"Тургенев" - читать интересную книгу автора (Лебедев Юрий Владимирович)ДетствоЗамужество стало для Варвары Петровны еще одним драматическим испытанием, не только не сгладившим, но усугубившим в ее характере припадки самовластья и крепостнической вседозволенности. С первых месяцев совместной жизни с Сергеем Николаевичем Тургеневым она поняла, что муж ее не любил, что брак их был и останется простой коммерческой сделкой. На первых порах Варвара Петровна хотела завоевать симпатии услужливым вниманием и усиленными ласками, пыталась сделать жизнь супруга приятной, легкой и роскошной. Но молодой поручик оставался равнодушным и непроницаемым. Холодом веяло на Варвару Петровну от его светлого «русалочьего» взгляда. В полку, среди товарищей, Сергей Николаевич сделался не только предметом тайной зависти, но и ядовитых насмешек, поводом для которых явился его странный брак. Гордый и обидчивый, он замкнулся, ушел в себя, затаил к жене и близким недоброжелательные чувства. Претензии Варвары Петровны его раздражали, заботы ее казались назойливыми. Оставался последний шанс привязать мужа к семье. В 1816 году у Тургеневых появился на свет первенец — Николай, а затем в памятной книжке своей Варвара Петровна записала: «1818 года, 28 октября, в понедельник, родился сын Иван, роста 12 вершков, в Орле, в своем доме, в 12 часов утра». Однако с рождением третьего сына, Сергея, к несчастьям Варвары Петровны как нелюбимой жены добавились страдания материнские. У ребенка с раннего возраста начались припадки эпилепсии, он мучился и мучил окружающих вплоть до самой смерти в шестнадцатилетнем возрасте. Какой-то рок витал над лутовиновской усадьбой и мстил за грехи отцов, дедов и прадедов. А во искупление этих грехов послал он в гнездо Лутовиновых странного, ни на кого из них не похожего ребенка. С раннего возраста очень беспокоил Варвару Петровну ее Ваничка. И добр, и ласков, и смышлен, но уж очень прост и правдив до бесхитростности: что на уме, то и на языке. Нанесла как-то в Спасское визит светлейшая княгиня Голенищева-Кутузова-Смоленская, почтенная дама в преклонном возрасте, внешности весьма экзотической. Подвели детей, представили. Николай и Сергей, как воспитанные мальчики, скромно приложились к ручке и отошли в сторону. А Ваничка уставился на княгиню широко открытыми глазами, остолбенел и вдруг заявил во всеуслышание: «Ты очень похожа на... обезьяну!» Больно высекла своего любимца матушка за эту странную откровенность, но порка не произвела желаемого воздействия. Особенно настораживало Варвару Петровну в Ваничкиной правдивости отсутствие обычного в ребяческом возрасте упрямства. Не из упрямства, не назло он так делает — а по какому-то врожденному желанию, по какой-то неосознанной потребности быть искренним во всем. Недели не прошло, явился в дом Тургеневых баснописец, поэт Иван Иванович Дмитриев. Ваничка, как самый способный в семье мальчик, знал наизусть некоторые из его басен. По просьбе родителей он встал на середину залы и громко, выразительно прочел одну из них. Старый писатель растаял от умиления. А Ваничка подошел к Ивану Ивановичу, простодушно и доверчиво посмотрел ему в глаза и заявил: «Твои басни хороши, а Ивана Андреевича Крылова — гораздо лучше». «Мать так рассердилась, — рассказывал впоследствии Иван Сергеевич, — что высекла меня и этим закрепила во мне воспоминание о свидании и знакомстве, первом по времени, — с русским писателем». Справедливости ради следует сказать, что родители заботились о воспитании мальчиков. В 1821 году Сергей Николаевич бросил военную службу и вышел в отставку в чине полковника. Тургеневы оставили Орел и перебрались на постоянное жительство в Спасское-Лутовиново. Когда Тургеневу было четыре года, семейство предприняло первое заграничное путешествие на собственных лошадях с фургоном. Путь лежал через Берлин, Дрезден, Карлсбад, Цюрих и Берн на Париж. У Тургенева от этого путешествия остались смутные воспоминания: застрял в памяти лишь один случай, едва не кончившийся для него трагически. В Берне посещали зоопарк и, в частности, знаменитую «яму», где жили медведи. Любознательный и впечатлительный мальчик так увлекся наблюдением за ними, что переполз через барьер и юркнул головой вниз, к ужасу публики. Спасла ребенка ловкость отца, успевшего схватить его за ногу. В Париже Тургеневы жили полгода, посещали театры и музыкальные концерты, рассматривали живописные коллекции всемирно известного Лувра. При семействе находился целый штат слуг и даже свой домашний доктор Андрей Евстафьевич Берс, отец жены Л. Н. Толстого Софьи Андреевны. Во время путешествия Сергей Николаевич специально заезжал в Швейцарию, чтобы подыскать детям хороших гувернеров. Уже в детском возрасте Тургенев свободно говорил на трех европейских языках и читал классиков немецкой, английской и французской литературы в оригинале. К этому времени совершилось в его жизни важное событие — открытие и освоение старой дедовской библиотеки. Тургенев сам рассказал об этом в одном из писем к студенческим друзьям М. А. Бакунину и А. П. Ефремову: «У нас в деревне был (прежде, теперь сгорел) огромный дом. Нам, детям, казался он тогда целым городом. В нашей части (в нашей комнате) стояли запыленные шкафы домашней работы черной краски с стеклянными дверцами: там хранились груды книг 70-х годов, в темно-бурых переплетах, кверху ногами, боком, плашмя, связанных бечевками, покрытых пылью и вонявших мышами. Мне было лет 8 или 9. Я сговорился с одним из наших людей, молодым человеком, даже стихоплетом, порыться в заветных шкафах. Дело было ночью; мы взломали замок, и я, став на его плечи, исцарапавши себе руки до крови, достал две громады: одну он тотчас унес к себе — а я другую спрятал под лестницу и с биением сердца ожидал утра. На мою долю досталась «Книга эмблем» и т. д., тиснения 80-х годов, претолстейшая: на каждой странице были нарисованы 6 эмблем, а напротив изъяснения на четырех языках. Целый день я перелистывал мою книжищу и лег спать с целым миром смутных образов в голове. Я позабыл многие эмблемы; помню, например: «Рыкающий лев» — знаменует великую