"Прекрасные неудачники" - читать интересную книгу автора (Коэн Леонард)Книга первая Все они: историяКатрин Текаквита[4], кто ты? 1656-1680? И это все? Ирокезская Дева? Лилия с берегов реки Могавк? Вправе ли я любить тебя по-своему? Я – старый книжный червь, сейчас я выгляжу лучше, чем в молодости. Вот что случается с лицом, если сидеть на заднице. Я пришел за тобой, Катрин Текаквита. Я хочу знать, что творится под этим цветастым одеялом. Есть ли у меня право? Я влюбился в твой портрет на церковной открытке. Ты стоишь среди берез – это мои любимые деревья. Бог знает, как высоко зашнурованы твои мокасины. У тебя за спиной течет река – несомненно, Могавк. Две птицы слева на переднем плане были бы в восторге, если б ты щекотала им белые горлышки, они даже готовы стать какой-нибудь аллегорией в твоей притче. Есть ли у меня право преследовать тебя пыльным разумом, что завален мусором из пяти тысяч книг, не меньше? Я даже за город выбираюсь с трудом. Не могла бы ты рассказать мне о листьях? Ты что-нибудь знаешь о наркотических грибах? Несколько лет назад как раз умерла леди Мэрилин[5]. Могу ли я предположить, что через четыреста лет какой-нибудь старый книжный червь – возможно, мой собственный потомок – будет домогаться ее, как я домогаюсь тебя? Но сейчас ты, наверное, больше знаешь о небесах. Похожи ли они на такие маленькие пластмассовые алтари, что мерцают в темноте? Клянусь, если и похожи – мне все равно. А звезды – они крошечные, да? Вправе ли старый книжный червь наконец обрести любовь и больше не дрочить еженощно, чтобы уснуть? У меня даже ненависти к книгам больше нет. Я забыл почти все, что прочел, и, по правде сказать, мне всегда казалось, что не слишком-то оно важно – и для меня самого, и для мира. Мой друг Ф. говорил по обыкновению взвинченно: «Нам следует научиться смело тормозить у поверхности. Нам следует научиться любить видимости». Ф. умер в палате, обитой войлоком, мозги его сгнили – слишком много грязного секса. Лицо почернело – это я видел своими глазами, а от члена, говорят, мало что осталось. Санитарка рассказала, что он напоминал кишки червяка. Салют, Ф., старый крикливый друг! Интересно, сохранится ли память о тебе? А ты, Катрин Текаквита, – если хочешь знать, я настолько человекообразен, что страдаю запорами – воздаяние за сидячий образ жизни. Что ж удивительного в том, что я выгнал сердце свое в березовую рощу? Что удивительного в том, что почти нищий книжный червь хочет влезть в твою сочную открытку? Я – известный фольклорист, специалист по А., племени, которое не имею намерения опозорить своим интересом. Сейчас, наверное, осталось всего с десяток чистокровных А., из них четверо – девочки-подростки. Добавлю, что Ф. вполне воспользовался преимуществами моего положения антрополога и выеб всех четырех. Старый друг, ты всем воздал должное. Видимо, А. возникли в пятнадцатом веке – вернее, тогда возникли значительные остатки племени. Их краткая история характеризуется непрерывной чередой поражений. Само название племени, «А.», – слово, в языках всех соседних племен обозначающее труп. Нет сведений о том, что эти несчастные люди выиграли хоть одну битву, тогда как песни и легенды их врагов – сплошной неугасающий вой торжества. Мой интерес к этой кучке недотеп выдает мой характер. Занимая у меня деньги, Ф. часто говорил: «Спасибо, старина А.!» Катрин Текаквита, ты слушаешь? Катрин Текаквита, я пришел спасти тебя от иезуитов. Да, старый книжный червь смеет мыслить широко. Понятия не имею, что о тебе говорят сегодня, поскольку латынь моя почти забылась. «Que le succes couronne nos esperances, et nous verrons sur les autels, aupres des Martyrs canadiens, une Vierge iroquoise – pres des roses du martyre le lis de la virginite»[6]. Запись некоего Эд. Л., иезуита, сделанная в августе 1926 года. Но какая разница? Я не хочу тащить за собой вверх по Могавку свою старую неистовую жизнь. Pace[7], Общество Иисуса! Ф. говорил: «Сильный мужчина не может не любить Церковь». Катрин Текаквита, что нам за дело, если тебя отольют в гипсе? Я сейчас изучаю чертежи берестяного каноэ. Твои собратья забыли, как их строить. А что если пластмассовая копия твоего маленького тела окажется на приборной доске каждого монреальского такси? Что в этом плохого? Любовь нельзя хранить про запас. Правда ли, что в каждом штампованном распятии есть кусочек Иисуса? Думаю, да. Страсть меняет мир! Что заставляет краснеть клены на склонах гор? Спокойно, штамповщики церковных брелоков! Вы работаете со священным материалом! Катрин Текаквита, видишь, как меня заносит? Как я хочу, чтобы мир был таинственным и добрым? А звезды – они крошечные, да? Кто уложит нас спать? Хранить ли мне обрезки ногтей? Священна ли материя? Я хочу, чтобы парикмахер зарыл мои волосы. Катрин Текаквита, ты уже занялась мной? Мария Вочеловечения[8], Маргарита Буржуа[9], Мария-Маргарита д'Ювиль[10], может, вы бы меня и возбудили, если б я смог себя преодолеть. Мне хочется всего – чем больше, тем лучше. Ф. говорил, что не знает ни одной святой, которую не хотелось бы трахнуть. Что он имел в виду? Ф., не говори мне, что ты, наконец, обретаешь глубину. Однажды Ф. сказал: «В шестнадцать я перестал ебать лица». Я дал повод к этой реплике, выразив отвращение его последней победой – молоденькой горбуньей, с которой он познакомился в сиротском приюте. В тот день Ф. говорил со мной так, будто я – настоящий лишенец; или он вовсе и не со мной говорил, когда бормотал: «Кто я такой, чтобы отказываться от вселенной?» Французы дали ирокезам имя. Одно дело называть пищу, другое – народ, но нельзя сказать, что теперь это волнует народы. Если им было безразлично всегда, тем хуже для меня: мне слишком хочется взять на себя мнимые унижения безвредных людей, чему свидетельство – вся моя работа с А. Почему мне так мерзко, когда я просыпаюсь по утрам? Не зная, получится просраться или нет. Заработает ли тело? Зашевелятся ли кишки? Превратила ли моя изношенная машина пищу в коричневый фарш? Странно ли, что я прогрызаю в библиотеках ходы в поисках новостей о жертвах? О вымышленных жертвах! Все жертвы, которых мы лично не убили или не отправили в тюрьму, – выдуманы. Я живу в небольшой многоэтажке. Через полуподвал можно пройти к низу шахты лифта. Пока я сидел и готовил доклад о леммингах, она заползла в эту шахту и уселась, обняв руками колени (во всяком случае, так определила полиция по оставшемуся месиву). Я приходил домой каждый вечер без двадцати одиннадцать, пунктуальный, точно Кант[11]. Она собиралась преподать мне урок, моя старуха. «А все твои вымышленные жертвы», – говорила, бывало, она. Ее жизнь неощутимо серела, ибо клянусь, в тот самый вечер, может быть, как раз в тот момент, когда она протискивалась в шахту, я поднял голову от бумаг про леммингов и закрыл глаза, вспомнив ее, молодую и яркую, солнце пляшет в ее волосах, а она отсасывает у меня в каноэ на озере Орфорд. Мы одни жили в полуподвале, мы одни отправляли крошечный лифт в эти глубины. Но ей не удалось никому преподать урок – не такой урок она имела в виду. Разносчик из «Бар-Бе-Кю» взял на себя всю грязную работу, неправильно прочитав номера на теплом коричневом бумажном пакете. Эдит! Ф. провел со мной ночь. В четыре утра он признался, что спал с Эдит раз пять или шесть за те двадцать лет, что они были знакомы. Какая ирония! Мы там же заказали цыпленка и говорили о моей бедной расплющенной жене, жирные пальцы, соус барбекю капает на линолеум. Раз пять или шесть, просто дружба. Мог ли я остаться сидеть на какой-нибудь далекой священной вершине опыта и китайским болванчиком мило кивать их маленькой любви? Какой вред от этого звездам? «Ты мерзкий мудак, – сказал я, – сколько раз – пять или шесть?» – «Ах, – улыбнулся Ф., – горе делает нас педантичными!» Да будет известно, что ирокезы, собратья Катрин Текаквиты, получили свое имя от французов. Сами они называли себя «ходеносауни», что значит «люди длинного дома». Они придали беседе новое измерение. Они заканчивали каждую тираду словом хиро, что значит «как я сказал». Поэтому каждый полностью отвечал за свое вторжение в бессвязный лепет сфер. К хиро они добавляли слово куэ, вопль радости или горя, в зависимости от того, выпевали они его или выли. Так они пытались прорвать непостижимый занавес, разделяющий всех собеседников: в конце каждой фразы человек, так сказать, делал шаг назад и старался перевести свои слова слушателю, ниспровергнуть обольстительный рассудок криком искреннего чувства. Катрин Текаквита, говори со мной на языке хиро-куэ. Я не имею права считаться с тем, что иезуиты талдычат рабам, но в ту прохладную ночь на Святом Лаврентии, до которой я пытаюсь добраться, когда мы укроемся в нашей берестяной ракете, слившись в древнем, бессмертном смысле, плоть к духу, я задам тебе тот же вопрос: звезды – они крошечные, да? о Катрин Текаквита, ответь мне на хиро-куэ. В ту, другую ночь мы с Ф. ссорились несколько часов. Мы не знали, когда наступило утро, поскольку единственное окно убогой квартиры выходило в вентиляционную шахту. – Ты мерзкий мудак, сколько раз – пять или шесть? – Ах, горе делает нас педантичными! – Пять или шесть, пять или шесть, пять или шесть? – Слышишь, друг мой, лифт снова заработал. – Послушай, Ф., хватит мне уже твоего мистического дерьма. – Семь. – Семь раз с Эдит? – Именно. – Ты пытался меня уберечь необязательным враньем? – Именно. – И семь может оказаться просто еще одним вариантом. – Именно. – Но ты пытался меня уберечь, так? О, Ф., ты думаешь, я способен научиться различать алмазы добра в этом дерьме? – Это все – алмазы. – Твою мать, гнилой ебарь чужих жен, от такого ответа только хуже. Ты все сломал своим ханжеским притворством. Отвратительное утро. Моя жена не в той форме, чтобы ее хоронить. Ее подправят в какой-нибудь вонючей кукольной больнице. Каково мне будет в лифте по дороге в библиотеку? Хватит с меня этого алмазного дерьма, засунь его себе в свою оккультную жопу. Выручи товарища. Не еби его жену за него. Так беседа текла до самого утра, которого мы не почувствовали. Он придерживался своей алмазной линии. Катрин Текаквита, мне хотелось верить ему. Мы говорили, пока не вымотались окончательно, и дрочили друг друга, как в детстве, – там, где сейчас центр города, а когда-то был лес. Ф. много рассуждал об индейцах – причем, раздражающе поверхностно. Насколько мне известно, он никогда не учился никакой антропологии, не считая высокомерного и незначительного ознакомления с моими собственными книгами, половой эксплуатации моих четырех девочек-подростков из племени А. и почти тысячи голливудских вестернов. Он сравнивал индейцев с древними греками, а аргументами приводил схожесть характера, общую веру в то, что любой талант должен раскрыться в бою, любовь к борьбе, врожденную неспособность объединяться на какой бы то ни было период времени, абсолютную преданность идее соперничества и добродетель честолюбия. Ни одна из четырех подростков-А. не достигла оргазма, что, утверждал он, должно быть признаком сексуального пессимизма всего племени, и, исходя из этого, заключал, что любая другая индейская женщина достичь оргазма может. С ним не поспоришь. Это правда, что А. выглядят очень точным негативом всей картины жизни индейцев. Я немного ревновал к его умозаключениям. Его знания о древних греках сводились к стихотворению Эдгара Аллана По[12], нескольким гомосексуальным встречам с владельцами ресторанов (он питался бесплатно почти во всех городских забегаловках), и гипсовой модели Акрополя, которую он зачем-то выкрасил красным лаком для ногтей. Он хотел покрыть ее бесцветным лаком просто для сохранности, но, естественно, поддался собственной тяге к вычурности, когда на прилавке перед ним предстала эта крепость из ярких пузырьков, окружавших картонные бастионы, точно отряды конной полиции. Он выбрал цвет под названием «Тибетская страсть», позабавивший его, поскольку, как он утверждал, само название содержит в себе противоречие. Целую ночь посвятил он раскрашиванию своей гипсовой модели. Пока он работал, я сидел рядом. Он мурлыкал отрывки из «Великого притворщика»[13] – песни, которой суждено было изменить популярную музыку наших дней. Я не мог оторвать глаз от крошечной кисточки, которой он с таким удовольствием орудовал. Белый – в густо-красный, колонну за колонной, переливание крови в напудренные обломки пальцев маленького памятника. Ф., поющий: «Я сердце ношу, как корону». И они исчезали, эти пораженные проказой метопы и триглифы, а также другие верткие слова, обозначающие чистоту, бледный храм и разрушенный алтарь исчезали под алым лаком. Ф. сказал: «На, друг мой, закончи кариатиды». И я, как Клитон от Фемистокла[14], принял кисточку. Ф. напевал: «О – о – о – о – я большой притворщик, мне не прожить без лжи…» – и так далее, банальная песенка при данных обстоятельствах, но уместная. Ф. часто говорил: «Никогда не пропускай банального». Мы были счастливы! Почему я должен сдерживаться? Я с детства не был так счастлив. Как близко я подошел – выше, в этом абзаце – к тому, чтобы предать эту счастливую ночь! Нет, я этого не сделаю! Когда мы выкрасили каждый дюйм старого гипсового скелета, Ф. поставил его на карточный столик перед окном. Солнце только всходило над зубчатой крышей фабрики по соседству. Окно розовело, и наша поделка, еще не высохшая, блестела гигантским рубином, фантастическим драгоценным камнем! Она казалась замысловатой колыбелью тех немногих мимолетных благородных порывов, что мне удалось в себе сохранить, и тем безопасным местом, где я мог их оставить. Ф. растянулся на ковре, подперев голову руками, и уставился вверх на акрополь и нежное утро за ним. Он кивком предложил мне лечь рядом. «Посмотри на него отсюда, – сказал он, – прищурься немного». Я сделал, как он сказал, сощурил глаза, и – акрополь взорвался холодным прекрасным огнем, разбрасывая вокруг лучи (только не вниз, поскольку внизу был карточный столик). «Не плачь», – сказал Ф., и мы начали разговаривать. – Вот так, должно быть, он и выглядел в то раннее утро, когда они задрали к нему головы. – Древние афиняне, – прошептал я. – Нет, – сказал Ф., – древние индейцы, краснокожие. – Разве у них такое было? они строили акрополь? – спросил я, потому что, казалось, забыл всё, что знал, всё стерлось крошечной кисточкой мазок за мазком, и я был готов поверить чему угодно. – Скажи мне, Ф., у индейцев было такое? – Не знаю. – Тогда о чем ты говоришь? Ты меня за идиота держишь? – Ложись, не бери в голову. Главное – самодисциплина. Разве ты не счастлив? – Нет. – Почему ты позволил ограбить себя? – Ф., ты все портишь. У нас было такое славное утро. – Почему ты позволил ограбить себя? – Почему ты все время пытаешься меня унизить? – спросил я так серьезно, что сам испугался. Он встал, накрыл модель пластмассовой крышкой от пишущей машинки «ремингтон». Он сделал это нежно, почти с болью, и я впервые увидел, что Ф. страдает, но не смог бы сказать, от чего. – Мы чуть не начали совершенную беседу, – сказал Ф., включая шестичасовые новости. Он врубил радио очень громко и начал дико вопить, перекрикивая голос диктора, декламирующего список катастроф. – Плыви, плыви, о Державный Корабль, автокатастрофы, рождения, Берлин, лекарства от рака! Слушай, друг мой, слушай настоящее, вот сейчас, оно вокруг нас, раскрашенное, как мишень, красным, белым и синим. Плыви в эту мишень, как дротик, случайно попавший в яблочко в грязном пабе. Сотри себе память и прислушайся к пламени, ревущему вокруг. Не забудь ее, пусть она где-нибудь существует, драгоценная, во всех красках, без которых она не может, но только где-нибудь подальше, подними свою память на Державном Корабле, как пиратский парус, а сам устремись в звонкое настоящее. Знаешь, как это сделать? Знаешь, как увидеть акрополь глазами индейцев, у которых его никогда не было? Выеби святую, вот как, найди себе маленькую святую, и еби ее снова и снова, в каком-нибудь славном небесном закоулке, вломись прямо в ее пластмассовый алтарь, поселись в ее серебряных медальонах, еби ее, пока не заблямкает, как музыкальная шкатулка, пока поминальные свечи не вспыхнут бесплатно, найди маленькую святую мошенницу, вроде Терезы[15], или Катрин Текаквиты, или Лесбии[16], которых хуй не знал, но которые весь день валяются в шоколадных виршах, найди одну такую замысловатую невозможную пизду и выеби ее насмерть, обкончав все небо, выеби ее на луне, забив себе в жопу стальные склянки, запутайся в ее воздушных одеждах, высоси ее ничтожные соки, лакай – блап блап блап, пес в небесном эфире, а потом слезай на эту жирную землю и слоняйся по жирной земле в своих каменных башмаках, пусть тебя шарахнет по башке сбежавшей мишенью, лови бессмысленные удары снова и снова, право на разум, удары свай в сердце, пинок в мошонку, помогите, помогите! это мое время, моя секунда, моя щепка от дерьмового древа славы, полиция, пожарные! посмотрите на уличный поток счастья и преступности, он сгорает в пастели, как роза акрополя! И так далее. Я не надеялся записать и половину того, что он сказал. Он бредил, как сумасшедший, через слово брызгая слюной. Мне кажется, болезнь уже вгрызалась в его мозг, потому что умер он так же, спустя годы, в бреду. Какая ночь! И из такой дали какими сладкими кажутся наши споры – два взрослых человека валяются на полу! Какая совершенная ночь! Клянусь, я до сих пор чувствую ее тепло, и то, что он делал с Эдит, на самом деле, совсем ничего не значит, я обвенчаю их в этой незаконной постели, с открытым сердцем я утверждаю истинное право любого мужчины и любой женщины на темные слюнявые ночи, которых и так очень мало, и против которых сговорилось такое множество законов. Если бы только я мог жить с таким видом на будущее. Как быстро они приходят и уходят, эти воспоминания о Ф., ночи братства, лестницы, на которые мы взбирались, и радостное зрелище простых часовых механизмов людей. Как быстро возвращается низость и эта, самая подлая, форма недвижимости, собственническая оккупация и тирания над двумя квадратными дюймами человеческой плоти – пиздой жены. Ирокезы почти победили. У них имелось три главных врага – гуроны, алгонкины и французы. «La Nouvelle-France se va perdre si elle n'est fortement et promptement secourue»[17]. Так писал преп. Вимон, Superieur de Quebec[18], в 1641 году. Уух! Уух! Вспомните кино. Ирокезы были конфедерацией пяти племен, живших между рекой Гудзон и озером Эри. С востока на запад там жили аньеры (которых англичане называли могавками), онейуты[19], ононтаги[20], каюга и сенека. Могавки (которых французы называли аньерами), занимали территорию между верховьями Гудзона, озером Джордж, озером Шамплейн и рекой Ришелье (которая первоначально называлась рекой Ирокезов). Катрин Текаквита принадлежала к могавкам, родилась в 1656 году. Двадцать один год жизни она провела среди могавков, на берегах реки Могавк, настоящая леди могавков. В конфедерации ирокезов было двадцать пять тысяч душ. Они могли выставить на бой две с половиной тысячи воинов, то есть десять процентов конфедерации. Из них лишь пять или шесть сотен были могавками, но эти были особенно свирепы, и более того – у них имелось огнестрельное оружие, полученное от голландцев из Форт-Оринджа (Олбани) в обмен на меха. Я горжусь тем, что Катрин Текаквита была или есть могавк. Ее собратья словно вышли из бескомпромиссной черно-белой кинокартины – вроде тех, что снимали до того, как вестерны стали психологическими. Сейчас я воспринимаю ее, как многие мои читатели, должно быть, воспринимают хорошеньких негритянок, сидящих напротив в метро, бог весть какие розовые секреты выстреливают их тонкими мускулистыми ногами. Многие мои читатели не узнают этого никогда. Это что, честно? Как насчет лилейных хуев, неведомых столь многим американским гражданкам? Раздевайтесь, раздевайтесь, хочу крикнуть я, давайте посмотрим друг на друга. Образования нам! Ф. говорил: «В двадцать восемь (да, друг мой, это заняло много времени), я перестал ебать цвета». Катрин Текаквита, надеюсь, ты очень темная. Я хочу ощутить слабый запах сырого мяса и белой крови от густых черных волос. Надеюсь, на них осталось немного жира. Или он весь погребен в Ватикане, хранилище тайных гребней? Однажды ночью, на седьмом году нашего брака, Эдит раскрасила себя темно-красной жирной штукой, которую купила в лавке театрального реквизита. Штука выдавливалась из тюбика. Без двадцати одиннадцать, возвращаюсь из библиотеки, и тут она, абсолютно голая посреди комнаты, сексуальный сюрприз для старика. Она вручила мне тюбик со словами: «Станем другими людьми». Видимо, подразумевая новые способы целоваться, жевать, сосать, скакать друг на друге. «Это глупо, – сказала она, ее голос надломился, – но давай станем другими людьми». Чего ради унижать ее порыв? Возможно, она хотела сказать: «Отправимся в новое путешествие, куда отправляются лишь незнакомцы, и мы сможем вспоминать его, когда снова станем самими собой, и потому никогда больше не будем просто самими собой». Возможно, она воображала какой-то пейзаж, куда ей всегда хотелось попасть, как я представлял себе свое главное путешествие с Катрин Текаквитой – северная река, ночь, чистая и яркая, как речная галька. Я должен был пойти за Эдит. Должен был вылезти из одежды и окунуться в жирную маскировку. Почему лишь сейчас, годы спустя, у меня встает хуй, когда я вновь вижу ее перед собой, так нелепо раскрашенную, груди темны, как баклажаны, а лицом походит на Эла Джолсона[21]? Почему сейчас так тщетно мчится кровь? Я отверг ее тюбик. «Прими ванну», – сказал я. Я слушал, как она плещется, и предвкушал нашу полуночную трапезу. От своего подлого маленького триумфа я проголодался. Множество священников были убиты, съедены и тому подобное. Микмаки, абенаки, монтанье, атикамеки, гуроны – Общество Иисуса потешилось со всеми. Наверняка в лесах масса спермы. Только не ирокезы – те съедали сердца пастырей. Интересно, как это выглядело? Ф. рассказывал, что однажды ел сырое овечье сердце. Эдит любила мозги. Рене Гупиль[22] попался 29 сентября 1642 года – первая жертва могавков, облаченная в черную рясу. Мм-м, чавк. Преподобный Жог[23] пал от «томагавка варвара» 18 октября 1646 года. Все это записано черным по белому. Церковь любит такие подробности. Я люблю такие подробности. Вот крошечные жирные ангелы со своими педерастическими жопками. Вот индейцы. А вот Катрин Текаквита спустя десять лет, лилия, пробившаяся из земли, которую Садовник полил кровью мучеников. Ф., ты сломал мне жизнь своими экспериментами. Ты ел сырое овечье сердце, ты ел кору, однажды ты ел говно. Как мне жить в одном мире с твоими проклятыми приключениями? Ф. однажды сказал: «Ничто не нагоняет такого уныния, как чудачества современника». Она была из клана Черепах – лучшего клана могавков. Наше странствие будет неспешным, но мы победим. Ее отец был ирокез, мудак, как впоследствии выяснилось. Мать – христианка из племени алгонкинов, крестилась и училась в Три-Риверз, а это для индейской девушки городок омерзительный (как недавно мне сказала одна юная абенаки, которая училась там в школе). Мать взяли в плен во время набега ирокезов, и трахнули так, как, наверное, не трахали никогда в жизни. Кто-нибудь, помогите мне, помогите моему грубому языку. Где моя мелодичная речь? Разве не собирался я говорить о Боге? Она стала рабыней ирокезского воина, и у нее был совершенно дикий язык или что-то вроде, потому что он женился на ней, хотя мог просто ею помыкать. Племя приняло ее, и с того дня она получила все права члена клана Черепах. Известно, что она непрестанно молилась. Оп, оп, милый боженька, уыы, пук, дорогой всевышний, хлюп, уррр, плюх, ик, тык, зззззз, хррр, Иисусе, – надо думать, она превратила его жизнь в ад. Ф. говорил: «Ничего не связывай». Он выкрикнул это, обозревая мой мокрый хуй лет двадцать назад. Не знаю, что он разглядел в моих обморочных глазах – может, свет обманчивого постижения вселенной. Иногда после того, как я кончаю, или прямо перед тем, как проваливаюсь в сон, мне кажется, что мое сознание выходит на бесконечную дорогу шириной в нить, нить цвета ночи. Прочь, прочь по узкому шоссе плывет мое сознание, ведомое любопытством, сияющее приятием, в дальние дали, подобно пернатому серпу, что великолепным броском отправлен в глубины света над потоком. Где-то, вне пределов досягаемости и контроля, серп выпрямляется в стрелу, стрела стесывается в иглу, а игла сшивает мир в одно целое. Она пришивает кожу к скелету и помаду к губам, пришивает грим к Эдит, сгорбившейся (насколько припоминаем я, эта книга или вечное око) в нашем неосвещенном полуподвале, она пришивает епитрахили к горе, она пронизывает все неумолимым током крови, и дорога за ней полнится утешительной вестью, восхитительным осознанием единства. Все разрозненные части мира, противоположные крылья парадокса, монетные лики проблемы, обрывающие лепестки вопросы, ножницы сознания, все полярности, предметы и их образы, и предметы, не отбрасывающие тени, и какие-то будничные взрывы на улице, это лицо и то, дом и зубную боль, взрывы, в названиях которых разнятся лишь буквы, – моя игла пронзает все это, а я сам, мои алчные фантазии, все, что было и есть, – мы часть ожерелья бесподобной красоты и бессмысленности. «Ничего не связывай, – кричал Ф. – Расставь вещи на своем арборитовом столе, если нужно, но ничего не связывай. Вернись, – орал Ф., дергая меня за обмякший член, как за веревочку, и тот раскачивался, будто обеденный колокол под рукой хозяйки дома, требующей очередной смены блюд. – Не будь дураком», – вопил он. Двадцать лет назад, говорю. Сейчас я лишь строю догадки, что же вызвало его вспышку, – видимо, идиотская улыбка вселенского приятия, отвратительная на лице молодого человека. Это было в тот же день, когда Ф. изложил мне одну из самых замечательных своих выдумок. – Друг мой, – сказал Ф., – ты не должен чувствовать себя виноватым из-за всего этого. – Всего чего? – О, ну ты знаешь – отсасывать друг у друга, смотреть кино, вазелин, валять дурака с собакой, сачковать на госслужбе, вонь подмышечная. – Я ни капли не чувствую себя виноватым. – Чувствуешь. А не стоит. Видишь ли, – сказал Ф., – это вообще не гомосексуализм. – Ох, Ф., заткнись. Гомосексуализм – просто название. – Почему я тебе это и говорю, друг мой. Ты живешь в мире названий. Вот почему я милостиво тебе это сообщаю. – Ты хочешь испортить еще один вечер? – Слушай меня, жалкий А.! – Это ты чувствуешь себя виноватым. Виноватым до чертиков. Ты – виновная сторона. – Ха. Ха. Ха. Ха. Ха. – Я знаю, чего ты хочешь, Ф. Ты хочешь испортить вечер. Ты не удовлетворен парой незамысловатых оргазмов и тычком в задницу. – Хорошо, друг мой, ты меня убедил. Я подыхаю от чувства вины. Я буду молчать. – Что ты собирался сказать? – Одну выдумку моей виноватой вины. – Ну, скажи, раз уж начал. – Нет. – Скажи, Ф., ради Христа, теперь это просто разговор. – Нет. – Черт бы тебя побрал, Ф., ты хочешь испортить вечер. – Ты жалок. Именно поэтому ты не должен ничего связывать, у тебя выйдут жалкие связи. Евреи не позволяли юношам изучать Каббалу. Гражданам моложе семидесяти связи следует запретить. – Будь добр, скажи. – Ты не должен чувствовать себя виноватым из-за всего этого, потому что это не совсем гомосексуализм. – Это я знаю, я… – Заткнись. Это не совсем гомосексуализм, потому что я не совсем мужчина. По правде сказать, мне сделали шведскую операцию, я раньше был девочкой. – У каждого свои недостатки. – Заткнись, заткнись же. Человек устает от трудов милосердных. Я родился девочкой, я ходил в школу девочкой в синей блузке с маленьким вышитым гербом спереди. – Ф., ты говоришь не с каким-нибудь чистильщиком сапог. Так случилось, что я тебя очень хорошо знаю. Мы жили на одной улице, мы вместе ходили в школу, мы учились в одном классе, я миллион раз видел тебя в душе после спортзала. Ты был мальчиком в школе. В лесу мы играли в больницу. В чем дело? – Так голодные отказываются от пищи. – Ненавижу, как ты все это закругляешь. Но тогда я прервал спор, поскольку заметил, что уже почти восемь, и мы рискуем пропустить целый двойной сеанс. Как я наслаждался фильмами в тот вечер. Почему мне было так легко? Почему у меня было