считал. Наступили сумерки. Отражения белых фонарей моста Альберта плыли на нас по речной поверхности, словно огни старинных карет. Бен, в отчаянии думал я, в чем мы провинились? Бен, что они с тобой сделали?

Байуотер-стрит была забита машинами, и мы припарковались на территории конюшен. Поставить машину на стоянку было для Смайли все равно что ввести судно в док, но он справился с этим, и мы пошли пешком. Я вспоминаю, как невероятно трудно было идти с ним рядом, как шел он – вразвалку и размахивая рукой, словно меня рядом и не было. Я вспоминаю, как он весь подобрался, прежде чем отпереть свою собственную дверь, и как насторожился, когда вошел в холл, будто дом таил в себе опасность для него. И теперь я знаю, что так оно и было. В прихожей стояли бутылки с молоком, накопившиеся за несколько дней, а в гостиной – тарелка с недоеденной отбивной с горошком. Безмолвно вращалась вертушка проигрывателя. И не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что его вызвали срочно – надо полагать, это сделал Кадровик вчера вечером, когда Смайли уплетал свою котлету и слушал музыку.

Чтобы принести содовой для нашего виски, он прошел на кухню. Я последовал за ним. В Смайли было нечто такое, что налагало на тебя ответственность за его одиночество. Повсюду стояли открытые консервные банки, а раковина была завалена грязными тарелками. Пока он смешивал виски с содовой, я начал мыть посуду, поэтому, выудив из-за двери кухонное полотенце, он стал вытирать ее и расставлять по местам.

– Вы с Беном были хорошими товарищами, правда? – спросил он.

– Да, у нас в Сэррате было общее жилье.

– То есть кухня, две спальни, ванная?

– Кухни не было.

– И занимались вы с ним тоже вместе?

– В последний год обучения, когда выбираешь себе напарника и учишься с ним работать.

– Выбираешь? Или выбирают за тебя?

– Сначала выбираешь сам, потом они или одобряют, или забодают.

– И после этого вы и оказались вместе друг с другом на горе и на радость?

– В общем, да.

– Весь последний год? Практически полкурса? День и ночь, так? Просто как семейная жизнь?

Я не мог взять в толк, зачем он выдавливает из меня то, о чем должен был знать.

– И вы все делали вместе? – продолжал он. – Извините, но с тех пор, как обучался я, прошло немало времени. Письменные работы, практические занятия, физическая подготовка, общий беспорядок, общее жилье – фактически вся жизнь.

– Мы вместе посещали поточные лекции и занимались физической подготовкой. Так делается всегда. Для начала подбирают ребят приблизительно одного веса и телосложения. (Несмотря на раздражающую тенденциозность его вопросов, у меня возникло непреодолимое желание поговорить с ним.) А все остальное вытекает из этого вполне естественно.

– Вот как?

– Иногда они разделяли нас – скажем, во время спецзанятий или если считали, что один из нас слишком уж полагается на другого. Но до тех пор, пока все идет на равных, они только рады держать нас вместе.

– И вы во всем были впереди, – с одобрением предположил Смайли, взяв очередную мокрую тарелку. – Вы были лучшей парой. Вы и Бен.

– Просто Бен был лучшим студентом, – сказал я. – Любой бы выиграл, будь он рядом.

– Да, конечно. Что ж, все мы знаем подобных людей. А вы знали друг друга перед тем, как пошли работать в Службу?

– Нет. Но шли параллельно. Ходили в одну школу, но в разные здания. Учились в Оксфорде, но в разных колледжах. Оба занимались языками, но все равно ни разу не встретились. Он недолго служил в армии, я – на флоте. Именно Цирк и свел нас вместе.

Взяв изящную чашку китайского фарфора, он с сомнением заглянул в нее, словно хотел найти что-то, что я упустил. – А вы бы отправили Бена в Берлин?

– Конечно, отправил бы. А почему бы нет?

– Объясните.

– У него превосходный немецкий благодаря матери. Это умница. Способный. Люди делают то, чего он от них хочет. Его отец был на этой ужасной войне.

– Как и ваша мать, насколько я помню, – он имел в виду участие моей матери в голландском Сопротивлении. – А чем он занимался – я говорю об отце Бена? – продолжал Смайли, будто на самом деле не знал этого.

– Он расшифровывал немецкие коды, – сказал я, как Бен, с гордостью. – Он был расшифровщиком. Математиком. По-видимому, гениальным. Он помог организовать двойную перекрестную систему против немцев – он перевербовывал агентов, а потом отправлял обратно. По сравнению с этим моя мать была просто мелкой сошкой.

– И на Бена это произвело впечатление?

– А на кого бы не произвело?

– То есть он об этом говорил? – настаивал Смайли. – Часто? Это многое для него значило? У вас было такое ощущение?

– Он только сказал, что ему надо быть достойным отца. Он сказал, что это будет его компенсацией за то, что его мама – немка.

– Господи, – с грустью произнес Смайли. – Бедняга. Так и сказал? Вы не приукрашиваете?

– Конечно, нет! Он сказал, что в Англии с такой биографией, как у него, ему, чтобы прокормиться, нужно крутиться вдвое быстрее, чем кому-либо другому.

Казалось, что Смайли расстроился по-настоящему.

– Господи, – снова сказал он. – Как несправедливо. А как вы думаете, у него есть выдержка?

И снова он заставил меня задуматься. В нашем возрасте мы на самом деле не понимаем, что на что-то может и не хватить сил.

– Для чего? – спросил я.

– Ну, не знаю. Какая выдержка нужна для того, чтобы вдвое быстрее любого другого бегать по Берлину? Да и нервы, думаю, нужны вдвое толще – всегда в напряжении. А выпить больше и не захмелеть? А уж когда имеешь дело с женщинами – там это всегда непросто.

– Я уверен, что у него есть все, что для этого нужно, – преданно сказал я.

Смайли повесил полотенце на согнутый гвоздь, который выглядел как его личный вклад в оборудование кухни. – А вы оба, вы когда-нибудь говорили о политике? – спросил он, пока мы шли с виски в руках в гостиную.

– Никогда.

– Тогда я уверен, что он в здравом рассудке, – сказал он, грустно рассмеявшись, и я засмеялся тоже.

Жилища, как мне всегда кажется с первого взгляда, обладают либо женскими, либо мужскими чертами, и дом Смайли был, без сомнения, женским: с красивыми занавесками, зеркалами в резных рамах – всюду чувствовались умные женские руки. Я размышлял, жил он с кем-нибудь или нет. Мы сели.

– А по какой причине вы могли бы не послать Бена в Берлин? – возобновил он разговор, глядя с доброй улыбкой поверх стакана.

– Ну, только если бы я сам захотел поехать. Каждому хочется попробовать себя на работе в Берлине. Это передний край.

– Он просто исчез, – объяснил Смайли, откидываясь на спинку кресла и, казалось, закрывая глаза. – Мы ничего от вас не скрываем. Я скажу вам, что нам известно. В прошлый четверг он перешел в Восточный Берлин, чтобы встретиться со своим главным агентом по имени Ганс Зайдль – его фотографию можно увидеть в “Нойес Дойчланд”. Бен впервые встречался с ним лично. Важное событие. Начальник Бена в Берлинском отделении – Хэггарти. Вы знаете Хэггарти?

– Нет.

– Слышали о нем?

– Нет.

– Бен никогда о нем не упоминал в разговоре с вами?

– Нет. Я уже говорил. Я никогда не слышал этого имени.

– Извините. Иногда ответ может меняться в зависимости от контекста, если вы поняли, что я имею в виду.

Я не понял.

– Хэггарти – второй человек в отделении после начальника. Этого вы тоже не знали?

– Нет.

– У Бена есть постоянная подружка?

– Нет, насколько мне известно.

– Случайные?

– Стоило нам с ним пойти на танцы, как они сразу же вешались на него со всех сторон.

– А после танцев?

– Он не хвастался. Он вообще не трепач. Если бы и спал с ними, то не сказал бы. Это не такой человек.

– Мне сказали, что вы с Беном вместе отдыхали. Куда вы ездили?

– В “Туикнем” [6], в “Лордз” [7]. Немного рыбачили. В основном бывали у родителей друг друга.

– Ага.

Я не мог понять, почему меня пугали слова Смайли. Может, я настолько боялся за Бена, что меня пугало все. Мне все больше и больше казалось, что Смайли предположил, что я в чем-то виноват, пусть нам и предстояло еще выяснить, в чем именно. То, как он пересказывал события, напоминало перечень улик.

– Первый – это Уиллис, – сказал он так, словно мы идем по запутанному следу. – Уиллис – глава Берлинского отделения, у Уиллиса рабочая команда. За ним – Хэггарти. Хэггарти – руководитель операции в подчинении у Уиллиса и непосредственный начальник Бена. Хэггарти отвечает за повседневную работу агентуры Зайдля. Эта сеть состоит ровно из двенадцати агентов – или состояла, что будет точнее, – из девяти мужчин и трех женщин, находящихся сейчас под арестом. Чтобы поддерживать нелегальную работу такого количества агентов, которые связываются между собой или по радио, или с помощью тайнописи, необходима базовая команда по меньшей мере с таким же количеством людей, не говоря уже об оценке и распределении информации.

– Я знаю.