силу; «Арап, едущий на единороге» — знаменует коварный умысл (почему?) и прочее. Досталось же мне ночью! единороги, арапы, цари, солнцы, пирамиды, мечи, змеи вихрем крутились в моей бедной головушке; я сам попадал в эмблемы, сам «знаменовал» — освещался солнцем, повергался в мрак, сидел на дереве, сидел в яме, сидел в облаках, сидел на колокольне и со всем моим сидением, лежанием, беганием и стоянием чуть не схватил горячки. Человек пришел меня будить, а я чуть-чуть его не спросил: «Ты что за эмблема?» Верным другом тургеневского детства оказался упоминаемый в письме дворовый человек Леонтий Серебряков, знаток и ценитель русского языка, доморощенный актер и поэт. Ему досталась во время ночного набега на спасскую библиотеку «Россиада» Хераскова. С этой «Россиады» все и началось. Серебряков оказался непредусмотренным родителями, тайным воспитателем восьмилетнего мальчика. Именно он привил ему любовь к русскому языку, к поэтическому слову и родной литературе. Вот как рассказал Тургенев о счастливейшей поре своего детства в повести «Пунин и Бабурин»: «Невозможно передать чувство, которое я испытывал, когда, улучив удобную минуту, он внезапно, словно сказочный пустынник или добрый дух, появлялся передо мною с увесистой книгой под мышкой и, украдкой кивая длинным кривым пальцем и таинственно подмигивая, указывал головой, бровями, плечами, всем телом на глубь и глушь сада, куда никто не мог проникнуть за нами и где невозможно было нас отыскать! И вот удалось нам уйти незамеченными; вот мы благополучно достигли одного из наших тайных местечек; вот мы сидим уже рядком, вот уже и книга медленно раскрывается, издавая резкий, для меня тогда неизъяснимо приятный запах плесени и старья! С каким трепетом, с каким волнением немотствующего ожидания гляжу я в лицо, в губы Пунина — в эти губы, из которых вот-вот польется сладостная речь! Раздаются наконец первые звуки чтения! Все вокруг исчезает... нет, не исчезает, а становится далеким, заволакивается дымкой, оставляя за собою одно лишь впечатление чего-то дружелюбного и покровительственного! Эти деревья, эти зеленые листья, эти высокие травы заслоняют, укрывают нас от всего остального мира; никто не знает, где мы, что мы — а с нами поэзия, мы проникаемся, мы упиваемся ею, у нас происходит важное, великое, тайное дело... Пунин преимущественно придерживался стихов — звонких, многошумных стихов: душу свою он готов был положить за них! Он не читал, он выкрикивал их торжественно, заливчато, закатисто, в нос, как опьянелый, как исступленный, как Пифия! И еще вот какая за ним водилась привычка: сперва прожужжит стих тихо, вполголоса, как бы бормоча... Это он называл читать начерно; потом уже грянет тот же самый стих набело и вдруг вскочит, поднимет руки — не то молитвенно, не то повелительно... Таким образом мы прошли с ним не только Ломоносова, Сумарокова и Кантемира (чем старее были стихи, тем больше они приходились Пунину по вкусу), даже «Россиаду» Хераскова! И, правду говоря, она-то, эта самая «Россиада», меня в особенности восхитила... «Да, — говаривал, бывало, Пунин, значительно кивая головою, — Херасков — тот спуску не дает. Иной раз такой выдвинет стишок — просто зашибет... Только держись!.. Ты его постигнуть желаешь, а он уж — вон где — и трубит, трубит, аки кимвалон! Зато уж и имя ему дано — одно слово: Херррасков!!» Другим приятелем Тургенева оказался дворовый мальчик Ваня Кубышкин. С ним барчук любил играть в укромных уголках сада и часто убегал тайком в село Спасское, чтобы полюбоваться деревенским праздником и послушать пение крестьянских девушек в праздничных хороводах. Лежа на животе в зарослях густого орешника между садом и деревней, мальчики часами наблюдали за событиями на деревенской улице, прислушиваясь к словам полюбившихся песен, запоминая их мелодии. Музыкальный слух у Ванички Тургенева был изумительный. Пройдет много лет, и Тургенев, плененный искусством Полины Виардо в итальянской опере, все-таки останется верен народным мотивам. В рассказе «Певцы» из «Записок охотника» пению рядчика с фиоритурами и украшениями, напоминающими искусство итальянских певцов, он предпочтет русскую протяжную мелодию Якова «Не одна во поле дороженька пролегала»: «Он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая степь раскрывалась перед вами, уходя в бесконечную даль». В спасском доме Варвара Петровна содержала не только многочисленную прислугу, но и детей обедневших Дворян. Маленький Тургенев был окружен целым «семейством» сверстников. Дети качались на качелях, играли в волан, в русскую лапту, ездили со взрослыми на охоту и рыбную ловлю. В дождливые дни Варвара Петровна усаживала ребятишек в зале за большой круглый стол, играла с ними в карты, но чаще всего устраивала коллективное чтение — по очереди — русских и французских книг. Николай быстро утомлялся, начинал шуметь до строгих окриков матери, болезненный Сережа сидел с отсутствующим лицом, а Ваничка слушал, затаив дыхание, завороженный чудесной игрой воображения. Лишь грубоватые шалости Николая выводили его из забытья. Когда же матушка предлагала детям заняться рассказами — об интересном случае в жизни, о самом ярком впечатлении дня — Ваничка преображался. Резвый и живой мальчуган очень любил смешить окружающих, разыгрывая довольно искусно разные сцены. Порой играли в буриме: на клочках бумаги писали рифмованные слова и по готовым рифмам сочиняли стихи. Николай был туговат по части художественных вымыслов, а Иван неистощим на самые курьезные импровизации, вызывающие всеобщее веселье. При этом старший брат хмурился и пренебрежительно называл Ваничку «сочинителем». «Нас было трое братьев, — вспоминал Тургенев. — Из них у меня и у старшего брата было воображение довольно сильное, у младшего меньше. У нас существовала, как сейчас помню, игра. Был целый архипелаг островов. Я даже помню имена. У каждого из нас было по острову. Я был королем на одном из них, другой брат — великим герцогом и пр. Острова вели между собою войны. Происходили битвы, одерживались победы. Раз мне пришлось, помню, писать историю островов и я написал вот такую