такое глубокое ощущение, что мы с Ф. братья? Когда я шел домой сквозь метель, мне словно открылось будущее: я решил отказаться от работы над А., чья кошмарная история еще не была мне ясна. Я не знал, чем хочу заниматься, но это меня не беспокоило; я знал, что будущее усеяно приглашениями, как президентский календарь. Холод, который раньше каждую зиму вымораживал мне яйца, в ту ночь придавал храбрости, а мозги, к которым я никогда не питал особого уважения, казались сконструированными из кристаллов, точно вихрь снежных хлопьев, и наполняли мою жизнь радужными картинами. Однако ничего не получилось. А. нашли своего глашатая, и будущее пересохло, как старушечий сосок. Что сделал Ф. в ту чудную ночь? Сделал ли он нечто открывшее двери – двери, которые я затем впечатал в косяки? Он пытался мне что-то сказать. Я не понимаю до сих пор. Разве справедливо, что я не понимаю? Почему я должен был хранить верность такому бестолковому другу? Моя жизнь могла бы стать столь великолепно иной. Я никогда бы не женился на Эдит, которая, сознаюсь теперь, была А.! Я всегда хотел, чтобы меня любили Коммунистическая партия и Церковь. Я хотел жить в народной песне, подобно Джо Хиллу[24]. Я хотел рыдать о невинных людях, которых изувечит брошенная мною бомба. Я хотел благодарить отца крестьянского семейства, что покормил нас, беглецов, в пути. Я хотел ходить с засученными рукавами, и люди улыбались бы, когда я салютовал не той рукой. Я хотел быть против богатых, несмотря даже на то, что некоторые из них знают Данте: за секунду до гибели один из них понял бы, что Данте известен и мне. Я хотел, чтобы мой портрет носили по улицам Пекина – стихотворением, что иероглифами стекает по рукаву. Я хотел насмехаться над догмой, однако погубить свое эго в борьбе с ней. Я хотел выступать против машин на Бродвее. Я хотел, чтобы Пятая авеню помнила свои индейские тропы. Я хотел родиться в шахтерском городке, с топорными манерами и убеждениями, привитыми мне дядей-атеистом, кабачным позором семьи. Я хотел промчаться по Америке в пломбированном вагоне единственным белым, которого негры пустят на церемонию подписания договора. Я хотел приходить на коктейли с пулеметом. Я хотел рассказывать старой подруге, ужаснувшейся моим методам, что революции не делаются за сервировочными столиками, что выбирать здесь не приходится, – и смотреть, как увлажняется в промежности ее серебристое вечернее платье. Я хотел бороться против путча тайной полиции, но изнутри партии. Я хотел, чтобы старушка, потерявшая сыновей, помянула меня в молитвах в саманной церквушке вместе с ними. Я хотел осенять себя крестным знамением, слыша непристойности. Я хотел быть терпимым к пережиткам язычества в сельских ритуалах, споря с папской курией. Я хотел торговать тайной недвижимостью, служа агентом безымянного миллиардера без возраста. Я хотел хорошо писать о евреях. Я хотел быть расстрелянным вместе с басками за то, что нес Тело на поле битвы c Франко[25]. Я хотел проповедовать о браке с неприступной кафедры невинности, разглядывая черные волоски на ногах невест. Я хотел очень простым английским написать трактат против контроля рождаемости, памфлет, иллюстрированный двуцветными изображениями метеоров и вечности, что продавался бы в фойе. Я хотел на время запретить танцы. Я хотел быть пастором ширева и записать пластинку для «Фолкуэйз»[26]. Я хотел стать лицом, перемещенным по политическим мотивам. Я только что узнал, что кардинал _____ получил огромную взятку от женского журнала, я отразил грязные приставания моего духовника, видел крестьян, которых вынужденно предали, но сегодня вечером звонят колокола, еще один вечер в мире Господнем, и множество страждущих, кого нужно накормить, множество колен, жаждущих преклониться, я еле переставляю ноги в горностаевой мантии, изодранной в клочья. Надо понимать, что такое длинный дом ирокезов. Длина: от сотни до полутора сотен футов. Высота и ширина: двадцать пять футов. Боковые балки, поддерживающие крышу, сделаны из больших кусков коры, кедра, ясеня, вяза или сосны. Ни окон, ни дымохода – только дверь в каждом торце. Свет внутрь, а дым наружу проникали через дыры в крыше. В хижине несколько костров, у каждого – по четыре семьи. Семьи располагались таким образом, что вдоль хижины проходил коридор. «La maniere dont les familles se groupent dans les cabanes n'est pas pour entraver le libertinage»[27]. Так преп. Эдуард Леком[28], иезуит, писал в 1930 году, иезуитски искусно разжигая наши сексуальные аппетиты. Устройство длинного дома мало помогало «препятствовать распутству». Что творилось в темном тоннеле? Катрин Текаквита, что видела ты своими опухшими глазами? Что за соки мешались на медвежьей шкуре? Это было хуже кинотеатра? Ф. говорил: «Атмосфера кинотеатров – ночное соитие тюрем мужчины и женщины; заключенные понятия об этом не имеют – сливаются лишь кирпичи и ворота; в вентиляционной системе вершится мистический союз; запахи поглощают друг друга». Экстравагантное наблюдение Ф. совпало с тем, что мне рассказывал священник. Он говорил, что над мужчинами, которые воскресным утром собираются в часовне бордоской тюрьмы, влажным облаком висит аромат спермы. Современный художественный кинотеатр из бетона и бархата – посмешище, ибо, говорил Ф., он есть не более чем дохлятина чувств. Никакого соития не может быть в этих окостеневших пределах, каждый сидит на своих гениталиях, поскольку гениталии серебрятся на экране. Верните тайный секс! Пусть хуи вновь восстают и вьются плющом вкруг золотого луча проектора, а пизды зияют под перчатками и белыми кульками конфет, и никакие обнаженные мерцающие груди не соблазнят грязное белье нашей повседневности пойти в киноцентр, беспощадный, как сигнал радара, никакая неореалистическая патентованная ебля не развесит непроницаемых завес вероятности между членами аудитории! Дайте мне торговать женами в мрачном длинном доме моего сознания, дай мне наткнуться на тебя, Катрин Текаквита, трехсотлетняя, благоухающая, как молодая березка, неважно, что с тобой сделали священники или мор. Мор[29]! Мор! Он вторгается на страницы моей диссертации. Мой стол внезапно стал заразен. Моя эрекция рушится, как в футуристической уолт-диснеевской съемке падающей Пизанской башни, под грохот литавр и скрип дверей. Я расстегиваю ширинку, и оттуда сыплются прах и щебенка. Только напрягшийся хуй ведет к Тебе, я знаю это, поскольку в этом прахе потерял все. Мор среди могавков! Он вспыхнул в 1660-м, пронесся вдоль реки Могавк, опустошил индейские деревни, Гандауаге, Гандагорон, Тьоннонтоген, как лесной пожар, раздуваемый ветром, и пришел в Оссерненон[30], где жила Катрин Текаквита четырех лет от роду. Пал ее отец-воин, и мать-христианка прохрипела последнюю исповедь, пал ее младший брат со своим крошечным краником, навеки никчемным, как аппендикс. Из всей обреченной кровосмесительной семьи выжила только Катрин Текаквита, и плата за вход выдолблена у нее на лице. Катрин Текаквита не красавица! Теперь я хочу бежать от книг своих и снов. Не хочу ебать свинью. Вправе ли я тосковать по прыщам и оспинам? Я хочу выйти наружу, погулять в парке, посмотреть на длинные ноги американских детей. Что меня держит здесь, когда снаружи для остальных цветет сирень? Вправе ли Ф. меня чему-нибудь учить? Он говорил, что в шестнадцать лет перестал ебать лица. Эдит была очаровательна, когда я впервые встретил ее в гостинице, где она работала маникюршей. Черные волосы, длинные и гладкие, мягкие, не как шелк, – скорее, как хлопок. Черные глаза, абсолютно, бездонно черные, ничего не выдающие (кроме пары случаев), как зеркальные солнцезащитные очки. Она и в самом деле часто надевала такие очки. Ее губы – не полные, но очень мягкие. Ее поцелуи – небрежные, какие-то неопределенные, будто рот не мог выбрать, где ему остановиться. Он скользил по моему телу, как новичок, впервые вставший на ролики. Я всегда надеялся, что он где-нибудь идеально замрет и найдет приют в моем экстазе, но дальше скользил он, едва приткнувшись, не ища ничего, кроме равновесия, подгоняемый не страстью, но банановой кожурой. Бог знает, что имел по этому поводу сказать Ф., черт бы его побрал. Я бы не пережил, если б узнал, что для него она медлила. Стой, стой, хотел закричать я ей в густом воздухе полуподвала, – вернись, вернись, разве не видишь, куда указывает вся моя кожа? Но она соскальзывала дальше, вверх по суставчатым ступенькам пальцев на моих ногах, прыжок в ухо, а мое мужское достоинство ныло, как ополоумевшая радиомачта, вернись, вернись, нырок в глаз, где она сосала слишком сильно (как мы помним, она любила мозги), не там, не там, – теперь слегка касаясь волос на груди, как чайка над водяной пылью, вернись в Капистрано[31], пел мой штуцер, над коленной чашечкой – пустыня ощущений, изучает колено так осторожно, будто в нем таится застежка от медальона, которую она может открыть языком, меня приводит в ярость то, как она растрачивает язык, теперь спускается, как грязное белье по стиральной доске моих ребер, ее рот хочет, чтобы я перевернулся, дал ему промчаться по американским горкам позвоночника или еще глупость какую-нибудь, нет, я не перевернусь, я не похороню надежду, вниз, вниз, вернись, вернись, нет, не прижму его к животу, как в укромной постели, Эдит, Эдит, пусть что-нибудь случится в небесах, не заставляй меня говорить словами!.. Я не ожидал, что это вмешается в мои приготовления. Очень трудно ухаживать за тобой, Катрин Текаквита, с твоим лицом, изрытым оспой, и ненасытным любопытством. Время от времени – одно касание самым кончиком языка, краткие теплые коронации, сулящие славу, случайный ошейник горностаевых зубов, затем поспешная опала, как если бы архиепископ внезапно узнал, что короновал не того сына, ее слюна, холодная, как сосулька, высыхает на всем пути ее ухода, и член мой жесток, как штанга футбольных ворот, безысходен, как соляной столб посреди руин, уже готов на одинокую ночь в моих собственных руках, Эдит! Я пожаловался Ф. – Я слушал с завистью, – сказал Ф. – Знаешь ли ты, что любим? – Я хочу, чтобы она любила меня так, как я хочу. – Ты должен научиться… – Никаких уроков, на этот раз я не собираюсь довольствоваться уроками. Это моя постель и моя жена, у меня есть какие-то права. – Тогда попроси ее. – Что значит – «попроси ее»? – Пожалуйста, Эдит, дай мне кончить тебе в рот. – Ф., ты отвратителен. Как ты смеешь такими словами говорить об Эдит? Я не для того тебе все это рассказываю, чтобы ты пачкал нашу близость. – Извини. – Конечно, я могу попросить ее, это же очевидно. Но тогда она будет под принуждением, или еще того хуже, это станет обязанностью. Я не хочу держать ее на поводке. – Хочешь. – Предупреждаю, Ф., я не собираюсь жрать твое трусливое духовное дерьмо. – Ты любим, тебя зовут в великую любовь, и я тебе завидую. – И держись подальше от Эдит. Мне не нравится, как она сидит между нами в кино. Это просто любезность с нашей стороны. – Я благодарен вам обоим. Уверяю тебя, ни одного мужчину она не сможет любить, как тебя. – Думаешь, это правда, Ф.? – Я уверен, что да. Великая любовь – не партнерство, потому что партнерство можно уничтожить по закону или разлукой, а от великой любви не избавишься. На самом деле, ты не избавишься от двух великих любовей – Эдит и моей. Великая любовь нуждается в слуге, только ты не знаешь, как использовать своих слуг. – Как мне ее попросить? – Плетками, величественными повелениями, прыжком ей в рот и уроком удушения. Я вижу Ф., за ним окно, его уши, тонкие, как бумага, почти прозрачны. Я помню грязную комнату, снятую за большие деньги, вид на фабрику, которую он пытался купить, на зеленом фетре бильярдного стола с искусной резьбой игрушечным городком разложена его коллекция мыла. Свет проникал сквозь его уши, будто они выточены из грушевого мыльного бруска. Я слышу его фальшивый голос с легким эскимосским акцентом, приобретенным во время арктической студенческой практики. Ты не избавишься от двух великих любовей, сказал Ф. Каким скверным сторожем был я этим двум любовям – невежественным сторожем, что целыми днями бродил по измышленному музею жалости к себе. Ф. и Эдит любили меня! Но в то утро я не услышал его признания в любви или не поверил ему. Ты не знаешь, как использовать своих слуг, сказал Ф., и уши его сияли японскими фонариками. В пятидесятом я был любим! Но я так и не поговорил с Эдит, не смог. Ночь за ночью лежал я в темноте, слушая шум лифта, мои безмолвные приказы тонули в мозгу, как упрямые гордые надписи на египетских монументах, онемевших под тоннами песка. И рот ее метался по моему телу, точно стая птиц острова Бикини[32], чьи миграционные инстинкты уничтожены радиацией. – Но предупреждаю тебя, – продолжал Ф., – придет время, и кроме этих бесцельных поцелуев ты ничего на свете не захочешь. Если говорить о прозрачной коже, то горло Эдит было таким – с тончайшим, мягчайшим покровом. Казалось, тяжелое ожерелье из ракушек расцарапает его в кровь. Целовать ее в горло значило вторгаться в нечто личное, костлявое, как плечо черепахи. Ее плечи были хрупки, но не худы. Она не была тоненькой, но как бы ни была полна плоть, главным всегда оставался скелет. С тринадцати лет у нее была кожа, которую можно было бы назвать зрелой, и мужчины, вожделевшие ее (в итоге ее изнасиловали в каменоломне), говорили, что она из тех девушек, что быстро старятся, – так мужчины на углу утешаются, глядя на недоступное дитя. Она выросла в городке на северном берегу реки Святого Лаврентия, где приводила в ярость многих мужчин, ибо они считали себя вправе лапать ее маленькие груди и круглую задницу просто потому, что она была индеанкой, да к тому же А.! Когда ей было шестнадцать, и мы поженились, я сам был уверен, что ее кожа не сохранится. Она обладала преходящей сочностью, которую обычно связывают с тем, что растет и вот-вот пойдет на убыль. В двадцать четыре, в год ее смерти, не изменилось ничего, кроме ягодиц. Когда ей было шестнадцать, это были два полушария, повисшие в пространстве, потом они замерли на двух глубоких изогнутых складках, и то был предел увядания тела, пока ее не расплющило целиком. Дайте подумать о ней. Ей нравилось, когда я натирал ей кожу оливковым маслом. Я соглашался, хотя, на самом деле, не люблю забавляться с едой. Иногда она наливала масло в пупок и мизинцем рисовала спицы колеса Ашоки[33], потом размазывала, кожа темнела. У нее были маленькие груди, какие-то мускулистые, созревшая плоть. Я готов перевернуть стол, когда думаю о ее причудливых сосках, чем я и занят в это самое мгновение – жалкое бумажное воспоминание, а хуй мой без надежды воспаряет к ее искалеченному гробу, и руками я отмахиваюсь от обязательств, даже от тебя, Катрин Текаквита, расположения которой добиваюсь этой исповедью. Ее дивные соски были темны, как грязь, и очень длинны, когда затвердевали от желания, вздымались почти на дюйм, сморщенные от мудрости и сосания. Я вставлял их в ноздри (по одному). Я вставлял их в уши. Я всегда верил, что если бы позволила анатомия, и я мог бы вставить их в оба уха одновременно – шоковая терапия! Что толку воскрешать теперь эту фантазию, невозможную и тогда, и сейчас? Но я жажду этих кожистых электродов в голове! Я хочу слышать, как разъяснится тайна, хочу слышать разговор этих оцепенелых морщинистых мудрецов! Они обменивались такими сообщениями, которых не слышала даже Эдит, сигналами, предупреждениями, похвальбой. Откровениями! Вычислениями! В ночь ее смерти я рассказал об этом Ф. – Ты мог бы иметь все, что хотел. – Зачем ты меня истязаешь, Ф.? – Ты потерялся в деталях. Все части тела эротогенны, или, во всяком случае, могут таковыми стать. Если бы она вставила тебе в уши указательные пальцы, результат был бы тот же. – Ты уверен? – Да. – Ты пробовал? – Да. – Я должен спросить. С Эдит? – Да. – Ф.! – Прислушайся, друг мой: лифты, фабричные гудки, вентилятор – в головах у нескольких миллионов просыпается мир. – Стой. Ты делал это с ней? Вы так далеко зашли? Вы вместе это делали? Ты сейчас сядешь вот тут и расскажешь мне все в подробностях. Ф., я тебя ненавижу. – Ну, она вставила указательные пальцы… – На ногтях был лак? – Нет. – Был, еб твою мать, был! Не пытайся меня уберечь. – Хорошо, был. Она вставила красные ногти мне в уши… – Тебе нравилось, да? – Она вставила пальцы мне в уши, а я ей, и мы поцеловались. – Друг другу? Голыми пальцами? Вы касались пальцами ушей? – Ты начинаешь понимать. – Заткнись. Какие у нее уши на ощупь? – Тесные. – Тесные! – У Эдит были очень тесные уши, почти девственные, я бы сказал. – Убирайся, Ф. Убирайся из нашей постели! Убери от меня руки! – Слушай, или я сломаю тебе шею, ссыкливый вуайерист. Мы были полностью одеты, если не считать пальцев. Да! Мы сосали друг другу пальцы, а потом вставили их друг другу в уши… – Кольцо – она сняла кольцо? – Не думаю. Я волновался за барабанные перепонки, у нее длинные красные ногти, она так далеко забралась. Мы закрыли глаза и поцеловались дружески, не раскрывая ртов. И вдруг звуки вестибюля пропали, и я стал слушать Эдит. – Ее тело! Где это случилось? Когда ты сотворил это со мной? – Вот что тебя интересует. Это случилось в телефонной будке в вестибюле кинотеатра, в центре. – Какого кинотеатра? – «Система». – Врешь! В «Системе» нет телефонной будки. Там только пара телефонов на стене, они, кажется, разделены стеклом. Вы это делали снаружи! Я знаю этот грязный вестибюль в подвале! Там всегда бродят гомики, рисуют хуи и записывают телефоны на зеленой стене. Снаружи! Кто-нибудь смотрел? Как ты мог так со мной поступить? – Ты был в туалете. Мы тебя ждали возле телефонов, ели мороженое в шоколаде. Не знаю, что тебя задержало. Мы доели мороженое. Эдит увидела кусочек шоколада, прилипший к моему мизинцу. Она совершенно очаровательно наклонилась и слизнула его, как муравьед. Она заметила шоколадное пятно у себя на запястье. Я кинулся к нему и слизнул, – неуклюже, должен признать. Тут это стало игрой. Игры – прекраснейшие создания природы. Все животные играют, и истинно мессианское видение братства существ должно основываться на идее игры, на самом деле… – Так это Эдит начала! А кто первым коснулся ушей? Теперь я должен знать все. Ты видел, как вытянулся ее язык, ты, наверное, смотрел. Кто начал с ушами? – Не помню. Возможно, на нас подействовали телефоны. Если помнишь, одна из ламп дневного света мигала, и тени прыгали в угол, где мы стояли, казалось, будто над нами проносились огромные крылья или гигантские лопасти громадного вентилятора. Телефонные подставки хранили черноту – единственная стабильная форма в изменчивом мраке. Они висели, как резные маски, черные, поблескивающие, как большие пальцы на ногах у зацелованных каменных католических святых. Мы сосали друг другу пальцы, уже слегка испугавшись, как дети, что продолжают лизать леденцы во время сцены автомобильной погони. И тут один телефон зазвонил! Он прозвонил один раз. Я всегда пугаюсь, когда звонят телефоны-автоматы. Так величественно и одиноко, будто лучшее стихотворение малоизвестного поэта, будто король Михай[34] прощается с коммунистической Румынией, будто записка в плывущей бутылке, что начинается словами: «Если кто-то найдет это, знайте, что…» – Твою мать, Ф.! Ты меня мучаешь. Прошу тебя. – Ты хотел полной картины. Я забыл упомянуть, что лампы гудели, смутно, как храпит жертва гайморита. Я сосал ее тонкий палец, остерегаясь острого ногтя, думая о волках, что истекают кровью, лизнув окровавленный нож-приманку. Когда лампы горели, кожа у нас была желтая, выступал малейший прыщик, а когда тухли, мы проваливались в лиловую бледность, и кожа становилась, как старые влажные грибы. А когда телефон зазвонил, мы так испугались, что по-настоящему куснули друг друга. Дети в пещере ужасов. Да, кто-то на нас смотрел, но нам было безразлично. Он наблюдал за нами в зеркало гадательных весов, на которые то и дело взбирался, кидал никель за никелем, задавая разнообразные вопросы – не исключено, что один и тот же. А тебя где носило? Подвал «Системы» – чудовищное место, если не держаться тех, с кем пришел. Там воняет, как на островке отчаяния, осажденном крысами. – Ты врешь. У Эдит была идеальная кожа. А воняет там мочой, больше ничем, просто мочой. И тебя не касается, чем я занимался. – Я знаю, чем, но это неважно. Когда телефон зазвонил, этот парень обернулся и слез с весов, довольно, надо сказать, грациозно, и в тот момент все это жуткое место показалось его личным кабинетом. Мы стояли между ним и его телефоном, и я боялся (это звучит нелепо), что он сделает что-нибудь страшное, вынет нож или обнажится, потому что, казалось, все его тоскливое существование меж водопроводных труб и писсуаров держалось за это телефонное послание… – Я его помню! На нем еще был такой галстук ленточкой, как в вестернах. – Именно. Помню, в это мгновение ужаса я решил, что он сам вызвал звонок своими беспрестанными вопросами, что он исполнял ритуал, вроде заклинания дождя. Он шагнул, глядя прямо сквозь нас. Остановился в ожидании, я полагаю, второго звонка, который так и не последовал. Он щелкнул пальцами, отвернулся, взобрался обратно на весы и вновь занялся своими комбинациями. Мы поняли, что спасены, Эдит и я! Телефон, могущественный, до того бывший предвестником дурного, был нам другом! Он был агентом какого-то милостивого электронного божества, и нам хотелось его восславить. Я полагаю, определенные примитивные птичьи и змеиные танцы начинались так же – из потребности имитировать страшное и прекрасное, да, процедура имитации, дабы обрести какие-то черты обожаемого и ужасного зверя. – Что ты мне пытаешься сказать, Ф.? – Мы изобрели Телефонный Танец. Спонтанно. Не знаю, кто сделал первое движение. Вдруг наши указательные пальцы оказались друг у друга в ушах. Мы стали телефонами! – Не знаю, смеяться мне или плакать. – Почему ты плачешь? – Я считаю, ты разрушил мою жизнь, Ф. Годами я поверял секреты врагу. – Ошибаешься, друг мой. Я любил тебя, мы оба любили тебя, и ты был очень близок к тому, чтобы это понять. – Нет, Ф., нет. Может быть, это правда, но было слишком тяжело, слишком много бредового образования, бог знает зачем. Через день я должен был учиться чему-то, очередной урок, очередная ничтожная притча, и кто я сегодня утром? Профессор Дерьма. – Это оно. Это любовь! – Испарись, а? – Ты не хочешь услышать, что произошло, когда я был телефоном? – Хочу, но я не хочу умолять. Я вынужден умолять тебя о каждом обрывке информации о мире. – Но только так ты начнешь ее ценить. Когда она валится на тебя с деревьев, ты считаешь, что это гнилые фрукты. – Расскажи про Эдит, когда вы были телефонами. – Нет. – Аррргхххх. Ы-ы. Ааааааа! Ы-ы. – Сдерживайся. Самодисциплина. – Ты меня убиваешь, убиваешь, убиваешь. – Вот теперь ты готов. Мы ввинтились указательными пальцами друг другу в уши. Не стану отрицать сексуального подтекста. Ты теперь готов его принять. Все части тела эротогенны. Задницы можно выдрессировать розгами и поцелуями, это элементарно. Члены и пизды теперь стали безобразны! Долой генитальный империализм! Любая плоть может кончить! Неужели ты не видишь, сколько мы потеряли? Почему мы отреклись от такого удовольствия в пользу того, что живет у нас в исподнем? Оргазмы в предплечье! Колени выстреливают, как шутихи! Волосы в движении! И не только ласки приводят нас к сытой анонимности оргазма, не только сосание и влажные туннели, но и ветер, и разговор, и прекрасная пара перчаток – вспыхивают пальцы! Потеряли! Потеряли! – Ты обезумел. Я доверял свои секреты безумцу. – И вот мы сплелись в Телефонном Танце. Уши Эдит начали обвиваться вокруг моих пальцев – по крайней мере, так мне показалось. Она была очень развитой, наверное, самой развитой женщиной, какую я только знал. Ее уши оборачивались вокруг моих трепетавших пальцев… – Я не желаю подробностей! Я вижу вас двоих гораздо яснее, чем ты в состоянии описать. Это картина, которую я никогда не смогу выбросить из головы. – Ревность – образование, которое ты себе избрал. – Отъебись. Что ты слышал? – «Слышал» – неверное слово. Я стал телефоном. Эдит была электрическим разговором, шедшим через меня. – Ну, и что это было, что это было? – Механика. – Механика? – Простая вечная механика. – И? – Простая вечная механика. – Это все, что ты намерен сообщить? – Простая вечная механика, вроде скрежета звезд. – Уже лучше. – Это было искажение истины, которое, я вижу, тебя вполне устраивает. Я исказил истину, чтобы тебе было легче. Истина же – простая вечная механика. – Тебе было хорошо? – Лучше этого я никогда ничего не чувствовал. – А ей понравилось? – Нет. – Правда? – Неправда. Ей понравилось. Как ты боишься быть обманутым! – Ф., я мог бы убить тебя за то, что ты сделал. Суд бы меня простил. – За одну ночь ты уже достаточно поубивал. – Вон из нашей постели! Наша постель! Это была наша постель! Не хочу слишком много думать о том, что сказал Ф. Зачем? Кто он такой, в конце концов, – всего лишь безумец, потерявший контроль над своими кишками, ебарь чужой жены, коллекционер мыла, политик? Простая вечная механика. Зачем мне это понимать? Это утро – еще одно утро, вновь раскрылись цветы, мужчины повернулись набок посмотреть, на ком женились, все готово начаться заново. Почему я вынужден оставаться пригвожденным к прошлому словами мертвеца? Зачем я столь кропотливо воспроизвожу эти диалоги, ни одной запятой не позволяя изменить ритм наших голосов? Я хочу разговаривать с мужчинами в тавернах и автобусах и ничего не помнить. А ты, Катрин Текаквита, сгорающая в своем стойле времени, тебе в радость, что я так жестоко обнажаюсь? Я боюсь, от тебя смердит Мором. От длинного дома, где ты сидела день за днем, смердит Мором. Почему так тяжело движется моя диссертация? Почему я не могу выучить статистику бейсбола, как премьер-министр? Почему от статистики бейсбола смердит Мором? Что случилось с утром? Мой стол смердит! 