– Я в этом уверен, но все-таки позвольте рассказать, – продолжал он все таким же занудным тоном. – Тогда вы мне поможете восполнить все пробелы. Хэггарти – очень сильная личность. Родом из Ольстера. Вне работы – пьющий, шумный и вообще мало приятный. Но на службе ничего такого себе не позволяет. Добросовестный офицер с потрясающей памятью. Вы уверены, что Бен никогда вам о нем не говорил?

– Нет, я уже сказал.

Я не собирался говорить это таким непререкаемым тоном. Очень часто, отрицая что-то, начинаешь сам себе казаться вруном – в этом есть какая-то загадка; и, конечно же, Смайли подсовывал мне именно эту загадку, чтобы выявить то, что было во мне скрыто.

– Да, вы мне уже сказали “нет”, – произнес он со своей привычной любезностью. – И я это слышал. Просто мне подумалось, что я, возможно, оказал на вас давление.

– Нет.

– Хэггарти и Зайдль были друзьями, – продолжал он еще медленнее, если такое вообще было возможно. – И, насколько позволяла их работа, они были близкими друзьями. Зайдль был военнопленным в Англии, Хэггарти – в Германии. В 1944 году, когда Зайдль работал на ферме около Сайренсестера (режим содержания военнопленных уже не был таким строгим), он стал ухаживать за английской девушкой, работавшей там же. Около главных ворот охранники лагеря оставляли ему велосипед с перекинутой через руль армейской шинелью, чтобы Зайдль мог прикрыть свою робу. И когда он к побудке возвращался в свою постель, охранники делали вид, что ничего не замечают. Зайдль навсегда остался благодарен англичанам. Когда родился ребенок, на крестины пришли охранники и друзья-заключенные. Трогательно, правда? Англичане на высоте. Эта история ничего не напоминает?

– Каким образом? Вы ведь говорите о джо!

– Провалившемся джо. Об одном из тех, что были у Бена. Испытания, выпавшие на долю Хэггарти в немецком лагере для военнопленных, таких приятных воспоминаний вызывать не могли. Не важно. В 1948 году, числясь в Контрольной комиссии, Хэггарти подцепил Зайдля в ганноверском баре, завербовал его и отправил в Восточную Германию, в его родной Лейпциг. С тех пор он и был над ним главным. Дружба Хэггарти и Зайдля была ведущим колесом Берлинской станции за последние пятнадцать лет. Ко времени своего ареста на прошлой неделе Зайдль был четвертым человеком в министерстве иностранных дел Восточной Германии. Он был их послом в Гаване. Но вы никогда о нем не слышали? Никто о нем при вас даже не заикался? Ни Бен, ни кто-либо другой?

– Нет, – сказал я таким утомленным тоном, каким только мог.

– Раз в месяц Хэггарти привык ездить в Восточный Берлин и выслушивать Зайдля – в машине ли, на конспиративной квартире, на скамейке в парке – где угодно, это было обычным делом. После того как была воздвигнута Стена, деятельность Службы на время приостановилась, а потом встречи с соблюдением всех мер предосторожности возобновились. Игра состояла в том, чтобы переправиться туда на машине, принадлежащей странам четырехстороннего соглашения, – скажем, на армейском джипе, – ввести замену, выскочить в нужный момент и снова сесть в машину в оговоренном месте. Конечно, это связано с риском. Так оно и было на самом деле, но на практике срабатывало. Если Хэггарти был в отпуске или болел, встречи не происходили. Несколько месяцев назад Главное управление постановило, что Хэггарти должен представить Зайдля своему преемнику. Хэггарти уже достиг пенсионного возраста, Уиллис сидит в Берлине уже столько времени, что все это ему стоит поперек горла, и, кроме того, он знает слишком много секретов, чтобы ходить на прогулки за Занавес. В результате в Берлин отправляется Бен. У Бена безупречная репутация. Чист. Сам Хэггарти беседовал с ним – надо полагать, разговор был исчерпывающим. Уверен, что он не проявил снисходительности. Хэггарти вообще не отличается милосердием, а агентурная сеть из двенадцати человек – дело не такое уж простое: кто на кого работает и почему, кто кого знает в лицо, пути отхода, шифры, связные, клички, метки, радиоаппаратура, почтовые ящики, тайнопись, машины, оклады, дети, дни рождения, жены, любовницы. Многовато, чтобы все сразу да в одну голову.

– Я знаю.

– Это Бен вам сказал, да?

На этот раз я не стал на него кидаться. Твердо решил этого не делать.

– Мы это проходили. Ad infinitum [8], – сказал я.

– Да. Надеюсь, что проходили. Беда только в том, что теория сильно отличается от практики, не так ли? А кто его лучший друг, не считая вас?

– Не знаю. – Я был встревожен неожиданным поворотом. – Вероятно, Джереми.

– А фамилия?

– Голт. Он учился на нашем курсе.

– А из женщин?

– Я же говорил. Какой-то одной не было.

– Хэггарти хотел взять Бена с собой в Восточный Берлин, чтобы самому представить его, – продолжал Смайли. – Пятый этаж не вынес бы этого. Они пытались отвадить Хэггарти от своего агента и не хотели посылать двух человек в эту дыру, где и одного достаточно. Поэтому Хэггарти прошелся с Беном по карте города, где были места встреч, и Бен отправился в Восточный Берлин один. В среду он произвел предварительный осмотр и рекогносцировку местности. В четверг поехал снова, на сей раз на встречу. Поехал легально, в машине Контрольной комиссии марки “Хамбер”. В три часа дня он пересек контрольно-пропускной пункт “Чарли” и в условленном месте незаметно вышел из машины. Его дублер, как и было запланировано, ездил в машине три часа. В восемнадцать десять Бен благополучно сел в автомобиль и в восемнадцать пятьдесят въехал в Западный Берлин. О его возвращении была отметка в журнале на КПП. Он сам себя завез на квартиру. Беспроигрышный вариант побега. Уиллис с Хэггарти ждали его в штаб-квартире, но он не приехал, а позвонил из дома. Он сказал, что встреча прошла, как и было запланировано, но что обратно он не привез ничего, кроме высокой температуры и диких болей в животе. Не могли бы они отложить опрос до утра? С большим сожалением они согласились. И с тех пор не видели его и не слышали. У него был довольно веселый голос, несмотря на недомогание, которое, они решили, произошло на нервной почве. Бен когда-нибудь при вас болел?

– Нет.

– Он сказал, что их общий друг находился в отличной форме, настоящая личность и так далее. Ясно, что по телефону он больше ничего не мог сказать. Его кровать была не тронута, с собой он не взял никаких лишних вещей. Нет доказательств, что он звонил из квартиры. Нет доказательств, что его похитили. И нет доказательств, что его не похитили. Если же он собрался дезертировать, то почему тогда не остался в Восточном Берлине? Если бы его хотели перевербовать и вернуть нам, то не стали бы арестовывать его сеть. А если хотели похитить его, то почему не сделали этого, пока он был по их сторону Стены? Нет никаких серьезных данных, которые свидетельствовали бы о том, что он уехал из Западного Берлина через одно из проверенных окон – поездом, автобаном, самолетом. На отметку в журнале на КПП нельзя полагаться, ведь он, как вы говорите, был обучен. Насколько нам известно, из Берлина он вообще не выезжал. С другой стороны, мы думали, что он мог прийти к вам. Не делайте такого удивленного лица. Ведь вы его друг, правильно? Лучший друг? Ближе и нет никого. Молодой Голт не в счет. Он нам сам так и сказал: “Самым близким приятелем Бена был Нед. Если бы Бену потребовалось к кому-нибудь обратиться, обратился бы к Неду”. Боюсь, что вещественное доказательство это все же подтверждает.

– Какое вещественное доказательство?

Ни многозначительной паузы, ни эффектного изменения тона, никакого предупреждения: просто старина Джордж Смайли в своем извиняющемся репертуаре.

– У него в квартире обнаружено письмо, адресованное вам, – сказал он. – Без даты, лежало в ящике. Скорее каракули, а не письмо. Наверное, он был пьян. Боюсь, это любовное письмо. – И, вручив мне его фотокопию, он налил нам обоим еще виски.


* * *

Возможно, я делаю это для того, чтобы помочь себе отвлечься от неловкой ситуации. Всякий раз, когда эта сцена всплывает в моей памяти, я смотрю на нее глазами Смайли. Я пытаюсь себе представить, как он чувствовал себя в той ситуации.

То, что он видел перед собой, довольно легко обрисовать. Вообразите старательного практиканта, пытающегося выглядеть старше своих лет, курящего трубку и мудро кивающего, мальчишку, изображающего из себя этакого морского волка, который ждет не дождется своих зрелых лет, – вот вам и молодой Нед начала шестидесятых.

А вот вообразить себе его в прошлом было и вполовину не так просто, а поэтому он мог легко менять свои представления обо мне. Цирк, хотя в то время я не мог об этом знать, был на мели, преследуемый бессчетным количеством провалов. Трагичный, по сути, арест агентов Бена был всего лишь последним звеном в цепи разразившихся по миру катастроф. В Северной Японии целая прослушивающая станция Цирка в составе трех человек словно растворилась в воздухе. На Кавказе были неожиданно свернуты наши пути отхода. Мы потеряли агентурную сеть в Венгрии, Чехословакии и Болгарии – и все за какие-то месяцы. А в Вашингтоне наши Американские Братья горланили о том, что не удовлетворены такой ненадежностью, и угрожали навеки порвать особые отношения.