толстую тетрадь. Когда я начал читать ее братьям, то в тех местах, где я дополнял историю воображением, братья меня останавливали: «Нет, нет, не так!» Затем я должен был нанести эти острова на карту и до сих пор помню форму этих островов. После я не раз спрашивал брата, кто сочинил эту игру, этих королей и прочее. Он не знал. Сам я тоже не знал, кому это пришло в голову. Точно все это с неба свалилось готовым, как предание, создалось помимо нашей воли». Братья дружили, хотя по детской резвости часто задирали друг друга, причем шутки Ванички, остроумные и забавные, никогда слишком обидными не были. Напротив, в шутках Николая проступала колкость и раздражительность. Отличались братья и своей внешностью. Николай более походил на отца, Иван — на мать, Сергей же, кажется, от родителей ничего не унаследовал. В характерах детей и вовсе вышла путаница невообразимая. Иван был слишком мягок, уступчив и уклончив: родителям он не перечил и с матушкой в бесполезные препирательства не входил. Николай же, резкий и порывистый, говорил громко, скоро, увлеченно, в спорах нумером вторым себя ставить не любил; привычка первенствовать укрепилась в нем с детства. Он был силен и ловок: в детских потасовках доставалось больше всех Ивану и Сергею. Обычные в доме наказания Николай сносил довольно легко и безболезненно, обиду не таил, не замыкался, а в ссорах с детьми предпочитал отомстить обидчику злым словом или подзатыльником. По вечерам, когда съезжались гости, дети любили слушать их воспоминания о славных днях 1812 года. Дом Тургеневых часто навещали офицеры, приятели отца. Рассказы о Бородинском сражении, о пожаре Москвы, о патриотическом подъеме русского народа и бесславном бегстве французов, о герое партизанской войны Денисе Давыдове и легендарной старостихе Василисе будоражили воображение впечатлительного Ванички. Детское сердце наполнялось чувством гордости за свою родину, за храброго отца, который, рискуя жизнью, спас в одном сражении своего командира, генерала Родиона Егоровича Гринвальда. Этот человек всегда был желанным гостем в доме Тургеневых. Добродушный и ласковый, он очень любил детей, тешил рассказами любознательного Ивана. А после смерти отца проявлял отеческую заботу о детях своего безвременно ушедшего друга. События 1812 года жили тогда не только в памяти и изустных рассказах. Казалось, самый воздух был пропитан славою недавних дней. Патриотизм являлся природным качеством как господ, так и слуг, и мальчиком Тургенев часто общался с людьми вроде того семидесятилетнего камердинера Поликарпа, о котором он поведал читателям в рассказе «Татьяна Борисовна и ее племянник». С детства запомнился Тургеневу этот «чудак необыкновенный, отставной скрипач и поклонник Виотти, личный враг Наполеона, или, как он говорил, Бонапартишки, и страстный охотник до соловьев. Он их всегда держит пять или шесть у себя в комнате; ранней весной по целым дням сидит возле клеток, выжидая первого «рокотанья», и, дождавшись, закроет лицо руками и застонет: «Ох, жалко, жалко!» — и в три ручья зарыдает. К Поликарпу на подмогу приставлен его же внук, Вася, мальчик лет двенадцати, кудрявый и быстроглазый; Поликарп любит его без памяти и ворчит на него с утра до вечера. Он же занимается и его воспитанием. «Вася, — говорит, — скажи: Бонапартишка разбойник». — «А что дашь, тятя?» — «Что дам?.. ничего я тебе не дам... Ведь ты кто? Русский ты?» — «Я амчанин, тятя: в Амченске родился». — «О, глупая голова! да Амченск-то где?» — «А я почем знаю?» — «В России Амченск, глупый». — «Так что ж что в России?» — «Как что? Бонапартишку-то его светлейшество покойный князь Михаиле Илларионович Голенищев-Кутузов Смоленский, с божиею помощью, из российских пределов выгнать изволил. По эвтому случаю и песня сочинена: Бонапарту не до пляски, растерял свои подвязки... Понимаешь: отечество освободил твое». — «А мне что за дело?» — «Ах ты, глупый мальчик, глупый! Ведь если бы светлейший князь Михайло Илларионович не выгнал Бонапартишки, ведь тебя бы теперь какой-нибудь мусье палкой по маковке колотил. Подошел бы этак к тебе, сказал бы: коман ву порте ву? — да и стук, стук». «А я бы его в пузо кулаком». — «А он бы тебе: бонжур, бонжур, вене иси, — да за хохол, за хохол». — «А я бы его по ногам, по ногам, по цибулястым-то». — «Оно точно, ноги у них цибулястые... Ну, а как он бы руки тебе стал вязать?» — «А я бы не дался; Михея-кучера на помощь бы позвал». — «А что, Вася, ведь французу с Михеем не сладить?» — «Где сладить! Михей-то во как здоров!» — «Ну, и что ж бы вы его?» — «Мы бы его по спине, да по спине». — «А он бы пардон закричал: пардон, пардон, севуплей!» — «А мы бы ему: нет тебе севуплея, француз ты этакой!..» — «Молодец, Вася!.. Ну, так кричи же: разбойник Бонапартишка!» — «А ты мне сахару дай!» — «Экой!..» Подчиняясь духу времени, Сергей Николаевич Тургенев готовил сыновей к военному званию и ввел в семье спартанское воспитание, терпимое для Николая, но мучительное для чувствительного и мягкого Ванички. О прелестях такого модного в дворянских семьях начала XIX века воспитания Тургенев рассказал в романе «Дворянское гнездо». «Музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодною водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в день по одному блюду, ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления... «Система» сбила с толку мальчика, поселила путаницу в его голове, притиснула ее... Когда Феде минул шестнадцатый год, Иван Петрович почел за долг заблаговременно поселить в него презрение к женскому полу...». А между тем в семье Тургеневых нарастал внутренний разлад, который в первую очередь чувствовали дети. Варвара Петровна с каждым днем становилась нетерпимее и раздражительнее, свою нескладную, неудавшуюся жизнь она как бы вымещала на окружающих. Несходство характеров отца и матери наконец обнаружилось вполне. Отец перестал скрывать свои увлечения, неверность с его стороны совершалась уже открыто и не где-нибудь, а под общим кровом. Варвара Петровна завела целую «тайную полицию» из приживалок и компаньонок, которые внимательно следили за каждым шагом всех