1660 год смердит! Индейцы умирают! Тропы смердят! Они заливают тропы дорогами, но все напрасно. Спасите индейцев! Подайте им сердца иезуитов! Я поймал Мор сачком для бабочек. Я просто хотел выебать святую, как советовал Ф. Не знаю, почему это казалось такой удачной идеей. Я едва понимаю, но, похоже, это последнее, что мне оставалось. Вот я заигрываю с диссертацией, единственная вольтижировка, на которую способен, жду, когда двинутся статуи – и что? Я отравил воздух, у меня пропала эрекция. Потому ли, что наткнулся на правду о Канаде? Не желаю я натыкаться на правду о Канаде. Уплачено ли евреям за разрушение Иерихона? Научатся ли французы охотиться? Хватит ли вигвамных сувениров? Отцы города, убейте меня, ибо я слишком много болтаю про Мор. Я думал, индейцы умирали от пулевых ранений и нарушенных соглашений. Больше дорог! Лес смердит! Катрин Текаквита, разве честно, что ты избежала Мора? Должен ли я любить мутантку? Посмотри на меня, Катрин Текаквита, на человека с грудой заразных бумаг, мягкого в паху. Посмотри на себя, Катрин Текаквита, у тебя наполовину сожрано лицо, ты не можешь выйти на солнце, потому что у тебя повреждено зрение. Может, имело смысл домогаться кого-то, кто был раньше тебя? Самодисциплина, как сказал бы Ф. Должно быть, это непросто. А если б я знал, куда приведет меня диссертация, в чем была бы опасность? Признаю – я ни в чем не вижу смысла. Один шаг в сторону – и все абсурдно. Что это за ебля с мертвой святой? Это невозможно. Мы все это знаем. Я опубликую работу о Катрин Текаквите – вот и все. Я снова женюсь. Меня хочет Национальный музей. Я много пережил, я стану изумительным лектором. Буду выдавать фразочки Ф. за свои собственные, стану острословом, остряком-мистиком. Он мне как раз столько должен. Я буду раздавать его коллекцию мыла студенткам, по куску, лимонные пизды, сосновые пизды, стану магистром смешанных соков. Выставлю свою кандидатуру в парламент, прямо как Ф. У меня появится эскимосский акцент. Заполучу чужих жен. Эдит! Ее чудное тело все время преследует меня, сбалансированная походка, эгоистичные глаза (эгоистичные ли?). О, от нее не смердит Мором. Пожалуйста, не заставляй меня думать о твоих членах. Ее пупок был крошечным завитком, почти тайным. Если бы ветерок, способный взъерошить чайную розу, вдруг стал плотью, он был бы как ее пупок. В разных обстоятельствах в нем побывали масло, сперма, духи за тридцать пять долларов, репей, рис, моча, обрезки ногтей одного мужчины, слезы другого, слюна, наперсток дождевой воды. Надо вспомнить обстоятельства. Масло: Бесчисленное количество раз. У нее возле кровати стояла бутылка с оливковым маслом. Я всегда боялся, что налетят мухи. Сперма: И сперма Ф.? Я этого не перенесу. Она заставила меня сделать это самому. Она хотела в последний раз увидеть, как я мастурбирую. Как я мог ей сказать, что это был самый сильный оргазм в моей жизни? Рис: Сырой рис. Она неделю носила там одно зернышко, утверждая, что может его сварить. Моча: «Нечего стыдиться», – сказала она. Ногти: Она говорила, что ортодоксальные евреи хоронили обрезки своих ногтей. Мне тревожно, когда я об этом вспоминаю. Такое наблюдение мог бы сделать Ф. Не от него ли она это услышала? Мужские слезы: Любопытный инцидент. Мы загорали на пляже в Олд-Орчард, штат Мэн. Абсолютно незнакомый человек в синем купальном костюме бросился, рыдая, ей на живот. Я схватил его за волосы, чтобы оттащить. Она резко ударила меня по руке. Я огляделся; никто не обратил внимания, так что мне стало легче. Я засек время: он рыдал пять минут. На пляже валялись тысячи. Почему он выбрал именно нас? Я глупо улыбался проходившим мимо людям, как если бы этот псих был моим лишившимся рассудка шурином. Никто, похоже, не замечал. На нем был такой дешевый шерстяной купальный костюм, от которого яйцам никакой пользы. Он плакал тихо, правая рука Эдит лежала у него на шее. Этого не может быть, пытался думать я, Эдит – не шлюха в песках. Резко и неуклюже он поднялся на одно колено, встал, побежал. Эдит некоторое время смотрела ему вслед, потом попыталась успокоить меня. – Он был А., – прошептала она. – Невозможно, – в ярости заорал я. – У меня записаны все живущие А. Ты лжешь, Эдит! Тебе нравилось, как он пускал слюни тебе в пупок. Признайся! – Возможно, ты прав, – сказала она. – Возможно, он не А. Я не мог так рисковать. Остаток дня я провел, обследуя пляж, но он со своим сопливым носом куда-то исчез. Слюна: Не знаю, почему. На самом деле, даже не помню, когда точно. Или я это придумал? Дождевая вода: Ей взбрело в голову, что идет дождь, в два часа ночи. Из-за расположения окна нельзя было сказать наверняка. Я взял наперсток и поднялся по лестнице. Она была мне благодарна. Без сомнения, она считала свой пупок органом чувств, даже лучше, – кошельком, гарантировавшим обладание в ее персональной системе вуду. Много раз она прижимала к нему мою силу и слабость, всю ночь рассказывая истории. Почему же мне никогда не было совершенно удобно? Почему я слушал вентилятор и лифт? Дни без работы. Почему этот список подействовал на меня угнетающе? Я ни за что не должен был составлять список. Что-то плохое сделал я твоему животу, Эдит. Я пытался его использовать. Я пытался использовать его против Мора. Пытался в обитой войлоком раздевалке быть мужчиной, что травит прекрасные непристойные байки перед лицом вечности. Быть массовиком-затейником, что пытается расшевелить турбазу, полную молодоженов, в постели моей штабеля жен, брошенных на воскресенье мужьями-гольфистами. Я забыл, что я в отчаянии. Забыл, что в отчаянии начал это исследование. Меня надул мой портфель. Аккуратные заметки завели меня в глушь. Я думал, что делаю дело. Старые книги о Катрин Текаквите преп. Шоленека[35], манускрипты Реми[36], «Miracles faits en sa paroisse par l'intercession de la B. Cath. Tekakwith, 1696»[37], из архивов колледжа Сен-Мари[38], – свидетельства дали мне обманчивую власть. Я принялся строить планы, как целый класс выпускников. Забыл, кто я. Забыл, что никогда не учился играть на губной гармошке. Забыл, что бросил гитару, потому что из-за аккорда F у меня кровоточили пальцы. Забыл про носки, затвердевшие от моего семени. Я пытался проплыть мимо Мора в гондоле, юный тенор, которого вот-вот откроет турист, охотник за талантами. Забыл о склянках, которые вручала мне Эдит, и которые я не мог открыть. Забыл о том, как умерла Эдит, как, подтирая жопу занавеской, умер Ф. Забыл, что мне остался лишь один шанс. Я думал, Эдит упокоится в каталоге. Думал, я гражданин, частное лицо, потребитель коммунальных услуг. Я забыл о запорах! Запоры не дали о себе забыть. Запор с того момента, как я составил список. Пять дней, развалившихся в свои первые полчаса. «Почему я?» – великая жалоба страдающего запором. Почему мир не работает на меня? Одинокий человечек, сидящий в фаянсовой машине. Что я сделал вчера не так? Какому неприступному банку в душе моей потребно дерьмо? Как мне начать что-то новое со всем этим вчерашним днем внутри? Ненавистник истории скрючился на безукоризненном унитазе. Как мне доказать, что тело – за меня? Неужели желудок враг мне? Хронический недотепа возле утренней рулетки планирует самоубийство: броситься в Святого Лаврентия с грузом запечатанных кишок. Что хорошего в кино? Я слишком тяжел для музыки. Я невидим, если ежедневно не оставляю улик. Старая пища – яд, и мешки протекают. Отоприте меня! Выдохшийся Гудини[39]! Потерял простую магию! Скорченный человечек торгуется с Богом, список за списком предлагая новогодние обеты. Я буду питаться одним латуком. Пусть у меня будет понос, если должно быть что-то вообще. Давай я помогу цветам и жукам-навозникам. Впусти меня в мировой клуб. Мне нет радости от закатов – для кого они горят, в таком случае? Я опоздаю на поезд. Предупреждаю – моя часть мировой работы останется невыполненной. Если сфинктер должен быть монетой, то пусть китайской. Почему я? Я натравлю на тебя науку. Закидаю таблетками, как глубинными бомбами. Извини, извини, только туже не надо. Ничего не помогает, ты этому хотел меня научить? Человечек тужится – взгромоздился на круг и готовится швырнуть за борт все системы. Забери надежду, забери храмы, забери радио, забери мою диссертацию. От них тяжело отказаться, но бремя говна тяжелее. Да, да, я отказываюсь даже от системы отречения. В кафельном зале суда на рассвете согнутый пополам человечек пробует тысячу клятв. Дай мне дать показания! Дай мне поддержать Порядок! Позволь отбрасывать тень! Пожалуйста, дай опустеть, если я пуст, я могу принимать, если могу принимать, значит, нечто приходит извне, а если оно приходит извне, значит, я не один! Я не вынесу этого одиночества. Одиночество прежде всего. Я не хочу быть просто умирающей звездой. Пожалуйста, позволь проголодаться, я тогда не буду мишенью, я смогу узнавать деревья в деталях их жизней, смогу интересоваться именами рек, высотой гор, различными написаниями – «Текаквита», «Тегахуита», «Тегакуита», «Тегаквита», «Текакуита», о, я хочу восхищаться явлениями! Я не хочу жить внутри! Обнови мою жизнь. Как существовать мне сосудом вчерашней резни? Это мясо карает меня? Дикие стада плохо обо мне думают? Убийство на кухне! Фермы Дахау[40]! Мы ухаживаем за существами, чтобы их съесть! Любим ли мир Богом? Какая чудовищная система питания! Все мы – племена животных в вечной войне! Что мы выиграли? Люди – фашисты на диете. Смерть во главе питания. Кто извинится перед коровами? Это не наша вина, не мы все это придумали. Эти почки – просто почки. Это не курица, это просто курица. Подумайте о лагерях смерти в подвале гостиницы. Кровь на подушках! Вещество, насаженное на зубные щетки! Все животные жрут – не ради наслаждения, не ради золота, не ради власти, – просто чтобы быть. Для чьего вечного Наслаждения? Завтра я начну пост. Я подаю в отставку. Но я не могу уйти с полным брюхом. А посты приятны Тебе или обижают Тебя? Можешь списать их на гордыню или трусость. Я навсегда запомню эту ванную. Эдит держала ее в чистоте, но я менее привередлив. Справедливо ли требовать от приговоренного чистить электрический стул? Я пользуюсь старыми газетами, рулоны куплю, когда заслужу. Я обещал туалету больше внимания, если он будет ко мне добр, я его прочищу. Но зачем сейчас унижаться? В машине после аварии не станешь мыть окна. Когда запустится тело, заведется и старый механизм, обещаю. Помоги мне! Хоть одним намеком. Пять дней, не считая этого первого получаса провала, я не могу зайти в ванную. Мои зубы и волосы грязны. Я не могу начать бриться, не могу высмеять себя с этими несерьезными залежами волос. При вскрытии я буду вонять. Уверен, никто не захочет меня есть. А как снаружи? Есть ли вообще какое-нибудь снаружи? Я запечатанный, мертвый, непроницаемый музей своего аппетита. Таково жестокое одиночество запора, вот так теряется мир. Готов все поставить на реку, на купание голышом пред Катрин Текаквитой, и никаких обещаний. Пойдем с нами в мир имен. Ф. говорил: «Из всех законов, привязывающих нас к прошлому, самый суровый – имена вещей». Если то, в чем я сижу, – кресло моего дедушки, и то, откуда выглядываю, – его окно, то я по уши в его мире. Ф. говорил: «Имена охраняют величие Видимости». Он говорил: «Наука началась с грубого называния, желания пренебречь конкретной формой, судьбой каждой жизни красного цвета и назвать их все Розой. Более грубому, более деятельному глазу все цветы кажутся одинаковыми, как негры или китайцы». Ф. никогда не затыкался. Его голос забился мне в уши, будто пойманная муха, беспрестанно жужжа. Я становлюсь колонией его стиля. По завещанию я получил его комнату в центре, фабрику, которую он купил, шалаш на дереве, коллекцию мыла, бумаги. И мне не нравится выхлоп моего члена. Ф., это чересчур! Я должен держаться самого себя. В следующий раз выяснится, что уши мои стали прозрачными. Ф., почему я вдруг так сильно скучаю по тебе? Есть рестораны, в которые я никогда больше не смогу пойти. Но неужели я должен быть памятником тебе? В конце концов, мы были друзьями или как? Я помню день, когда ты наконец купил фабрику, восемьсот тысяч долларов, и я бродил с тобой по этим шероховатым доскам – доскам, которые ты так часто подметал мальчишкой. Видимо, ты и вправду плакал. Была полночь, половина огней потушены. Мы бродили меж рядов швейных машин, раскроечных столов, скончавшихся паровых прессов. Нет ничего более мирного, чем безмолвная фабрика. То и дело мы пинали спутанные проволочные вешалки или задевали целые стойки, оплетенные вешалками, будто толстыми лозами, и тогда звучало чуднуе звяканье, будто сотня скучающих мужчин шарят в карманах, – странный резкий звук, будто среди нелепых теней заброшенных машин они ждут получки, после закрытия фабрики сразу став бандюгами, готовыми разгромить бездействующее предприятие Ф. Я был смутно напуган. Фабрики, как и парки, – общественные места, и демократическое сознание было оскорблено тем, как глубоко тронут Ф. своей собственностью. Ф. подобрал старый тяжелый паровой утюг, толстой пружиной соединенный с металлической рамой наверху. Он качнул утюг от стола, отпустил и засмеялся, когда утюг запрыгал вверх-вниз опасным йо-йо[41], тени полосовали грязные стены, как одичавшая тряпка – классную доску. Внезапно Ф. рванул рубильник, огни затрепетали, а центральный приводной ремень, управлявший швейными машинами, закрутился. Ф. начал ораторствовать. Он любил говорить под механические шумы. – Ларри! – кричал он, идя вдоль пустых скамей. – Ларри! Бен! Дэйв! Я знаю, вы слышите! Бен! Я не забыл твою согбенную спину! Сол! Я сделал, что обещал! Малышка Марджери! Подавись теперь своими драными тапочками! Евреи, евреи, евреи! Благодарю вас! – Ф., это отвратительно. – Каждое поколение должно благодарить своих евреев, – сказал Ф., отскакивая от меня. – И своих индейцев. Индейцев следует благодарить за постройку наших мостов и небоскребов. Мир соткан из рас, лучше бы тебе это запомнить, друг мой. Люди разные! Розы отличаются друг от друга! Ларри! Это я, Ф., маленький гой, которому ты частенько ерошил светлые волосы. Я сделал, что обещал тебе на темном складе так много полудней назад. Она моя! Наша! Я пляшу на обломках! Я превратил ее в песочницу! Я привел друга! Успокоившись, Ф. взял меня за руку и повел на склад. Огромные пустые катушки и картонные цилиндры в полумраке отбрасывали четкие тени – храмовые колонны. Изрядный звериный дух шерсти все еще висел в воздухе. Я чувствовал, как нос покрывается смазкой. Ремень на фабрике по-прежнему крутился, приводя в движение несколько беззубых машин. Мы с Ф. стояли очень близко. – Так ты считаешь, я отвратителен, – сказал Ф. – Никогда бы не поверил, что ты способен на такую дешевую сентиментальность. Беседовать с маленькими еврейскими привидениями! – Я же просто играл, как обещал когда-то. – Ты разнюнился. – Разве здесь не прекрасно? Так мирно, правда? Мы попали в будущее. Скоро богачи будут строить такие же здания в своих владениях и при лунном свете приходить туда. История доказывает нам, что люди любят размышлять, бродить или заниматься любовью там, где раньше кипела жестокая деятельность. – Что ты собираешься с ней делать? – Заходить иногда. Немного подметать. Трахаться на блестящих столах. Играть с машинами. – Ты мог бы стать миллионером. В финансовой рубрике писали, как замечательны твои манипуляции. Должен признать, эта твоя удача придает вес всей херне, которую ты извергаешь годами. – Тщета! – заорал Ф. – Я должен был проверить, справлюсь ли. Я должен был выяснить, найду ли в этом хоть какое-то успокоение. Несмотря на все, что знал! Ларри этого от меня не ждал, это не обязательство. Мое мальчишеское обещание – мое алиби! Пожалуйста, пусть сегодняшний вечер никак не повлияет на все, что я тебе говорил. – Не плачь, Ф. – Прости меня. Я хотел вкусить мести. Я хотел быть американцем. Я хотел притормозить свою жизнь этим визитом. Вовсе не то, что имел в виду Ларри. Обнимая Ф. за плечи, я задел стойку с вешалками. В небольшом помещении монеты негромко забренчали, их глушил механический грохот, и бандюги отступили, когда мы замерли в этом отчаянном объятии. Катрин Текаквита в тенях длинного дома. Эдит вся в жирном гриме, сгорбившаяся в душной комнате. Ф., возящий шваброй по своей новой фабрике. Катрин Текаквита в полдень не могла выйти наружу. Выползая, она заворачивалась в одеяло – хромая мумия. Так прожила она свое девичество, вдали от солнца и шума охоты, вечная свидетельница того, как усталые индейцы едят и ебутся, а облик Марии Магдалины грохотал в голове громче всех инструментов танцоров, застенчивая, как олень, о котором ей рассказывали. Что за голоса слышала она, звучнее стонов, слаще храпа? Как хорошо должна была она вызубрить правила игры. Она не знала, как охотник загоняет добычу, но знала, как он валяется с набитым брюхом и рыгает потум во время любви. Она видела все приготовления и завершения – но не с вершины горы. Она видела спаривание, но не слышала песен, тихо напетых в лесу, и маленьких подарков, сотканных из травы. У нее, столкнувшейся с атакой человеческой механики, должно быть, возникло сложное и яркое видение небес – и ненависть к дерьму ограниченности. И вновь это таинство – как теряется мир. «Dumque crescebat aеtate, crescebat et prudentia»[42], сказал преподобный Шоленек в 1715 году. Больно ли? Почему ее воображение не стало раблезианским[43]? Текаквита – имя, которым ее называли, но точное значение этого слова неизвестно. «Та, кто приводит вещи в порядок» – интерпретация аббата Марку[44], старого миссионера из Конаваги. Аббат Кук, сульпицианский[45] индеанолог: «Celle qui s'avance, qui meut quelquechose devant elle»[46]. Та, кто живет в тени, выставляя вперед руки – уточнение преп. Лекома. Имя ее было, скажем так, некой комбинацией двух представлений: Та, кто, двигаясь вперед, искусно приводит в порядок тени. Может, Катрин Текаквита, и я к тебе подхожу так же. Добрый дядя взял к себе сироту. После мора вся деревня переселилась на милю выше по реке Могавк, ближе к тому месту, где та сливается с рекой Ори. Деревня называлась Гандауаге, еще одно имя собственное, известное нам во множестве форм: Гандаваге – гуронское слово, которым миссионеры называли водопады и речные пороги, Ганаваге в диалекте могавков, Какнаваке, которое превратилось в сегодняшнее Конавага. Я всем отдаю должное. Здесь и жила она с дядей, его женой, его сестрами, в длинном доме, который построил дядя, – одном из главных строений в деревне. Ирокезские женщины много работали. Охотник никогда не волок свою добычу сам. Он надрезал животному брюхо, брал горсть кишок и, пока пританцовывал по дороге к дому, повсюду их раскидывал, то развешивая по деревьям, то накалывая на кустарник. «Я убил», – объявлял он жене. Та шла в лес по этим склизким следам, и, как награду за то, что нашла умерщвленного зверя, приносила его обратно к мужу, который с урчащим животом спал у огня. Всю неприятную работу делали, в основном, женщины. Война, охота и рыбалка были единственными занятиями, которые допускало мужское достоинство. В остальное время мужчины курили, сплетничали, развлекались играми, ели и спали. Катрин Текаквита любила работу. Остальные девушки трудились второпях, а затем удирали танцевать, флиртовать, расчесывать волосы, разрисовывать лица, надевать серьги и украшать себя цветными глиняными побрякушками. Они носили богатые шкуры, гетры, расшитые бисером и иглами дикобраза. Великолепно! Разве не мог бы я полюбить одну из них? Слышит ли Катрин, как они танцуют? О, я предпочел бы одну из танцовщиц. Не хочу беспокоить Катрин, работающую в длинном доме, приглушенный топот скачущих ног выжигает идеально правильные кольца в ее сердце. Девушки не слишком задумываются о том, что будет завтра, но Катрин собирает свои дни в цепочку, вплетая в нее тени. Ее тетки настаивают. Вот ожерелье, надень, дорогая, и почему бы тебе не раскрасить это твое кошмарное лицо? Она была очень юна, она позволила украсить себя и никогда себе не простила. Двадцать лет спустя она рыдала над тем, что считала одним из тягчайших своих прегрешений. Во что я влезаю? И это – мой тип женщины? Через некоторое время тетки отстали, и она вернулась к сплошной работе – молола муку, таскала воду, собирала хворост, готовила шкуры к продаже – и все делала с замечательной готовностью. «Douce, patiente, chaste, et innocente»[47], как сказал преп. Шошетьер[48]. «Sage comme une fille franvcaise bien elevee[49]», – продолжал он. Как благовоспитанная юная француженка! О Зловещая Церковь! Ф., ты этого от меня хотел? Это мне наказание за то, что не ускользнул тогда с Эдит? Она ждала меня, вся покрытая красным жиром, а я думал о своей белой сорочке. Потом я как-то провел по себе тюбиком, из любопытства, одну лишь мерцающую дорожку, бесполезную, как акрополь Ф. тем утром. Теперь я читаю, что у Катрин Текаквиты был талант к вышиванию и рукоделию, и что она делала восхитительно расшитые гетры, кисеты, мокасины и вампумы[50]. Она часами работала над ними, корешки и кожа угрей, ракушки, бисер, иглы. Носить их будет кто угодно, только не она! Кого наряжало ее воображение? Особенно ценились ее вампумы. Может, так она высмеивала деньги? Может, ее презрение освобождало ее, позволяя изобретать причудливые узоры и подбирать цвета, как презрение Ф. к коммерции позволило ему купить фабрику. Или я неверно толкую их обоих? Я устал от фактов, устал от предположений. Я хочу, чтобы меня сожрало безрассудство. Хочу, чтобы меня вышвырнуло. Сейчас мне плевать, что творится у нее под одеялом. Я хочу, чтобы меня покрыли неопределенными поцелуями. Чтобы хвалили мои памфлеты. Отчего так одиноки мои труды? Уже за полночь, лифт отдыхает. Новый линолеум, краны плотно закручены, спасибо завещанию Ф. Я хочу всех оргазмов, которых не требовал. Хочу новой карьеры. Что я такого сделал Эдит, что даже призрак ее не может прийти и меня укокошить? Ненавижу эту квартиру. Зачем я тут все поменял? Я решил, что желтый стол будет хорошо смотреться. О Боже, пожалуйста, внуши мне страх. Двое любивших меня, почему сегодня они так беспомощны? Пупок бесполезен. Даже последний ужас Ф. не имеет смысла. Интересно, идет ли дождь. Я хочу опыта Ф., его эмоционального мотовства. Ни о чем, что он говорил, я подумать не могу. Могу только вспомнить, как он пользовался носовым платком, как он его тщательно складывал, чтобы избавить нос от соплей, как он пронзительно чихал и какое от этого удовольствие испытывал. Пронзительно и металлически, совершенно музыкально, резкий кивок костлявой башки в сторону, а потом удивленный взгляд, будто ему только что преподнесли нежданный подарок, и поднятые брови, говорящие: «Только представь себе». Люди чихают, Ф., вот и все, и не надо превращать это в ебаное чудо, это нагоняет на меня тоску, эта твоя угнетающая привычка чихать с удовольствием или есть яблоки так, будто для тебя они сочнее, и первым объявлять, какой это прекрасный фильм. Ты портишь людям настроение. Мы тоже любим яблоки. Я предпочту не думать о том, что ты говорил Эдит, и, вероятно, говорил ты так, будто ее тело – первое, которого ты коснулся. Наверное, она была в восторге? Ее обновленные соски. Вы оба мертвы. Никогда не смотри слишком долго на пустой молочный стакан. Не нравится мне то, во что превратилась монреальская архитектура. Куда девались палатки? Я хочу выдвинуть обвинение против Церкви. Я обвиняю Римско-католическую церковь Квебека в разрушении моей половой жизни и в том, что она запихнула мой член в раку, предназначенную для пальца, я обвиняю Р.-к.ц.К. в том, что она заставила меня совершать ужасные педерастические акты с Ф., еще одной жертвой системы, я обвиняю Церковь в убийствах индейцев, я обвиняю Церковь в том, что она не дала Эдит снизойти до меня, как подобает, я обвиняю Церковь в том, что она покрыла Эдит красным жирным гримом, а Катрин Текаквиту его лишила, я обвиняю Церковь в возникновении автомобилей и появлении прыщей, я обвиняю Церковь в постройке зеленых сортиров для дрочил, я обвиняю Церковь в исчезновении могавкских танцев и в том, что она не собирала народные песни, я обвиняю Церковь в том, что она сперла мой загар и поощряет перхоть, я обвиняю Церковь в том, что она посылает людей с грязными ногтями на ногах в трамваи, и там они подрывают Науку, я обвиняю Церковь в том, что во Французской Канаде женщинам делают иссечение клитора. Чудесный день был в Канаде, горький летний день; такой краткий, такой краткий. 1664 год, солнечно, стрекозы исследуют всплески весел, дикобразы спят, засунув под себя мягкие носы, на лугу девушки с черными косами плетут душистые травяные корзины, олень и индейские охотники принюхиваются к хвойному ветру, грезя об удаче, два мальчика борются у частокола, объятье за объятьем. Миру почти два миллиарда лет, но горы Канады еще очень молоды. Странные голуби кружили над Гандауаге. – Ууу-ууууу, – плакало восьмилетнее сердце. Сердце слушало, Сердце ни новое, ни старое, и, на самом деле, не плененное повествованием, и Фома[51] пел для детей: «Facianti quod in se est, Deus non denegat gratiam»[52]. пели Тетки, по обычаю наряжая дитя к простой свадьбе, ибо ирокезы женили детей. – Нет, нет, – плакало одно сердце в деревне. Странные голуби кружили над Гандауаге. – Подойди к нему, Катрин, – о, он маленький сильный мужчина! – кудахтали Тетки. – Ха-ха! – смеялся крепыш. Внезапно смех его оборвался, ибо мальчик ощутил страх, и то не был знакомый страх, не страх перед розгами и не страх проиграть в игре, но вот однажды, когда умер Шаман… – Что это с ними? – спрашивали родные обоих детей, поскольку семьи желали заключить друг с другом выгодный союз. – Крррл, крррл, – кружились голуби. «Вечным венком – эти бусы с клыком» – песня Теток стрелой вонзалась ей в сердце. «Нет, нет, – плакала она, – это неправильно, неправильно», – и глаза ее закатились в обмороке. Столь странной показалась она маленькому дикарю, это зачарованное лицо, этот обморок, что он пустился наутек. – Не нервничаем, – порешили между собой Тетки. – Она скоро повзрослеет, соки потекут, ибо даже алгонкинка – человек! – шутили они. – Вот тогда у нас забот не будет! Так дитя вернулось к своей жизни, полной послушания, тяжелой работы и веселой застенчивости, – источник радости для всех, кто знал ее. У Теток не было причин подозревать, что сирота не последует по древней тропе ирокезов. А вскоре она перестала быть ребенком, и Тетки вновь принялись интриговать. – Мы заманим Застенчивую в ловушку. Мы ничего ей не скажем! Славная ночь для простой церемонии: юноша просто заходит в хижину невесты, садится подле нее, и она подносит ему яства. Вот и вся церемония, участники выбирались без обсуждений, по соглашению между их уважаемыми семействами. – Сиди смирно, Катрин, ты уже везде убралась, дорогая, и воды нам больше не нужно, – подмигивали Тетки. – Как холодно сегодня, Тетушки. Осенняя луна плыла над индейской Канадой, и Птица Трех Трелей выпустила свою песню, как бесцельные стрелы, вертикально вверх, сквозь черные ветви. Фью! Фирью! Цирью! Женщина тянула деревянный гребень сквозь густые волосы, взмах, еще взмах, и бормотала слова монотонной плачущей песни: – …пойдем со мной, сядем рядом на холме… Мир придвинулся к своим крохотным кострам и котелкам с супом. Рыба выпрыгнула из реки Могавк, и парила над брызгами, пока брызги не исчезли, но рыба парила и тогда. – Ну-ка, посмотри, кто пришел! Широченные плечи молодого охотника загородили дверной проем. Катрин подняла глаза от своего вампума, вспыхнула и вернулась к работе. Улыбка играла на чувственных губах прекрасного воина. Длинным красным языком он облизнул губы, почувствовал остатки добычи, которую убил и над которой только что пировал. «Вот это язык!» – поразились Тетки, под шитьем пробираясь пальцами к промежностям. Кровь бросилась юноше в пах. Он сунул руку под одежду и теплой ладонью сжал себя – толстого, как лебединая шея. Он здесь, мужчина ждет! Он по-кошачьи пересек хижину, подошел туда, где сидела на корточках дрожащая девушка, склонившись над крошечными раковинами, и уселся подле, нарочно вытянув тело так, чтобы ее взору открылись бедро и плотная ягодица. – Хе-хе, – сказала одна Тетка. Странная рыба парила над водами Могавка, светясь. Катрин Текаквита вдруг впервые поняла, что живет в теле, в женском теле! Она чувствовала свои бедра и знала, что они могут сжать, она ощущала цветочную жизнь своих сосков, сосущую пустоту в животе, одиночество своих ягодиц, натужный дверной скрип крошечной пизды, что молила о растяжении, она чувствовала жизнь каждого волоска пизды – они были немногочисленны и так коротки, что даже не курчавились! Она жила в теле, в теле женщины, и это тело работало! Из нее потек сок. – Он наверняка голоден, – сказала другая Тетка. Такая яркая! – та рыба, что взлетела над рекой. В воображении своем она видела кольцо сильных смуглых рук охотника, кольца, которые он пробьет сквозь губы ее пизды, кольца ее грудей, плоско раздавленных под ним, кольцо следа ее зубов у него на плече, кольцо ее рта, выдувающего поцелуи. – Ага, умираю от голода. Кольца из плетей и узловатых ремней. Они вязали ее, душили ее, рвали ей кожу, сжимающиеся ожерелья из клыков. Соски кровоточили. Она сидела в луже крови. Кольца любви сжимались петлей, сдавливая, раздирая, кромсая. Крошечные волоски пойманы узлами. Какая мука! Горящее кольцо обрушилось на пизду и отодрало ее от промежности, как крышку консервной банки. Она жила в теле женщины – но оно ей не принадлежало! Она не могла его предлагать! Отчаянным мысленным рывком она отшвырнула пизду в ночь – навеки. Она не могла предлагать не принадлежавшее ей тело красивому парню, хотя сильны его руки, и велика его лесная магия. И стоило отказаться от обладания своей плотью, как она мгновенно почувствовала его невинность, крохотное осознание красоты всех лиц, окруживших потрескивающие очаги в деревне. Ах, боль отступила, изодранная плоть, которой она, наконец, не владела, успокоилась в своей свободе, и новое понимание себя, так жестоко обретенное, воцарилось в ее сердце: она была Девой. – Подай мужчине еды, – свирепо скомандовала одна хорошенькая Тетка. Церемония не должна завершиться, старое колдовство не восторжествует! Катрин Текаквита встала. Охотник улыбнулся, Тетки улыбнулись, Катрин Текаквита печально улыбнулась, охотник подумал, что у нее застенчивая улыбка, Тетки подумали, что у нее застенчивая улыбка, охотник подумал, что у Теток улыбки жадные, Тетки подумали, что у охотника улыбка жадная, охотник даже подумал, что маленькая щель на головке