Подобная обстановка становится благодатной почвой для самых чудовищных теорий. Развивается бункерный психоз. Не допускаются ни случайность, ни непредвиденное обстоятельство. А если Цирк и одерживал победу, то только потому, что нам это позволяли противники. Обвинение в связи было обычным делом. В восприятии американцев Цирк холил не одного крота, а целые норы кротов, каждый из которых способствовал ловкому продвижению по служебной лестнице всех остальных. А объединяла их не столько пагубная вера в Маркса – хотя и это было уже достаточно плохо, – сколько этот их ужасный английский гомосексуализм.

Я прочитал письмо Бена. Двадцать строк, без подписи, на белой без водяных знаков бумаге, которой постоянно пользуются в Службе, написанное с одной стороны. Почерк Бена, но вкривь и вкось, ничего не вычеркнуто. Да, скорее всего он был пьян.

Письмо называло меня “Нед, мой любимый”. Оно клало руки Бена на мое лицо и приближало его губы к моим. Оно целовало мои веки, мою шею и, слава богу, на моем фасаде здесь и останавливалось.

В нем не было прилагательных, ничего выдуманного, и от этого оно выглядело еще страшнее. Это не была историческая стилизация, в нем не было стилизации ни под греков, ни под двадцатые годы. Это был свободный крик страстного гомосексуального желания мужчины, которого я знал только как своего хорошего товарища.

Но, когда я прочитал письмо, я понял, что написал его именно настоящий Бен. Бен, сознавшийся в мучениях и чувствах, о которых я никогда и не подозревал, а когда узнал, то принял их за искренние. Может, уже это делало меня виновным, то есть то, что я стал объектом его желания, даже если сознательно его никогда не привлекал и никогда не испытывал ответного желания. Прости, говорилось в его письме, и все. Не думаю, что оно было не окончено. Просто больше сказать ему было нечего.

– Я не знал, – сказал я.

Я вернул Смайли письмо. Он положил его обратно в карман. Глаза его так и сверлили мое лицо.

– Или не знали, что знаете, – предположил он.

– Я не знал, – резко повторил я. – Что вы хотите меня заставить сказать?

Вы должны попытаться осознать высокое положение Смайли и уважение, которое вызывало его имя в любом человеке моего поколения. Он ждал меня. Я запомню на всю жизнь властную силу его терпения. Неожиданно, будто с хлопка в ладоши, начался ливень – так начинается ливень в узких лондонских улочках. Я не удивился бы, если бы Смайли сказал мне, что управляет погодой.

– В Англии ничего не разберешь, – мрачно сказал я, стараясь собраться. Одному богу известно, на что именно я хотел обратить внимание. – Джек Артур не женат, правильно? Вечерами некуда пойти. Пьет с парнями, пока не закроется бар. Дальше – больше. Однако никто не говорит, что Джек Артур – педик. Но, если завтра его задержали бы в постели с двумя поварами, мы сказали бы, что так и думали. Или я бы так сказал. Это несущественно, – продолжал все не о том запинаться я, двигаясь на ощупь, но не находя пути. Я понимал, что вообще не возражать – значит возражать слишком, но все равно продолжал протестовать.

– А где, по крайней мере, было найдено письмо? – спросил я, пытаясь вновь овладеть ситуацией.

– В ящике его стола. Мне казалось, что я говорил.

– В пустом ящике?

– Это имеет значение?

– Да, имеет! Если оно валялось среди старых бумаг – это одно. Если оно было положено туда, чтобы его нашли ваши люди, – это другое. Может, его заставили написать.

– О, я уверен, что его заставили, – сказал Смайли. – Вопрос только в том, что именно его заставило. Вы знали, что он был настолько одинок? Если в его жизни никого, кроме вас, не было, я бы подумал, что все это могло быть вполне вероятным.

– Почему же тогда это не показалось вероятным Кадровику? – сказал я, снова возмутившись. – Господи, они поджаривали нас достаточно долго, прежде чем утвердить. Все вынюхивали о наших друзьях, родственниках, учителях и наставниках. Им известно о Бене значительно больше, чем мне.

– Почему бы нам не признать, что Кадровик потерпел неудачу? Он человек, это Англия, а мы – одна братия. Давайте-ка снова начнем с Бена, который пропал. С Бена, который вам написал. Никто, кроме вас, не был ему близок. Во всяком случае, никто из вам известных. Ведь могло быть множество людей, о которых вы не знали, но это не ваша вина. Насколько нам известно, не было никого. Мы это установили. Не так ли?

– Так!

– Что ж, прекрасно, тогда давайте поговорим о том, что вы знали. Ну как?

Так или иначе, он спустил меня на землю, и мы проговорили до рассвета. Мы еще долго говорили после того, как кончился дождь и стали появляться звезды. Вернее, говорил я – Смайли слушал так, как умеет только он, полузакрыв глаза и уткнув подбородок в шею. Я думал, что рассказываю ему все, что знаю. Может, и он думал, что я говорю ему все, хотя сомневаюсь в этом, поскольку он намного лучше меня разбирался в степенях самообмана, что является средством нашего выживания. Зазвонил телефон. Он послушал, пробормотал: “Спасибо” – и повесил трубку.

– Бена все еще нет и никаких намеков, – сказал он. – Вы все еще единственный ключ к разгадке. – Я не помню, чтобы он делал какие-либо записи, и по сей день не знаю, был ли включен магнитофон. Сомневаюсь. Он ненавидел технику, и, кроме того, его память была намного надежнее.

Я говорил о Бене, но также рассказывал и о себе, чего от меня и хотел Смайли: я – как объяснение поступков Бена. Я снова описал параллельный ход нашей жизни. Как я завидовал, что у него такой герой-отец, – я, у которого не было отца и нечего было вспоминать. Я не скрывал нашего с Беном радостного удивления, когда мы начали понимать, как много у нас общего. Нет, нет, снова повторил я, я не знал ни об одной женщине – за исключением его матери, которая уже умерла. И я верил себе, убежден, что верил.

В детстве, рассказывал я Смайли, я часто думал, а нет ли где-нибудь на земле другого меня, этакого тайного двойника с такими же игрушками, одеждой, мыслями, что и у меня, и даже с такими же родителями. Возможно, я прочитал какую-то книгу, в основе которой лежала такая история. Я был единственным ребенком. Как и Бен. Я все это рассказывал Смайли, потому что решил напрямую выложить ему все мои мысли и воспоминания по мере того, как они ко мне приходили, даже если в его глазах они меня чем-то порочили. Я знаю только, что сознательно ничего от него не скрывал, пусть даже считал это потенциально губительным для себя. Так или иначе Смайли убедил меня, что это последнее, что я должен сделать для Бена. Бессознательно – что ж, это совершенно другое дело. Кто знает, что скрывает человек, даже от самого себя, когда говорит правду, чтобы остаться в живых?

Я рассказал ему о нашей с Беном первой встрече – в спецучилище Цирка в Ламбете, куда были созваны только что отобранные абитуриенты. До тех пор никто из нас раньше не встречался друг с другом. Если уж на то пошло, мы и с Цирком особо не контактировали, за исключением вербовщика, отдела кадров и комиссии по собеседованию. Некоторые из нас весьма смутно представляли себе, в какую организацию мы вступили. В конечном счете всех нас просветят – друг о друге и о нашем предназначении, и, как персонажи романа об иностранном легионе, мы собрались в приемной – каждый со своими тайными надеждами и тайными причинами прихода сюда, каждый с приготовленной заранее сумкой, в которой лежало одинаковое количество рубашек и трусов, помеченных тушью личным номером, как того требовали напечатанные на простой бумаге инструкции. У меня был девятый номер, у Бена – десятый. Когда я вошел в приемную, передо мной были двое: Бен и коренастый шотландец по имени Джимми. Я кивнул Джимми, но с Беном мы моментально друг друга признали – не по школе или университету, а как люди, которые мало чем отличаются друг от друга и внешностью, и темпераментом.

– Входит третий убийца, – сказал он, поздоровавшись со мной за руку. Момент, чтобы цитировать Шекспира, был выбран, казалось, в удивительно неподходящее время. – Я – Бен, это – Джимми. По-видимому, фамилий у нас больше нет. Джимми оставил свою в Абердине.

Итак, я тоже поздоровался с Джимми за руку и сел на лавку рядом с Беном, чтобы посмотреть, кто следующий войдет в дверь.

– Один к пяти, что у него усы, один к десяти, что борода, и один к тридцати, что на нем зеленые носки, – сказал Бен.

– И длинный плащ.

Я рассказал Смайли об учебных тренировках в неизвестных городах, когда нам приходилось придумать легенду, выйти на контакт и выдержать арест и допрос. Я дал ему почувствовать, в какой мере эти подвиги зависели от нашей дружбы, как укрепили ее наши первые совместные прыжки с парашютом или ночное ориентирование с компасом в гористых районах Шотландии, выискивание никому не принадлежащих абонентских ящиков в богом забытых городках внутри страны или высадка на берег с подводной лодки.