членов семьи и нашептывали госпоже об их прегрешениях. Одна за другой следовали вспышки ревности, жизнь в доме превращалась в сплошной ад. Часто озлобленность Варвары Петровны выплескивалась на детей: за малейшую провинность, а то и по наговору недобрых приживалок она секла мальчиков собственноручно и жестоко. Однажды мать заподозрила Ивана в каком-то не совершенном проступке. «Одна приживалка, уже старая, бог ее знает, что она за мной подглядела, донесла на меня моей матери, — рассказывал Тургенев. — Мать, без всякого суда и расправы, тотчас начала меня сечь, — секла собственными руками, и на все мои мольбы сказать, за что меня наказывают, приговаривала: «Сам знаешь, сам должен знать, сам догадайся, за что я секу тебя!» На другой день, когда мальчик отказался признать за собой какую-либо вину, наказание повторилось, на третий — тоже. Мать заявила, что будет сечь его до тех пор, пока он не признается в своем преступлении. И вот ночью, глотая горькие слезы, собрал Ваничка в узелок нехитрые пожитки по своему детскому разумению и решил бежать из дому. «Я уже встал, потихоньку оделся и в потемках пробирался коридором в сени, — вспоминал Тургенев. — Не знаю сам, куда я хотел бежать, — только чувствовал, что надо убежать и убежать так, чтобы не нашли, и что это единственное мое спасение. Я крался как вор, тяжело дыша и вздрагивая. Как вдруг в коридоре появилась зажженная свечка, и я, к ужасу своему, увидел, что ко мне кто-то приближается — это был немец, учитель мой. Он поймал меня за руку, очень удивился и стал меня допрашивать. «Я хочу бежать», — сказал я и залился слезами. «Как, куда бежать?» — «Куда глаза глядят». — «Зачем?» — «А затем, что меня секут, и я не знаю, за что секут». — «Не знаете?» — «Клянусь богом, не знаю...» Тут добрый старик обласкал меня, обнял и дал мне слово, что уже больше наказывать меня не будут. На другой день утром он постучался в комнату моей матери и о чем-то долго с ней наедине беседовал. Меня оставили в покое». Я. П. Полонский, слушая тургеневские рассказы о своем детстве, однажды спросил его: «А твой отец никогда не принимал твоей стороны и не защищал тебя?» — «Никогда! Напротив того, мой отец думал, что если меня секли, значит, я заслужил это». В домашних делах отец не принимал никакого участия и не имел никакой власти — да он в ней и не нуждался. Женой Сергей Николаевич просто-напросто перестал интересоваться: не спорил и ни во что не вмешивался. Он избрал в отношениях с нею тактику уклончивого смирения, чтобы его оставили в покое и не мешали делать то, что ему хочется. Варвара Петровна в ответ на это, испробовав все, что было в ее силах, застыла в «великолепном и пышном терпении добродетели», в котором, по словам Тургенева, «так много самолюбивой гордости». Она уже не упрекала мужа, перестала устраивать сцены ревности, молча давала ему деньги, молча платила его долги. Иногда в Сергее Николаевиче прорывалось какое-то быстрое и порывистое отцовское чувство. «Тогда на его каменном лице появлялась трогательная улыбка, окруженные тонкими морщинами голубые глаза светились любовью к сыну». Но когда торопливая ласка истощалась, вновь весь его облик принимал какое-то строгое, холодное и отдаленное выражение. В повести «Первая любовь», автобиографичной от первой до последней страницы, Тургенев писал: «Странное влияние имел на меня отец — и странные были наши отношения. Он почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он уважал мою свободу — он даже был, если можно так выразиться, вежлив со мною... Только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им, он казался мне образцом мужчины — и, боже мой, как бы я страстно к нему привязался, если б я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки! Зато, когда он хотел, он умел почти мгновенно, одним словом, одним движением возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась — я болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным наставником... Потом он так же внезапно покидал меня — и рука его опять отклоняла меня, ласково и мягко, но отклоняла. На него находила иногда веселость, и тогда он готов был резвиться и шалить со мной, как мальчик (он любил всякое сильное телесное движение); раз — всего только раз! — он приласкал меня с такою нежностью, что я чуть не заплакал... Но и веселость его и нежность исчезали без следа — и то, что происходило между нами, не давало мне никаких надежд на будущее, точно я все это во сне видел. Бывало, стану я рассматривать его умное, красивое, светлое лицо... сердце мое задрожит, и все существо мое устремится к нему... он словно почувствует, что во мне происходит, мимоходом потреплет меня по щеке — и либо уйдет, либо займется чем-нибудь, либо вдруг весь застынет, как он один умел застывать, и я тотчас же сожмусь и тоже похолодею. Редкие припадки его расположения ко мне никогда не были вызваны моими безмолвными, но понятными мольбами: они приходили всегда неожиданно. Размышляя впоследствии о характере моего отца, я пришел к такому заключению, что ему было не до меня и не до семейной жизни; он любил другое и насладился этим другим вполне. «Сам бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе принадлежать — в этом вся штука жизни», — сказал он мне однажды». Задумываясь впоследствии над своим детством и юностью, над судьбою матери и отца, Тургенев говорил: «Жизненные условия, в которых мы все воспитались и выросли, сложились особым, небывалым образом, который едва ли повторится». Семейная драма в доме Тургеневых осложнялась драмой общественной, именуемой крепостным правом, которое, по словам М. Е. Салтыкова-Щедрина, «втягивало все сословия в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным». С детских лет Тургенев почувствовал, что его личные обиды являются отголоском всенародной беды. Жил в одном из имений матери статный и рослый великан, глухонемой крестьянин Андрей. Заприметила однажды Варвара Петровна во время поездки по далеким имениям его богатырскую фигуру на хлебном поле и приказала управляющему немедленно доставить мужика в барскую усадьбу. Беззащитного, ничего не