его члена улыбнулась, и, возможно, Катрин подумала, что ее пизда улыбается в своем новом старом доме. Улыбнулась странная светящаяся рыба. – Чмок-чмок, уммммм, – невнятно произнес охотник. Катрин Текаквита рванулась от голодных людей, сидевших на корточках. Мимо очагов, костей, экскрементов, она кинулась в дверь, мимо частокола, сквозь дымную деревню, под кроны тусклых берез в лунном свете. – За ней! – Лови ее! – Выеби ее в кустах! – И за меня тоже! – Ууу! Ууу! Ууу! – Волосню ей обгрызи! – До конца! – Верни и всади ей за меня! – Морду только прикрой чем-нибудь! – Домой ее! – Быстрее! – Застенчивая сваливает! – Трахни ее в жопу! – Ей так хочется! – Фью! Фирью! Цирью! – По рукоятку! – В подмышку! – …пойдем со мной, сядем рядом на холме… – Пфф! Пфф! – Окажи ей любезность! – Трахни, чтоб прыщи лопнули! – Сожри! – Deus non denegat gratiam! – Нассы туда! – Вернись! – Алгонкинская потаскуха! – Воображала французская! – Насри ей в ухо! – Пусть пощады просит! – Сюда! Охотник вбежал в лес. Он без проблем ее найдет, Застенчивую, Ту, Которая Хромает. Ему попадалась дичь и побыстрее. Он знал здесь каждую тропинку. Но где же она? Он бросился вперед. Он знал сотню тихих местечек – постели из сосновых игл, ложа из мха. Он наступил на веточку, и та хрустнула – впервые в жизни! Эта ебля ему дорого обходится. Где ты? Я тебя не обижу. Ветка хлестнула его по лицу. – Хо-хо, – доносил ветер голоса из деревни. Над рекой Могавк рыба парила в светлом дымчатом ореоле, рыба, кинувшаяся навстречу сетям, плену и множеству едоков на пиру, улыбающаяся светящаяся рыба. – Deus non denegat gratiam. Когда Катрин Текаквита наутро вернулась домой, Тетки ее наказали. Молодой охотник возвратился за несколько часов до того, опозоренный. Его семья была в ярости. – Гнусная алгонкинка! На тебе! Еще получи! – Бах! Трах! – Возле дерьма теперь будешь спать! – Ты больше не член семьи, ты рабыня! – Твоя мать была дрянь! – Будешь делать, что скажут! Шлеп! Катрин Текаквита весело улыбалась. Это не ее тело швыряли они, не на ее животе прыгали престарелые леди в мокасинах, которые она вышивала. Пока они мучили ее, она смотрела в дыру дымохода. Как замечает преподобный Леком, «Dieu lui avait donne une ame que Tertullien dirait „naturellement chretienne“»[53]. О Боже, Утро Твое Безупречно. Люди Живы В Мире Твоем. Я Слышу Голоса Детей В Лифте. Самолет Летит Сквозь Свежий Синий Воздух. Завтраки Исчезают Во Ртах. Радио Исходит Электричеством. Деревья Великолепны. Ты Прислушиваешься К Голосу Неверного, Что Задержался На Мосту Адептов. Я Пустил Дух Твой На Кухню. «Вестклок»[54] – Тоже Твоя Идея. Смиренно Правительство. Мертвым Не Приходится Ждать. Ты Уразумел, Почему Кто-То Должен Пить Кровь. О Боже, Это Твое Утро. Музыка Доносится Даже Из Человеческой Берцовой Кости. Лeдник Будет Прощен. Я Не Могу Думать Ни О Чем, Что Не Твое. В Больницах Есть Шкафчики С Чужим Раком. Мезозойские Воды Изобилуют Морскими Рептилиями, Которые Кажутся Вечными. Ты Знаешь Кенгуру В Мельчайших Подробностях. Местечко Вилль-Мари Растет И Вянет, Как Цветок, Под Твоим Биноклем. В Пустыне Гоби Нашли Древние Яйца. Тошнота – Землетрясение, С Твоей Точки Зрения. Даже У Мира Есть Тело. Мы Навсегда Под Наблюдением. В Эпицентре Молекулярного Неистовства Желтый Стол Сохраняет Свою Форму. Меня Окружили Судьи Твоего Суда. Я Боюсь, Мне Взбредет В Голову Помолиться. Этим Утром Где-То Оправдываются Мучения. Газета Сообщает, Что Найден Человеческий Эмбрион, Завернутый В Газету, И Подозревается Врач. Я Пытаюсь Познать Тебя В Кухне, Где Сижу. Я Боюсь Своего Маленького Сердца. Не Понимаю, Почему Моя Рука – Не Сиреневый Куст. Я Напуган, Ибо Смерть – Твоя Идея. Теперь Я Уже Не Думаю, Что Мне Надлежит Описать Твой Мир. Дверь В Ванную Открывается Сама, И Я Дрожу От Ужаса. О Боже, Я Верю, Что Утро Твое Безупречно. Ничто Не Останется Незавершенным. О Боже, Я Одинок В Своей Жажде Образования, Но Ты Должен Быть Облечен Более Великой Жаждой. Я – Создание, Которое Твоим Утром Пишет Очень Много Слов С Заглавных Букв. Полвосьмого В Руинах Моей Молитвы. Я Недвижно Сижу Твоим Утром, А Машины Уезжают. О Боже, Если Бывают Пламенные Пути, Не Оставь Эдит В Ее Восхождении. Не Оставь Ф., Если Он Заслужил Мучения. Не Оставь Катрин, Мертвую Уже Три Столетия. Не Оставь Нас В Нашем Невежестве, С Нашими Жалкими Теориями. Все Мы Истерзаны Твоей Славой. Из-За Тебя Мы Живем На Поверхности Звезды. Ф. Чудовищно Страдал В Последние Дни. Таинственная Механика Каждый Час Перемалывала Катрин. Эдит Кричала От Боли. Не Оставь Нас В Это Утро Твоего Времени. Не Оставь Нас Сейчас, В Восемь Часов. Не Оставь Меня, Ибо Я Теряю Последние Крохи Благодати. Не Оставь Меня, Когда Вернется Кухня. Пожалуйста, Не Оставь Меня, Особенно Когда Я Тычу В Радиоприемник В Поисках Духовной Музыки. Не Оставь Меня В Моих Трудах, Ибо Мозг Мой Чувствует, Как Его Избивают, И Я Жажду Создать Нечто Маленькое И Безупречное, Что Будет Жить Твоим Утром, Вроде Странных Шумов, Пробивающихся Сквозь Речь Над Гробом Президента, Или Обнаженной Горбуньи, Что Загорает На Людном Пляже, Истекающем Жирным Кремом. Самое оригинальное в человеческой природе зачастую бывает самым отвратительным. Поэтому миру людей, неспособных выносить боль существования с тем, что есть, навязывают новые системы. Создателя системы не заботит ничего, кроме ее уникальности. Если бы Гитлер родился в нацистской Германии, он бы не обрадовался ее атмосфере. Если поэт, которого не печатают, находит свой образ в работах другого литератора, он лишается покоя, потому что ему важен не сам образ или его развитие на свободе – ему важно знать, что он не привязан к миру как таковому, он может бежать из данности, причиняющей боль. Возможно, Иисус создал свою систему так, чтобы в руках других она развалилась, – так бывает со всеми великими творцами: они обеспечивают безнадежную власть собственной оригинальности, швыряя свои системы на шлифовальный круг будущего. Это идеи Ф., разумеется. Не думаю, что он в них верил. Хотел бы я знать, почему я его так интересовал. Теперь, глядя в прошлое, я думаю, что он, видимо, готовил меня к чему-то, и прибегал к любому самому дерьмовому методу, чтобы поддерживать во мне истерику. «Истерия – моя классная комната», – сказал как-то Ф. Интересны обстоятельства, при которых было сделано это замечание. Мы были на двойном киносеансе, а потом ели обильную греческую еду в ресторане одного из его друзей. Музыкальный автомат играл печальную песню из афинского хит-парада. На бульваре Святого Лаврентия шел снег, и два-три посетителя, остававшихся в заведении, глядели на улицу. Ф. без всякого интереса поедал черные оливки. Пара официантов пили кофе, а потом начали поднимать стулья, как всегда, оставляя наш стол напоследок. Если в мире и было хоть одно абсолютно ненапряжное место, то мы сидели в нем. Ф. зевал и играл с оливковыми косточками. Он высказал свое замечание совершенно неожиданно, и я был готов его убить. Когда мы шли сквозь радужную дымку неонового снега, он сунул мне в руку небольшую книжицу. – Я это получил за оральную любезность, которую как-то оказал другу-ресторатору. Это молитвенник. Твоя нужда больше моей. – Ты мерзкий лгун! – заорал я, когда мы дошли до фонаря, и я прочитал надпись на обложке:"». – Это англо-греческий разговорник, отвратительно напечатанный в Салониках! – Молитва есть перевод. Человек переводит себя в ребенка, умоляя обо всем, что только бывает на свете, на языке, которым едва владеет. Изучи эту книгу. – И английский здесь ужасен. Ф., ты меня нарочно мучаешь. – Ах, – сказал он, беспечно принюхавшись к ночи, – ах, в Индии скоро Рождество. Семьи собираются вокруг рождественского карри, поют гимны перед пылающим святочным трупом, дети ждут колокольчиков Бхагавад-Санты. – Тебе бы только все обосрать, да? – Изучи книгу. Выуди из нее молитвы и наставления. Она научит тебя дышать. – Фффуу. Фффуу. – Нет, так неправильно. А теперь Эдит пора бежать, бежать меж старых канадских деревьев. Но где же сегодня голуби? Где улыбающаяся светящаяся рыба? Зачем затаились тайники? Где сегодня Благодать? Почему Историю не угостили конфеткой? Где католическая музыка? – Помогите! Эдит бежала через лес, тринадцатилетняя, мужчины – за ней. На ней было платье, сшитое из мучных мешков. Одна мучная компания паковала свой продукт в мешки, разукрашенные цветочками. Тринадцатилетняя девочка мчится сквозь сосновую хвою. Видели такое когда-нибудь? Следуй за юным, юным ее задом, Вечный Мозговой Хуй. Эдит рассказала мне эту историю или ее часть спустя годы, и, каюсь, с тех пор я носился по лесу за ее маленьким телом. Вот он я, книжный червь, одичавший от непонятного горя, неотступный шпик, следующий за тенями гонады. Эдит, прости меня, я всегда еб тринадцатилетнюю жертву. «Прости себя», – говорил Ф. У тринадцатилетних восхитительная кожа. Какая пища, кроме бренди, хороша после тринадцати лет на свете? Китайцы едят тухлые яйца, но ничего хорошего в этом нет. О Катрин Текаквита, пошли мне сегодня тринадцатилетнюю! Я не исцелен. Я никогда не исцелюсь. Я не хочу писать эту Историю. Я не хочу с Тобой спариваться. Не хочу быть поверхностным, как Ф. Не хочу быть главным канадским специалистом по А. Не хочу новый желтый стол. Не желаю астрального знания. Не желаю Телефонного Танца. Не желаю превозмочь Мор. Я хочу, чтобы в жизни моей были тринадцатилетние. Библейскому Царю Давиду одна согревала смертное ложе[55]. Почему бы нам не сравнивать себя с блистательными людьми? Еще, еще, еще, о, я хочу, чтобы меня заманили в тринадцатилетнюю жизнь. Я знаю, я знаю про войну и про бизнес. Я в курсе насчет дерьма. Тринадцатилетнее электричество так сладко сосать, а я нежен, как колибри (или позволь мне быть таким). Разве нет колибри в душе моей? Есть же что-то непреходящее и невыразимо светлое в моей страсти, парящей над юной влажной щелью в мазке светловолосого воздуха? О, приидите, отважные, в моем касании ничего нет от царя Мидаса[56], ничего не обращаю я в деньги. Я просто легко касаюсь ваших отчаявшихся сосков, что уходят от меня, врастая в проблемы бизнеса. Ничего не изменится, пока я плыву и сглатываю под первым лифчиком. – Помогите! За Эдит гнались четверо. Будь проклят каждый. Не могу их винить. За ними была деревня, полная семей и дел. Эти мужчины годами наблюдали за ней. Школьные учебники Французской Канады не поощряют уважения к индейцам. Некая часть канадской католической памяти не уверена в победе Церкви над Шаманом. Неудивительно, что леса Квебека изувечили и продали Америке. Волшебные деревья спилили распятиями. Прикончили побеги. Горькая радость – росток тринадцатилетней пизды. О Язык Нации! Почему ты не говоришь за себя? Разве не видишь, что стоит за всеми этими рекламами для сопляков? Разве одни деньги? Что на самом деле означает «привлекать подростковую аудиторию»? А? Взгляни на все эти тринадцатилетние ноги, вытянутые на полу перед телевизорами. Неужели для того лишь, чтобы продать им овсянку и косметику? Мэдисон-авеню забита колибри, желающими пить из маленьких, почти безволосых трещин. Заманивайте, заманивайте их, приспособленцы в костюмах, авторы коммерческих рифмовок. Умирающая Америка хочет, чтобы тринадцатилетняя Абишаг согрела ей постель. Бреющиеся мужчины хотят насиловать маленьких девочек, но вместо этого продают им туфли на шпильках. Сексуальный хит-парад сочиняют бреющиеся отцы. О страдающие страстью по ребенку конторы делового мира, я повсюду чувствую боль вашей посиневшей мошонки! На заднем сиденье припаркованной машины возлежит тринадцатилетняя блондинка, нейлоновыми пальцами одной ноги играет с пепельницей на подлокотнике, другая нога – на роскошном коврике, ямочки на щеках и слабый намек на невинный прыщик, и пояс с подвязками пристойно неудобен: вдалеке бродят луна и несколько полицейских мигалок: ее бетховенские штанишки влажны после выпускного. Она одна во всем мире считает еблю священной, грязной и прекрасной. А это кто пробирается по кустам? Это ее учитель химии, что весь вечер улыбался, глядя, как она танцует с главным школьным футболистом, потому что грезит она, лежа на сиденье его машины. «Сострадание возникает в одиночестве», – говаривал Ф. Множество долгих ночей заставили меня понять, что учитель химии – не просто подлец. Он искренне любит молодость. Реклама обхаживает прелестные вещи. Никто не желает превращать жизнь в преисподнюю. В самом навязчивом рекламном ролике живет колибри, томимый жаждой и отсутствием любви. Ф. не хотел бы, чтобы я навеки возненавидел мужчин, бежавших за Эдит. – Ы-ы. Ы-ы. Ы-ыу. О, о! Они поймали ее в каменоломне или в заброшенном карьере, в каком-то очень неорганическом и жестком месте, что косвенно обслуживало интересы США. Эдит, прелестная тринадцатилетняя сирота-индеанка, жила с приемными родителями-индейцами, поскольку ее отец и мать погибли под лавиной. Одноклассники обижали ее, не считая христианкой. Она рассказывала мне, что даже в тринадцать лет у нее были причудливо длинные соски. Может, эта информация просочилась из школьной душевой. Может, это был подпольный слух, распаливший корень целого городка. Может, бизнес и религия продолжали функционировать, как обычно, но каждый отдельный человек был втайне одержим этим известием о сосках. Мечтой о сосках перепутана литургия. Группа бастующих у местной асбестовой фабрики не может полностью отдаться Труду. Дракам и слезоточивому газу местной полиции чего-то недостает, ибо все мысли – о необычном соске. Повседневность не может вынести этого фантастического вторжения. Соски Эдит – абсолютная жемчужина, раздражающая работоспособную монотонную протоплазму деревенского существования. Кто отследит тонкую механику Коллективной Воли, к которой причастны мы все? Мне кажется, деревня в некотором роде отрядила эту четверку в лес вслед за Эдит. «Поймайте Эдит! – скомандовала Коллективная Воля. – Вырвите ее волшебные соски из Нашего Рассудка!» – Помоги мне, Дева Мария! Они сбили ее с ног. Они содрали с нее платье с напечатанным компанией узором малиновых ягод. Стоял летний полдень. Ее жрали мошки. Мужчины перепили пива. Они смеялись и называли ее sauvagesse[57], ха-ха! Они стащили с нее белье, стянули по длинным смуглым ногам, а отбросив не заметили, что оно похоже на большой розовый крендель. Их удивило, какое чистое у нее белье: у язычницы оно должно быть мятым и испачканным. Они не боялись полиции, почему-то они знали, что полиция их одобрит, один из их зятьев был полицейским, и яйца у него были, как у любого другого. Они отволокли ее в тень, поскольку каждый хотел какого-то уединения. Перевернули – посмотреть, исцарапали они ей при этом ягодицы или нет. Великолепные круглые полушария пожирала мошкара. Они перевернули ее обратно, и оттащили подальше в тень, поскольку теперь были готовы снять лифчик. Тень у края карьера была так темна и глубока, что им было едва видно – именно этого они и хотели. Эдит от страха описалась, и они услышали звук, он был громче их смеха и сопения. Ровный звук, он, казалось, не кончится никогда, ровный и сильный, громче их мыслей, громче сверчков, скрежетавших свою элегию на смерть полудня. Падение мочи на прошлогоднюю листву и сосновую хвою в восьми ушах превратилось в непрерывный грохот. Чистый звук неуязвимой природы, он кислотой вгрызался в их заговор. Звук столь величественный и простой, священный символ хрупкости, которую ничто не может разрушить. Они замерли, и каждый внезапно стал одинок, их эрекции скукожились, как закрытые аккордеоны, а кровь хлынула вверх, точно цветы из корней. Но мужчины отказались сотрудничать с чудом (как назвал это Ф.). Им была непереносима мысль, что Эдит – больше не Другая, что она, на самом деле, – Сестра. Закон Природы они слышали, но повиновались Закону Коллектива. Они бросились на дитя – со своими указательными пальцами, черенками трубок, шариковыми ручками и ветками. Хотел бы я знать, Ф., что это за чудо такое. Кровь потекла у нее по ногам. Мужчины грубо насмехались. Эдит кричала. – Помоги мне, Святая Катри! Ф. убеждал меня не делать выводов из этого всего. Я не могу с этим жить. У меня все отняли. Мне только что привиделось: тринадцатилетняя Эдит мучается под бессильным напором этих четверых. Когда самый молодой опустился на колени посмотреть, как продвигается его острая ветка, Эдит сжала его голову и притянула себе на грудь, и он лежал там, рыдая, как тот человек на пляже Олд-Орчард. Ф., слишком поздно для двойного сеанса. У меня опять сдавило живот. Хочу начать поститься. Я теперь так ясно это вижу! В ночь смерти Эдит, в ту долгую ночь беседы с Ф., он оставил на тарелке целый бок цыпленка и едва притронулся к соусу барбекю. Теперь я понимаю, что он сделал это намеренно. Я помню высказывание о Конфуции[58], которое он любил: «Деля трапезу со скорбящим, Мастер никогда не ел свою долю». Пощады! пощады! как посмели мы есть? Среди диковинных предметов, унаследованных мною от Ф., есть коробка с фейерверками компании «Фейерверки братьев Рич»[59], Сиу-Фоллз, Южная Дакота. Внутри 64 бенгальских огня, восемь двенадцати– и восьмизарядных римских свечей, большие шутихи, красно-зеленые «огненные пирамиды», «фонтаны Везувия», «золотой брильянт», «серебряный каскад», восточные и лучистые «фонтаны», 6 гигантских парадных бенгальских огней, «серебряные колеса», сигнальные ракеты, кометы, ручные «фонтаны», «змеи», факелы, красно-бело-синие «пирамиды». Я плакал, извлекая все это, плакал об американском детстве, которого был лишен, о невидимых родителях из Новой Англии, о длинной зеленой лужайке и железном олене, об университетском романе с Зельдой. Я напуган и одинок. Поджег одну «змею». Из маленького конуса на угол желтого стола, свиваясь кольцами, выползала лента серого пепла, пока конус не пожрал сам себя – оболочка омерзительной крошечной кучкой, черно-серой, как шарик птичьего дерьма, покрытый глазурью. Остовы! Остовы! Желаю проглотить динамит. Милый Боженька, Сейчас Три Часа Ночи. Становится Прозрачным Бесполезное Туманное Семя. Злится Ли На Меня Церковь? Пожалуйста, Дай Мне Работать. Я Зажег Пять Восьмизарядных Римских Свечей, И Из Четырех Выстрелило Меньше Восьми Зарядов. Шутихи Подыхают. Сожжен Недавно Покрашенный Потолок. Голод В Корее Разрывает Мне Сердце. Грешно Ли Говорить Об Этом? В Звериных Шкурах Накапливается Боль. Я Торжественно Заявляю, Что Мне Больше Неинтересно Знать, Сколько Раз Еблись И Были Счастливы Эдит и Ф. Неужели Ты Так Жесток, Что Заставишь Меня Начать Пост С Набитым Брюхом? Ужасно сжег себе руки красно-зеленой «огненной пирамидой». Тлеющая кожура сигнальной ракеты подожгла стопку заметок об индейцах. Резкий аромат черного пороха прочистил мне ноздри. Хорошо, что в холодильнике нашлось масло, потому что в ванную я заходить отказываюсь. Мне никогда не нравились мои волосы, но я не в восторге и от волдырей, подаренных «серебряным каскадом». Зола летает и липнет повсюду, будто взорванные летучие мыши, на растерзанных крыльях которых я различаю отчетливые серо-голубые узоры – полосатый и с хвостом кометы. Я держал в руках такое количество обугленного картона, что везде оставляю отпечатки пальцев. Я смотрю на бардак в кухне и понимаю, что моя жизнь сбывается. Мой красный и мокрый дрожащий большой палец заботит меня больше, чем вся ваша вонючая сиротская вселенная. Я приветствую свое уродство. Мочусь на линолеум и рад, что ничего не происходит. Каждый урод за себя! Кожа треснула на пальце, мама, мама, очень больно. Моя ненависть к боли поразительно необычайна, она гораздо важнее вашей ненависти к боли, но и тело мое гораздо центральнее, я – болевая Москва, а вы – просто захолустная метеостанция. Порох и сперма – единственные предметы, которые я намерен исследовать отныне и впредь, и смотри-ка – я безвреден: никаких пуль в погоне за сердцами, никакой спермы в погоне за фатумом: ничего, кроме блистательного истощения: беспечные маленькие цилиндры рушатся в обычном пожаре после многочисленных радуг – отрыжек метеоров: вязкие капли молофьи на ладони тончают и проясняются, похоже на финал Творения, когда вся материя возвращается в воду. Черный порох, пот мошонки, желтый стол теперь похож на меня, тьфу, и кухня похожа на меня, я прокрался наружу в эту мебель, внутренние запахи снаружи, плохо быть таким большим, я залез на плиту, нет ли здесь где-нибудь прохлады, где я мог бы в чистой постели спрятать глаза и намечтать себе новые тела, о, надо сходить в кино, вывести глаза помочиться, кино запихнет меня обратно в кожу, а то я растекся по всей кухне через все свои дыры, кино заткнет поры белыми затычками и остановит мое нашествие на мир, пропущенное кино меня сегодня убьет, я боюсь шутих Ф., у меня слишком болят ожоги, да что вы знаете об ожогах? Вы всего-то сжигали себя. Спокойно, книжный червь! Я выключу свет и в темноте запишу краткое содержание завтрашней главы об индейцах, за которую должен сесть. Самодисциплина. Щелк! «Triompher du mal par le bien»[60]. Апостол Павел. Это будет начало главы. Мне уже лучше. Иностранные языки – отличный корсет. Убери от себя руки. Эдит Эдит Эдит хотеть вечно Эдит Эди пиздочка Эдит где твоя маленькая Эдит Эдит Эдит Эдит Эдит растягивается Э Э Э мошонка как осьминог Эдит губы губы где трусики твои Эдит Эдит Эдит Эдит знал тебя ручьи твои влажные Эээдддддиииитттт уррм уррм нюхай трюфель глубь выпукла почка кнопкой сладка влага сплюнь три хохол резинов холмик девочка приди залуп уп уп один цветок зая свинка умм один языкончик от изголовья губ многие потеряны утопли ушли восстань девочка головка крошечная приди холм плюх утоп капли нету ищет нос спаси дрожь опять ужасна прячься девочка пузырь холма утоп в просто кожи складках губ утопила губы леди выше выше вот горох боб мозг алмаз где где боль синюшная прячется? появись жесткая как латунный пузырь из топи волос любви мелкий кожистый прыщ языку твердая скала пис пис письмо о сними раскрой без волос восстань иль клыки псов предупреждаю зуб лопатой зубы собаки без привязи без любви хлыстом формует формует тебя бусинку тебя маленький тупой мудромальчика девохуй формует командует крошечному перископу иностранной заблудившейся самки субмарины ни один мужик не сможет на сажень всплыть всплыть из женщин океанической течки мекка яйцефабрики таинства койки восстань восстань оттуда откуда я не приходил даже глубинный моллюск тянется от бездыханных ярдов жабер от серых полотен устричного дна деводуши дальше дальше секс-контроль у амазонок восстань восстань здесь клит клит клит из поразительной запрещенной протоплазмической амебы получилась женщина гала гала галактика пожалуйста явись в маленьком шлеме надежды блап блап о жемчуг розов драгоценен радио кристалл чуден плод яма всей пиздожопы жатва явись формуй развей распусти разраковинь разкож взгляни в хуеласку свинцовая клинодамба девочлен нррр гррр мост меж мужчиной женщиной чтобы я доставил тебе удовольствие моя леди разрешись на меня о ты мозг центрогорода вывели из пиздолабиринта ибо я возможно никогда не буду с тобой в водорослях сетей в утопших отелях губчатых джунглях послушном чреве трубковидном грязелинованном травяном заброшенном чулане огромном как мадам Божество что? не восстанешь? плюх плюх сокрылась для языка новее? для языка благороднее? для языка грязнее? для языка Ф.? для чужака? любой чужак что сделает это с тобой удостоится большей чести любой чужак какой чужой тогда тогда я опускаюсь улиткой может туда куда мне предназначено этот автоматический язык соскальзывает по мхам аквариума выстреливает там горный хребет мягок и поддается а блевотина слилась с пустым шоколадным зайцем я его догоняю не стыдись вся вонь неузнаваема язык водит хоровод спасительный вкус грязеконфет эта общая кнопка получше мы оба вынуждены мы должны целовать дырки в жопах потому что у каждого из нас бедняг есть по одной что не поцеловать она окольцована минными холмами их библейским танцем она окольцована чахлыми лепестками язык ныряет лепестки открыты трепещут лепестки сжимаются в резиновый узел я теперь говорю окоченело рой рой рой бей бей бей налети на лепестковый узел заберись внутрь руки раздвигают щеки раздвигают щеки невероятных органов Эдит ее ее они сжимают они сдаются как половинки спелого персика как сильно прожаренный цыпленок совершенные прекрасные кровяные шары это Эдит ее девственная розовость каштановолосая такая же как у меня такая же такая же как у всех нас людей-головешек на коленях затопляющих мир это жесткая проза это таинство повседневного потому я вставляю клинописный рот в лицо сфинса ибо язык мой был лишь пробной игрой на розовой дырке сфинкса я сосредоточиваю рот на чистой беседе гложущее поклонение глотку угроза дерьма отвага любви открыто закрыто открыто закрыто уходит поверхность лепестки закрываются почувствовать как маленькие их уступы мускулов открываются в ужасном покинутом красном отчаянии как горлышко дрозденка о Эдит мембрана в жопе задыхается без стаи моего рта обливается сокращается трепещет в солнечном птичьем купании на подушке сострадательных кишок где я теперь теперь не ходите сюда я просто лицом меж ягодиц ее чьи руки раскинуты мой подбородок машинально ласкает пизду я отпускаю щеки они сжимают меня сжимают меня я плющусь носом впечатываюсь в соки детские игры с дерьмом в мозгу слушай Эдит слушай меня души слушай любимая это твою волосатую дырку сосу я разве мы не едины Эдит разве не подтверждены Эдит разве не дышим Эдит разве не почтительные любовники Эдит разве не грязные открытки разве не вкусная пища Эдит разве не говорим чудесно дорогая розовое зло угрожает перднуть в позе ужаса дорогая клянусь я любил тебя Эдит хвать хвать скачет маленький кратер целуй целуй целуй целуй Эдит Эдит сделай мне так же сделай мне также натяни мою сморщенную жопу на лицо это просто сделай мне так же сделай мне так же сделай мне так же Эдит сирень Эдит Эдит Эдит Эдит Эдит Эдит ворочаясь во сне ложимся ложечкой Эдит Эдит Эдит Эдит пожалуйста явись как мечта грибом из этого жалкого хуя Аладдина Эдит Эдит Эдит Эдит в обертке сладкой кожи Эдит Эдит одинокий муж твой Эдит одинокий муж твой одинокий муж твой яблоки твои побег твой складочки твои почерневший одинокий муж твой. Где-то в ходе работы я узнал о Роднике Текаквиты. Один иезуит сладко пел о нем в учебнике. «Il y a longtemps que je t'aime»[61]. Я, должно быть, задумался в библиотеке. Из праха замурлыкал я старый текучий мотив. Я думал о ледяных потоках и чистых озерах. Пол-абзаца устами священника говорил Христос. Он говорил об источнике, названном Родник Текаквиты. Священник – наш Эдуард Леком, и из этих нескольких строк я узнал, что он любил девушку. Он умер 20 декабря 1929 года, le 20 dйcembre 1929. Ты умер, отец. Этого священника я принял в сердце свое, его, кто вначале не понравился мне, ибо казалось, что пишет он ради Церкви, а не ради Лилии, Как Она Растет[62]. Родник обновил меня в ту ночь, как снег – в другую. Я чувствовал его чистый хрусталь. Он принес в мою хижину сотворенный мир, холодные и лучистые контуры бытия. «Entre le village, – пишет он. – Entre le village et le ruisseau Cayudetta (между деревней и ручьем Каюдетта) au creux d'un bosquet solitaire (в низине с одинокой рощей) sortant de dessous un vieux tronc d'arbre couvert de mousse (проистекая из корней старого замшелого дерева) chantait et chante encore de nos jours (пел, и в наши дни по-прежнему поет) une petite source limpide (маленький чистый родник)»… Именно отсюда девушка брала воду, ежедневно – и так девять лет. Как много ты, должно быть, знаешь, Катрин Текаквита. Какая мечта о воздержанности, великолепной воздержанности, великолепной, как сияние фактов, ощущение кожи, какая жажда воздержанности овладела мною посреди измочаленных остовов шутих, себялюбивых ожогов, разлитых толп меня. 3285 раз приходила ты к этому старому дереву. Да здравствует История, которая нам это сообщила. Я хочу знать тебя, как ты знала дорогу. Как коротка дорога твоих мокасинов из оленьей кожи. Благоухание леса заполнило мир. Оно цепляется за кожаную одежду, куда бы мы ни шли, даже за хлыст, спрятанный у нас в бумажнике. Я верю в небеса Григория[63], набитые святыми, да, Неграмотный Папа. Дорогу затопили факты. Холодная сосновая река все еще там. Пусть факты выволокут меня из кухни. Пусть они спасут меня от игры в себя, будто в рулетку. Как хорошо знать о том, что делала она. Двадцать седьмой день с тех пор, как я начал, поскольку пообещал Ф. Ничего не получается. Я по-прежнему сплю не в то время и пропускаю кино. Еще больше ожогов. Еще меньше дерьма. Истрачены все 12-зарядные римские свечи, большая часть 64 бенгальских огней, свистящая бомба-обманка, так называемые космические «фонтаны». Накоплено еще больше грязного белья – настоящего грязного белья, что некогда, запечатанное в полиэтиленовые пакеты, сулило мне такие мраморные ляжки. У меня под ногтями волосы. Если бы Эдит увидела эту комнату, ее бы стошнило. Почему ты убил ее вместо меня, Ф.? Я объясню, как Ф. заполучил свое замечательное тело. Еще раз объясню самому себе. КАК ТЕЛО ДЖО ПРИНЕСЛО ЕМУ ЧЕСТЬ ВМЕСТО БЕСЧЕСТИЯ – заголовок на задней обложке американских комиксов, которые мы читали как-то днем, когда нам было по тринадцать. Мы сидели на каких-то вентиляционных трубах в заброшенном солярии на третьем этаже сиротского приюта, в комнате со стеклянной крышей было темно, как и повсюду, из-за копоти, вылетавшей из неудачно расположенной трубы – мы часто здесь прятались. Вокруг ТЕЛА ДЖО строилась реклама культуристских курсов. О его триумфе рассказывалось в семи картинках. Интересно, вспомню ли? 1. Джо похож на скелет. Его ноги – жалкие палки. Его красные плавки висят мешком. С ним пышная подруга. У нее бедра толще, чем у него. Спокойное море вдали оттеняет страдания Джо. Его оскорбляет мужчина великолепного телосложения. Мы не видим лица мучителя, но девушка объясняет Джо, что это известный местный хулиган. 