Я описал ему, как иногда начальство подкидывало отцу Бена туманный намек, чтобы подчеркнуть, как гордятся они тем, что у них учится его сын. Я рассказывал ему о наших выходных, о том, как мы ездили раз к моей матери в Глостершир, раз – к его отцу в Шропшир и веселились при мысли о том, что смогли бы их сосватать, ведь оба они овдовели. Но шансы на это были ничтожными, поскольку мать моя была англичанкой до мозга костей с целой кучей сестер, племянников и племянниц, которые, все как один, выглядели как на портретах Брейгеля, в то время как отец Бена превратился в книжного червя, единственной сохранившейся страстью которого был Бах.

– И Бен преклонялся перед ним, – сказал Смайли, который продолжал бить в одну точку.

– Да. Он обожал мать, но она умерла. Отец стал для него в некотором роде иконой, на которую он молился.

И я вспоминаю, что, к моему стыду, умышленно обошел слово “любить”, поскольку его употребил Бен, описывая свои чувства ко мне.

Я рассказал ему о том, что Бен пил, хотя думаю, что они об этом знали. Что обычно Бен пил мало, а иногда и совсем не пил, пока не подходил какой-нибудь вечер – скажем, в четверг, когда уже начинали вырисовываться выходные, – и он с ненасытностью выпивал – виски, водку – глоток за Бена, глоток за Арно. Потом, шатаясь, добирался до постели, вполне безобидный, не в силах произнести ни слова. И что на следующее утро он выглядел как после двухнедельного отдыха в санатории.

– И на самом деле, кроме вас, у него никого не было? – задумался Смайли. – Бедняга, какое мучение справляться одному с таким очарованием.

Я предавался воспоминаниям, я размышлял, я рассказывал ему все, что только приходило мне в голову, но я знал, что он все еще ждал, чтобы я рассказал ему то, что держал при себе, если, конечно, нам удалось бы выяснить, что именно это было. Сознательно ли я что-то утаивал? Могу вам ответить точно так же, как впоследствии ответил сам себе: я не знал, что я знаю. Для того, чтобы выудить мой секрет из темного закоулка, мне понадобилось допрашивать самого себя еще целые сутки. В четыре утра он заставил меня поехать домой и немного поспать. Я должен был находиться у телефона и никуда не отлучаться, не предупредив об этом Кадровика.

– Естественно, за вашей квартирой будут наблюдать, – предупредил он меня, пока мы ждали такси. – Но не надо принимать это на свой счет, хорошо? Представьте себе, что вы в свободном плавании, и, если заштормит, в очень немногих портах вы будете чувствовать себя в безопасности. А в списке таких “портов” ваша квартира у Бена могла бы высоко котироваться. Предположим, что у него, кроме отца, больше никого нет. Но ведь он к нему не пойдет, правильно? Ему будет стыдно. Ему захочется к вам. Поэтому за вашей квартирой будут наблюдать. Это естественно.

– Понимаю, – сказал я, и меня снова захлестнула волна отвращения.

– В конце концов, у него, по-видимому, нет ни одного ровесника, которого он любил бы больше вас.

– Хорошо. Я понимаю, – повторил я.

– С другой стороны, он, конечно, не дурак, поэтому и сам поймет ход наших размышлений. И едва ли предположит, что вы смогли бы спрятать его в своей келье, не предупредив нас. Ну как, вы не сделаете этого, правда?

– Нет. Я не смог бы.

– Это он также поймет, если у него есть хоть немного здравого смысла, и путь к вам будет для него заказан. Все же он мог бы зайти к вам, чтобы обратиться за советом или попросить, скажем, помощи. Или выпить. Это маловероятно, но и это предположение мы не можем игнорировать. Вы наверняка его самый близкий друг. Ближе всех остальных. Или есть кто другой?

Мне очень хотелось, чтобы он перестал так разговаривать. До сих пор он вел себя крайне деликатно, избегая темы любви, в которой мне объяснился Бен. И вдруг, казалось, он преисполнился решимости снова разбередить эту рану.

– Конечно же, он мог, кроме вас, написать кому-то еще, – гипотетически заметил он. – Мужчинам или женщинам – или и тем и другим. Это не так уж маловероятно. Бывают моменты, когда на человека находит такое отчаяние, что он объясняется в любви всякого рода людям. Если человек знает, что умирает, или замышляет что-то отчаянное. Разница здесь только в том, что письма были бы отправлены. Но не можем же мы обойти дружков Бена с расспросами, не получили ли они недавно от него какое-нибудь жаркое письмецо, – это было бы неосторожно. Кроме того, с кого начать? Вот вопрос. Вам придется поставить себя на место Бена.

Умышленно ли он посеял во мне семя самопознания? Впоследствии я в этом уверился. Помню, как тревожно и проницательно смотрел он на меня, провожая до такси. Помню, как, обернувшись, когда мы заворачивали за угол, я увидел его коренастую фигуру посередине улицы и как до этого, всмотревшись в меня, он вбил последние слова мне в голову: “Вам придется поставить себя на место Бена”.


* * *

Я попал в водоворот. День начался ранним утром на Саут-Одли-стрит и продолжился, с ничтожным перерывом на сон, знакомством с обезьяной Панды и письмом Бена. Остальное доделали кофе Смайли и осознание того, что я – в плену чрезвычайных обстоятельств. Но, клянусь, имя Стефани все еще не возникло тогда у меня даже в самом отдаленном уголке сознания. Стефани пока еще не существовала. Уверен, что никого я не забывал с таким усердием.

В квартире мои периодически возникающие приступы отвращения к страсти Бена сменились тревогой за его безопасность. В гостиной я театрально уставился на диван, на котором он так часто лежал, вытянувшись после долгого дня ламбетских занятий на улице: “Придавлю-ка я здесь, старина, если не возражаешь. Все веселей, чем ночью дома. Пусть Арно спит дома. Бен поспит здесь”. В кухне я дотронулся до старой железной плиты, где жарил ему в полночь яичницу: “Боже всемогущий, Нед, и это называется плитой? Похоже скорее на орудие, с которым мы проиграли Крымскую войну”.

Не сразу после того, как я выключил ночник, я вспомнил его голос, раздающийся из-за тонкой перегородки, когда он забрасывал меня одной бредовой идеей за другой – на жаргоне, которым мы пользовались, на нашем с ним языке.

– Знаешь, что нам следует сделать с братом Насером?

– Нет, Бен.

– Отдать ему Израиль. А знаешь, что нам надо сделать с евреями?

– Нет, Бен.

– Отдать им Египет.

– Почему, Бен?

– Людей может удовлетворить только то, что им не принадлежит. Знаешь историю, как скорпион и лягушка переплывали Нил?

– Знаю. А теперь заткнись и спи.

Историю эту мне он все же рассказал, но на примере из реалий Сэррата. Агенту-скорпиону необходимо войти в контакт со своей командой на противоположном берегу. Лягушка – двойной агент – делает вид, что хочет купить легенду скорпиона, потом выдает ее своим казначеям.

А утром он ушел, оставив лишь записку в одну строчку: “Увидимся в нашей тюрьме для несовершеннолетних” – так он называл Сэррат. “С любовью, Бен”.

Говорили ли мы тогда о Стефани? Нет. О Стефани мы говорили движением, взглядом, а не с глазу на глаз и не в переписке. Стефани была мимолетным видением и одновременно загадкой, слишком восхитительной, чтобы ее разгадывать. Поэтому, вероятно, я и не думал о ней. Или еще не думал. Не отдавая себе отчета. Не было драматического момента, когда вдруг наступило бы прозрение и я выскочил бы из ванны с криком “Стефани!”. Этого не было по той простой причине, которую я пытаюсь вам объяснить; где-то на ничейной земле, между сознанием и инстинктом самосохранения, Стефани плыла, как мифическое создание, существующее только тогда, когда ее признавали. Насколько я помню, мысль о ней впервые вернулась ко мне, когда я приводил в порядок квартиру после набега Кадровика. Наткнувшись на свой прошлогодний дневник, я стал его листать, думая о том, что в жизни событий гораздо больше, чем мы запоминаем. И, дойдя до июня, я обнаружил линию, перечеркивающую по диагонали две недели в середине месяца с аккуратно написанной рядом цифрой “8”, означающей Лагерь 8 в Северном Аргайлле, где мы занимались общей военной подготовкой. И я стал думать – а может, просто чувствовать – да, конечно, Стефани.

И отсюда, не испытав внезапного Архимедова прозрения, я стал вспоминать, как мы ехали ночью по залитым лунным светом дорогам Северной Шотландии: Бен за рулем открытого родстера “Триумф”, а я рядом, болтая без перерыва, чтобы не дать ему заснуть, поскольку мы оба находились в счастливо-измученном состоянии после того, как неделю делали вид, что в горах Албании поднимаем на борьбу партизанскую армию. А июньский ветер обвевал наши лица.

Остальные ехали в Лондон на сэрратском автобусе. Но у нас с Беном был родстер “Триумф”, принадлежащий Стефани, ведь Стеф была молодчиной, Стеф была бескорыстной. Стеф вела его всю дорогу от Обана до Глазго, чтобы Бен мог попользоваться им неделю и вернуть, когда курс возобновится. Именно так вспомнилась мне Стефани – в точности так, как она предстала передо мной в машине, – бесплотный, дразнящий образ, наша с ним женщина – женщина Бена.