понимающего Андрея усадили всем миром в телегу и по прихоти госпожи доставили на барский двор. Что было в душе этого пахаря, насильственно оторванного от родной почвы, от привычных крестьянских трудов? До переживаний Андрея Варваре Петровне не было никакого дела. Она и государственных-то чиновников мелкого пошиба за людей не считала. Принимала, например, однажды ванну в специальной комнате, а в Спасское приехал становой, «Немедленно ко мне!» Становой сконфузился, увидев Варвару Петровну через приотворенную дверь. Тогда она на него грозно прикрикнула: «Да ну! Иди, что ли! Что ты для меня? Мужчина, что ли?!» Так обходилась владетельная особа с судебной властью, а уж об Андреях да Герасимах ей и в голову не приходило задумываться. На мужиков она смотрела как на полную свою собственность: что нравится барыне, то должно приносить радость и рабу. Чего только не делал немой Андрей по барским приказаниям для удовлетворения прихотей капризной госпожи, каких только должностей не исправлял. В Спасском на первых порах он был назначен собственным господским скороходом. Одна из бедных дворянок, воспитанниц Варвары Петровны, вспоминала: «До сих пор живо представляется мне, как по дороге, ведущей к нашему дому, шагает гигант с сумкой на шее, с такой же длинной палкой, как и он сам, в одной руке, а в другой — с запиской от Варвары Петровны». Случилось что-нибудь? Как же! Госпожа соскучилась по своей воспитаннице и пригласила ее к себе в гости, для чего барскому скороходу пришлось проделать путь 60 верст в один конец. Бывали капризы и поизощреннее: в 70 верстах от Спасского жила Авдотья Ивановна Лагривая. К ней Андрея посылали периодически за горшочком гречневой каши: по мнению Варвары Петровны, спасение повара гречневую кашу готовить не умели... В московском доме на Остоженке немой находился в должности дворника. Об этом периоде его жизни поведал Тургенев читателям в повести «Муму», назвав его Герасимом. Повесть эта во всем достоверна, за исключением концовки: Андрей действительно утопил бедную собачонку, но бросить госпожу и самовольно уйти в родную деревню не решился. Поступки Варвары Петровны чем далее, тем более становились непредсказуемыми: по малейшему капризу любой крестьянин или дворовый человек мог быть облагодетельствован ею или низведен до ничтожества, все зависело от ее настроения. В произволе и кураже она доходила подчас до какой-то артистической изощренности. Тургенев вспоминал, что его матушка очень боялась холеры (этот страх сын от нее унаследовал). Однажды ей прочитали в газете, что холерная эпидемия распространяется по воздуху через болезнетворных микробов. Тотчас последовал приказ управляющему: «Устрой для меня что-нибудь такое, чтобы я, гуляя, могла видеть все окружающие меня предметы, но не глотала бы зараженного воздуха!» Долго ломали голову, но выход нашли: спасений столяр сделал носилки со стеклянным колпаком в форме киота, в котором носили чудотворные иконы по деревням. Барыня располагалась там в мягких креслах, а слуги носили ее по окрестностям Спасского. Варвара Петровна осталась довольна таким изобретением, столяр получил в награду золотой. Все шло хорошо, пока не произошел курьезный случай. Встретил однажды странную процессию благочестивый странник-мужик, принял носилки за киот, отвесил земной поклон и положил медный грош «на свечку». Последовал взрыв безудержного гнева; привели пред грозные очи госпожи несчастного столяра-изобретателя, всыпали изрядное количество плетей и сослали на поселение. В другой раз Варвара Петровна наблюдала по обычаю за кормлением спасских птиц. Много ворон налетело, и казачок начал их отгонять. «Зачем?» — послышался грозный окрик. Казачок был парень не промах, не растерялся и заявил: «Вороны-то не наши, а господ Завадских». Ответ слуги так понравился барыне, что она тут же распорядилась выдать казачку вольную и отпустить на свободу. Все приближенные Варвары Петровны жили в постоянном страхе и трепете, потому что от ее самодурного, эксцентрического характера можно было ожидать в любую минуту все что угодно. Случился однажды пожар в деревне Сычи. Управляющий, полковник Бакунин, прискакал на взмыленной лошади в Спасское, вбежал в барский кабинет. Варвара Петровна, как бы не замечая его, задумчиво ходила по комнате. — Варвара Петровна, матушка, Сычи сгорели! Никакого внимания, никакой реакции. — Варвара Петровна, беда: Сычи сгорели!! — повторил запыхавшийся Бакунин, повышая голос. Гробовое молчание. — Сычи сгорели!!! — в отчаянии вскричал Бакунин, сделав шаг по направлению к госпоже. Тогда Варвара Петровна быстро повернулась к управляющему и дала ему высочайшую пощечину с гневным криком: — Как ты смел мне мешать! Да ты знаешь, где я была? Я была в Париже! В Сычах у Варвары Петровны существовал так называемый гремучий колодец: из каменной горы на изрядной высоте бил источник; струя воды была настолько сильной, что крутила небольшое мельничное колесо и с шумом падала на землю. Шум от этого источника слышался на утренней заре верст за пять и однажды помешал сну Варвары Петровны. Наутро разгневанная барыня позвала сычевского старосту и приказала: «Законопать колодец!» Староста оторопел. Долго думал он наедине, что делать: ведь в случае неудачи ждала его жестокая кара. Решил снова идти к госпоже с просьбой отменить приказ, но Варвара Петровна при первом шаге старосты через порог грозно взглянула на него, повернулась и вышла из комнаты. Староста отвесил поклон в пустоту... Долго совещались доморощенные инженеры, как быть, и в конце концов все-таки ухитрились гремучий колодец законопатить: вода из него пробила ход в другом месте, близко к земле, и шум прекратился. Господский произвол распространялся на все живое в доме, даже на домашнюю птицу. Жил, например, в Спасском любимый Варварой Петровной голосистый петух. Раз она увидела в окно, как этого петуха гоняет по двору индюк и клюет его в голову. — Бенкендорф!!! На крик явился «министр двора». — Смотри! Видишь? — произнесла госпожа, указывая пальцем в окно. — Казнить озорника достойным образом! И вот «министр двора» вместе со слугами поймал