2. На горизонте появляется крошечный парус. Мы видим лицо громилы. Получаем возможность по достоинству оценить его накачанную пивом грудную клетку. Девушка вытянула ноги, удивляясь, с чего ей взбрело в голову встречаться с этим беззадым слабаком. Джо сбит громилой с ног и сейчас получит еще. 3. Парус исчез. Маленькие фигурки играют в мяч у кромки воды. Появляется чайка. Измученный Джо стоит возле девушки, которую теряет. Она надела панаму и отвернулась от него своими сиськами. Она отвечает ему через правое плечо. У нее массивное и зрелое тело с низкой грудью. Почему-то у нас создается впечатление, что мускулы ее живота напряжены. Джо: Какой громила! Когда-нибудь я с ним расквитаюсь. Она: О, об этом не волнуйся, мальчишка. 4. Комната Джо, точнее – остатки ее. Треснувшая картина криво висит на зеленой стене. Падает разбитая лампа. Он пинком опрокидывает стул. На нем голубой блейзер, галстук, белые брюки. Он сжимает кулак – похожий на коготь отросток, тонкий, как птичья лапа. В воображаемом облаке подруга лежит, уютно устроившись у громилы подмышкой, подмигивает и рассказывает тысячу позорных анекдотов про тело Джо. Джо: Проклятие! Мне осточертело быть пугалом! Чарльз Аксис[64] говорит, что даст мне НАСТОЯЩЕЕ тело. Отлично! Рискну одной маркой и закажу его БЕСПЛАТНУЮ книгу. 5. ПОЗЖЕ. Неужели это Джо? Стоя перед зеркалом, он демонстрирует всевозможные мускулы. Джо: Парень! Аксису не пришлось долго надо мной трудиться! Какие МУСКУЛЫ! Тому громиле больше не удастся меня отпихнуть! Неужели это те же красные плавки? 6. Пляж. Девушка вернулась. Она приятно проводит время. Ее тело расслаблено, видны ляжки. Ее левая рука поднята в жесте изумленного восторга – ее представление о Джо претерпевает радикальные изменения. Джо только что двинул громилу кулаком в подбородок, отчего летят искры, громила потерял равновесие и вздернул брови от удивления и боли. На заднем плане мы видим все тот же белый берег, то же спокойное море. Джо: Что? Ты снова здесь? За мной должок! 7. Правой рукой девушка касается достопамятного бицепса Джо. Ее левое плечо и левая рука загорожены массивной грудной клеткой Джо, но мы понимаем, что она засунула ее сзади под красные плавки и обрабатывает ему мошонку. Она: О, Джо! Ты все же И ВПРАВДУ настоящий мужчина! Симпатичная девушка, сидящая невдалеке на песке: БОГ ТЫ МОЙ! Какое телосложение! Завистливый мужчина возле нее: Он им уже прославился! Джо стоит молча, заткнув большие пальцы за резинку плавок, глядя на девушку, похотливо склонившуюся к нему. В небе появляются два жирных черных слова, они испускают лучи света. Ни один из героев на картинке, похоже, не замечает небесного явления, взрывающегося в ужасающей тишине над старым морским пейзажем. ГЕРОЙ ПОБЕРЕЖЬЯ, гласят небеса[65]. Ф. долго изучал рекламу. Я хотел продолжить то, зачем мы пришли, потасовку, пыльные ласки, сравнение волос, чудо видеть друга и сплетать два хуя в руке, один знакомый и голодный, другой теплый и странный, зардевшийся по всей длине. Но глаза Ф. были мокры, губы дрожали, когда он прошептал: – Эти слова всегда в небесах. Иногда их можно видеть, как луну днем. День темнел над закопченной стеклянной крышей. Я безмолвно ждал, когда у Ф. изменится настроение, и, видимо, уснул, потому что очнулся от лязга ножниц. – Ты что там режешь, Ф.? – Штуку про Чарльза Аксиса. – Собираешься отослать? – Можешь, блядь, не сомневаться. – Но это для худых. Мы жирные. – Заткни свой ебаный фонтан. – Мы жирные, Ф. – Шлеп! Бум! Бух! – Жирные. – Аррх! Аррр! Бам! – Жирные жирные жирные жирные жирные жирные жирные! Я зажег украденную спичку, и мы улеглись над упавшими на пол комиксами. В правой половине рекламы была настоящая фотография человека, обладающего титулом «Мужчина С Самым Безупречным Телосложением На Свете». О! Я помню! Он стоял на отрывном купоне в безупречном купальном костюме. – Но, Ф., посмотри на него, у него волос нету. – Но у меня они есть. У меня они есть. Его руки – кулаки, его улыбка – Флорида, он не выглядит серьезным, ему на нас совершенно наплевать, он даже, может быть, действительно толстоват. – Только посмотри на фото, Ф. Парень пузо распустил. – Ну хорошо, он жирный. – Но… – Он жирный. Он понимает жирных. Протри глаза! Посмотри, какое у него лицо. А теперь посмотри, какое лицо у Гуттаперчевого Человека[66]. Чарльз Аксис хочет быть нам дядюшкой. Он один из нас, тупиц, населяет страницы за Гуттаперчевым Человеком. Но ты не видишь разве, что он смирился с Гуттаперчевым Человеком? С Голубым Жуком[67]? С Капитаном Марвелом[68]? Ты что, не видишь – он верит в супермир! – Ф., мне не нравится, когда у тебя так глаза горят. – Жирняга! Жирняга! Он один из нас! Чарльз Аксис за нас! Он с нами против Голубого Жука, и Ибиса[69], и Чудо-Женщины[70]! – Ф., ты опять что-то странное говоришь. – У Чарльза Аксиса адрес в Нью-Йорке, посмотри: Нью-Йорк 1, 34-ая Западная улица, 405! Думаешь, он не знает про Криптон[71]? Разве не видишь, как он страдает на подходах к пещере Бэтмена[72]? Разве у кого-нибудь когда-нибудь были такие фантастические воображаемые мускулы? – Ф.! – Чарльз Аксис – само сочувствие, он – наше жертвоприношение! Он призывает худых, но подразумевает и худых, и жирных; он призывает худых, потому что быть жирным хуже; он призывает худых, чтобы жирные услышали и явились и не были названы поименно! – Отойди от окна! – Чарльз! Чарльз! Чарли! Я иду, я иду, чтобы остаться с тобою на грустном краю мира духов! – Ф.! Апперкот! Дыц! Шмяк! – Уфф! *##! Ы-ы. Спасибо, друг мой, ты, вроде как спас мне жизнь. Тогда я в последний раз не уступил Ф. в физической борьбе. В уединении своей комнаты он отдавал Чарльзу Аксису по пятнадцать минут ежедневно. Жир исчез или превратился в мускулы, у него увеличилась грудная клетка, он перестал стесняться, раздеваясь на физкультуре. Однажды на пляже, когда мы загорали, сидя на маленьком полотенце, огромный мужик в очень белых плавках пнул песком ему в лицо. Ф. только улыбнулся. Огромный мужик остановился, уперев руки в бока, затем слегка подпрыгнул, как центральный нападающий, и снова брызнул песком Ф. в лицо. – Эй! – крикнул я. – Хватит песком кидаться! Ф., – шепнул я, – этот человек – самый ужасный хулиган на пляже. Меня громила совершенно проигнорировал. Он сжал большое толстое запястье Ф. в своем массивном кулаке и рывком поставил его на ноги. – Слушай сюда, – прорычал он. – Я бы разбил тебе морду… но ты такой тощий, что усохнешь и улетучишься. – Почему ты позволил ему пинаться? Когда мужик зашагал дальше, Ф. смиренно сел. – Это был Чарльз Аксис. – Но этот человек – самый ужасный хулиган на пляже[73]. Записка! На дне коробки с фейерверками я нашел записку. Дорогой Друг Включи радио Твой дорогой мертвый друг Ф. На дне. Как хорошо он меня знал. Я прижал к щеке послание (написанное на телеграфном бланке). О, Ф., помоги мне, ибо могила разлучила меня со всеми, кого я люблю. Радио: …..для миссис Т.Р. Вубуски, Клэнрэналд, 56784, для трех медсестер из общежития Барклай от сами-знаете-кого композиция настоящей восходящей звезды Гэвина Гейта[74] и Богинь – и не забудьте, во время программы «Музыкальная девчонка спозаранку» вы можете позвонить и заказать… Шарканье ударных: ШШШНН шнн шнн ШШШНН шнн Электроинструменты: Цунга цунга цунга (обещание беспрерывного ритмичного секс-насоса) Гэвин Гейт: Я б мог сбежать цунга цунга цунга (у него полно времени – он прошел долгий путь, чтобы поведать эту ужасную историю) и лишь сказать (дыхание электрического пульса) Я тебе говорил Богини: я тебе говорил (батальон чернокожих девиц, офицеры набраны возле алтарей евангелистов, они устроили мне засаду со своей невнятной ненавистью и белыми зубами) Гэвин Гейт: Я мог бы опять Всему миру сказать С ним ты только грустишь Богини: Только грустишь Гэвин Гейт: Надо было бежать Богини: Ахххххххххххх и себя утешать ахххххххххххх что тебе будет аххххххххххх лучше так аххххххххххх (СТОП!) Гэвин Гейт: Знай, когда тебе больно Ударные: Бэмс! Гэвин Гейт: тогда больно и мне Богини: больно и мне (они взмыли ввысь во вселенском страдании любви, но вернулись к ровному тону, теперь яснее, будто зареклись от чрезмерных эмоциональных всплесков, тум/тум/тум) УДАРНЫЕ ПРЕОДОЛЕВАЮТ ПЯТЬ ТАКТОВ. ГЭВИН ГЕЙТ ВЫКАТЫВАЕТСЯ ИЗ УГЛА НА ВТОРОЙ РАУНД. ТЕПЕРЬ – ДО ПОБЕДНОГО КОНЦА. БОГИНИ ГОТОВЫ ВЫСОСАТЬ ПОБЕДИТЕЛЯ НАСМЕРТЬ. Гэвин Гейт: Я мог бы сказать, пора понять тебе наконец (Кто ты, Гэвин Гейт? Странные у тебя приказы. Думаю, ты прошел через какие-то испытания и слишком многое познал. Ты – король квартала в каких-нибудь трущобах и издаешь Законы) Богини: тебе наконец (они содрали с себя блестящие бюстгальтеры и эскадрильей камикадзе обрушились на сердце, полное страха) Гэвин Гейт: Когда ты ушла, Отвернулась навек навсегда от меня Богини: навсегда от меня Гэвин Гейт: Я молил тебя (его сила с ним, его войска выстроены по линейке, теперь он может рыдать) нет Нет о нет! Богини: Ахххххххххххх Не уходи Ибо знал он обидит (возвращаясь к высокомерному повествовательному тону) НРАВОУЧИТЕЛЬНЫЕ ЗВУКИ УДАРНЫХ будет больно и мне Богини: больно и мне Ах Ах Ах (шаг вниз по мраморной лестнице, и он воспрянул духом) Гэвин Гейт: Он тебя поймал тобой овладел (в грустной раздевалке, где отдыхают все любовники, Гэвин услышал подробности совокупления) Богини: Ахххххххххх (Месть! месть! Но, Сестры, разве мы не истекаем кровью по-прежнему?) Гэвин Гейт: а что до любви то ты Богини: Ха! (они выплюнули свою ненависть с этим воплем) Гэвин Гейт: скоро будешь не у дел О я о-о-о просто дурак (но мы-то знаем, что нет, – не больше, чем я, ибо мы работаем со священным материалом. О, Боже! Все формы любви дают силу!) раз люблю тебя так Богини: люблю тебя так (чудесный возглас. Теперь они – женщины в ожидании мужчин, мягкие и влажные они присели на балконах, выглядывая дымовые сигналы, трогая себя) Гэвин Гейт: Понимаешь может любить и дурак Солнышко Богини: Аххххххххххх Гэвин Гейт: Вернись назад (приказ) позволь осушить (надежда) слезу (истинная жизнь сострадания) в глазу (в одном глазу, дорогая, в одном глазу за один прием) ГЭВИН И БОГИНИ ХЛЕЩУТ СЕБЯ ЭЛЕКТРИЧЕСКИМИ ШНУРАМИ Я тебя не обижу Богини: Никогда не обижу Гэвин Гейт: Правда, я не обижу Богини: Никогда не обижу Гэвин Гейт: Знай, когда тебе больно, Ударные: Бэмц! Гэвин Гейт: тогда больно и мне Богини: больно и мне Гэвин Гейт: Очень больно и мне Богини: больно и мне Гэвин Гейт: Никогда не покину Богини: больно и мне[75] ОНИ ПОСТЕПЕННО ЗАТИХАЮТ, ЭЛЕКТРОМУЗЫКАНТЫ, ГЭВИН, БОГИНИ, ИХ СПИНЫ КРОВОТОЧАТ, ИХ ГЕНИТАЛИИ КРАСНЫ И ВОСПАЛЕНЫ. ВЕЛИКАЯ ИСТОРИЯ РАССКАЗАНА, В ДИКТАТУРЕ ВРЕМЕНИ, ОРГАЗМ РАЗОДРАЛ ЗНАМЕНА, ВОЙСКА МАСТУРБИРУЮТ, СКВОЗЬ СЛЕЗЫ ГЛЯДЯ НА ФОТОГРАФИЮ КИНОКРАСОТКИ ИЗ ЖУРНАЛА 1948 ГОДА, ОБЕЩАНИЕ ПОВТОРЕНО. Радио: Это был Гэвин Гейт и Богини… Я кинулся к телефону. Я позвонил на станцию. «Это „Музыкальная девчонка спозаранку“? – заорал я в трубку. – Да? Это правда ты? Спасибо, спасибо. Посвящение? О, любовь моя. Неужели ты не понимаешь, я так долго просидел один в кухне. Я ненормальный. Я страдаю от ненормальности. Я ужасно сжег себе большой палец. Только вот сэров этих не надо, ты, „Музыкальная девчонка спозаранку“. Я должен поговорить с кем-то вроде тебя, потому что…» Телефон: Бип-бип. Вы что делаете? Эй! Эй! Алло, алло, о нет. Я вспомнил, что в нескольких кварталах вниз по улице есть телефон-автомат. Я должен с ней поговорить. Туфли вляпались в сперму, когда я шел по линолеуму. Я добрался до двери. Я вызвал лифт. Мне так много нужно было ей сказать, ей, с ее грустным голосом и знанием города. Я вышел на улицу, четыре утра, улицы мокры и темны, как только что разлитый цемент, уличные фонари – чуть ли не просто украшения, облачные шали ускоряют полет луны, толстостенные склады с золотыми табличками фамилий, холодный синий воздух полон запахов мешковины и реки, шум грузовиков с овощами из пригородов, скрежет поезда выдергивает освежеванных животных из ледяных постелей, люди в спецовках с огромными пакетами еды в дорогу, на переднем крае войны за выживание вспыхнула великая борьба, и люди победят, люди поведают о горечи победы – я был снаружи, в обычном холодном мире, Ф. привел меня сюда множеством сострадательных трюков, удушье во славу существования взорвало мне грудь и расправило легкие, как газету на ветру. Король Франции был мужчиной. Я был мужчиной. Следовательно, я – король Франции. Ф.! Я снова тону. Канада стала королевской колонией Франции в 1663 году. Вот и войска под предводительством маркиза де Траси[76], генерал-лейтенанта королевской армии, – вот они, шагают сквозь снег, двенадцать сотен высоких мужчин, знаменитый regiment de Carignan[77]. Новости полетели вниз по обледеневшим берегам Могавка: король Франции белым пальчиком коснулся карты. Интендант Талон[78], губернатор маркиз де Курсель[79] и Траси пристально вглядывались в зараженную глухомань. Братья мои, станем хозяевами на Ришелье! Голоса звучали над картами, голоса звучали из окон, и вдоль берега воздвигались форты – Сорель, Шамбли, Святая Тереза, Святой Иоанн, Святая Анна на острове озера Шамплейн. Братья мои, вокруг ирокезов слишком много деревьев. Январь 1666-го, маркиз де Курсель ведет отряд далеко в страну могавков – наполеоновская ошибка. Он вышел без своих алгонкинских разведчиков, которые не явились вовремя. Индейцы разметили бессмысленный путь его отступления множеством ощетинившихся стрелами трупов. Траси ждал до сентября того же года. Из Квебека в багряные леса вышли шестьсот солдат Кариньяна, еще шестьсот из отряда ополчения и сотня дружественных индейцев. Экспедицию сопровождали четыре священника. После трехнедельного перехода они достигли первой деревни могавков, Гандауаге. Очаги остыли, деревня опустела, как и все деревни, в которые они придут. Траси установил крест, они провели литургию, и в пустых длинных домах воспарили торжественные звуки «Te Deum»[80]. Затем они сожгли деревню в пепел – Гандауаге и все остальные, куда приходили, они опустошили местность, уничтожили запасы зерна и бобов, весь урожай погиб в огне. Ирокезы запросили мира, и, как и в 1653-м, по всем деревням разослали священников. Перемирие 1666 года длилось восемнадцать лет. Монсеньор де Лаваль[81] благословил своих богослужителей перед тем, как те отправились из Квебека на поиски заблудших душ. Священники появились в восстановленной Гандауаге летом 1667 г. Могавки задудели в огромные раковины, когда Robes-Noires, Те, Кто В Длинных Черных Платьях, появились среди них[82]. В деревне, которая представляет для нас интерес, священники оставались три дня, и здесь мы замечаем утонченное внимание Провидения. Они разместились в хижине Катрин Текаквиты, и та прислуживала им, сопровождала их, когда они посещали пленных христиан, гуронов и алгонкинов, наблюдала, как крестили индейское потомство, удивлялась, когда они запирали стариков в дальних хижинах. Через три дня священники двинулись в Гандараго, затем в Тьоннонтоген, где их встретили две сотни воинов, красноречивое приветствие вождя и одобрительные возгласы людей, предпочитавших вторжение иностранной магии гневу кариньянов. В Конфедерации Ирокезов были открыты пять миссий: Святая Мария в Тьоннонтоген, Святой Франциск Ксаверий у онейды, Святой Иоанн Креститель у онондага, Святой Иосиф у сенеки – от озера Сен-Сакраман до Эри, трудом всего лишь шести проповедников, но за ними – повесть пламени. В 1668 году наша деревня Гандауаге снова переехала. Они снялись с южного берега Могавка, пересекли реку и вновь отстроили свои длинные дома несколькими милями западнее, где Могавк сливается с Каюдеттой. Новую деревню назвали Канаваке, что означает «у речных порогов». Поблизости находился крошечный чистый родник, куда она каждый день приходила за водой. Она вставала коленями на мох. В ушах ее пела вода. Родник выбивался из сердца леса, кристальны и зелены были маленькие мшистые сады. Влажной рукой она проводила по лбу. Она тосковала по глубокому единению с водой, хотела, чтобы родник поручился за дар, в который превратила она свое тело, жаждала мокрой пасть на колени пред черными платьями. Она замирала, упав возле перевернутого ведра, рыдая, как Джилл[83]. Останьтесь со мной, церковные медальоны всех мастей, те, что вешают на серебряную цепочку, те, что английской булавкой прикалывают к белью, те, что гнездятся в черной шерсти грудной клетки, те, что трамваями мчатся в складке между грудей старых счастливых женщин, те, что по ошибке врезаются в кожу, когда занимаешься любовью, те, что лежат, забытые, вместе с запонками, те, которые щупают, как монеты, проверяя на них серебряную пробу, те, что затерялись в одежде целующихся пятнадцатилетних, те, что в задумчивости суют в рот, те, очень дорогие, что могут носить лишь худенькие маленькие девочки, те, что висят в захламленном чулане вместе с неразвязанными галстуками, те, что целуют на удачу, те, что в ярости срывают с шеи, штампованные, гравированные, те, что приделывают на трамваи ради курьезного разнообразия, те, что прикрепляют на обивку потолка в такси, останьтесь, пока я наблюдаю за испытаниями Катрин Текаквиты. – Выньте пальцы из ушей, – сказал преп. Жан Пьеррон[84], первый постоянный миссионер в Канаваке. – Вы не сможете слушать, если у вас пальцы будут в ушах. – Ха-ха, – закудахтали престарелые жители деревни – слишком старые, чтобы учиться новым трюкам. – Ты можешь привести нас к воде, но не заставишь пить – нас, старых собак и лошадей. – Выньте пальцы немедленно! – Кап-кап, – из беззубых ртов потекли пена и слюна, старики сидели на корточках вокруг священника. Священник вернулся в хижину и достал краски, поскольку был отличным художником. Через несколько дней он появился и предъявил им картину, яркую мандалу[85] адских мук. Все пруклятые были изображены могавками. Когда он открыл свою работу, пересмеивающиеся старики сидели вокруг него, по-прежнему с пальцами в ушах. Из гниющих ртов вырвались вздохи. – Так вот, дети мои, взгляните, что вас ждет. О, пальцы можете оставить там же. Глядите. Демон наденет вам на шею веревку и поволочет за собой. Демон отрежет вам голову, вынет сердце, выдернет кишки, вылижет мозг, выпьет кровь, сожрет плоть и обгрызет кости. Но умереть вы не сможете. Хотя тело ваше раздерут на куски, оно будет возрождаться. Вас будут раздирать вновь и вновь, это больно и мучительно. – Арргххх! Картина была написана красным, белым, черным, оранжевым, зеленым, желтым и синим. В самом центре располагалась очень старая ирокезка, сгорбленная и морщинистая. Ее окружала персональная рамочка из прекрасно выписанных черепов. Перегнувшись через овальные черепа, ее пытается вразумить священник-иезуит. Подагрическими пальцами она заткнула уши. Один демон вкручивает ей в уши огненные штопоры, видимо, защемляя в них пальцы навечно. Другой швыряет огненный дротик в ее достойную сожаления грудь. Еще два демона пылающей двуручной пилой распиливают ей промежность. Пятый демон натравливает на нее нескольких горящих змей, чтобы те обернулись вокруг кровоточащих лодыжек. Ее рот – огненная черная дыра, обуглившаяся в нескончаемом хриплом вопле. Как писала сыну Мария Вочеловечения, «On ne peut pas les voir sans fremir»[86]. – Арргххх! «Il a baptise un grand nombre de personnes»[87], – писала Мария Вочеловечения. – Хорошо, выньте их, – предложил священник. – И не засовывайте больше. Вы никогда больше не должны их туда совать. Старцы вроде вас должны навсегда забыть Телефонный Танец. – Чпок! Чпок! Чпок! Чпок! – Так лучше, правда? Когда эти восковые затычки были убраны, стена молчания взметнулась между лесом и очагом, и старики сгрудились вкруг подола священника, дрожа от доселе неведомого одиночества. Они не слышали, как зарастают малинником дворцы, не чувствовали запаха бесчисленных сосновых игл, что причесывают ветер, позабыли последнее мгновение форели, которое проживает она между плоской белой галькой на полосатом ложе потока и быстрой тенью медвежьего когтя. Они были озадачены, как дети, что напрасно прислушиваются к морю в пластмассовой раковине. Как детям в конце долгой сказки на ночь, им внезапно захотелось пить. Дядя Катрин был счастлив, когда в 1670 году преп. Пьеррон уехал, чтобы занять пост в ирокезской миссии на Святом Лаврентии. Многие из его паствы перешли в новую веру, и многие покинули деревню ради жизни и молитв в новых миссиях. Следующий священник, преп. Бонифас, был деятелен не менее своего предшественника. Он знал язык. Понимая, как любят индейцы музыку, он организовал хор семи– и восьмилетних детишек. Их чистые резкие голоса разносились по деревне, как весть о вкусной пище, и маленькая деревянная часовня привлекала многих. В 1673 году деревня, где было меньше четырехсот душ, стала свидетельницей спасения тридцати. Это были души взрослых – не считая душ новорожденных или умирающих. Крин[88], вождь могавков, обратился и объявил себя проповедником новой миссии. Из всех ирокезов могавки оказались наиболее восприимчивыми к новым учениям, а ведь в первоначальном сопротивлении свирепее их трудно было найти. Преп. Даблон[89], старший генерал канадских миссий, в 1673 году смог написать: «La foi y a ete plus constamment ebrassee qu'en aucun autre pays d'Agniers»[90]. В 1674 г. преп. Бонифас повел группу неофитов в миссию Святого Франциска Ксаверия. Вскоре после возвращения в Канаваке он умер во время декабрьского снегопада. Его место занял преп. Жак де Ламбервиль[91]. Хижины деревни опустели. Стояла весна. Был 1675 год. Где-то Спиноза[92] изобретал солнечные очки. В Англии Хью Чемберлен секретным инструментом – акушерскими щипцами – извлекал детей: единственный человек в Европе, помогавший женщинам разрешаться от бремени с помощью этого революционного метода, разработанного его дедом[93]. Маркиз де Лаплас разглядывал солнце, прежде чем заключить, что оно вращалось в самом начале мира – мысль, которую он развил в книге «Exposition du Systeme du Monde»[94]. Пятая инкарнация Цзонкапа[95] добилась временного господства: Монголия даровала ему тибетское регентство и титул далай-ламы. В Корее появились иезуиты. Группе колониальных врачей, интересующихся анатомией, но зажатых указами, запрещающими препарирование человека, удалось добыть «срединную часть казненного накануне индейца». За тридцать лет до этого евреи вернулись во Францию. За двадцать лет до этого мы отмечаем первую вспышку сифилиса в Бостоне. Великим Курфюрстом был Фридрих Вильгельм[96]. Монахи ордена минимов[97], по уложению 1668 года, не должны были отлучаться от церкви, если «поддавшись плотскому соблазну… благоразумно отказались от монашеских обычаев». Корелли[98], предтеча Алессандро Скарлатти[99], Генделя, Куперена[100] и И. С. Баха, был третьей скрипкой в церковном оркестре Сен-Луи во Франции, а в 1675 году оркестр поехал в Рим. Итак, луна семнадцатого века убывала в последней четверти. В следующем столетии 60 миллионов европейцев умрут от оспы. Ф. часто говорил: «Представь себе мир без Баха. Подумай о хеттах без Христа. Чтобы обнаружить истину в чуждом, сначала раздели неразделимое в сознании». Спасибо, Ф. Спасибо, любимый. Когда я увижу мир без тебя, дорогой? О Смерть, мы – твои Придворные Ангелы, больницы – твои храмы! Мои друзья умерли. Умерли люди, которых я знаю. О, Смерть, зачем ты каждую ночь превращаешь в День всех святых? Я боюсь. То одно, то другое: не запор, так страх. О Смерть, пусть ожоги от шутих еще раз заживут. Деревья вокруг шалаша Ф. (где я пишу все это) – они темны. Я не могу нюхать яблоки. О Смерть, почему ты делаешь так много и говоришь так мало? Коконы мягки и жутки. Я боюсь червей с бабочкиным раем. Катрин – цветок в небесах? Ф. – орхидея? Эдит – соломинка? Сметает ли Смерть паутину? Связана ли Смерть с Болью, или Боль – на вражеской стороне? О Ф., как любил я этот шалаш, когда ты пустил нас с Эдит сюда на медовый месяц! Хижины Канаваке опустели. На окрестных полях было полно людей, мужчин и женщин с пригоршнями зерна. Они сажали зерно весной 1675 года. – Юх-юх, – звучала мелодия Песни Сеющих Зерно. Дядя Катрин сжал в кулаке желтую кучку, умостившуюся на ладони. Он чувствовал силу семян, их страстное желание покрыться землей и взорваться. Они будто разжимали ему пальцы. Он наклонил ладонь, как чашу, и одно зерно скользнуло в ямку. – Ах, – пробормотал он, – так наша Прародительница упала с небес в пустынные первозданные воды. Некоторые считают, что разные водяные звери, вроде выдры, бобра и ондатры, заметили ее падение, поспешили его прервать и нагребли землю из подводной тины. Внезапно он оцепенел. Сердцевиной разума своего он чуял зловещее присутствие преп. Жака де Ламбервиля. Да, он почувствовал священника, идущего через деревню, на расстоянии больше мили. Дядя Катрин выпустил Тень ему навстречу. Преп. Жак де Ламбервиль остановился возле хижины Текаквиты. «Все они в полях, – подумал он, – нет смысла и пытаться, даже если бы они сейчас меня и впустили». – Тра-ля-ха-ха, – зазвенел изнутри смех. Священник резко развернулся и ринулся к двери. Его встретила Тень, и они начали бороться. Голая Тень легко сбила с толку своего закутанного противника. Тень кинулась на священника, пока тот высвобождался из складок платья. Тень в ярости ухитрилась запутаться в том же платье. Священник быстро оценил свое преимущество. Он лежал совершенно неподвижно, пока Тень задыхалась в темнице удачно подвернувшегося кармана. Он встал и толкнул дверь. – Катрин! – Наконец-то! – Что ты тут делаешь, Катрин? Вся семья сажает в поле зерно. – Я ушибла ногу. – Дай посмотреть. – Нет. Пусть болит. – Как ты хорошо сказала, дитя. – Мне девятнадцать. Меня здесь все ненавидят, но мне все равно. Тетки шпыняют меня целыми днями – не подумайте, что я что-то против них имею. Я должна выносить дерьмо – ну, кто-то же должен это делать. Но, отец, они хотят, чтобы я еблась, а я отказалась от ебли. – Не будь Индейской Давалкой. – Что мне делать, отец? – Дай посмотреть этот палец. – Да! – Мне нужно снять твой мокасин. – Да! – Здесь? – Да! – А тут? – Да! – У тебя холодные ноги, Катрин. Я их разотру ладонями. – Да! – А теперь подышу на них – знаешь, как дышат на пальцы зимой. – Да! Священник тяжело задышал на крошечные коричневые ступни. Какая чудесная подушечка на большом пальце. Подушечки ее пяти пальчиков походили на лица спящих маленьких детей, натянувших одеяло до подбородков. Он принялся целовать их на ночь. – Лапы тапы лапы тапы. – Да! Он вгрызся в подушечку, похожую на резиновую виноградину. Он преклонил колена, как Иисус пред босой ногой. Очень аккуратно просунул язык по порядку между всеми пальцами, четыре толчка, какая