– Итак, кто же или что же такое Стефани? Или, как всегда, ответом мне станет громкое молчание? – спросил я его, открывая “бардачок” в тщетной попытке найти следы ее присутствия.

Громкое молчание длилось мгновение.

– Стефани – это свет для безбожников и образец для добродетельных, – серьезно ответил он. И потом более неодобрительно: – Стефани представляет немецкую часть семьи. – Он и сам был больше по немецкой линии, любил говорить он в более кислом настроении. Он говорил, что Стеф была со стороны Арно.

– Она хорошенькая? – спросил я.

– Не будь вульгарным.

– Красивая?

– Не так вульгарно, но еще не тепло.

– Тогда какая же она?

– Она – совершенство. Она лучится. Она бесподобна.

– Значит, красива?

– Да нет, деревенщина. Изысканна. Sans pareil [9]. Умна так, что и не снилось никакому Кадровику.

– А кроме этого, что она для тебя? Кроме того, что она немчура и хозяйка этой машины?

– Она седьмая вода на киселе моей матери. После войны она приехала к нам жить в Шропшир, и мы вместе выросли.

– Значит, она твоего возраста?

– Если вечность можно измерить, то да.

– Как бы названная сестра.

– Была несколько лет. Мы вместе носились как сумасшедшие, собирали на рассвете грибы, трогали пипки друг у друга. Потом я отправился в школу-интернат, а она вернулась в Мюнхен, чтобы продолжать быть немчурой. Конец детской идиллии – и назад к папочке в Англию.

Так вежливо он не говорил ни об одной женщине, ни о себе.

– А теперь?

Я испугался, что он снова отключился, но в конце концов он мне ответил:

– Теперь все не так весело. Она пошла в художественную школу, подцепила какого-то психа-художника и стала жить в доме, полученном в приданое, на Западных островах Шотландии.

– А почему же тогда все не так весело? Ты не нравишься ее художнику?

– Ему уже никто не нравится. Он застрелился. По неизвестным причинам. Оставил записку в местном совете, в которой извинялся за эту неприятность. Никакой записки для Стеф. Они не были женаты, что еще больше сбило с толку.

– А теперь? – снова спросил его я.

– Она все еще живет там.

– На острове?

– Да.

– В особняке, полученном в приданое?

– Да.

– Одна?

– Большую часть времени.

– То есть ты ездишь туда и встречаешься с ней?

– Да, встречаюсь с ней. Значит, полагаю, и езжу тоже. Да, именно так: я езжу и встречаюсь с ней.

– Это серьезно?

– Все, что касается Стеф, серьезно по-крупному.

– Чем она занимается, когда ты не с ней?

– Надо думать, тем же, чем когда я с ней. Рисует. Разговаривает с птичками. Читает. Музицирует. Читает. Музицирует. Рисует. Думает. Читает. Дает мне свою машину. Хочешь еще что-нибудь узнать о моих делах?

На мгновение мы стали друг другу чужими, пока Бен снова не смягчился.

– А знаешь что, Нед? Женись-ка на ней.

– На Стефани?

– На ком же еще, идиот! Если подумать, чертовски хорошая мысль. Предлагаю собраться и обсудить ее. Ты женишься на Стеф, Стеф выйдет замуж за тебя, а я буду приезжать, жить с вами и ловить в озере рыбу.

Вопрос мой был порожден чудовищной, заслуживающей наказания наивностью.

– Почему же тебе самому не жениться на ней? – спросил я.

Неужели только теперь, стоя в своей квартире и глядя, как рассвет медленно скользит по стенам, я получил ответ? Уставившись на перечеркнутые страницы прошлогоднего июня и передернувшись, вспоминая его ужасное письмо?

Или ответ этот был дан мне уже в машине молчанием Бена, пока мы мчались в шотландской ночи? Неужели уже тогда я знал: Бен говорил мне, что никогда не женится ни на одной женщине?

Неужели по этой причине я изгнал Стефани из своего сознания, так глубоко запрятав ее, что даже Смайли, несмотря на все его хитроумные подкопы, не удалось ее эксгумировать?

Посмотрел ли я на Бена, когда задал ему этот фатальный вопрос? Смотрел ли я на него, когда он не ответил и продолжал молчать? Или же я умышленно не смотрел на него вовсе? К тому времени я привык к его молчанию, поэтому, возможно, напрасно прождав, я в наказание замкнулся в себе.

Но я точно знаю, что Бен так и не ответил на мой вопрос, и никто из нас о Стефани больше не вспоминал.


* * *

Стефани – женщина его мечты, думал я, продолжая изучать свой дневник. На своем острове. Женщина, которая любила его. Но должна выйти замуж за меня.

Женщина, которая имела привкус смерти, в чем герои Бена, казалось, всегда нуждались.

Вечная Стефани, свет для безбожников, лучится, бесподобна, немка Стефани, его образцовая названная сестра – возможно, и мать тоже, – машущая ему со своей башни, предлагающая ему убежище от отца.

“Вам придется поставить себя на место Бена”, – сказал Смайли.

Однако даже сейчас, держа в руках открытый дневник, я не позволил себе неуловимые моменты откровения. Во мне формировалась идея. Постепенно она превратилась в возможность. И только позже, когда мое состояние физической и психологической осады стало меня донимать, идея превратилась в убеждение и, наконец, в цель.

И вот настало утро. Я обработал пылесосом квартиру. Вытер пыль и навел глянец. Я поразмыслил над своим гневом. Бесстрастно, как вы понимаете. Снова открыл стол, вынул свои оскверненные личные бумаги и сжег в камине все то, что посчитал окончательно запятнанным вторжением Смайли и Кадровика: письма от Мейбл, призывы моего бывшего репетитора “заняться чем-нибудь повеселее”, чем примитивная исследовательская работа в военном ведомстве.

Я делал все это как бы своей оболочкой, в то время как остальное “я” боролось против правильного, нравственного, честного хода действий.

Бен, друг мой.

Бен, след которого взяли собаки.

Бен в мучениях, и одному богу известно, что еще ждет его.

Стефани.

Я долго сидел в ванне, потом лег на кровать, глядя в зеркало на комоде, поскольку в зеркало мне была видна улица. Я видел двух человек, которых принял за людей Монти, одетых в спецодежду и тоскливо копающихся в мусоросборнике. Смайли сказал, что я не должен принимать их на свой счет. В конце концов, им всего лишь надо было надеть на Бена наручники.


* * *

Десять часов того же длинного утра. Я решительно встаю к одной створке заднего окна, глядя вниз на убогий двор, воняющий креозотом, с сарайчиком, где когда-то была уборная, и сколоченной из досок калиткой, ведущей на грязную улицу. В конце концов, Монти не так уж безупречен.

Западные острова, сказал Бен. Полученный в приданое особнячок на Западных островах.

Но какой именно из островов? И как фамилия Стефани? Единственно верной догадкой было то, что, если она происходит с немецкой стороны семьи Бена и жила в Мюнхене и поскольку немецкие родственники Бена были знатными, она, скорее всего, титулована.

Я позвонил Кадровику. Я мог позвонить и Смайли, но решил, что безопаснее будет наврать Кадровику. Он узнал мой голос, прежде чем я смог сформулировать, зачем звоню.

– Какие-нибудь новости? – спросил он.

– Боюсь, что нет. Я хочу выйти на часок. Это можно?

– Куда?

– Да есть кое-какие дела. Купить поесть. И что-нибудь почитать. Думал еще заскочить в библиотеку.

Кадровик был знаменит своим неодобрительным молчанием.

– Возвращайся к одиннадцати. Позвони, как только вернешься.

Довольный своей хладнокровной игрой, я вышел через переднюю дверь, купил газету и хлеб. При помощи магазинных витрин я проверил, есть ли “хвост”. Убедился, что никто меня не ведет. Я пошел в публичную библиотеку и в справочном отделе взял старый том “Кто есть кто” и изодранный “Готский альманах”. Я не стал раздумывать, чтобы ответить себе на вопрос, кому в Баттерси могло понадобиться до такой степени зачитать “Готский альманах”. Сначала открыл “Кто есть кто”, найдя там отца Бена, который имел дворянское звание и целый иконостас орденов: “1936 года рождения, женат на графине Ильзе Арно Лотринген, сын – Бенджамин Арно”. Я переключился на “Альманах” и нашел семью Арно Лотрингенов. Она занимала три страницы, но я сразу же отыскал дальнюю родственницу по имени Стефани. Я смело спросил у библиотекарши, есть ли у нее телефонная книга Западных островов Шотландии. У нее не было, но она разрешила мне воспользоваться своим телефоном, чтобы позвонить в справочную, – это было очень удачно, так как я не сомневался в том, что мой телефон прослушивается. Без четверти одиннадцать я был уже у телефона в своей квартире и таким же спокойным, как и раньше, тоном разговаривал с Кадровиком.

– Где ты был? – спросил он.

– В газетном киоске. И в булочной.

– А в библиотеку ходил?

– В библиотеку? А, да. Ходил.

– И что, скажи на милость, ты там взял?

– Да, в общем, ничего. По некоторым причинам, мне оказалось трудно в данный момент на чем-нибудь остановиться. Что мне делать теперь?

В ожидании того, что он скажет, я думал, не слишком ли многословный дал ему ответ, но решил, что сойдет.