индюка, вырыл на дворе яму и живьем закопал провинившуюся птицу. В домашнем быту своем и в управлении имением Варвара Петровна подражала царям. Слугам давала она придворные звания: дворецкий назывался «министром двора» и даже носил определенную барыней фамилию «Бенкендорф», мальчик лет 14 с несколькими помощниками, занимавшийся получением писем и отправкой почтовых корреспонденции, назывался «министром почт». Подчиненные не имели права обращаться к Варваре Петровне по своей инициативе. Явившись на прием, они должны были стоять у притолоки и ждать обращения к ним госпожи. Порой ждать приходилось долго и уходить ни с чем. Приезд почты сопровождался специально разработанным ритуалом. Раздавалось несколько ударов большого спасского колокола, висевшего на высоком столбе неподалеку от дома. Затем по коридорам пробегали почтальоны, звоня в маленькие колокольчики. А «министр почт», одетый по форме, преподносил на серебряном подносе газеты и письма госпоже. Во время этой церемонии играла музыка крепостного флейтиста. Если на одном из конвертов была траурная кайма или черная печать, звучала грустная музыка, чтобы предупредить Варвару Петровну о печальном содержании письма. Если же печати были красные, флейтист наигрывал веселую мелодию. При спасском доме, в мезонине правого флигеля, находилась собственная господская контора. Каждый день по утрам Варвара Петровна приходила в контору, занимала место на «троне» и выслушивала донесение главного управляющего о выполнении господских приказов, а затем писари заносили в книгу новые. Тургенев посвятил этой стороне деятельности своей матушки специальный рассказ «Собственная господская контора»: «Левой вынул из ящика своего стола голубую книжку с надписью на переплете: «Заметки барыни», — раскрыл ее и принялся читать: — «Понедельник, 11-го июня. Во-первых: дворовым я желаю сделать другое распоряжение; хочу из дворовых сделать — Какая по этому сделана отметка? — спросила барыня. — «Принято к соображению. А насчет Куприяна — исполнено». Сумасбродные распоряжения и фантастические прожекты госпожи Тургеневой причиняли крепостному люду спасской усадьбы неисчислимые беды, калечили и коверкали человеческие судьбы. Варвара Петровна не допускала, например, чтобы ее служанки выходили замуж, произвольно изменяла их имена, преследовала и угнетала за каждую мелочь. Главная горничная ее Александра Семеновна вспоминала: «Два раза, батюшка, ссылала она меня на скотный двор в дальнюю деревню; один раз за то, что, подавая чай, не доглядела, как попала муха в чашку с чаем, а другой раз я не успела стереть пыль с рабочего столика». При Спасском существовала своя «полиция» из отставных гвардейских солдат. К «полиции» Варвара Петровна прибегала всякий раз, когда требовалось применение силы. Суд и расправу госпожа чинила в особой комнате, прозванной ею «залом суда». В назначенные дни она являлась в это судилище с хлыстом в руках, садилась в кресло и творила приговоры, заставляя безотлагательно приводить в исполнение свои наказания. Часто по малейшему, пустячному поводу разрушались семьи, отнимались дети от матерей, люди ссылались в дальние деревни или отправлялись в солдаты. Однажды жертвой господской несправедливости оказался добрый друг Ванички Тургенева Леонтий Серебряков... Уже сидя в телеге, обутый в лапти и старую холщовую рубаху, почитатель Ломоносова и Хераскова обратился к молодому барчуку с речью, которую Тургенев запомнил на всю жизнь и воспроизвел в повести «Пунин и Бабурин»: «Урок вам, молодой господин; помните нынышнее происшествие и, когда вырастете, постарайтесь прекратить таковые несправедливости. Сердце у вас доброе, характер пока еще не испорченный... Смотрите, берегитесь: этак ведь нельзя!» Сквозь слезы, обильно струившиеся по моему носу, по губам, по подбородку, я пролепетал, что буду... буду помнить, что обещаюсь... сделаю... непременно... непременно...» Мимо постылого дома, мимо ненавистных строений с надписями «конторка села Спасского», «полиция села Спасского» бежал мальчик в самую глубь и глушь сада, в то заветное, укромное место, где они с Леонтием упивались музыкой российского стиха. А в ушах звучали наполненные конкретным, живым смыслом строки Державина: О, трижды благословенный спасений сад! Он стал для будущего писателя олицетворением простора, света и свободы, живых творческих сил его любимой Родины. Потрясенный домашними бедами, здесь мальчик отходил душой и сердцем; по контрасту с домашним адом острее воспринималась поэзия русской вольной природы, живущей своей многообещающей и таинственной жизнью. Этот сад не походил на чинный регулярный английский парк; деревья росли в нем в том неприхотливом беспорядке, в каком растут они в лесу: клены вперемежку с березами, елями, зарослями орешника, черемухи. Высокие купы вековых дубов и лип чередовались с маленькими полянками, заросшими травой, в которой красными капельками проступала лесная земляника. Сад «был очень стар и велик и заканчивался с одной стороны проточным прудом, в котором не только водились караси и пескари, но даже гольцы попадались, знаменитые, ныне почти везде исчезнувшие гольцы. В голове этого пруда засел густой лозняк; дальше вверх, по обоим бокам косогора, шли сплошные кусты орешника, бузины, жимолости, терна, проросшие снизу вереском и зорей. Лишь кое-где между кустами выдавались крохотные полянки с изумрудно-зеленой, шелковистой, тонкой травой, среди которой, забавно пестрея своими розовыми, лиловыми, палевыми шапочками, выглядывали приземистые сыроежки и светлыми пятнами загорались золотые шарики «куриной слепоты». Тут по вёснам певали соловьи, свистали дрозды, куковали кукушки; тут и в летний зной стояла прохлада», и маленький Тургенев «любил забиваться в эту глушь и чащу», где у пего «были фаворитные, потаенные местечки», известные — так, по крайней мере, он воображал! — только ему одному. В саду судьба свела Тургенева с людьми из народа, чуткими к красоте родной природы, знатоками и ценителями птичьего пения, людьми с доброй и вольной душой. Об одной из таких встреч любовно рассказал писатель в повести «Пунин