гладкая и белая там кожа! Он уделил внимание каждому пальчику, взял его в рот, покрыл слюной, сдул слюну, игриво прикусил. Просто безобразие, что четыре пальца всю жизнь должны страдать от одиночества. Он сунул все ее крошечные пальцы в рот, язык двигался, как стеклоочиститель. Франциск то же самое делал для прокаженных. – Отец! – Амнямняммнямуммумм. – Отец! – Чавкчавкчавкщавк. Урмм. – Крестите меня! – Хотя некоторые находят наше нежелание чрезмерным, мы, иезуиты, не тащим взрослых индейцев к крещению. – У меня две ноги. – Индейцы непостоянны. Мы должны защитить себя от катастрофы, чтобы не обнаружить потом, что еретиков больше, чем христиан. – Ай. – Comme nous nous defions de l'inconstance des Iroquois, j'en ai peu baptise hors du danger de mort[101]. Девушка сунула ступню в мокасин и села на нее. – Крестите меня. – Il n'y a pas grand nombre d'adultes, parce qu'on ne les baptise qu'avec beaucoup de precautions[102]. Так продолжался спор в тени длинного дома. В миле оттуда Дядя, измученный, опустился на колени. Урожая не будет! Но он не думал о зернах, что сейчас посеял, он думал о жизни своего народа. Годы, охоты, войны – все обратится в ничто. Урожая не будет! Даже его душа, созрев, не будет унесена в тепло юго-запада ветром, приносящим солнечные дни и лопающееся зерно. Мир незавершен! Ужасная боль сжала ему грудь. Великая борьба между Иоскеха, Белым, и Тавискара, Темным[103], вечная война выдохнется, как два страстных любовника, засыпающих в крепком объятии. Урожая не будет! Каждый день деревня уменьшается – его собратья уходят в новые миссии. Он нащупал маленького волка, которого сам вырезал из дерева. Прошлой осенью он прижал резные ноздри к своим собственным, вдыхая звериную отвагу. Потом глубоко выдохнул, чтобы разнести дыхание животного по лесу, и повсюду вокруг замерла добыча. Убив в тот день оленя, он вырезал печень и намазал кровью пасть деревянного волка. И молился: «Большой Олень, Первый и Прекрасный Олень, предок убитого у моих ног, мы голодны. Пожалуйста, не ищи возмездия за то, что я отнял жизнь у твоего потомка». Дядя упал в поле, задыхаясь. Большой Олень танцевал у него на груди, круша ребра. Его отнесли обратно в хижину. Племянница разрыдалась, увидев его лицо. Через некоторое время, когда они остались одни, старик заговорил. – Он приходил – Черное Платье? – Да, Отец Текаквита. – И ты хочешь креститься? – Да, Отец Текаквита. – Я разрешу тебе при одном условии: ты пообещаешь никогда не покидать Канаваке. – Я обещаю. – Урожая не будет, дочь моя. Наше небо умирает. С каждого холма доносится крик духа, он кричит от боли, потому что забыт. – Спи. – Принеси мою трубку и открой дверь. – Что ты делаешь? – Дышу на них табаком – на них всех. У Ф. была теория, согласно которой белая Америка была наказана раком легких за то, что уничтожила краснокожих и украла их радости. – Постарайся простить их, отец Текаквита. – Не могу. Слабо выдувая дым в открытую дверь, Дядя рассказывал себе историю, которую слышал ребенком, о том как Кулоскап[104] ушел от мира, потому что в мире было зло. На прощание он закатил богатый пир, а потом уплыл в большом каноэ. Теперь он живет в прекрасном длинном доме, выстругивая стрелы. Когда ими заполнится весь дом, Кулоскап объявит войну человечеству. Может Быть, Мир – Молитва Звезде? Может Быть, Все Годы Мира – Расписание Мероприятий Какого-То Праздника? Всё Ли Происходит Одновременно? Есть Ли Иголка В Стоге Сена? Может Быть, Мы В Сумерках Играем В Громадном Театре Перед Пустыми Каменными Скамьями? Держимся Ли Мы С Предками За Руки? Может Быть, Лохмотья Смерти Теплы и Царственны? Со Всех Ли Людей, Живущих В Эту Секунду, Сняли Отпечатки Пальцев? Может Быть, Красота – Это Шкив? Как Принимают Мертвых В Растущей Армии? Правда Ли, Что В Танце Не Бывает Неприглашенных? Можно Я Буду Сосать Пизды Себе В Подарок? Можно Я Буду Любить Формы Девушек Вместо Того, Чтобы Лизать Этикетки? Можно Мне Слегка Умереть, Обнажая Незнакомую Грудь? Можно Я Сделаю Языком Дорожку Гусиной Кожи? Можно Я Обниму Друга Вместо Того, Чтобы Работать? Религиозны Ли Матросы От Рождения? Можно, Я Сожму Ногами Рыжеволосое Бедро И Почувствую, Как Мчится Кровь, И Услышу Священное Тиканье Обморочных Часов? Можно, Я Проверю, Жив Ли Некто, Сожрав Его Оргазм? Может Ли Такое Быть, Чтобы В Какой-Нибудь Книге Законов Было Написано, Что Дерьмо Кошерно? Есть Ли Разница Между Мечтами О Геометрии И О Нелепых Сексуальных Позах? Всегда Ли Грациозен Эпилептик? Существуют Ли Отходы? Удивительно Ли Думать О Восемнадцатилетней Девушке, Что Носит Облегающее Съедобное Белье? Посещает Ли Меня Любовь, Когда Я Дрочу? О Боже, Это Крик, Все Системы Кричат. Я Заперт в Магазине Меховых Изделий, Но Мне Кажется, Ты Хочешь Меня Украсть. Выключил Ли Гавриил Сигнализацию? Зачем Меня Затолкали В Постель С Нимфоманом? Неужели Меня Ободрать Легко, Как Пучок Травы? Можно Ли Оттащить Меня От Рулетки? Сколько Миллиардов Тросов Держат Дирижабль? О Боже, Я Люблю Столько Вещей, Что Понадобятся Годы, Чтобы Отнять Их Одну За Другой. Я Обожаю Твои Детали. Зачем Ты Дал Мне Сегодня В Шалаше Увидеть Голую Лодыжку? Зачем Ты Ниспослал Мне Минутную Вспышку Желания? Можно Мне Отбросить Одиночество И Снова Столкнуться С Прекрасным Жадным Телом? Можно Я Усну После Нежного Счастливого Поцелуя? Можно Я Заведу Собаку? Можно Я Научусь Быть Красивым? Можно Ли Мне Молиться Вообще? Я помню одну ночь с Ф., когда он ехал по шоссе в Оттаву, где на следующий день должен был произнести свою первую речь в Парламенте. Луны не было. Передние фары пролетали по телеграфным столбам, как идеальный прозрачный ластик, и за спиной мы оставляли пустой чертеж исчезающих дорог и полей. Он дожал до восьмидесяти. Медальон со святым Христофором[105], пришпиленный к обивке над лобовым стеклом, от резкого поворота описывал круги по крошечной орбите. – Полегче, Ф. – Это моя ночь! Моя ночь! – Твоя, Ф. Ты это сделал, наконец: ты член Парламента. – Я в мире мужчин. – Ф., притормози. Хорошенького понемножку. – Никогда не тормози, когда все так. – Бог мой! Никогда не видел тебя таким огромным. Что у тебя в голове? О чем ты думаешь? Пожалуйста, научи, как это сделать. Я справлюсь? – Нет! Это между мной и Богом. – Давай остановимся. Ф., я люблю тебя, я люблю твою силу. Научи меня всему. – Заткнись. В бардачке лежит тюбик с кремом для загара. Открой бардачок – надо нажать кнопку большим пальцем. Закопайся в кучу карт, перчаток и струн и добудь тюбик. Открути крышку и выдави пару дюймов крема мне на ладонь. – Так, Ф.? – Ага. – Не закрывай глаза, Ф. Хочешь, я поведу? О, какой жирный небоскреб он мял! Я мог бы с тем же успехом обращаться к исчезающему ландшафту, который мы отбрасывали в кильватер, фермы и указатели бензоколонок искрами отлетали от крыльев, когда на девяноста мы вспороли белую разделительную полосу, стремительные, как ацетиленовый резак. Его правая рука на руле, гонит, гонит, он будто втягивал себя в далекий черный порт, точно замечтавшийся докер. Какие чудные волосы вылезли из его трусов. Его запонки поблескивали при свете лампочки на приборной доске, которую я включил, чтобы лучше видеть восхитительную процедуру. Когда его рука задвигалась быстрее, стрелка дотянулась до девяноста восьми. Как разрывался я между страхом и жаждой защемить голову между его коленями и приборной доской! Фьюить! – исчез фруктовый сад. Главная улица вспыхнула в свете наших фар – мы оставили ее догорать. Меня изводило желание искусанными губами прикоснуться к морщинкам на его напрягшейся мошонке. Глаза Ф. внезапно закрылись, будто в них брызнули лимоном. Его кулак сомкнулся на бледной скользкой палке и он исступленно стиснул себя. Я боялся за орган, боялся и хотел его, так сильно он сверкал, гибкий, точно скульптура Бранкузи[106], выпуклая головка красна и горяча, как радиоактивный шлем пожарника. Я хотел языком муравьеда слизнуть влажную жемчужину, которую и Ф. теперь заметил и радостным неистовым движением присоединил к любриканту. Я ни секунды больше не вынес бы одиночества. Я рванул пуговицы на старомодных европейских брюках в нестерпимом желании коснуться себя как любовник. Какой пригоршней крови я был. Дззззззззз! Парковка блеснула и исчезла. Тепло проникло сквозь кожаные перчатки, которые я не успел снять. Насекомые-камикадзе шлепались об стекло. Жизнь была в моих руках, все, что я хотел передать Зодиаку, собралось воедино, чтобы отправиться в путь, и я застонал от невыносимого бремени наслаждения. Ф. орал какую-то ахинею, во все стороны летела слюна. – Смотри, смотри, смотри, соси ясно, соси ясно, – вопил Ф. (если я правильно помню звуки). Какую-то секунду так мы и выглядели со стороны: два человека в стальной раковине, мчащейся в Оттаву, ослепшие во всевозрастающем экстазе, древняя индейская земля за ними тонет в копоти, два вставших хуя указывают в вечность, две голые оболочки полны одинокого слезоточивого газа, что прекратит бунт в мозгах, два озверевших хуя, разделенных, как горгульи в противоположных углах башни, два жертвенных леденца (оранжевых в свете карты) предлагают себя разорванному шоссе. – Ах-ах-ах-ах-ах! – закричал Ф. с самой вершины своей лестницы. – Плюх-пххххх, – гейзер его семени ударился в приборную доску (несомненно, с таким звуком лосось, плывущий против течения, врезается в подводную скалу). Я же знал, что после еще одного движения кончу – я парил на грани оргазма, точно парашютист в свистящем люке – внезапно я был покинут – внезапно без желания – внезапно (эту долю секунды) мыслил яснее, чем во всю свою жизнь… – Стена! Стена заняла все лобовое стекло, сначала кляксой, потом четко сфокусировалась, будто лаборант отрегулировал микроскоп – каждый бетонный пупырышек объемен – ясен! отчетлив! – ускоренная видеозапись прячущейся луны – и лобовое стекло снова расплылось, а стена обрушилась на фары – я видел запонки Ф., скользящие по краю руля, как доска для серфинга… – Милый! Эхххфффф… – Рррррраз, нет стены. Мы прошли сквозь стену, потому что она была из крашеного шелка. Машина выскочила на голое поле, рваная ткань зацепилась за хромированную эмблему «мерседеса» на капоте. Неповрежденные фары осветили заколоченный сосисочный ларек. Ф. тормознул. На деревянном прилавке я заметил пустую бутылку с продырявленной крышкой. Я пусто уставился на нее. – Ты кончил? – спросил Ф. Мой хуй свисал из ширинки, как выбившаяся нитка. – Очень плохо, – сказал Ф. Я затрясся. – Ты пропустил великолепный оргазм. Я ткнулся головой в стиснутые кулаки на приборной доске и судорожно зарыдал. – У нас было много проблем, пока мы все устраивали, арендовали стоянку и все прочее. Я вскинул голову. – «Мы»? Что значит «мы»? – Мы с Эдит. – Эдит тоже? – Как насчет той секунды – до того, как ты уже готов был выстрелить? Ты ощутил пустоту? Ты обрел свободу? – Эдит знает обо всей этой грязи? – Надо было продолжать, друг мой. Не ты же был за рулем. Ты ничего не мог поделать. Над тобой была стена. Ты пропустил великолепный оргазм. – Эдит знает, что мы гомики? Я вцепился ему в горло, намереваясь убить. Ф. улыбался. Какими тонкими и хилыми казались мои запястья в тусклом оранжевом свете. Ф. убрал мои пальцы, как ожерелье. – Тихо, тихо. Вытри глаза. – Ф., зачем ты меня мучаешь? – О, друг мой, ты так одинок. С каждым днем ты одинок все больше. Что же будет, когда мы умрем? – Не твое собачье дело! Как ты смеешь меня учить? Ты фальшивка. Ты опасен! Ты позор Канады! Ты разрушил мне жизнь! – Вполне вероятно, что все это правда. – Ты грязный мудак! Как ты смеешь признавать, что это правда? Он наклонился включить зажигание и покосился на мои колени. – Застегнись. До Парламента ехать холодно и далеко. Я уже некоторое время рассказываю все эти правдивые истории. Приблизился ли я хоть сколько-нибудь к Катрин Текаквите? Небо совсем незнакомое. Не думаю, что когда-нибудь замешкаюсь со звездами. Не думаю, что когда-нибудь получу приз. Не думаю, что привидения прошепчут свои эротические послания мне в теплые волосы. Мне никогда не удастся изящно провезти в автобусе коричневый пакет с завтраком. Пойду на похороны, но они ничего не оживят в памяти. Много-много лет назад Ф. сказал: «С каждым днем ты одинок все больше». Это было много-много лет назад. Что он имел в виду, советуя мне снизойти до святой? Что такое святой? Святой – тот, кто достиг маловероятной человеческой способности. Невозможно сказать, какова эта способность. Наверное, это как-то связано с силой любви. Контакт с этой силой приводит к некому балансу в хаосе существования. Святой не уничтожает хаос; если бы он мог, мир давно уже стал бы иным. Не думаю, что святой уничтожает хаос хотя бы для себя самого, ибо есть что-то надменное и воинственное в человеке, приводящем в порядок вселенную. Его слава – в этом балансе. Он движется по течению, как уплывшая лыжа. Его путь – ласка холма. Его след – снежный рисунок в мгновение его особого сочетания с ветром и скалой. Что-то в нем так любит мир, что он самостоятельно диктует себе законы гравитации и случайности. Далекий от полетов с ангелами, он с точностью стрелки сейсмографа отражает состояние чертова сплошного пейзажа. Его дом опасен и конечен, но в мире он дома. Он может любить человеческие формы, чудесные изогнутые формы сердца. Хорошо, что среди нас есть такие люди, такие уравновешенные чудища любви. Из-за этого я начинаю думать, что цифры на пакете и впрямь совпадают с цифрами на лотерейном билете, а значит, выигрыш – не иллюзия. Но почему выебать одну? Я помню, как однажды обслюнявил Эдит бедро. Я сосал, целовал эту длинную смуглую штуку, и было это Бедро, Бедро, Бедро – Бедро, что мягко и широко текло в холмик Пизды с запахом бекона, – Бедро, ставшее острее и жестче, когда я последовал, куда указывали крошечные волоски, и ткнулся в Коленную Чашечку. Не знаю, что делала Эдит (может, выпустила свою великолепную струйку смазки), не знаю, что делал я (может, это мое таинственное слюноотделение), но лицо мое вдруг увлажнилось, а рот заскользил по коже; это не было Бедро, Пизда или еще какое-нибудь нацарапанное мелом школьное словечко (это не была и Ебля): это была просто форма Эдит, потом просто человеческая форма, потом просто форма – и одну благословенную секунду я был воистину не одинок, я был частью семьи. Мы тогда первый раз занимались любовью. Больше такого не случалось. Ты хочешь, чтобы я почувствовал это, Катрин Текаквита? Но разве ты не мертва? Как приблизиться мне к мертвой святой? Погоня кажется такой бредовой. В этом шалаше Ф. я не счастлив. Лето давно кончилось. Мой мозг развалился. Карьера в ошметках. О Ф., это и есть образование, которое ты для меня уготовил? Катрин Текаквита крестилась восемнадцатого апреля (Месяца Ярких Листьев) 1676 года. Пожалуйста, вернись, Эдит. Поцелуй меня, милая. Эдит, я люблю тебя. Вернись к жизни. Я больше не могу быть один. У меня, наверное, морщины и воняет изо рта. Эдит! Через несколько дней после крещения Катрин Текаквиту пригласили на большой званый обед в Квебек. Присутствовали маркиз де Траси, интендант Талон, губернатор маркиз де Курсель, вождь могавков Крин, ставший одним из самых свирепых адептов, которых только знало христианство, и множество прекрасных дам и мужчин. Их волосы благоухали. Они были элегантны, как только могут быть элегантны граждане в двух тысячах миль от Парижа. В каждой беседе расцветало остроумие. Без афоризма не передавали даже масла. Они обсуждали работу Французской академии наук, которой исполнилось всего десять лет. На некоторых гостях пустили побеги карманные часы – новинка, покорившая Европу. Кто-то описывал другой недавно созданный прибор для регулирования часов – маятник. Катрин Текаквита тихо слушала все, что говорилось. С опущенной головой она приняла комплименты игольчатым узорам на платье из оленьей кожи. Длинный белый стол спесиво сиял серебром, хрусталем и ранними весенними цветами, и на какую-то секунду глаза ее утонули в этом великолепии. Изящные слуги наливали вино в бокалы, походившие на розы с длинными стеблями. Сотня свечей горела и отражалась в сотне серебряных приборов, когда очаровательные гости трудились над кусками мяса, и на какую-то секунду множество мигающих солнц обожгло ей глаза, выжгло ее аппетит. Крошечным неловким движением, которого она не заметила, она опрокинула бокал вина. Она замерла от стыда, глядя на пятно в форме кита. – Ничего, – сказал маркиз. – Ничего страшного, дитя мое. Катрин Текаквита сидела недвижно. Маркиз вернулся к беседе. Что-то о новом французском военном изобретении, штыке. Пятно быстро растекалось. – Даже скатерти захотелось хорошего вина, – пошутил маркиз. – Не бойся, дитя мое. За то, что разлила бокал вина, не наказывают. Несмотря на обходительную работу слуг, пятно продолжало окрашивать все бульшую поверхность стола. Разговоры пошли на убыль, гости сосредоточились на его замечательном продвижении. Теперь оно затопило всю скатерть. Разговор резко умолк, когда стала пурпурной серебряная ваза, и розовые цветы в ней тоже не устояли перед пурпуром. Красивая дама закричала от боли, когда стала пурпурной ее прекрасная рука. Полная цветовая метаморфоза заняла несколько минут. Вопли и ругательства зазвучали в пурпурном зале, а лица, одежды, гобелены и мебель обретали тот же глубокий оттенок. Под высокими окнами был снежный сугроб, мерцавший в лунном свете. Вся компания, слуги и господа, уставились туда, будто надеясь убедиться в разноцветности вселенной. У них на глазах эти кучи весеннего снега окрасились в цвет пролитого вина, и сама луна стала того же царственного цвета. Катрин медленно поднялась. – Полагаю, я должна перед вами извиниться. На мой взгляд, все вышеописанное апокалиптично. У слова «апокалипсис» интересное происхождение. Оно произошло от греческого apokalupsis, что означает «откровение». Что, в свою очередь, возвращает нас к греческому apokaluptein, «обнажать» или «раскрывать». Apo – греческий префикс, означающий «от», «из». Kaluptein значит «покрывать». Оно родственно слову kalube – «хижина», и kalumma – женская вуаль. Соответственно, «апокалиптическое» – то, что открывается взору, когда поднята женская вуаль. Что сделал я, чего не сделал, чтобы поднять твою вуаль, залезть тебе под одеяло, Катрин Текаквита? В обычных биографиях нет ни одного упоминания об этом званом обеде. Два основных источника, повествующих о ее жизни, – иезуиты Пьер Шоленек и Клод Шошетьер. Оба были ее духовниками в миссии Солт-Сен-Луи, куда Катрин Текаквита пришла осенью 1677 года (нарушив обещание, данное Дяде). От преподобного Шоленека остались «Vie de Catherine Tegakouita, Premiere Vierge Irokoise»[107], в рукописи. Другая Vie, написанная на латыни, в 1715 году была отослана P. General de la Compaigne de Jesus[108]. От преподобного Шошетьера остались «La Vie de la B. Catherine Tekakouita, dite a present la Saincte Sauvegesse»[109], написанная в 1695 году, оригинал которой сейчас хранится в архивах колледжа Сен-Мари. В этих архивах хранится и другой важный документ Реми (аббата, сульпицианина), под названием «Certificat de M. Remy, cure de la Chine, des miracles faits en sa paroisse par l'intercession de la B. Cath. Tekakwita»[110], написанный в 1696 году. Я люблю иезуитов за то, что они видели чудеса. Низкий поклон тому иезуиту, что столько сделал для уничтожения границы между естественным и сверхъестественным. Под бесчисленными личинами: то член кабинета министров, то христианский священник, а то солдат, брамин, астролог, духовник монарха, математик, мандарин – тысячей искусств соблазняя, убеждая, заставляя людей под бременем официально удостоверенных чудес осознать, что земля – провинция Вечности. Низкий поклон Игнатию Лойоле[111], сраженному пулей французского протестанта в Пампелунском ущелье, ибо в мрачной своей комнате, в пещере Манрезы, этот доблестный солдат зрил Мистерии небес, и видения эти породили Общество Иисуса. Это Общество осмелилось утверждать, что мраморное лицо Цезаря – всего лишь маска Бога, и в имперской жажде мирового господства иезуиты различали божественную жажду душ. Низкий поклон моим учителям из приюта в центре Монреаля, что пахли спермой и ладаном. Низкий поклон священникам палат, полных костылей, – они осознали заблуждение, они знают, что хромота – лишь одна из сторон совершенства, как сорняки – цветы, которые никто не собирает. Низкий поклон шеренгам костылей, музеям сорняков. Низкий поклон алхимическому смраду горящего воска, что предвещает близкое знакомство с вампиром. Низкий поклон сводчатым залам, где мы преклоняем колена лицом к лицу со Вселенским Обвинителем в нимбе из дерьма. Низкий поклон тем, кто подготовил к сегодняшнему ледяному бдению меня – единственную материальную сардину в банке с призраками. Низкий поклон тем старым мучителям, что не заботились о душах своих жертв и, как индейцы, позволяли Врагу поддерживать власть сообщества. Низкий поклон тем, кто верит в Неприятеля и потому способен процветать в мужской роли воина. Низкий поклон столам в нашем старом классе, маленькой храброй армаде, которая, как команда ассенизаторов, год за годом вычерпывает всемирный потоп. Низкий поклон нашим заляпанным книгам, подаркам муниципальных властей – особенно катехизису, который располагал к непристойностям маргиналий и много дал сортиру как волнующему храму язычества. Низкий поклон огромным глыбам мрамора, из которого строились кабинки, к которому не прилипал никакой запах дерьма. Здесь была взлелеяна легко смывавшаяся анти-лютеранская концепция материи. Низкий поклон мрамору Зала Экскрементов, линии Мажино[112] против вторжения Папской Погрешимости. Низкий поклон притчам приютского сортира, желтое убожество фаянса – доказательство того, что капля воды могущественна, как весь ледниковый период. О, пусть нечто где-то вспомнит о нас, здоровых сиротах, выстроившихся в колонну, чтобы одним бруском отмыть бородавки на шестидесяти руках, дабы ублажить Инспекцию. Низкий поклон мужественному мальчику, который обкусывал бородавки, – это был мой друг Ф. Низкий поклон тому, кто не мог запустить в себя зубы, трусу – мне, автору этой истории, сейчас напуганному в своей будке над медленным течением Канады, чьи бородавки на клешнях деформировались годами карандашной эрозии. Согреюсь ли я от низких поклонов? Я всех обидел, и понимаю, что заморожен всеобщим машинальным колдовством. – Ф.! Не ешь бородавки! – Я буду жрать бородавки перед всем миром. И тебе советую. – Я жду, пока они сойдут. – Что? – Жду, пока сойдут. – Сойдут? Ф. ударил себя по лбу и побежал вдоль кабинок, будто человек, что будит всю деревню, распахивая дверцы и обращаясь к каждому скрюченному автомату. – Выходите, выходите, – кричал Ф. – Он ждет, пока они сойдут. Выходите, взгляните на жалкую личность, которая ждет, пока они сойдут. Спотыкаясь и путаясь в спущенных штанах, мои стреноженные одноклассники высыпали из кабинок, неловко шаркая в трусах без резинок. Они выскочили, некоторые посреди мастурбации, комиксы посыпались с колен, романтические комментарии, нацарапанные на лакированных дверях, недочитаны. Они сгрудились вокруг нас, желая лицезреть очередное чудачество Ф. Ф. рванул мне руку в воздух, как боксеру-победителю, и я повис под его рукой, мое тело усохло, точно пачка табака, выставленная на аукцион карликом-посыльным из «Лиггетт и Майерс»[113]. – Не издевайся надо мной, Ф., – взмолился я. – Подойдите, парни. Взгляните на человека, который может ждать. Взгляните на человека, у которого в запасе тысяча лет. Гроздья их лиц недоверчиво закачались. – Я бы такого ни на что не променял, – сказал один. – Ха-ха-ха. Ф. без предупреждения отпустил мою руку, и я грудой упал к его ногам. Он поставил свою сиротскую туфлю мне на большой палец, надавив ровно настолько, чтобы я отказался от мысли о побеге. – Под моей ногой – рука, которая просто попрощалась с миллионом бородавок. – Хо-хо. – Во хуйня! О Читатель, понимаешь ли ты, что это пишет человек? Человек вроде тебя, жаждавший иметь героическое сердце. В арктическом одиночестве пишет человек – человек, который ненавидит свою память и помнит все, который когда-то был горд, как и ты, любил общество, как только умеет сирота, любил его, как лазутчик в земле, текущей млеком и медом. Этот особенно бесстрашный пассаж пишет человек вроде тебя, который, как и ты, мечтал о лидерстве и благодарности. Нет, нет, пожалуйста, только не судороги, не судороги. Уберите судороги, и я обещаю никогда больше не прерываться, я клянусь, о Боги и Богини Чистого Факта. – Хо-хо. – Бесценно. Ранним утром это все случилось. Солнце почти не светило за запертыми матовыми окнами сортира, но лампы нам разрешалось включать по утрам только зимой. Грязный аквариумный свет, в котором вещи способны лишь слабо поблескивать, как полдоллара, спрятанные в маленькой банке из-под вазелина. У каждой белой раковины, у каждого штыря на стенах между кабинками (чтобы нельзя было залезть) стояла банка вазелина. Ярче не было голых коленок моей презрительной аудитории, белее не было грязно-белых голеней склизких мальчиков постарше, у которых начали расти волосы. Своим вздохом Ф. прекратил их смех. Я пытался поймать его взгляд, чтобы взмолиться. В ожидании наказания лежал я на мраморном полу цвета вазелина. Он начал свою речь беспристрастно, но я знал, что за этим последует. – Некоторые считают, что бородавки сойдут. Некоторые придерживаются мнения, что бородавки со временем исчезнут. Некоторые вообще отказываются говорить о бородавках. Есть даже такие, кто отрицает существование бородавок. Есть те, кто считают бородавки красивыми и растят их, как только те появляются. Некоторые утверждают, что бородавки полезны, поддаются воспитанию и могут научиться говорить. Существуют эксперты по данному вопросу. Разрабатываются теории относительно методик. Первоначально использовались грубые методы. Вокруг идеи о том, что бородавки нельзя принуждать, сформировалась школа. Радикальное крыло придерживается мнения, что бородавки могут выучить лишь языки китайской группы. Экстремисты настаивают, что ошибочно заставлять бородавки учить любой человеческий язык, поскольку существует уникальный бородавочный язык, который преподавателям неплохо бы для начала выучить. Крайне немногочисленные личности, находящиеся не вполне в своем уме, утверждают, что бородавки разговорчивы, были такими всегда, и нам нужно лишь научиться слушать. – Ближе к делу, Ф. – А что? – Долго еще до пыток? Наскучив им своим бесстрашием, Ф. перешел к решающей части своего символа веры. Он перенес вес на пятку, я завизжал. Внезапно все стало, как использованный вазелин, лампы – как дырки в плывущих дохлых пескарях, и возникло такое чувство, будто все унитазы забиты, а учителя сейчас придут и узнают о нас слишком много. – Я не считаю, что бородавки «сойдут». По мне, они отвратительны. Я простой человек. По-моему, хватит уже трепотни. Для меня бородавка – секрет, который я не хочу хранить. Когда я вижу бородавку, я думаю: скальпель. – Аххххххх! Произнося последнее слово, он приветственно вскинул руку. Ввысь взметнулся перочинный нож – как штык, безошибочно определяющий наличие винтовки. Сироты раскрыли рты. – Когда я вижу бородавку, я думаю: Мгновенное Устранение. Я думаю: До и После. Я думаю: Чудеса Медицины. Я думаю: Всего За Десять Дней. – Давай, давай. – Я думаю: Приобретайте Всего За. Я думаю: Попробуйте этот НАУЧНЫЙ ДОМАШНИЙ Метод. Я думаю: Скорее Доставьте Бесплатный. Хватайте его, мужики! Они сгрудились надо мной и подняли меня на ноги. Руку мне сжали и вытянули. Они выстроились вдоль моей руки, как моряки вдоль каната. Их спины загораживали мою ладонь. Кто-то прижал ее к фаянсу и раздвинул пальцы. – Да, – перекрикивал шум Ф., – я думаю: Действуй Немедленно. Я думаю: Не Откладывай. Я думаю: Срок Действия Предложения Ограничен. – Помогите! – Заткните ему рот. – Ммммммммм. Ммммммммм. – Так! Режем! Отдиррррррррррраем! Я старался вообразить, что я – лишь одна из этих спин, дергающих за руку, лишь один из моряков, и что где-то вдалеке они режут масло. История о званом обеде Катрин Текаквиты, как я уже сказал, апокалиптична. На самом деле, мне ее рассказала моя жена Эдит. Я прекрасно помню тот вечер. Я только вернулся из Оттавы, Ф. договорился, что меня на выходные