– Жди давай. Как и мы.

– Может, мне прийти в штаб-квартиру?

– Поскольку ты ждешь, то можешь с тем же успехом заниматься этим у себя.

– Если хотите, могу вернуться к Монти.

Возможно, благодаря моему сверхбогатому воображению, но мне казалось, что я вижу Смайли, стоящего рядом с ним и подсказывающего ему, как мне отвечать.

– Жди, где сидишь, – грубо ответил он.

Я ждал, но как – одному богу известно. Я делал вид, что читаю. Сгущая краски, я написал Кадровику высокопарное прошение об отставке. Разорвал его на кусочки и сжег. Я смотрел телевизор, а вечером лежал на кровати, наблюдая в зеркало за сменой караула Монти и думал о Стефани, потом о Бене и снова о Стефани, которая теперь крепко засела в моем воображении, всегда недосягаемая, одетая в белое, безукоризненная Стефани, защитница Бена. Позвольте вам напомнить, что я был молод и в том, что касается женщин, был не так опытен, как вам могло бы показаться, если вы слышали, как я о них рассказывал. Адам во мне был скорее ребенком, чем бойцом.

Я прождал до десяти, потом незаметно проскользнул вниз, прихватив бутылку вина для господина Симпсона и его жены, посидел с ними за стаканчиком перед телевизором. Потом отвел господина Симпсона в сторонку.

– Крис, – сказал я, – я понимаю, что это глупо, но меня преследует одна ревнивая дама, и мне бы хотелось выйти через заднюю дверь. Вы бы не разрешили мне выйти через вашу кухню?

Час спустя я был в ночном поезде на Глазго. Я досконально выполнил все правила конспирации и был уверен, что за мной не следят. Все же на Центральном вокзале Глазго я из предосторожности поскучал в буфете над чашкой чаю, выискивая возможных шпиков. В качестве следующей меры предосторожности, прежде чем сесть в кампбеллтаунский автобус до Уэст-Лох-Тарберта, я взял в Хеленсбурге такси, которое перевезло меня на другой берег Клайда. В те дни паром до Западных островов ходил три раза в неделю, кроме короткого летнего сезона. Но судьба ко мне благоволила: лодка ждала и отчалила, как только я в нее сел, поэтому днем мы миновали Джуру, зашли в порт Аскайг и снова в сумерках северного неба взяли курс в открытое море. К тому времени нас было всего трое пассажиров внизу: пожилая пара и я, и, когда я поднялся на палубу, чтобы отвязаться от их расспросов, первый помощник капитана начал радостно задавать мне свои: не каникулы ли у меня? Может, тогда я доктор? Женат ли? Однако я чувствовал себя как рыба в воде. С той самой секунды, как я вышел в море, я начал понимать каждого и все мне, казалось, стало по плечу. Да, с возбуждением подумал я, глядя на приближающиеся огромные утесы и улыбаясь крикам чаек, да, вот где Бен нашел укрытие! Вот где его вагнеровские демоны обретут свободу!

Вы должны понять и постараться простить мою незрелую в те дни чувствительность ко всем формам нордической абстракции. Что двигало Беном, доискивался я. Мифический остров – как будто из Оссиана! – в вихре туч, бурное море со жрицей в одиноком замке – я не мог от этого оторваться. То был самый пик моего периода романтизма, и душа моя была отдана Стефани прежде, чем я увидел ее.

Особняк находился на другом конце острова, как сказали мне в магазине, и лучше попросить, чтобы молодой Фергус довез меня туда на своем джипе. Оказалось, что молодому Фергусу все семьдесят. Мы проехали сквозь железные ворота-развалюхи. Я заплатил молодому Фергусу и позвонил в звонок. Дверь отворилась – на меня глядела прекрасная женщина.

Она была высока и стройна. Если было правдой то, что она моя ровесница – а так оно и было, – от нее исходила такая сила власти, на приобретение которой у меня ушла бы еще целая жизнь. На ней вместо белого был надет испачканный краской темно-синий рабочий халат. В одной руке она держала мастихин и, когда я заговорил, подняла руку ко лбу и тыльной стороной откинула выбившуюся прядь волос. Потом, опустив руку, она стояла, еще долго слушая меня после того, как я кончил говорить, и вслушивалась в отзвук моих слов, сравнивая их с образом мужчины или мальчика, который стоял перед ней. Но самую странную деталь этого мига мне труднее всего передать. Дело в том, что Стефани оказалась настолько близка тому образу, который существовал в моем воображении, что это противоречило здравому смыслу. Ее бледность, неподкупно-правдивый вид, внутренняя сила вкупе с какой-то трогательной хрупкостью так точно совпадали с тем, что я ожидал увидеть, что, натолкнись я на нее где-то в другом месте, я бы сразу понял – это Стефани.

– Меня зовут Нед, – сказал я, глядя прямо в ее глаза. – Я друг Бена. И его коллега. Я один. Никто не знает, что я здесь.

Я хотел было продолжать. У меня в голове была заготовлена эффектная речь типа: “Пожалуйста, скажите ему, что бы он ни сделал, я – с ним”. Но твердость ее взгляда остановила меня.

– А какое имеет значение, что кто-то знает, что вы здесь, а кто-то нет? – спросила она. Она говорила без акцента, но с немецким ритмом, чуть запинаясь перед открытыми гласными. – Он не прячется. Кто, кроме вас, ищет его? Да и зачем ему прятаться?

– Я понял, что у него могут быть некоторые неприятности, – сказал я, проходя за ней в дом.

Большая комната была наполовину мастерской, а другая половина была приспособлена под жилую комнату. Большая часть мебели была покрыта чехлами. На столе стояла не убранная после еды посуда: две кружки и две тарелки с остатками еды.

– Что за неприятности? – спросила она.

– Это касается его работы в Берлине. Я решил, что он, вероятно, говорил вам об этом.

– Он ничего мне не говорил. Он никогда не говорил со мной о своей работе. Наверное, он знает, что меня это не интересует.

– Можно ли узнать, о чем он говорит?

Она обдумала это.

– Нет, – и затем, вроде бы смягчившись: – Теперь он вообще со мной не разговаривает. Похоже, он стал траппистом [10]. А почему бы и нет? Иногда он смотрит, как я рисую, иногда ловит рыбу, иногда мы что-нибудь едим, иногда выпиваем немного белого вина. Он довольно много спит.

– Как давно он здесь?

Она пожала плечами.

– Дня три.

– Приехал прямо из Берлина?

– Приплыл на лодке. Поскольку он ничего не рассказывает, это все, что я знаю.

– Он исчез, – сказал я. – За ним охотятся. Они решили, что он мог появиться у меня. Не думаю, чтобы они о вас знали.

Она снова слушала меня, слушала сначала мои слова, потом мое молчание. Казалось, ее ничто не смущало, она была как вслушивающееся животное. Вспомнив о самоубийстве ее возлюбленного, я подумал, что все выпавшие на ее долю переживания делают ее такой: для мелких беспокойств она была недосягаема.

– Они, – повторила она с удивлением. – Кто это – они! Что такого особенного можно узнать обо мне?

– Бен занимался секретной работой, – сказал я.

– Бен?

– Как и его отец, – сказал я. – Он безумно гордился тем, что идет по стопам отца.

Она была поражена и взволнованна.

– Зачем? На кого? Секретная работа? Что за дурак!

– На английскую разведку. Он находился в Берлине, был атташе у военного советника, но его настоящей работой была разведка.

– Бен? – сказала она, и на ее лице отразились отвращение и неверие. – Зачем ему вся эта ложь? Бен?

– Боюсь, вы правы. Но это был его долг.

– Как ужасно.

Ее мольберт стоял ко мне обратной стороной. Встав перед ним, она начала смешивать краски.

– Мне бы с ним только поговорить, – сказал я, но она сделала вид, что слишком поглощена своими красками и не слышит меня.

Задняя сторона дома выходила в парк, за которым виднелись сгорбленные от ветра сосны. За соснами лежало озеро, окруженное маленькими розовато-лиловыми холмами. На дальнем берегу я различил рыбака, стоящего на развалившейся пристани. Он ловил рыбу, но не забрасывал удочку. Не знаю, как долго я разглядывал его, но достаточно долго для того, чтобы понять, что это Бен и что ловить рыбу ему абсолютно неинтересно. Я распахнул стеклянные двери и вышел в сад. Я шел по пристани на цыпочках, а холодный ветер рябил озерную воду. На Бене был надет слишком широкий твидовый пиджак. Я догадался, что он принадлежал ее покойному возлюбленному. И шляпа, зеленая фетровая шляпа, которая, как и все шляпы, на Бене выглядела так, словно была сделана специально для него. Он не обернулся, хотя должен был почувствовать мои шаги. Я встал рядом.

– Единственное, что ты сможешь поймать таким образом, – так это воспаление легких, понял, немецкая задница? – сказал я.