и Бабурин»: «Вышедши из бабушкиного кабинета, я прямо отправился в одно из тех местечек, прозванное мною «Швейцарией». Но каково было мое изумление, когда, еще не добравшись до «Швейцарии», я сквозь частый переплет полузасохших прутьев и зеленых ветвей увидал, что кто-то открыл ее кроме меня! Какая-то длинная-длинная фигура, в желтом фризовом балахоне и высоком картузе, стояла на самом облюбленном мною местечке! Я подкрался поближе и разглядел лицо, совершенно мне незнакомое, тоже предлинное, мягкое, с небольшими красноватыми глазками и презабавным носом: вытянутый, как стручок, он точно повис над пухлыми губками; и эти губки, изредка, вздрагивая и округляясь, издавали тонкий свист, между тем как длинные пальцы костлявых рук, поставленные дружка против дружки на вышине груди, проворно двигались круговращательным движением. Время от времени движение рук замирало, губы переставали свистать и вздрагивать, голова наклонялась вперед, как бы прислушиваясь. Я пододвинулся еще поближе, вгляделся еще внимательнее... Незнакомец держал в каждой руке по небольшой плоской чашечке, вроде тех, которыми дразнят и заставляют петь канареек. Сук хрустнул у меня под ногою; незнакомец дрогнул, устремил свои слепые глазенки в чащу и попятился было... да наткнулся на дерево, охнул и остановился. Я вышел на полянку. Незнакомец улыбнулся. — Здравствуйте, — промолвил я. — Здравствуйте, барчук! Мне не понравилось, что он меня назвал барчуком. Что за фамильярность! — Что вы здесь делаете? — спросил я строго. — А вот видите, — отвечал он, не переставая улыбаться. — Птичек на пение вызываю. — Он показал мне свои чашечки. — Зяблики отлично ответствуют! Вас, по младости ваших лет, пение пернатых должно услащать беспременно! Извольте прислушать: я стану щебетать, а они за мною сейчас — как приятно! Он начал тереть свои чашечки. Точно, зяблик отозвался на ближней рябине. Незнакомец засмеялся беззвучно и подмигнул мне глазом». К счастью, Варвара Петровна поощряла разбуженную в сыне дворовыми — хранителями сада — любовь к природе. Головастый, большеглазый, рассудительный и не по годам серьезный мальчик с любопытством слушал рассказы садовников, лесных сторожей, охотников о жизни зверей и птиц. А потом он увлекся ловлей пернатых в западни, силки и на клей; пойманных птичек он сажал в большую зеленую клетку, стоящую в одной из комнат. Внимательно выслушивал Ваничка рассказы лесника об отличиях птиц разных пород, об их повадках и образе жизни. Мальчик привязался к этому добродушному и чуткому человеку, прозванному Борзым за свой высокий рост и худые ноги. Варвара Петровна назначила его хранителем комнатных птиц, и Тургенев имел возможность ежедневно общаться с Борзым, часами слушать его рассказы в саду, в окрестных лесах или дома, в птичьей комнате. На Благовещенье, 25 марта, по принятой на всей Руси традиции — Благовещенье — птиц на волю отпущенье, — зеленую клетку выносили на балкон, и Ваничка, в присутствии самой Варвары Петровны, выпускал пернатых пленниц на свободу, любуясь, как они стремительно взмывают вверх и тают в небесной синеве. В этот день лицо матери смягчалось, в глазах теплилась материнская ласка. Ивана она действительно любила, как могла. Временами ему позволялись такие вольности, какие были ни для кого в доме не допустимы. По утрам Варвара Петровна составляла расписание занятий для всех домочадцев, в котором строго регламентировался весь день. Расписание это переписывалось в нужном количестве экземпляров на специальные листки-таблички и вручалось каждому члену семьи, включая воспитанниц и приживалок. А Ваничку с раннего утра тянуло в сад, на простор и приволье любимой природы. Забираясь в укромный уголок, он часами просиживал там в одиночестве, всматриваясь и вслушиваясь в тайную жизнь, тихо струившуюся вокруг. Окутанный свежестью и тенью, он иногда читал, обдумывая прочитанное, а чаще «предавался тому ощущению полной тишины», «прелесть которого состоит в едва сознательном, немотствующем подкарауливанье широкой жизненной волны, непрерывно катящейся и кругом нас и в нас самих». Отступало все плохое и горькое, широко и легко дышала грудь, и время, казалось, прекращало бег свой: «расписание» забывалось, и только звуки большого спасского колокола, зовущие к обеду, выводили мальчика из состояния блаженного оцепенения. За обедом Варвара Петровна строго всматривалась в проясненное, одухотворенное лицо своего сына и, тайно любуясь им, прощала «вольности и прегрешения». Но материнское великодушие и снисходительные ласки не пробуждали в душе мальчика тихой и теплой радости; подкатывал к горлу комок, все существо пронизывало горькое чувство обиды, хотелось плакать, долго и неутешно. Было в этом великодушии и в этих торопливых ласках что-то похожее на оскорбительную подачку: слишком уж часто и круто сменялись они приступами ничем не оправданной жестокости, торжеством злой и грубой силы. Присутствие в доме этой нерассуждающей силы отравляло все существование и обесценивало легковесную доброту. Не довелось Ивану Сергеевичу испытать под кровом родного дома глубокого чувства семьи и семейственности, охраняющей теплоты родственных уз, укрепляющей душу материнской ласки и участия, поэзии семейных отношений. Он вышел в большой мир незащищенным, личностно неукорененным, не имея в себе того внутреннего ядра, той крепости и силы, которая оберегает личность в житейских драмах и испытаниях. Это не значит, конечно, что в семейном быту обитателей Спасского царили только произвол и деспотизм, что ничего светлого и доброго Тургенев от своих родителей не унаследовал, не позаимствовал. Тургеневы на всю округу славились своим хлебосольством и гостеприимством. Всякий раз после праздничной службы в Спасской церкви толпы народа устремлялись к барскому дому поздравить господ. Дворецкий приказывал накрывать столы, ставить горячие пироги, закуски и вина. Варвара Петровна широко и радостно улыбалась, была на редкость щедра и добродушна. Прояснялись лица спасских мужиков, расправлялись морщины, звучала веселая плясовая, водились перед домом крестьянские хороводы. А на храмовый