пустят в Архивы. Мы трое в нашей полуподвальной квартире пользовались лампой солнечного света. Ф. утверждал, что я – единственный, кто может лежать под ней голым, поскольку и он, и Эдит уже видели мой хуй, но не видели друг друга (вранье). Логика непогрешимая, но я все же чувствовал себя неуютно, стягивая перед ними трусы, и действительно я ни за что не позволил бы Эдит раздеться или Ф. – разгуливать голышом. – Я лучше не буду, – слабо отказывался я. – Чепуха, дорогой. – Хоть у кого-то из нас должен быть нормальный загар. Они смотрели, как я скатываю трусы по коленям, нервничая из-за того, что мог плохо подтереться и следы, наверное, меня выдадут. По правде сказать, я чувствовал, что Ф. использует меня как рекламу собственного тела. В его реальности я был обломками рекламного щита. Выражение его лица, казалось, говорило Эдит: если такая штука может дышать и каждое утром просыпаться, представь себе, каково ебаться со мной. – Ложись между нами. – Вытяни ноги. – Руки убери. И когда Эдит натерлась «Солнышком на лыжах», я не знал, стоит ли мне возбуждаться. Воскресными вечерами вроде такого Эдит и Ф. обычно кололись чуточкой героина – это безвредно и безопаснее алкоголя. В те дни я принадлежал к старой школе и считал героин наркотиком-убийцей, поэтому всегда отказывался, если они предлагали и мне. В ту ночь меня потрясло, насколько ритуально готовили они подкожный шприц и подогревали герыч. – Вы чего это так торжественны? – О, просто так. Эдит кинулась ко мне и крепко обняла, Ф. присоединился к ней, и я чувствовал себя девушкой из каталога женского белья, о которой мечтают камикадзе перед вылетом. – Сгиньте! Не подлизывайтесь ко мне. Я стучать не побегу. – До свидания, мой милый. – До свидания, друг мой. – Ох, хватит уже, вы оба. Давайте, дегенераты, летите в свой костыльный рай. – До свидания, – вновь грустно сказала Эдит, и мне следовало понять, что это был не просто воскресный вечер. Они разыскали у себя вены, в которых еще текла кровь, ткнули иглами в тело, подождали красного сигнала попадания и отправили раствор по кровеносным сосудам. Резко выдернув иглы, они упали на тахту. После нескольких минут оцепенения Эдит произнесла: – Милый? – Что? – Не отвечай так быстро. – Да, – добавил Ф. – Сделай одолжение. – Смотреть на это не могу – жена моя и мой друг. В бешенстве я прошагал в спальню, хлопнув дверью. Полагаю, они увидели пятно моих ягодиц, когда я уходил. Я ушел, поскольку, у меня всегда вставал хуй, когда я смотрел, как они пользуются иглами, но когда втирался «Солнышко на лыжах», я решил не возбуждаться и посчитал, что сейчас эрекция представит меня в неестественном свете. Кроме того, я хотел покопаться в ящиках Эдит, чем занимался каждый воскресный вечер, пока они валялись без чувств в своем наркотическом мире, и этот противозаконный досмотр из-за множества неудач, очевидных из настоящей хроники, стал моим главным развлечением. Но то был не просто воскресный вечер. Мне больше всего нравился ящик с косметикой, яркий и благоухающий – если его выдвинуть, опрокидывались крошечные бутылочки, и одинокий женский волос с белым корнем все еще приклеен к пинцету, или отпечаток ее большого пальца на жирной пудренице – странно, но все эти улики каким-то образом приближали меня к ее красоте, будто тысяча паломников лелеют мощи, урган святого в формальдегиде, которым лишь немногие восхитились бы, будь он живым. Я потянул за ручку комода, предвкушая чудное позвякивание – но! В комоде не было ничего – лишь битое стекло, двое дешевых четок, несколько ампул с бесцветной жидкостью и клочки бумаги. Деревянное дно ящика было влажным. Я осторожно выудил один листок бумаги, оказавшийся купоном. КУПОН НА БЕСПЛАТНУЮ КНИГУ «Научные методы», департамент FL-464 Нью-Йорк Нью-Йорк 28, 92-ая Восточная ул., 134 Пришлите мне скорее БЕСПЛАТНУЮ книгу «Как сделать толстые ноги стройными в домашних условиях» в обычной упаковке с пометкой «Лично» без каких-либо обязательств с моей стороны. Имя _____________________________________________________________ Адрес ___________________________________________________________ Город ___________ Почтовый индекс ___________ Штат ______________ Но у Эдит великолепные ноги! И был еще один: СТРОЙНЫЕ НОГИ Пропорциональные формы сгибов, икр, колен, бедер! Худые ноги убивают привлекательность всего вашего тела. Теперь, наконец, вы тоже сможете улучшить по естественным причинам недоразвитые ноги и сделать выпуклой любую часть ноги или же ноги целиком, как сделали множество женщин с помощью этого научного метода. Известные авторитеты по ногам с многолетним опытом работы предлагают вам проверенный и подтвержденный научный курс – всего 15 минут в день – в уединении вашего дома! Содержит подробные иллюстрации простой методики «Нога по науке» с доступными объяснениями: ваши ноги станут пропорциональнее и сильнее, улучшится цвет кожи и кровообращение в ногах. БЕСПЛАТНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ действительно на ограниченный срок. Чтобы бесплатно получить книгу «Домашний метод развития худых ног» в обычной упаковке без каких-либо обязательств с вашей стороны, просто сообщите свое имя и адрес. «Научные методы», департамент FL-464 Нью-Йорк 28, 92-ая Восточная ул., 134 Да что происходит? Зачем Эдит понадобились эти убогие призывы? Что творится в доме 134 на 92-й Восточной улице? Может, там склад ампутированных ног? В углу комода лежало промокшее начало разгадки. Я вижу его до сих пор. Я до сих пор могу восстановить его в уме, слово за словом. Четки с водой из чудесного источника в Лурде То самое место, где святой Бернадетте[114] явилась благословенная Дева Мария! Сегодня – $2,98 за каждые Десять дней – БЕСПЛАТНО Представьте – держать в руках, касаться пальцами, ВИДЕТЬ СОБСТВЕННЫМИ ГЛАЗАМИ – воду из чудесного источника в Лурде, навеки запечатанную в прозрачные четки! Вторая, третья и четвертая (Славься Мария) бусины этих необычных новых четок содержат воду из чудесного ключа, что открыла Дева Мария! Это вода, которая помогла выздороветь множеству больных, хромых и слепых. Сами четки представляют собой искусно выполненные глазированные искусственные бусы и включают в себя цепочку и яркий инкрустированный крест. Прекрасно упакованные в пластиковую шкатулку на голубом королевском бархате. Выберите: Алмазно чистые Сапфирово голубые или Цвета черного дерева четки. Не посылайте денег!…заплатите лишь $2,98 за каждые (плюс наложенный платеж) по получении. Или сэкономьте на доставке и вышлите $2,98 сразу! Если вы начнете действовать СЕЙЧАС, с каждыми четками вы получите БЕСПЛАТНЫЕ ВЕЧНЫЕ АМПУЛЫ С ВОДОЙ ИЗ ЛУРДА и БЕСПЛАТНЫЙ шестистраничный буклет «Чудо в Лурде». Вы будете в восторге. Или же верните четки в течение десяти дней для возврата денег! БЕСПЛАТНО! ВЕЧНЫЕ АМПУЛЫ С ВОДОЙ ИЗ ЛУРДА… до краев наполненные Водой, вылечившей тысячи случаев слепоты, хромоты и других болезней, даже страшный рак. Изготовлены из дутого стекла; идеальны для транспортировки. Клуб «Откровение, Инк.», отдел 423, Нью-Йорк 10022, Нью-Йорк, Мэдисон-авеню, 623 С бумажкой в кулаке я выбежал из спальни. Эдит и Ф. спали на тахте на приличном расстоянии. На кофейном столике лежали в беспорядке отвратительные инструменты их привычки, иглы, пипетки, ремень и – десяток пустых Вечных Ампул с Водой из Лурда. Я потряс их за одежду. – И давно это происходит? Я подошел к каждому по очереди и сунул обоим объявление под нос. – Давно вы это в себя вгоняете? – Скажи ему, Эдит, – прошептал Ф. – Мы первый раз попробовали. – Скажи ему все, Эдит. – Да, я требую, чтобы мне сказали все. – Мы смешали. – Мы смешали два разных сорта воды. – Я слушаю. – Ну, часть была из Ампул из Лурда, а часть из… – Да? – Скажи ему, Эдит. – Из Родника Текаквиты. – Так вы больше не наркоманы? – Это все, что тебя интересует? – устало спросил Ф. – Оставь его, Ф. Иди, сядь между нами. – Я не хочу сидеть между вами голым. – Мы не будем смотреть. – Хорошо. Я проверил их глаза со спичкой, помахал кулаком, не ударив, и, когда убедился, что они не подглядывают, сел. – И как она действует? – Мы не знаем. – Скажи ему правду, Эдит. – Мы знаем. И, будто собираясь начать рассказ с анекдота, Эдит нащупала мою руку и поведала историю о далеком званом обеде Катрин Текаквиты в Квебеке. Когда она говорила, Ф. взял меня за другую руку. Я думаю, они оба плакали, потому что в голосе ее были сопли, а Ф. вздрагивал, будто отходя ко сну. В ту ночь в спальне Эдит делала все, что я хотел. Ее трудолюбивому рту я не отдал ни одной команды по радио. Спустя неделю она оказалась под лифтом – «самоубийство». 45. Я до смерти замерз в этом ебаном шалаше. А я-то думал, Природа лучше моей осемененной полуподвальной кухни. Думал, птичий гомон лучше скрежета лифта. Специалисты с диктофонами утверждают: то, что нам кажется одной птичьей нотой, на самом деле – десять или двенадцать тонов, из которых живность плетет множество разнообразных прекрасных текучих гармоний. Это доказывается замедлением пленки. Подать сюда Национальное Здравоохранение! Требую операции! Пусть мне в голову вошьют тормозящий транзистор. В противном случае пусть Наука держит свои соображения подальше от газет. Прошло канадское лето, как хэллоуинская маска, остались лишь холодные пригороды – день за днем. И это все конфетки, что нам причитаются? Где научно-фантастический завтрашний мир, который нам обещали на сегодня? Требую перемены климата. Какая дерзость заставила меня прийти сюда без радиоприемника? Три месяца без радио мурлычу устаревший хит-парад, мой хит-парад так внезапно исчез из истории, отрублен от динамичных перемен на рынке акций музыкальных автоматов, мой бедный хит-парад, которого ни один тринадцатилетний не оживит потными обжиманиями на ковре перед проигрывателем, мой сверхсерьезный хит-парад, гусиным шагом продвигающийся сквозь мозги, как генералы хунты, не знающие, что в ночь торжественного бала свершился coup d'etat[115], мой милый старый хит-парад, как батальон трамвайных кондукторов с золотыми шевронами, терпеливо движущихся к старости и пенсии, в то время как совет директоров провозгласил метро, а все трамваи отправлены в музеи, мой нескладный хит-парад электрических отголосков и страстных пубертатных голосов, что заглушают стук моего сердца, как отряд голобедрых девчонок-чирлидерш[116], куролесящих перед пустыми скамьями, тонкие бретельки их бюстгальтеров чрезвычайно трогательно стягивают кожу, их сверкающее флюоресцирующее белье мелькает из-под задравшихся плиссированных юбочек, когда они вращаются на дружелюбных пальчиках, их развеселые попки, олицетворение школьного духа, обтянуты атласом, натренированы в спортзалах и вычерчивают неописуемо прекрасные и краткие радужные розовато-лиловые и оранжевые дуги, круглые металлические мундштуки их мегафонов теплы от «Альма-Матерей» и пахнут бесцветной губной помадой, и для кого все эти влажные разноцветные акробатки? Для кого эти возбуждающие изгибы трусиков под юбочками, просвечивающих сквозь приветствия, как множество мастерски очищенных свежих фиг, да, миллион грязных секретов в каждом запечатанном кошельке, что катится по влажному тротуару в узкую пасть времени? для кого плывете вы, маленькие попки хит-парада? Вожак стаи лежит искромсанный под своей «хондой» в руинах будущей карьеры, призрачный негр-защитник несется по замерзшему футбольному полю к призам юрфака, а мяч, который ты подписал на удачу, отсвечивает на луну. О, мой бедный хит-парад, в популярности жаждущий погибнуть, я забыл свой приемник, так что зачахнешь ты вместе с другими зомби в моей памяти, ты, чья единственная доблесть – харакири тупым краем возвращенного опознавательного браслета, мой усталый хит-парад, ты надеешься, что будешь забыт, как сбежавшие воздушные шары и котята, как корешки театральных билетов, как высохшие шариковые ручки, как севшие батарейки, как гнутые колечки от консервных банок, как скрюченные алюминиевые тарелки с загончиками для съеденных полуфабрикатов – я прячу тебя, как симптом хронической болезни, приговариваю тебя к исправительным работам Национального Гимна, отказываю тебе в мученичестве в завтрашнем хит-параде, я превращаю вас в бумеранги, мои маленькие камикадзе, вы хотите стать Потерянными Коленами, но я выжигаю номера на руках, лью чудодейственные лекарства в Камеру Исполнения Смертных Приговоров, под мостами протягиваю сети для самоубийц. Святые и друзья, помогите мне выбраться из Истории и Запора. Пусть птицы поют медленнее, а я слушаю быстрее. Убирайся, боль, из этого шалаша, древесная лягушка, огромная, как промышленность. 46. – Я болен, но не слишком, – сказал Дядя Катрин Текаквиты. – Позволь тебя крестить, – сказал Черное Платье. – Пусть ваша вода на меня не капает. Я видел, многие умерли после того, как на них капнула ваша вода. – Они теперь на небесах. – Для французов небеса – подходящее местечко, но я хочу быть с индейцами, ибо французы не дадут мне поесть, когда я туда попаду, а французские женщины не лягут с нами под тенистыми пихтами. – Мы все от одного Отца. – Ах, Черное Платье, если б мы были от одного Отца, мы бы не хуже вас знали, как делать ножи и куртки. – Послушай, старик, в пустоте моей ладони – таинственная капля, которая может вырвать тебя из скорбной вечности. – А там, на небесах, охотятся, воюют, устраивают пиры? – О, нет! – Тогда я не пойду. Ленивым быть дурно. – Адский огонь и демоны-мучители ожидают тебя. – Зачем вы крестили нашего врага гурона? Он придет на небеса раньше и выгонит нас, когда придем мы. – На небесах всем найдется место. – Если всем найдется место, Черное Платье, почему тогда вы так ревниво охраняете вход? – Осталось мало времени. Ты определенно попадешь в ад. – Осталась куча времени, Черное Платье. Если мы будем разговаривать, пока куница не подружится с кроликом, мы не порвем нить времени. – Твое красноречие – от дьявола. Тебя ждет огонь, старик. – Да, Черное Платье, маленький призрачный костер, вокруг которого собрались тени моих родственников и предков. Когда иезуит оставил старика, тот позвал Катрин Текаквиту. – Сядь рядом. – Да, Дядя. – Убери одеяло, что покрывает меня. – Да, Дядя. – Посмотри на это тело. Это старое тело могавка. Посмотри внимательно. – Я смотрю, Дядя. – Не плачь, Катрин. Сквозь слезы плохо видно, и хотя то, что мы видим сквозь слезы, ярко, все же оно искажено. – Я буду смотреть без слез, Дядя. – Сними с меня всю одежду и смотри внимательно. – Да, Дядя. – Смотри долго. Смотри внимательно. Смотри, смотри. – Я сделаю, как ты скажешь, Дядя. – Времени полно. – Да, Дядя. – Твои Тетки подглядывают сквозь дыры в бересте, но ты не отвлекайся. Смотри и смотри. – Да, Дядя. – Что ты видишь, Катрин? – Я вижу старое тело могавка. – Смотри, смотри, и я скажу тебе, что случится, когда дух начнет покидать мое тело. – Я не могу слушать, Дядя. Я теперь христианка. О, пусти руку, больно. – Слушай и смотри. То, что я скажу, не обидит ни одного бога, ни твоего, ни моих, Мать Бороды или Великого Зайца. – Я буду слушать. – Когда в ноздрях моих не будет больше ветра, тело моего духа начнет долгое путешествие домой. Пока я говорю, смотри на это сморщенное, покрытое шрамами тело. Прекрасное тело моего духа отправится в трудное, опасное путешествие. Многие не завершают его, но я завершу. Я пересеку коварную реку, стоя на бревне. Дикие пороги попытаются скинуть меня на острые камни. Громадная собака будет кусать за пятки. Затем я последую прямой дорогой между танцующими валунами, они сталкиваются друг с другом, и многие будут раздавлены, но я протанцую с валунами вместе. Смотри на это старое тело могавка, пока я говорю, Катрин. Возле дороги стоит хижина. В хижине живет Оскотарах[117], Протыкающий Голову. Я склонюсь пред ним, и он вынет мозги из моего черепа. Такова необходимая подготовка к Вечной Охоте. Смотри на это тело и слушай. – Да, Дядя. – Что ты видишь? – Старое тело могавка. – Хорошо. Теперь укрой меня. Не плачь. Я сейчас не умру. Мне приснится лекарство. – О, Дядя, я так счастлива. Как только улыбающаяся Катрин Текаквита вышла из длинного дома, злобные Тетки накинулись на нее с кулаками и проклятиями. Под их ударами она упала. «Ce fut en cette occasion, – пишет преподобный Шоленек, – qu'elle declara ce qu'on aurait peut-etre ignore, si elle n'avait pas ete mise a cette epreuve, que, par la misericorde du Seigneur, elle ne se spuvenait pas d'avoir jamais terni la purete de son corps, et qu'elle n'apprehendait point de recevoir aucun reproche sur cet article au jour du jugement»[118]. – Ты выебла своего Дядю! – орали они. – Ты открыла его наготу! – Ты взглянула на его орудие! Они приволокли ее к священнику, преп. де Ламбервилю. – Вот вам маленькая христианка. Выебла собственного Дядю! Священник выставил завывающих дикарок и обследовал юную девушку, растянувшуюся перед ним в крови на земле. Удовлетворившись, поднял ее. – Ты живешь здесь, как цветок среди ядовитых колючек. – Благодарю, отец мой. 47. Давным-давно (кажется мне) я проснулся в постели от того, что Ф. дергал меня за волосы. – Пойдем, друг мой. – Сколько времени, Ф.? – Лето 1964-го. На лице его играла странная улыбка, какой я раньше никогда не видел. Не могу объяснить, но она меня смутила, и я скрестил ноги. – Вставай. Мы идем гулять. – Отвернись, пока я буду одеваться. – Нет. – Пожалуйста. Он сдернул простыню с моего тела, еще тяжелого после сна и мечтаний о потерянной жене. Медленно покачал головой. – Почему ты не слушался Чарльза Аксиса? – Прошу тебя, Ф. – Почему ты не слушался Чарльза Аксиса? Я сильнее сжал бедра и положил на лобок ночной колпак. Ф. безжалостно разглядывал меня. – Сознайся. Почему ты не слушался Чарльза Аксиса? Почему ты не послал купон в тот далекий день в приюте? – Оставь меня в покое. – Только посмотри на свое тело. – У Эдит не было жалоб на мое тело. – Ха! – Она что-то говорила тебе про мое тело? – Массу всего. – Например? – Она говорила, что у тебя наглое тело. – Что это, к чертовой матери, означает? – Сознайся, друг мой. Сознайся насчет Чарльза Аксиса. Сознайся в грехе гордыни. – Мне не в чем сознаваться. А теперь отвернись, я оденусь. Слишком рано для твоих дешевых коанов. Он молниеносно выкрутил мне руку в полунельсоне[119], выдернул меня из ностальгической постели и отволок к высоченному зеркалу в ванной. Таинственным образом ночной колпак прицепился к жесткому комку лобковых волос. Я закрыл глаза. – Ой! – Погляди. Погляди и сознайся. Сознайся, почему ты игнорировал Чарльза Аксиса. – Нет. Он сдавил свой профессиональный захват. – О, о, о, пожалуйста. Помогите! – Правду! Ты пренебрег купоном из-за греха гордыни, не так ли? Чарльза Аксиса тебе было мало. В своем алчном мозгу ты лелеял невысказанное желание. Ты хотел быть Голубым Жуком. Ты хотел быть Капитаном Марвелом. Ты хотел быть Гуттаперчевым Человеком. Робин[120] был для тебя недостаточно хорош, ты хотел быть Бэтменом. – Ты сломаешь мне спину! – Ты хотел стать Суперменом, никогда не бывшим Кларком Кентом[121]. Ты хотел жить на обложке комиксов. Ты хотел быть Ибисом Непобедимым, никогда не терявшим своего Ибижезла. Ты хотел, чтобы в небе между тобой и миром было написано ТРЕСЬ! ХРЯСТЬ! БЗДЫНЬ! ЫЫЙГ! ЫЫП! Стать Новым Человеком всего за пятнадцать минут в день – это для тебя совершенно ничего не значило. Сознайся! – Больно! Больно! Да, да, я сознаюсь. Я хотел чудес! Я не хотел взбираться к победе по лестнице из купонов! Я хотел проснуться однажды с Рентгеновским Взглядом! Я сознаюсь! – Хорошо. Полунельсон превратился в объятие, и он притянул меня к себе. Очень ловкими были мои пальцы – там, в фаянсовом полумраке ванной моей тюрьмы. Расстегивая верхнюю пуговицу на его узких штанах без ремня, я смахнул ночной колпак. Он лежал между моими ногами и его туфлями, как осенний лист смоквы из нудистской утопии. Странная улыбка не покидала сочный рот Ф. – Ах, друг мой, я так долго ждал этого признания. Рука об руку мы шли по узким портовым улицам Монреаля. Мы смотрели, как огромные лавины пшеницы рушились в трюмы китайских балкеров. Мы видели геометрию чаек, что описывали правильные круги над вершинами мусорных куч. Мы наблюдали за огромными лайнерами, что уменьшались, ревя гудками вниз по Святому Лаврентию, превращались в сияющие берестяные каноэ, потом в белые шапки, потом в лиловый туман далеких гор. – Почему ты все время так улыбаешься? У тебя лицо не болит? – Я улыбаюсь, поскольку считаю, что достаточно тебя научил. Рука об руку взбирались мы по улицам, ведущим на гору Мон-Рояль, которая и дала имя нашему городу. Никогда раньше магазины на улице Святой Катрин не цвели так ярко, а дневная толпа не клубилась так весело. Мне казалось, я вижу это впервые: краски дикие, будто первые всполохи краски на белой коже северного оленя. – Давай купим вареных хот-догов в «Вулворте»[122]. – И съедим их на брудершафт, рискуя обляпаться горчицей. Мы пошли через улицу Шербрук, на запад, к английской части города. Напряжение ощутилось сразу. На углу парка Лафонтен мы услышали лозунги демонстрантов[123]. – Quebec Libre![124] – Quebec Oui, Ottawa Non![125] – Merde a la reine d'angleterre![126] – Елизавета, убирайся домой! В газетах только что объявили, что королева Елизавета[127] намеревается посетить Канаду – государственный визит, назначенный на октябрь. – Отвратительная толпа, Ф. Давай пойдем побыстрее. – Нет, это прекрасная толпа. – Почему? – Потому что они думают, что они негры, а для человека в нашем веке это лучшее чувство. Держа за руку, Ф. потащил меня к эпицентру волнений. На многих демонстрантах были майки с надписью «QUEBEC LIBRE». Я заметил, что у всех эрекция, включая женщин. От постамента к воодушевленной толпе обращался известный молодой кинорежиссер. У него была редкая бороденка типичного книжного червя, одет в грубую кожаную куртку, какие обычно видишь в L'Office National du Film[128]. Голос его звучал отчетливо. Приемом дзюдо Ф. заставил меня внимательно прислушаться. – История! – обратился молодой человек, глядя поверх голов. – Что нам делать с Историей? Вопрос их воспламенил. – История! – завопили они. – Верните нам нашу Историю! Англичане украли нашу Историю! Ф. плотнее ввинтился в скопище тел. Оно автоматически приняло нас, будто зыбучие пески, заглатывающие лабораторного урода. Эхо ясного голоса молодого человека повисло над нами, как надпись в небесах. – История! – продолжал он. – История постановила, что в битве за континент индейцы должны проиграть французам. В 1760 году История постановила, что французы должны проиграть англичанам! – У-у! Англичан на виселицу! В основании моего позвоночника возникло приятное чувство, и я слегка качнулся к тонкому нейлоновому платью фанатички, что аплодировала у меня за спиной. – В 1964 году История постановила… нет, История приказала, что англичане должны отказаться от земли, которую любили так небрежно, отказаться в пользу французов, в нашу пользу! – Bravo! Mon pays malheureux! Quebec Libre![129] Я чувствовал, как по заду моих поношенных штанов скользит рука – женская рука, поскольку у нее были длинные ногти, гладкие, заостренные, как фюзеляж. – На хуй англичан! – внезапно заорал я. – Вот оно, – шепнул Ф. – История постановила, что есть Проигравшие и есть Победители. Истории плевать на обстоятельства, Историю лишь волнует, чей Ход. Я спрашиваю вас, друзья мои, я задаю вам простой вопрос: чей Ход сегодня? – Наш Ход! – прозвучал один оглушительный ответ. Толпа, счастливой частицей которой я теперь стал, еще теснее сжалась вокруг памятника, будто мы были гайкой на болте, и весь город, обладания которым мы жаждали, будто гаечный ключ, закручивал нас все туже и туже. Я ослабил ремень, чтобы ее рука могла пробраться вглубь. Я не смел обернуться и взглянуть ей в лицо. Я не хотел знать, кто она – это казалось совершенно неуместным. Я чувствовал, как ее груди в нейлоновой оболочке расплющиваются об мою спину, оставляя на рубашке влажные круги. – Вчера был Ход англо-шотландского банкира, и он оставил свое имя на холмах Монреаля. Сегодня Ход Квебекского Националиста – и он оставит свое имя на паспорте новой Лаврентийской Республики! – Vive la Republique![130] Для нас это оказалось чересчур. Мы проревели свое согласие почти без слов. Прохладная рука повернулась так, что теперь ладонь обхватила меня и легко доставала до волосатого паха. Шляпы взметались над нами, как скачущая воздушная кукуруза, и всем было плевать, чья шляпа к нему вернулась, ибо все шляпы у нас были общими. – Вчера был Ход англичан, и они заводили себе французскую прислугу из деревень в Гаспe[131]. Вчера был Ход французов, у которых был Аристотель[132] и плохие зубы. – У-у-у! Позор! К стенке! Я ощущал аромат ее пота и подарков на день рождения, и это волновало больше, чем любое личное знакомство. Она же притиснулась тазом к своей руке в брюках, дабы, так сказать, пожать побочные плоды своего эротического вторжения. Я протянул свободную руку, поймал ее цветущую левую ягодицу, как футбольный мяч, и мы оказались скованы воедино. – Сегодня Ход англичан, дома которых грязны, а в почтовых ящиках – французские бомбы! Ф. отодвинулся, пытаясь пробраться ближе к оратору. Другая моя рука проползла извиваясь назад и остановилась на ее правой ягодице. Клянусь, мы были Гуттаперчевым Человеком и Гуттаперчевой Женщиной, ибо я, казалось, мог дотянуться до нее везде, а она перемещалась у меня в белье без малейших усилий. Мы начали ритмично двигаться в ритме самого дыхания сборища – нашей семьи и колыбели нашего желания. – Кант говорил: если ты превращаешься в дождевого червя, что жаловаться, если на тебя наступят? Секу Туре[133] говорил: что бы вы ни говорили, национализм психологически неизбежен, и все мы националисты. Наполеон говорил: нация потеряла все, потеряв независимость. История выбирает, произносит ли это Наполеон с трона пред толпой, или из окна хижины пред пустынным морем! Эта словесная эквилибристика показалась толпе загадочной и вызвала лишь несколько возгласов. Однако в тот момент углом глаза я увидел Ф., которого какие-то юноши подняли на плечи. Когда его узнали, по толпе прокатился кошачий приветственный вопль, и оратор поспешил вживить нежданную вспышку в глубочайшую ортодоксальность всего сборища. – Среди нас Патриот! Человек, которого англичане не смогли обесчестить даже в своем собственном Парламенте! Ф. скользнул обратно в почтительный клубок, поднявший его, и его сжатый кулак взметнулся, как перископ уходящей вниз подводной лодки. И теперь, будто присутствие этого старого воина придало всему новую таинственную безотлагательность, оратор заговорил, почти запел. Его голос ласкал нас, как мои пальцы – ее, как ее пальцы – меня, его голос обрушился на наше желание, как поток на стонущее водяное колесо, и я знал, что все мы, не только мы с девушкой, все мы кончим одновременно. Мы сплели и стиснули руки, и я не знал, я ли держал свой член за основание, или она размазывала густые соки по губам. У всех нас были руки Пластикового Человека, и мы обнимали друг друга, голые ниже талии, утонувшие в лягушачьем желе из пота и соков, сплетенные в сладчайший надрывающийся венок из маргариток! – Кровь! Что значит для нас Кровь? – Кровь! Верните нашу Кровь! – Три сильнее! – заорал я, но несколько злобных физиономий меня утихомирили. – С самой ранней зари нашего народа эта Кровь, этот призрачный жизненный поток, был нашей пищей и судьбой. Кровь – строитель тела, Кровь – источник народного духа. В Крови таится наследие наших предков, в Крови воплощен лик нашей Истории, из Крови прорастает цветок нашей Славы, и Кровь – подводное течение, которое им не обратить вспять никогда, и которого не осушат все их ворованные деньги! – Верните нашу Кровь! – Требуем нашей Истории! – Vive la Republique! – Не останавливайся! – закричал я. – Елизавета, убирайся домой! – Еще! – молил я. – Бис! Бис! Encore![134] Митинг начал ломаться, венок из маргариток – рассыпаться. Оратор исчез с пьедестала. Внезапно я увидел лица всех. Они уходили. Я цеплялся за отвороты и подолы. – Не уходите! Пусть он говорит еще! – Спокойно, citoyen[135], Революция началась. – Нет! Пусть он говорит еще! Никто не уходит из парка! Толпа проталкивалась мимо меня, явно удовлетворенная. Сначала мужчины улыбались, когда я хватал их за лацканы, относя мои проклятия на счет революционного пыла. Сначала женщины смеялись, когда я брал их за руки и проверял, нет ли там моих лобковых волос, ибо я хотел ее, девушку, с которой стал бы танцевать, девушку, чьи круглые окаменелые отпечатки пота все еще оставались у меня на спине. – Не уходите. Не бросайте! Заприте парк! – Пустите руку! – Хватит на мне виснуть! – Мы возвращаемся на работу! Я уговаривал трех огромных мужиков в рубашках с надписью «QUEBEC LIBRE» поднять меня на плечи. Я попытался закинуть ногу на ремень чьей-то пары брюк, чтобы вскарабкаться по свитеру и обратиться к раздробленной семье с высоты плеча. – Уберите от меня этого урода! – Да он же англичанин! – Да он же еврей! – Но вы не можете уйти! Я еще не кончил! – Он извращенец! – Выбьем из него дерьмо. Он наверняка извращенец. – Он нюхает девушкам руки. – Он свои руки нюхает! – Странный какой-то. Вдруг возле меня оказался Ф., большой Ф., подтвердивший мое происхождение, – он увел меня из парка, который теперь стал всего лишь парком с лебедями и конфетными обертками. Держа под руку, он вел меня вниз по солнечной улице. – Ф., – плакал я. – Я не кончил. Я опять провалился. – Нет, милый, ты выдержал. – Что выдержал? – Испытание. – Какое испытание? – Предпоследнее испытание. 