Он смотрел в другую сторону, поэтому я остался стоять рядом с ним, глядя, как и он, на воду и чувствуя толчок его плеча, когда шатающаяся пристань небрежно натолкнула нас друг на друга. Я видел, как темнела вода, а небо за горами становилось серым. Несколько раз я видел, как красный поплавок тонет в маслянистой поверхности. Но если рыба и клевала, Бен и пальцем не шевелил, чтобы поводить ее или намотать катушку. Я увидел, как в доме зажегся свет, и представил Стефани за мольбертом, добавляющую еще мазок и поднимающую руку ко лбу. Холодно. Надвигалась ночь, но Бен не шевелился. Мы вступили друг с другом в состязание, как во время наших занятий по физической подготовке. Я наступал, Бен не сдавался. Но только один из нас мог поставить на своем. Я не собирался уступать, пока он не признает меня, даже если бы мне потребовалось простоять тут всю ночь, весь завтрашний день и даже если бы я умер голодной смертью.

Взошел месяц, появились звезды. Ветер улегся, и над почерневшим болотом появилась серебряная дымка. А мы все еще стояли и ждали, что кто-то из нас сдастся. Я было уже заснул стоя, как услышал жужжание катушки, увидел, что из воды поднимается поплавок и за ним голая, поблескивающая в свете луны леска. Я не пошевелился и ничего не сказал. Я подождал, пока он намотает всю леску и прицепит крючок. Я дал ему повернуться ко мне, что он вынужден был сделать, ведь, чтобы сойти с пристани, ему нужно было пройти мимо меня.

Мы стояли лицом к лицу в свете луны. Бен смотрел вниз, размышляя, по-видимому, как переступить через мои ноги. Взгляд его поднялся до моего лица, но в его выражении ничто не изменилось. Его застывшее лицо так и оставалось каменным. И если оно хоть что-то выражало, то только злость.

– Что ж, – сказал он. – Входит третий убийца.

На этот раз никто из нас не засмеялся.


* * *

Она, видимо, почувствовала наше приближение и ретировалась. Я услышал, как в другом конце дома играет музыка. Дойдя до большой комнаты, Бен направился к лестнице, но я схватил его за руку.

– Тебе придется все рассказать мне, – сказал я. – Никто мне лучше тебя никогда не расскажет. Я нарушил устав, чтобы сюда добраться. Тебе придется рассказать мне, что произошло с агентурой.

К холлу вела длинная прихожая, окна в ней были закрыты ставнями, а диваны покрыты чехлами. Было холодно, Бен еще не снял пиджака, а я пальто. Я открыл ставни и впустил лунный свет, инстинктивно почувствовав, что более яркий свет помешает ему. Недалеко от нас звучала музыка. Кажется, это был Григ. Я точно не знал. Бен говорил без раскаяния. Он достаточно исповедовался самому себе, денно и нощно, я был уверен в этом. Он говорил безжизненным тоном, словно рассказывая о несчастье, которое, он знал, никто не сможет понять, если не испытает сам, а музыка звучала чуть тише его голоса. Он сам себе не был нужен. Блистательный герой отказался от жизненных притязаний. Может, он уже начал уставать от своей вины. Он не был многословен. Думаю, ему хотелось, чтобы я ушел.

– Хэггарти – дерьмо, – сказал он. – Мирового масштаба. Вор, пьяница и где-то насильник. Единственным его оправданием была сеть Зайдля. Штаб-квартира пыталась выманить его оттуда и отдать Зайдля новым людям. Я был первым таким новым человеком. Хэггарти решил наказать меня за то, что я получил его сеть.

Он рассказал об умышленных оскорблениях, следовавших одно за другим ночных дежурствах и дежурствах в выходные, враждебных отзывах, направленных в Управление тем, кто поддерживал Хэггарти.

– Сначала он ничего не хотел говорить об агентуре. Потом в Управлении на него наорали, и он все мне рассказал. Про все пятнадцать лет. Малейшие детали их жизни, даже о джо, которые погибли при исполнении служебного долга. Он посылал мне целые штабеля папок, все помеченные и с перекрестной ссылкой. Прочитай то, запомни это. Кто она? А он кто? Запиши этот адрес, это имя, эти клички, те обозначения. Пути отхода. Место и время повторных встреч. Опознавательные коды и другие меры предосторожности для работы с радиопередатчиком. Потом он устраивал мне проверку. Брал меня в секретную комнату, сажал против себя через стол и начинал. “Ты еще не готов. Мы не можем тебя заслать, пока ты не будешь знать свое дело. Оставайся-ка лучше на выходные и покопайся еще. В понедельник я тебя проверю снова”. Агентурная сеть была его жизнью. Он хотел, чтобы я почувствовал свою непригодность. Я это почувствовал и действительно стал непригодным.

Но Управление не уступило запугиваниям Хэггарти, не уступил и Бен. “Я поставил себя в положение экзаменующегося”, – сказал он.

По мере того как приближался день первой встречи с Зайдлем, Бен составил себе систему мнемоники и акронимов, которая позволила бы ему охватить всю пятнадцатилетнюю работу сети. Просиживая день и ночь в своей комнате, он составил целую картотеку, сделал чертежи коммуникаций и выдумал способы запоминания псевдонимов, кличек, домашних адресов и мест работы агентов, субагентов, связных и сотрудников. Потом он перенес свои сведения на простые открытки, используя только одну сторону. На другой стороне он в одну строчку написал название: “почтовые ящики”, “заработные платы”, “конспиративные квартиры”. Каждый вечер, прежде чем возвратиться к себе на квартиру или растянуться на койке в медпункте Станции, он играл сам с собой, проверяя память, положив сначала открытки на стол лицевой стороной вниз, а затем сравнивая то, что он помнит, с написанным на обороте.

– Я мало спал, но это со мной бывало и раньше, – сказал он. – Главный день приближался, и я совсем перестал спать. Всю ночь я проводил в зубрежке, а потом ложился в кровать, уставившись в потолок. Вставая, я не мог ничего вспомнить. Этакий паралич. Я шел к себе в комнату, садился за стол, подперев голову руками, и начинал задавать себе вопросы. “Если агент Маргарет-тире-два думает, что попал под наблюдение, каким образом и с кем он должен вступить в контакт и что потом должно сделать лицо, с которым вступили в контакт?” В ответ – полная пустота. Вошел Хэггарти и спросил, как я себя чувствую, я ответил: “Прекрасно”. Надо отдать ему должное, он на самом деле желал мне добра. Я думал, что он запулит мне парочку каверзных вопросов, и собирался было уже послать его к черту. Но он только сказал: “Komm gut Heim” [11] – и похлопал меня по плечу. Я положил открытки в карман. Не спрашивай почему. Я боялся провала. Поэтому мы все и делаем, не так ли? Я боялся провала и ненавидел Хэггарти, а Хэггарти устроил мне пытку. Я мог найти сотни две других причин, чтобы взять открытки, но ни одна из них мне особо не помогла. Возможно, это был мой способ совершить самоубийство. Мне почти что понравилась эта идея. Я их взял и отправился через границу. Мы поехали в лимузине со специально открытым верхом. Я сел сзади, а мой двойник был спрятан под сиденьем. Фрицам, конечно, не разрешалось нас досматривать. И все равно поменяться местами с двойником на крутом повороте – чертовски малоприятная игра. Пришлось почти что выкатиться из машины. Зайдль снабдил меня велосипедом. Он верит в велосипеды. Когда он был в Англии военнопленным, охранники давали ему покататься.

Смайли уже рассказывал мне эту историю, но я позволил Бену снова мне ее рассказать.

– Карточки лежали у меня в кармане пиджака, – продолжал он. – Во внутреннем кармане. День в Берлине стоял невыносимо жаркий. Думаю, что я расстегнул пиджак, когда ехал на велосипеде. Не знаю. Когда я пытаюсь вспомнить, иногда мне кажется, что я расстегнул его, иногда – что нет. Вот что происходит с твоей памятью, если насмерть ее загнать. Она выдает тебе все варианты. Я поехал на встречу рано, проверил машины, в общем, обычная хреновина, вошел. К тому времени я все вспомнил. То, что карточки находились при мне, сработало. Они мне не требовались. Зайдль был прекрасен. Я был великолепен. Мы сделали свое дело, я его опросил, дал ему немного денег – по всем правилам Сэррата. Я поехал обратно к месту, где меня должны были подхватить, бросил велик, нырнул в машину и, как только мы переехали в Западный Берлин, обнаружил, что открытки мои пропали. Мне не хватало в кармане их тяжести, их давления или чего-то еще. Я запаниковал, хотя я паникую всегда. Это мое обычное состояние. Такой уж я есть. Но на сей раз это уже была настоящая истерика. Я попросил, чтобы меня отвезли домой, позвонил по номеру Зайдля, предназначенному для экстренных случаев. Никто не ответил. Позвонил его связной – женщине по имени Лотта. Никого. Взял такси, доехал до Темпельхофа, незаметно выбрался из страны, приехал сюда.

Вдруг осталась только музыка Стефани. Бен кончил свою историю. Сначала я даже не понял, что это все, что с ним больше ничего не произошло. Глядя на него, я ждал продолжения. По крайней мере, я ожидал похищения – дикие люди из восточногерманской тайной полиции набрасываются на него с заднего сиденья машины, лишают чувств, прижимая к лицу маску с хлороформом, обыскивают все карманы. Только постепенно до меня дошла потрясающая банальность рассказанного: агентурную сеть можно потерять так же легко, как связку ключей, чековую книжку или носовой платок. Я жаждал чего-то более значительного, но это все, что он мог мне предложить.