праздник 15 сентября, в день святого Никиты, с вечера по длинным аллеям, ведущим к дому, тянулись вереницы экипажей: гости собирались ко всенощной. В эти дни Тургеневы не чинились, и в барские хоромы допускались по древнему христианскому обычаю все — и богатые, и мелкопоместные, и даже однодворцы. Равно желанными гостями были и богатый вельможа, и хромой инвалид, и слепая старушка помещица. В день праздника, по возвращении из церкви, садились за праздничные столы, потом часть гостей разъезжалась по домам. Оставались в Спасском любители охоты: они выходили на балкон, перед которым егеря устраивали смотр охотничьих собак и лошадей. На другой день, ранним утром, едва начинала брезжить заря, охотники съезжали со двора. Барыни тоже сопутствовали им в тяжелых четырехместных каретах. Охотники со сворами собак рыскали по полям, а их жены и малые дети останавливались на кромке озимого поля, у опушки леса, и поджидали, когда кто-нибудь из охотников для всеобщего удовольствия загонит зайца или лисицу под самые дверцы кареты. В ожидании этой потехи дамы доставали из узелков пирожки и конфеты, пряники, орехи и прочие лакомства, дети играли и резвились на свежем осеннем воздухе. С сумерками возвращались. Вдали уже виднелся ярко освещенный дом, а в нем гремела музыка и ждал гостей богатый ужин. Начинался веселый бал с маскарадом, устраивались интересные домашние спектакли. Одна из боковых галерей спасского дома была приспособлена для театральных представлений. Участвовали в спектаклях и сами господа, и их гости, приехавшие из дальних уездов. Замечательными сценическими талантами обладал, например, Александр Алексеевич Плещеев. В своем имении Чернь он устраивал спектакли, участниками которых были Н. М. Карамзин и В. А. Жуковский. Плещеев вместе с Жуковским часто гостили в Спасском-Лутовинове, и у Тургенева-ребенка остались смутные воспоминания о том, как на спасской сцене Жуковский исполнял роль волшебника. Варвара Петровна, следуя требованиям спартанской «педагогики», музыке детей не учила, но музыку любила страстно, до конца дней своих. В Спасском имелся прекрасный оркестр крепостных музыкантов, поэтому стихия музыки с детских лет вошла в душу Тургенева и пленила ее. Впоследствии он не раз с упреком говорил Варваре Петровне: «Била бы ты меня, маман, но и музыке выучила бы!» Содержали Тургеневы и собственный балет из крепостных актрис, которые славились по всей округе и часто сдавались внаем за определенную плату в богатые имения орловских и тульских помещиков. Супруги Тургеневы знали цену образования, были очень начитанными людьми, регулярно пополняли спасскую библиотеку русской, французской, немецкой и английской литературой. Отец внимательно следил за успехами своих детей в науках. Он очень рано заболел неизлечимой тогда желчнокаменной болезнью и в последние годы часто лечился за границей. Сыновья обязаны были писать ему письма в форме «журналов» — подробных отчетов за каждый прожитый день. Сергей Николаевич порой упрекал сыновей: «Вы всё мне пишете по-французски или по-немецки, — а за что пренебрегаете наш природный? Если вы в оном очень слабы, это меня очень удивляет. Пора! Пора! Уметь хорошо не только на словах, но и на письме объясняться по-русски — это необходимо. И для того вы можете писать ваши журналы следующим образом: понедельник по-французски, вторник по-немецки, середа по-русски и так далее в очередь». Не без влияния родителей в сознание Тургенева с детских лет вошли раздумья о судьбе опальных декабристов. Мальчику было семь лет, когда 14 декабря 1825 года прогремели пушки на Сенатской площади. Восстание декабристов, следствие по их делу и жестокий приговор Николая I были предметом самых заинтересованных пересудов в кругах российского дворянства. По соседству с родовым имением отца, селом Тургеневом, жил дальний его родственник Сергей Иванович Кривцов. Причастный к заговору, он вместе с другими декабристами был сослан в Сибирь. Отец и мать Тургенева глубоко сочувствовали несчастной судьбе Сергея Ивановича и посылали в Сибирь вещи и деньги. Отец даже заказал копию с бестужевского портрета С. И. Кривцова, который декабристы прислали из Читы. Тургенев-мальчик, вероятно, знал об этом и не раз слышал беседы взрослых о положении ссыльных дворян. Варвара Петровна в письмах к сыну в Берлин не случайно писала: «И ежели бы ты был сослан в 1826 г. в Сибирь, я бы не осталась — с тобою, с тобою». Конечно, Варвара Петровна, будучи убежденной крепостницей, не разделяла взглядов передового дворянства, но человечески сочувствовала пострадавшим и считала своим долгом помогать знакомым и близким из их числа, не боясь скомпрометировать свое имя в светских и придворных кругах. В доме Тургеневых жил молчаливый, глухой камердинер Варвары Петровны Михаил Филиппович. Рассказывали, что в день 14 декабря 1825 года он был с солдатами на Сенатской площади, видел страшную картину расстрела восставших. В Спасском считали, что орудийные выстрелы явились причиной его глухоты. Эти полулегендарные рассказы не могли не тревожить воображения впечатлительного мальчика, не могли не рождать в его пытливом уме серьезных вопросов. Из разговоров родителей Иван Сергеевич уже тогда мог узнать, что Николай I относился ко всем Тургеневым настороженно и недоброжелательно. В 1832 году, например, император лично приказал вести за Сергеем Николаевичем секретное наблюдение, так как он был в отдаленном родстве с Николаем Ивановичем Тургеневым, одним из самых крупных идеологов декабристского движения, а с его братом, Александром Ивановичем, вел дружескую переписку и в 1832 году встречался с ним в Париже. И отдаленное родство, и тесные дружеские связи с прогрессивно мыслящими дворянами настораживали правительственные круги и заставляли Николая I держать семью Тургеневых под особым наблюдением. Так или иначе, но, по словам Тургенева, «ненависть к крепостному праву уже тогда жила» в нем, «она, между прочим, была причиной тому, что» он, «выросший среди побоев и истязаний, не осквернил руки своей ни одним ударом». Но до серьезного осознания этих вопросов было еще далеко. |
||
|