48. «Пусть ветер воет, пока ты любишь – в снегу, во льду все испытанья пройду, пока ты любишь»[136]. Это был номер семь в хит-параде кантри-энд-вестерн много, много лет назад. По-моему, семь. Название из шести слов. 6 управляется Венерой, планетой любви и красоты. В ирокезской астрологии в шестой день дулжно приводить себя в порядок, причесываться, носить разукрашенные, расшитые раковинами платья, ухаживать за девушками, играть в азартные игры и бороться. «Почему же я не радую тебя?»[137] Где-то в чартах. Сегодня ледяное 6 марта. В канадском лесу это не весна. Два дня Луна была в созвездии Овна. Сегодня она входит в Тельца. Ирокезы возненавидели бы меня сейчас, поскольку у меня борода. Когда они поймали Жога, миссионера, в 1600-каком-то году, одна из самых безвредных пыток (уже после того, как алгонкинский раб изуродовал ему большой палец раковиной моллюска) была такой: они напустили детей руками выдергивать ему бороду. «Пришли изображение Христа без бороды», – написал своему другу во Францию иезуит Гарнье[138], продемонстрировав прекрасное знание индейских странностей. Ф. однажды рассказал мне о девушке, у которой так буйно росли волосы на лобке, что она, каждый день работая щеткой, приучила их спускаться по бедрам почти на шесть дюймов. Прямо под пупком она нарисовала (черной тушью для ресниц) два глаза и ноздри. Отделив прядь волос прямо над клитором, двумя симметричными дугами развела их в стороны, создав подобие усов над сморщенными розовыми губами, под которыми остальные волосы росли, подобно бороде. Дешевое украшение, втиснутое в пупок, как знак касты, дополняло шарж на экзотического предсказателя судьбы или мага. Она прятала все свое тело, кроме этого участка, и забавляла Ф., комически цитируя восточные афоризмы, весьма популярные в то время, направляя свой голос из нижней части холста с искусностью чревовещателя. Почему у меня не бывает таких воспоминаний? Что толку в твоих подарках, Ф., в коллекции мыла, в разговорнике, если я не могу унаследовать и твои воспоминания, что придают смысл твоему проржавевшему наследству, как консервные банки и автомобильные катастрофы становятся высочайшей ценностью, если их поместить в контекст плюшевой художественной галереи? Что проку от твоего эзотерического учения без твоего конкретного опыта? Ты был для меня слишком экзотичен, ты и все остальные учителя, с твоими дыхательными методиками и дисциплинами успеха. А как же мы, астматики? Как же мы, недотепы? Как же мы, кто по-человечески посрать не умеет? Как же мы, у кого не бывает оргий и чрезмерной ебли, от которых можно отрешиться? Как же мы, кто разбит, когда наши друзья ебут наших жен? Как же мы – например, я? Как же мы, кто не вхож в Парламент? Как же мы, 6 марта замерзшие без особой причины? Ты создал Телефонный Танец. Ты прислушивался к Эдит внутри. Как же мы, закутанные в мертвую ткань? Как же мы, историки, вынужденные читать о грязном? Как же мы, провонявшие весь шалаш? Почему у тебя все так непостижимо? Почему бы тебе не умиротворить меня, как святой Августин, поющий: «Профаны, узри, восстают и небо дает им приют»[139]? Почему бы тебе не сказать мне то, что сказала Благая Дева юной крестьянке Катрин Лабуре[140] на обычной улице, Рю-дю-Бак, в 1800-каком-то: «Благодать снизойдет на всякого, кто молит о ней с верой и пылом». Почему я должен изучать оспины у Катрин Текаквиты на лице, точно иллюминаторы лунной ракеты? Что ты имел в виду, когда говорил, истекая кровью в моих объятиях: «Теперь все зависит от тебя»? Люди, которые так говорят, всегда имеют в виду что на их долю выпало гораздо большее испытание. Кто захочет обычной уборки? Кто захочет скользнуть на теплое пустое водительское сиденье? Я тоже хочу прохладной кожи. Я тоже любил Монреаль. Не всегда же я был Лесным Чудищем. Я был гражданином. У меня были книги и жена. 17 мая 1642 года маленькая армада Мэзоннёва[141] – полубаркас, плоскодонка и две гребные шлюпки – достигли Монреаля. На следующий день они проскользили мимо зеленых пустынных берегов и причалили там, где за тридцать один год до них Шамплейн[142] решил основать поселение. Ранние весенние цветы покачивались в молодой траве. Мэзоннёв спрыгнул на берег. Палатки, багаж, оружие и провиант – за ним. В славном местечке возвели алтарь. Теперь вся компания стояла перед ним – высокий Мэзоннёв, его люди сгрудились вокруг него, грубые мужики, и мадемуазель Манс[143], мадам де ла Пельтрье[144], ее слуга, а также ремесленники и поденщики. И там же стоял преп. Вимон, старший настоятель миссий, в богатых парадных одеяниях. В молчании они опустились на колени перед Господом, парящим в небесах. Затем священник повернулся к немногочисленному отряду и сказал: – Вы – горчичное зернышко, которому суждено прорасти и тенями ветвей своих закрыть землю. Вас немного, но труд ваш – божественный труд. Он улыбается вам, и дети ваши заполонят землю. Полдень потемнел. Солнце заблудилось в лесу на западе. Светляки мерцали на темнеющем лугу. Они наловили святляков, нитками связали их в светящиеся букеты и повесили пред алтарем, над которым все еще парил Господь. Затем они разбили палатки, развели костры, поставили стражу и легли отдохнуть. Такова была первая месса, пропетая в Монреале. И, – о, из этой лачуги вижу я огни напророченного великого города, города, которому было предсказано, что тень его пересечет землю, я вижу их, мерцающих огромными мягкими гирляндами, светляков центра Монреаля. Таков мой душевный уют в снегах 6 марта. И я припоминаю строку из еврейской Каббалы (шестая часть «Бороды Макропрозопа»[145]): «и любая работа, что выполняется в порядке, прибавляет Милосердия…»[146] Придвинься ближе, труп Катрин Текаквиты, сейчас 20 градусов ниже нуля, не знаю, как тебя обнять. Ты смердишь в этом холодильнике? Святая Анжела Меричи[147] умерла в 1540-м. Ее откопали в 1672-м (тебе было всего шесть, Катри Текаквита), тело сладко пахло, и в 1876-м оно все еще оставалось нетронутым. Святой Ян Непомук[148] был замучен в Праге в 1393 году за отказ раскрыть тайну исповеди. Его язык полностью сохранили. Специалисты изучили его 322 года спустя, в 1725 году и засвидетельствовали, что он сохранил форму, цвет и длину языка живого существа, и к тому же остался мягок и гибок. Тело святой Катрин из Болоньи[149] (1413-1463) было выкопано через три месяца после похорон, и от него исходил сладкий аромат. Через четыре года после смерти святого Пацификуса из Сан-Северино[150] в 1721 году его тело было эксгумировано и оказалось душистым и неповрежденным. Когда тело переносили, кто-то поскользнулся, голова трупа ударилась об лестницу и отвалилась; свежая кровь хлынула из шеи! Святой Иоанн Вьянней[151] был похоронен в 1859 году. Его тело оставалось нетронутым в момент эксгумации в 1905-м. Нетронутым: но ответит ли нетронутое на любовную страсть? Святого Франциска Ксаверия[152] выкопали в 1556 году, через четыре года после захоронения, и тело его сохраняло естественный цвет. Достаточно ли естественного цвета? Святой Иоанн Креста[153] прекрасно выглядел через девять месяцев после смерти в 1591 году. Когда ему порезали палец, потекла кровь. Триста лет спустя (почти), в 1859-м, тело оставалось неповрежденным. Просто неповрежденным. Святой Иосиф из Калазанца[154] умер в 1649-м (в том же году за океаном ирокезы сожгли Лалемана[155]). Его внутренности были удалены, хотя и не забальзамированы. Его сердце и язык оставались нетронутыми до сегодняшнего дня, об остальном ничего не известно. В моей полуподвальной кухне было очень душно, и из-за какой-то поломки таймер иногда включал духовку. Ф., ты поэтому привел меня на этот обледенелый ствол? Я боюсь отсутствия запахов. Индейцы объясняли болезнь неудовлетворенным желанием. Перед больным возводили гору из горшков, мехов, трубок, вампумов, рыболовных крючков, оружия, «в надежде, что в их множестве desideratum[156] получит удовлетворение». Часто случалось, что больному снилось его лекарство, и ему никогда не отказывали, «какими бы сумасбродными, праздными, тошнотворными или отвратительными» ни были его желания. О небо, пусть я буду больным индейцем. Мир, позволь мне стать могавком, что видит сны. Ни одна поллюция не скончалась в прачечной. У меня есть информация о сексуальности индейцев, неземная психиатрия, и я бы продал ее той части моего сознания, что покупает решения. Если я продам ее Голливуду, ему придет конец. Я теперь зол и замерз. Предупреждаю, я прикончу Голливуд, если мне немедленно не предоставят любовь призрака, не просто нетронутого, но неодолимо благоухающего. Я прикончу Кино, если мне сейчас же не станет лучше. Я в скором времени кину бомбу в ближайший к вам кинотеатр. Я приведу миллиард слепых на Последний Сеанс. Мне не нравится мое гнусное положение. Почему именно я должен резать пальцы? Надо ли брать у скелета анализ на реакцию Вассермана[157]? Я хочу быть лишь детским трупом, который несут грубые доктора, моя юная трехсотлетняя кровь льется по бетонной лестнице. Я хочу быть лампочкой в морге. Чего ради мне препарировать старый язык Ф.? Индейцы изобрели парилку. Это просто пикантная деталь. 49. Дяде Катрин Текаквиты приснилось его лекарство. Деревня кинулась выполнять указания. Лекарство его не было необычным – одно из общепризнанных средств, и Сагар[158], как и наш Лалеман, описывают лечение в разных индейских деревнях. Дядя сказал: – Приведите ко мне всех девушек селения. Деревня поспешила подчиниться. Все девушки столпились вокруг его медвежьей шкуры, звездочки кукурузных полей, сладкие ткачихи, ленивицы, волосы полузаплетены. «Toutes les filles d'vn bourg aupres d'vne malade, tant a sa priere»[159]. – Вы все здесь? – Да. – Да. – Конечно. – Угу. – Да. – Здесь. – Да. – Я здесь. – Да. – Разумеется. – Здесь. – Здесь. – Да. – Есть. – Да. – Кажется. – Да. – Похоже на то. – Да. Дядя удовлетворенно улыбнулся. Затем каждой задал древний вопрос: «On leur demand a toute, les vnes apres les autres, celuy qu'elles veulent des ieunes hommes du bourg pour dormir auec elles la nuict prochaine»[160]. Я вынужденно цитирую документы, поскольку опасаюсь, что печаль моя порой искажает факты, а я не хочу отталкивать их, ибо факт – одна из возможностей, игнорировать которую мне не дано. Факт – грубый заступ, но пальцы у меня посинели и кровоточат. Факт – как блестящая новая монета, и тратить ее не хочется, пока она не покроется царапинами в шкатулке, и всегда это будет ностальгическим финальным жестом банкротства. Удача ушла от меня. – С каким молодым воином ты будешь сегодня спать? Каждая девушка назвала имя своего любовника на этот вечер. – А ты, Катрин? – С колючкой. – Хотелось бы на это посмотреть, – зафыркали все. О Боже, помоги пройти сквозь это. У меня испорчен желудок. Я замерз и ничего не знаю. Меня рвет в окно. Я издевался над Голливудом, который люблю. Представляешь ли ты, что за слуга все это пишет? Старомодный Пещерный Еврей выкрикивает свои мольбы, в трясучке выблевывает страх в свое первое лунное затмение. Аау аау аау аайуууууууууу. Приспособь к чему-нибудь эту молитву Тебе. Не знаю, может, надо с эффектом тысячеголосого хора, вроде «посмотрите на лилии»[161]. Обработай эту кучу поблескивающими плоскостями снежных лопат, ибо я создан для постройки алтаря. Я создан для того, чтобы освещать странный маленький шоссейный алтарь, но тону в древней цистерне со змеями. Я создан для того, чтобы запрягать пластмассовых бабочек в авто на аптечных резинках и шептать: «Посмотрите на пластмассовых бабочек», – но дрожу в тени пикирующего археоптерикса. Мастера Церемонии (les Maistres de la ceremonie) позвали всех юношей, которых назвали девушки, и, рука об руку, они в тот вечер пришли в длинный дом. Там были расстелены подстилки. Они улеглись по всей хижине от одного конца до другого, попарно, «d'vn bout a l'autre de la Cabane»[162], и начали целоваться, ебаться, сосать, обниматься, стонать, сдирать с себя кожу, сжимать друг друга, грызть соски, орлиными перьями щекотать хуи, переворачиваться, чтобы подставить другие дырки, вылизывать друг другу складочки, хохотать, глядя как смешно ебутся другие, или замирать и хлопать в ладоши, когда два кричащих тела входят в оргазмический транс. Два вождя в разных концах хижины пели и трясли черепаховыми трещотками, «deus Capitaines aux deux bouts du logis chantent de leur Tortue»[163]. К полуночи дяде стало лучше, он поднялся со своей подстилки и медленно пополз по хижине, останавливаясь то тут, то там, чтобы положить голову на чью-нибудь ягодицу или сунуть пальцы в сочащуюся дыру, засовывая нос между «попрыгунчиками» ради микроскопических перспектив, все время рассчитывая увидеть необычное или пошутить над нелепым. Он тащился от одной фигуры к другой, красноглазый, как киноманьяк с 42-й улицы, то легонько щелкая по дрожащему хую, то хлопая по чьему-то коричневому боку. Все ебли были одинаковы, и каждая отличалась от других – вот оно, великолепие лекарства старика. Все девушки вернулись к нему, все его перепихоны в папоротниках, все кожистые дырки и мерцающие окружья, и когда он двигался от пары к паре, от тех любовников к этим, от одной прекрасной позы к другой, от одного насоса к другому, от одного чавка к следующему, от объятия к объятию – он вдруг осознал значение величайшей известной ему молитвы, первой молитвы, в которой явил себя Маниту[164], величайшей и правдивейшей священной формулы. И, продвигаясь дальше, он запел молитву: Он не пропускал слогов, и ему нравились слова, которые он пел, потому что, выпевая каждый звук, он видел, как тот превращается, и каждое превращение было возвращением, а каждое возвращение – превращением. Это был танец масок и каждая маска была совершенна ибо каждая маска была настоящим лицом и каждое лицо настоящей маской и не было маски как не было лица ибо был лишь танец один в котором была только одна маска только одно истинное лицо и оно было тем же и оно было чем-то безымянным и превращавшимся превращавшимся в себя снова и снова. Когда настало утро, вожди медленнее потрясли своими трещотками. На заре собрали одежду. Старик на коленях провозглашал свою веру, объявлял о завершении лечения, а в зеленое туманное утро медленно брели пары, обняв друг друга за талии и плечи, конец ночной смены на фабрике любовников. Катрин лежала меж ними и ушла с ними, незамеченная. Когда она вышла на солнце, к ней подбежал священник. – Ну как? – Терпимо, отец мой. – Dieu veuille abolir vne si damnable et malheureseuse ceremonie[165]. Последнее замечание приводилось в письме Сагара. Это единственное в своем роде лечение гуроны назвали «андаквандет». И я пытаюсь уловить ответ в холодном ветру, указание, утешение, но все, что слышу я – непогрешимое обещание зимы. Ночь за ночью взываю я к Эдит. – Эдит! Эдит! – Аау аау аау ааайуууууууууу, – плачет волчий силуэт на холме. – Помоги мне, Ф.! Объясни бомбы! – Аау аау аау аайуууууууууу… Мечту за мечтой мы все лежим в объятиях друг друга. Утро за утром зима находит меня в одиночестве среди обтрепанных листьев, с замерзшими соплями и слезами на бровях. – Ф.! Зачем ты меня сюда привел? И слышу ли я ответ? Может, этот шалаш – хижина Оскотараха? Ф., может, ты – Протыкающий Голову? Я не думал, что это такая долгая и грубая операция. Подними тупой томагавк и попытайся снова. Ткни каменной вилкой в мозговую овсянку. Хочет ли лунный свет залезть мне в череп? Желают ли искрящиеся дорожки ледяного неба течь сквозь мои глазницы? Ф., где ты, Протыкающий Голову, оставивший свою хижину, помещенный в благотворительную палату в погоне за собственной операцией? Или ты все еще со мной, и хирургическое вмешательство в самом разгаре? – Ф., гнилой ебарь чужих жен, объяснись! Я проорал это сегодня, как орал раньше множество раз. Я помню твою раздражающую привычку подглядывать из-за плеча, пока я работал, просто на случай, если попадется подходящая фраза для бесед за коктейлем. Ты заметил строку из письма преп. Лалемана, написанного в 1640 году: «que le sang des Martyrs est la semence des Chrestiens»[166]. Преп. Лалеман сожалел, что ни одного священника в Канаде еще не предали смерти, и это дурное предзнаменование для молодых индейских миссий, ибо кровь мучеников питает Церковь. – Революция в Квебеке требует немного кровавой смазки. – Почему ты на меня так смотришь, Ф.? – Я думаю, достаточно ли я тебя обучил. – Я не желаю твоей грязной политики, Ф. Ты бельмо на глазу парламента. Ты под видом шутих контрабандой провез в Квебек динамит. Ты превратил Канаду в безбрежную кушетку аналитика, на которой мы думаем и передумываем кошмары подлинности, и все твои решения бестолковы, как психиатрия. И ты подверг Эдит множеству нерегулярных случек, что свело ее с ума, и оставил в одиночестве меня, буквоеда, которого теперь истязаешь. – О мой дорогой, в какого горбуна превратили тебя История и Прошлое, в какого жалкого горбуна. Мы стояли рядом – как раньше стояли во многих комнатах – в полумраке библиотечных стеллажей цвета сепии, держа руки друг у друга в карманах. Я всегда обижался на его покровительственный тон. – Горбуна! У Эдит не было жалоб на мое тело. – Эдит! Ха! Не смеши меня. Ты ничего не знаешь об Эдит. – Не смей о ней говорить, Ф. – Я вылечил Эдит прыщи. – О, конечно – прыщи Эдит. У нее была безупречная кожа. – Хо-хо. – Ее было приятно целовать и трогать. – Благодаря моей замечательной коллекции мыла. Слушай, друг мой, когда я впервые повстречал Эдит, она была просто уродливым месивом. – Довольно, Ф., я не хочу больше слушать. – Пришло время узнать, на ком же ты был женат, что это за девушка, которую ты нашел, когда она удивительно делала маникюр в парикмахерской отеля «Мон-Рояль». – Нет, Ф., пожалуйста. Не ломай больше ничего. Оставь меня с ее телом. Ф.! Что у тебя с глазами? Что у тебя на щеках? Слезы? Ты плачешь? – Я думаю, что с тобой будет, когда я тебя оставлю. – Куда ты собрался? – Революция требует крови. Это будет моя кровь. – О нет! – Лондон объявил, что Королева намерена посетить Французскую Канаду в октябре 1964-го. Мало того, что ее и принца Филипа приветствуют полицейские кордоны, мятежные танки и гордые спины враждебных толп. Мы не должны повторить ошибку индейцев. Надо заставить ее советников в Лондоне понять, что достоинство у нас питается тем же, чем у всех: удачным применением случайного. – Что ты намерен делать, Ф.? – На севере улицы Шербрук есть статуя королевы Виктории[167]. Мы часто проходили мимо нее на пути во тьму кинотеатра «Система». Прекрасная статуя королевы Виктории, еще молодой, до того, как она разжирела от боли и потерь. Она медная, позеленевшая от времени. Завтра ночью я положу динамит на ее медные колени. Это всего лишь медная фигура мертвой Королевы (которая, между прочим, знала, что такое любовь), всего лишь символ, но Государство занимается символами. Завтра ночью я разнесу этот символ к чертовой матери – и себя вместе с ним. – Не делай этого, Ф. Прошу тебя. – Почему? Я ничего не знаю о любви, но нечто, напоминающее любовь, тысячей рыболовных крючков вырвало эти слова у меня из глотки: – ПОТОМУ ЧТО ТЫ НУЖЕН МНЕ, Ф. Грустная улыбка растеклась по лицу моего друга. Он вынул левую ладонь из моего теплого кармана, простер руки, будто в благословении, и притиснул меня к своей египетской рубашке в горячем медвежьем объятии. – Спасибо. Теперь я знаю, что достаточно научил тебя. – ПОТОМУ ЧТО ТЫ НУЖЕН МНЕ, Ф. – Кончай ныть. – ПОТОМУ ЧТО ТЫ НУЖЕН МНЕ, Ф. – Тшш. – ПОТОМУ ЧТО ТЫ НУЖЕН МНЕ, О Ф. – До свиданья. Мне было одиноко и холодно, когда он уходил, побуревшие тома на металлических полках шуршали, точно кучи опавших листьев на ветру, и в каждой – та же весть об изнурении и смерти. Сейчас, когда я пишу об этом, я ясно ощущаю боль Ф. Его боль! О да, когда я счищаю старую коросту истории, единственной ликующей каплей алой крови вспыхивает – его боль. – До свидания, – бросил он мне через мускулистое плечо. – Послушай взрыв завтра ночью. Прижмись ухом к вентиляционной шахте. Как обледеневший лунный свет сквозь окна этой лачуги, его боль наводняет мое сознание, меняя остроту, цвет и вес всех пожитков моего сердца. Катри Текаквита тебе звоню, тебе звоню, тебе звоню, проверяю 9 8 7 6 5 4 3 2 1 бедная моя башка без электричества звонит громко и неистово 1 2 3 4 5 6 7 8 9 потерялся в сосновых иглах, веришь, обитатель мясной морозилки, стиснув колени, упал – для антенны волос искал, синий хуй Аладдина тру, тебе звоню, проверяю небесные кабели, тычу в кровяные кнопки, палец ковыряет звездную кашу, во лбу бормашина, тюремной стеной раскрошился, тебе звоню тебе звоню, мешанины боюсь, грязная прачечная головы подает сигнал, о резиновых барышнях позабыв, кожура водевиля как вафли с бананом, в черном воздухе роятся оскорбления, розетки переменного тока под скальпом нет, проверяю, проверяю последний танец, каучуковый скорпион на подушке сиськи, молоко пригоршнями летит в докторов, звоню, чтобы перезвонила, звоню, чтобы ты меня вытащила, пусть лишь однажды, согласен на лжесвидетельства, согласен на пластмассовое каноэ, звоню, согласен на протезы, согласен на гонконгские секс-игрушки, согласен на денежные исповеди, согласен на парики из ацетатного волокна, на таблетки для оргазма, согласен на старомодные открытки с сосущим дядечкой, даже в роли идеального темнокожего Платона, согласен на трущие сиденья в кино, согласен на дразнилки голых толстух на сцене, и на шляпы на коленях, что прячут белья волосатые окна согласен, приму с благодарностью, согласен на астрологическую скуку, согласен на ограничение числа жен, на гибель от стволов легавых и на городское вуду согласен, согласен на фальшивую вонь гарема, согласен на гроши, спиритический сеанс одиноким старухам щупает ляжки, согласен на незаконную торговлю мостами[168], согласен на значки «Голосуй за Саббатая[169]» вместо стигматов, на рыночные фанфары Моисея, на теории о квадратной земле, на поводки микроскопа любопытного недотепы Тома[170], на справочники по пизде, обманчиво иллюстрированные в пергаментной пыли, звоню тебе сейчас, согласен на все причины, на нитяные складки ягодиц, на дома призрения у освещенного шоссе, аптечные видения не отменяются, допускается доктор дзэна, нечищенные клизмы, рекомендаций не требуется, экстаз академической моды вызывает доверие, грязные автомобили, весь мой ложный скептицизм звонит тебе с физическим ужасом скрюченного мозга, проверяя 9 8 7 6 5 4 3 2 1 2 3 4 5 6 7 8 9, вызывает голова, вырванная из розетки. С разговорником на коленях, я молю Деву повсюду. КАТРИ ТЕКАКВИТА В ПРАЧЕЧНОЙ (она – изящным курсивом) Я принес вам в стирку льняное белье Мне оно понадобится завтра как вы думаете? Вы сможете постирать его до завтра? оно мне совершенно необходимо особенно рубашки что касается остального, то оно мне нужно не позже середины завтрашнего дня они мне нужны совершенно новыми и чистыми рубашка потеряна, носовой платок и пара чулков тоже я хочу получить их назад пожалуйста, почистите этот костюм когда я смогу их получить? у меня также есть платье, пальто, брюки, жилет с косичками, блузка, нижнее белье, чулки и тому подобное я вернусь за ними через три дня пожалуйста, погладьте их да, сэр. Возвращайтесь. что скажете насчет брюк? мне нравится. Этого я и хотел когда будет готов костюм? через неделю это сложная работа мы вам прекрасно сделаем костюм я сам должен его забрать нет, не приходите! мы его пришлем вам на дом, сэр хорошо. Тогда я буду ждать в следующую субботу костюм дорогой костюм дешевый вы хорошая портниха спасибо до свидания позже я принесу еще как угодно, сэр мы порадуем вас КАТРИ ТЕКАКВИТА В ТАБАЧНОЙ ЛАВКЕ (она – изящным курсивом) Не подскажете, где здесь табачная лавка? На углу улицы с правой стороны, сэр перед вами, сэр будьте любезны, пачку сигарет какие у вас есть сигареты? у нас прекрасные сигареты мне нужен табак для трубки мне нужны крепкие сигареты мне нужны легкие сигареты будьте любезны, еще коробку спичек мне нужен портсигар, хорошая зажигалка, сигареты сколько это стоит двадцать шиллингов, сэр спасибо. До свидания. КАТРИ ТЕКАКВИТА В ПАРИКМАХЕРСКОЙ (она – изящным курсивом) дамский парикмахер волосы борода усы мыло холодная вода расческа щетка я хочу побриться садитесь, пожалуйста! входите, пожалуйста! пожалуйста, побрейте меня пожалуйста, постригите меня сзади очень коротко не очень коротко вымойте мне голову! причешите меня, пожалуйста я вернусь мне очень приятно до которого часа открыта парикмахерская? до восьми часов вечера я буду регулярно приходить бриться спасибо, до свидания мы сделаем все как можно лучше, поскольку вы наш клиент КАТРИ ТЕКАКВИТА НА ПОЧТЕ (она – изящным курсивом) где находится почтамт, сэр? я не местный, извините спросите того господина он знает французский, немецкий он вам поможет пожалуйста, покажите мне, где находится почта это на противоположной стороне я хочу послать письмо дайте мне почтовые марки я хочу что-то послать я хочу послать телеграмму я хочу послать посылку я хочу послать срочное письмо есть у вас паспорт? есть у вас удостоверение? да, сэр я хочу послать чек дайте мне открытку сколько стоит отправить посылку? 15 шиллингов, сэр спасибо до свидания КАТРИ ТЕКАКВИТА НА ТЕЛЕГРАФЕ (она – изящным курсивом) чего бы вы хотели, сэр? я хочу послать телеграмму ответ оплачиваете? сколько стоит слово? пятьдесять пенсов слово телеграмма для это дорого, но пустяки телеграмма не опоздает? сколько она идет? два дня, сэр это долго я пошлю телеграмму родителям в надеюсь, они получат ее завтра уже очень давно я не получал от них вестей надеюсь, они вскорости мне ответят возьмите, пожалуйста, деньги за телеграмму до свидания. Спасибо КАТРИ ТЕКАКВИТА В КНИЖНОМ МАГАЗИНЕ (она – изящным курсивом) доброутро, сэр можно я выберу книгу? с удовольствием. Что вы хотите? Выбирайте! я хочу купить дорожную книгу я хочу узнать Англию и Ирландию Еще что-нибудь? я хочу много книг, но они, как я вижу, дороги мы сделаем вам небольшую скидку, если вы купите много у нас есть разные книги. Дешевые и дорогие. вам связать книги или не связывать? свяжите книги так они не развалятся вот, пожалуйста сколько это стоит? четыре доллара у вас есть словарь? есть пожалуйста, упакуйте их я их заберу с собой большое спасибо до свидания! О Боже, о Боже, я слишком многого просил, я просил всего! Я слышу себя, просящего всего, каждый свой звук. Я не знал, в самом холодном ужасе своем я не знал, как много мне нужно. О Боже, я замолкаю, слыша, как начинаю молиться: В АПТЕКЕ Пожалуйста, подготовьте мне этот медицинский рецепт пожалуйста, позвоните через двадцать минут. Он будет готов. я подожду. Ничего страшного! Как мне принимать это лекарство? По утрам, днем и вечером. до еды после еды это лекарство очень дорогое я простудился. Дайте мне что-нибудь от простуды. что-нибудь от головной боли что-нибудь от горла что-нибудь от живота у меня болит живот я поранил ногу пожалуйста, вылечите эту рану сколько это все стоит? десять шиллингов. Спасибо |
||
|