– И где же ты их посеял? – задал я глупый вопрос. Я мог таким же образом говорить с ребенком, который потерял свои школьные тетрадки, но Бену было все равно, гордости у него уже не осталось.

– Открытки? – сказал он. – Может, когда ехал на велосипеде. Может, когда выкатывался из машины. Может, когда садился обратно. У велика есть противоугонная цепь, которая закрепляется вокруг колеса. Мне пришлось нагнуться, когда я застегивал ее и снимал. Может, в это время. Так теряют все, что угодно. И пока не найдешь, неизвестно, где потерял. Это выясняется только потом. Но “потом” и не было.

– Как ты думаешь, за тобой следили?

– Не знаю. Просто не знаю.

Я хотел спросить его, когда он написал мне то любовное письмо, но не собрался с духом. Кроме того, мне казалось, что я знал. Это было в один из его запоев, когда Хэггарти вконец заездил его и Бен был в отчаянии. А больше всего мне хотелось бы услышать от него, что он вообще его не писал. Мне хотелось повернуть часовые стрелки вспять, чтобы все стало так, как было неделю назад. Но простые вопросы умерли вместе с простыми ответами. Оба наших детства кончились навсегда.

Должно быть, они окружили дом и, уж конечно, не звонили в дверь. Монти, вероятно, стоял снаружи у окна, когда я открыл ставни, чтобы впустить лунный свет, потому что, когда ему потребовалось, он просто шагнул в комнату со смущенным, но решительным видом.

– Как же ты все хорошо сделал, Нед, – утешительно сказал он. – Тебя только выдала библиотекарша. Ты очень понравился этой милой даме. Думаю, она бы приехала с нами, если бы мы ее взяли.

За ним вошел Скордено, а из другой двери появился Смайли с тем самым виноватым видом, который часто сопутствует его наиболее жестоким поступкам. И я без особого удивления понял, что сделал все в точности, как он того хотел. Я поставил себя на место Бена и привел их к своему другу; Бен тоже не очень удивился. Вероятно, ему стало легче. Монти и Скордено подошли к нему с двух сторон, но Бен продолжал сидеть среди чехлов, и его твидовый пиджак висел на нем, как накидка. Скордено похлопал его по плечу; затем Монти и Скордено нагнулись и ловко, как два мебельных грузчика, бережно поставили его на ноги. Когда я стал уверять Бена, что выдал его, сам того не зная, тот покачал головой, давая понять, что это не важно. Смайли отступил в сторону, чтобы дать им пройти. Его близорукие глаза неотрывно и вопрошающе смотрели на меня.

– Мы организовали специальный рейс, – сказал он.

– Я не поеду, – ответил я.

Я отвернулся от него, а когда вновь взглянул, его уже не было. Я услышал шум отъезжающего джипа. Я двинулся на звуки музыки через пустой зал и вошел в кабинет, заваленный книгами, журналами и, как оказалось, разложенной на полу рукописью романа. Она сидела боком в глубоком кресле. На ней был домашний халат, и ее бледно-золотистые волосы свободно лежали на плечах. Она была босиком и не подняла головы, когда я вошел. Она говорила со мной, словно знала меня всю свою жизнь, что в некотором смысле было правдой, поскольку я был так похож на Бена. Она выключила музыку.

– Вы были его любовником? – спросила она.

– Нет. Он хотел, чтобы я им стал. Теперь я это понимаю.

Она улыбнулась.

– А я хотела, чтобы он стал моим любовником, но это тоже было невозможно, правда? – сказала она.

– Кажется, правда.

– У вас были женщины, Нед?

– Нет.

– А у Бена?

– Не знаю. Думаю, он пытался. Наверное, что-то не получилось.

Она глубоко дышала, и по ее щекам текли слезы. Она поднялась, зажмурив глаза, и как слепая, протянула ко мне руки, чтобы я обнял ее. Она прижалась ко мне своим телом, уткнулась головой в плечо, задрожала и зарыдала. Я обнял ее, но она оттолкнула меня и повела к дивану.

– Кто заставил его стать одним из вас? – спросила она.

– Никто. Он выбрал сам. Ему хотелось подражать своему отцу.

– А это выбор?

– В каком-то роде.

– И вы тоже, вы тоже доброволец?

– Да.

– А кому подражаете вы?

– Никому.

– Такая жизнь была не для Бена. И нечего им было приходить от него в такой восторг. Он обладал большим даром убеждения.

– Я знаю.

– А вы? Они нужны вам, чтобы сделать из вас мужчину?

– Это то, что придется делать.

– Делать из вас мужчину?

– Делать работу. Все равно что опорожнять мусорные ящики или производить уборку в больницах. Кто-то должен это делать. Нельзя притворяться, что этого нет.

– О, думаю, что можно. – Она взяла мою руку и крепко сжала пальцы. – Мы делаем вид, что многих вещей не существует. Или притворяемся, что какие-то вещи важнее других. Это позволяет нам выжить. Нельзя победить лжецов, говоря им неправду. Вы останетесь здесь ночевать?

– Мне придется вернуться. Я не Бен. Я – это я. Я его друг.

– Я хочу вам сказать одну вещь. Можно? С реальностью играть очень опасно. Запомните?


* * *

Я не запомнил нашего прощания, думаю, оно было слишком болезненным, и моя память его просто отбросила. Все, что я помню теперь, – это то, что мне нужно было успеть на паром. Джип меня не ждал, поэтому я пошел пешком. Я помню соль ее слез и запах ее волос, помню, как я спешил, преодолевая ночной ветер, помню черные, клубящиеся вокруг луны тучи, глухие удары моря, когда я шагал по берегу скалистой бухты. Помню мыс и маленький, словно обрубленный, освещенный пароходик, готовый вот-вот отчалить. И я помню, что всю поездку простоял в носовой части палубы и что Смайли всю последнюю часть поездки был рядом со мной. К тому времени он, должно быть, уже выслушал всю историю Бена и поднялся на палубу, чтобы молча меня утешить.

Больше я Бена не видел – его держали подальше от меня, после того как мы сошли на берег, – но, когда я услышал, что его уволили из Службы, я написал Стефани, чтобы узнать у нее, где он находится теперь. Мое письмо вернулось с пометкой “адресат выбыл”.

Мне хотелось бы суметь рассказать вам, что не Бен стал причиной развала агентурной сети, поскольку Билл Хейдон предал ее задолго до этого. Более того, эта сеть в первую очередь была организована для нас восточными немцами или русскими, чтобы занять нас и снабжать дезинформацией. Но боюсь, что правда кроется совсем не здесь, поскольку в те дни допуск у Хейдона был ограничен его Отделом и по служебным делам ему не нужно было ездить в Берлин. Смайли даже спросил Билла после его поимки, не приложил ли он к этому руку, но Билл только рассмеялся.

– Я не один год хотел зацепить эту сеть, – ответил он. – А когда услышал, что произошло, то вознамерился было послать молодому Кавендишу букет цветов, но, думаю, это было бы небезопасно.

Встреться я с Беном сегодня, я мог бы лишь сказать ему, что если бы он тогда не похерил сеть, то пару лет спустя это сделал бы за него Хейдон. Стефани я мог бы лишь сказать, что она в некотором роде оказалась права, но тогда прав оказался и я, и слова ее навсегда остались в моей памяти даже после того, как я перестал считать ее кладезем мудрости. Пусть я так и не понял, кем она была – хоть и принадлежала, как оно и было на самом деле, более к тайне Бена, чем к моей собственной, – ее голос тем не менее стал первым голосом сирены, который я услышал, голосом, который предупреждал, что миссия моя двусмысленна. Иногда я задумываюсь, чем я был для нее, но боюсь, что слишком хорошо это знаю: таким же, как Бен, неопытным в жизни юнцом, преодолевающим слабость демонстрацией силы и находящим убежище в замкнутом мире.


* * *

Недавно я снова съездил в Берлин. Это случилось через несколько недель после того, как было объявлено, что Стена свое отжила. Мне нужно было закончить кое-какие старые дела, и Кадровик рад был оплатить мой проезд. Так вышло, что официально я никогда там не работал, но часто бывал там наездами, а для нас, старых борцов “ледяного фронта”, каждый приезд в Берлин был как возвращение к источнику. И вот в один пасмурный день я очутился возле небольшого мрачного ограждения, величественно названного Стеной Неизвестных, ставшей мемориалом в память о тех, кто был убит в шестидесятых годах при попытке к бегству, многие из которых не обладали даром предвидения, чтобы сообщить заранее свои имена. Я стоял в группе робких восточных немцев, в большинстве своем женщин, и заметил, что они изучают надписи на крестах: неизвестный, убит такого-то числа 1965 года. Они искали ключ к разгадке, подгоняя даты к тому немногому, что знали сами.

И у меня вдруг возникло отвратительное чувство, что они, возможно, искали одного из агентов Бена, который в одиннадцатом часу сделал рывок за свободой и потерпел неудачу. И чувство это стало еще более запутанным, когда я подумал, что не мы, западные союзники, а сама Восточная Германия пыталась подорвать свое существование.

Мемориала теперь не существует. Может, ему отведут уголок в каком-нибудь музее, не сомневаюсь. Когда Стену снесли – разбили на куски, продали, – вместе с ней снесли и мемориал, что кажется мне подходящим комментарием по поводу непостоянства человеческой верности.