"Настанет день" - читать интересную книгу автора (Фейхтвангер Лион)3В этот свежий день, в самом начале весны, когда Иосиф с Иоанном Гисхальским шли по плантации шелковицы, никто бы не дал им – ни тому, ни другому – их лет. Семь десятков посеребрили сединой бороду Иосифа и измяли его худое лицо, но теперь, под ветром, оно посвежело, и глаза смотрели оживленно. И если усы Иоанна стали совсем белые, то и на его смуглом, хитром и почти не тронутом временем лице играл румянец, а лукавые глаза смотрели совсем молодо. Иосиф третий день гостил у Иоанна в Гисхале. Иоанн знал, что его гость довольно равнодушен к сельскому хозяйству, но не мог сдержать своей мужицкой гордости и, хоть сам над собою посмеивался, снова потащил Иосифа по всему обширному образцовому имению, а Иосиф должен был смотреть и восхищаться его замечательными давильными прессами, его винными погребами, его гумнами, в особенности же его посадками тутовых деревьев и его шелковыми мануфактурами. Он смотрел и восхищался машинально, мысли его были далеко, он вкушал ту радость, которая охватила его, когда он вновь очутился в Галилее. Вот уже почти двенадцать лет, как он жил в Иудее, вдали от Рима, нового и очень чуждого ему Рима солдатского императора Траяна. Нет, он нисколько не жалел об этом милитаристском, дисциплинированном, безукоризненно организованном и очень холодном Риме, Рим отвернулся от него, он был так же не способен найти общий язык с трезвым, практичным, светски безучастным римским обществом, как это общество – с ним. Но и в Иудее он не обжился, не освоился. Иногда, правда, он пытался уговорить себя и своих друзей, что ему хорошо в тишине его поместья Беэр Симлай. Достаточно долго был он одиночкою, исключением, теперь, в старости, он не ищет ничего лучшего, как раствориться во всеобщем. И все-таки, если быть совсем откровенным, в глубине души он чувствует себя неуютно в этой своей тишине. Имение Беэр Симлай, которое он когда-то купил по совету Иоанна, процветало. Но в нем, в Иосифе, там никто не нуждался: его сын Даниил, теперь уже двадцатипятилетний молодой человек, вырос под присмотром старого Феодора в способного и увлеченного своим делом хозяина, и присутствие Иосифа было скорее помехою, нежели подмогой. И вообще благополучие имения – насколько в силах предвидеть человек – казалось обеспеченным: вся окрестность Кесарии, столицы провинции, находилась под особым покровительством римских властей. Правда, земли эти были заселены, главным образом, сирийцами и выслужившими свой срок римскими солдатами, а немногочисленные евреи смотрели на Иосифа исподлобья и без конца злословили насчет расположения, которым он пользуется у римлян даже при новом императоре Траяне. Мара предпочла бы жить в «настоящей» Иудее, чем здесь, среди «язычников», и Даниил страдал от недоверия и насмешек еврейских соседей. Вместе с тем жене и сыну процветание поместья доставляло немало радости, конечно, гораздо больше, чем ему самому. Мара встретила весть о гибели Маттафия спокойнее, чем он ожидал; она не прокляла мужа, не разразилась неистовыми укорами. Но узы, связывавшие их, распались. Внутренне она отреклась от него – от убийцы двух ее сыновей, не избранника божия видит она в нем теперь, но поверженного, – беда ползет по его следам! Впрочем, она так отдалилась от мужа, что уже и не говорит, не спорит с ним об этом. Они спокойно живут бок о бок – в дружеском отчуждении. И отношения с сыном, с Даниилом, сложились не так, как следовало бы. Дело не только в том, что Даниила угнетает дурное мнение еврейских соседей об его отце, – до мозга костей он сын своей матери, он унаследовал ее уравновешенность, ее вежливую сдержанность. Он безупречный сын, но робеет перед своим безудержным и непонятным отцом, и все попытки Иосифа завоевать его доверие терпят неудачу. Так и живет Иосиф – в полном одиночестве посреди размеренной и деятельной жизни своего поместья. Он пишет, проводит много времени над своими книгами. Иногда навещает друзей: например, едет в Ямнию, к верховному богослову, или, как теперь, – в Гисхалу, к Иоанну. У него много друзей в этой стране, – после «Апиона» он пользуется уважением большинства евреев. Но уважение лишено теплоты – прежнего двурушничества ему не забывают. Он живет в Иудее чужеземцем среди собственного народа. В последнее время им овладела странная непоседливость. Повинна в ней, как ему кажется, шаткость политического положения. Ибо большой восточный поход, который готовит воинственный император Траян[121], чреват новыми опасностями и для Иудеи. Но на самом деле то, что гонит Иосифа прочь из мира и тишины его поместья Беэр Симлай, сидит в нем самом. Как во времена его юности, в далекие времена, когда он писал: Он не выдерживает в своем Беэр Симлае. Он пускается в путь, без всякой определенной цели странствует он по Иудее – туда-сюда; только в канун праздника пасхи, то есть не раньше, чем через три недели, намерен он вернуться в свое поместье. И вот он гостит у Иоанна. Иоанн переехал в Иудею гораздо позже, чем Иосиф. Иоанн не изменил прежнему решению и расстался с Римом и с делами в Риме лишь тогда, когда твердо уверился в собственном умении владеть своим пламенным сердцем патриота. И верно, все пять лет, что он живет в Иудее, он мужественно противится искушению помочь «Ревнителям дня». Эти годы он посвятил заботам о том, чтобы заново – богато и пышно – отстроить свой родной город, древний горный городок Гисхалу, который был разрушен сперва в Великую иудейскую войну, а потом, еще раз, во время восстания «Ревнителей». А самое главное – он сделал из своего имения под Гисхалой образцовое хозяйство. Они обходят поместье, два старика, и Иоанн показывает другу свои нововведения на тутовых, масличных и виноградных плантациях. Светит яркое, молодое и ласковое солнышко первых весенних дней, оба радуются его лучам. Но если не хочешь озябнуть, надо двигаться поживее. Они идут быстрым шагом, Иосиф немного сутулясь, Иоанн – он ростом пониже – совсем прямой. Иоанн болтает без умолку. Он видит, что Иосиф его не слушает, но ему и не нужен внимательный слушатель, он просто радуется тому, что сделано и достигнуто, хочет выговорить свою радость и сам посмеивается над своею старческой болтливостью. Все же ему хочется вовлечь Иосифа в настоящий спор; с шутливой запальчивостью он начинает: – Вы сами видите, дорогой мой Иосиф, моя недвижимость в хорошем состоянии, это то, что люди называют образцовым хозяйством. И, однако, это образцовое хозяйство не приносит мне никакого дохода, наоборот, я несу убытки, и если я не сбываю его с рук, так только потому, что оно доставляет мне удовольствие. Мне доставляет удовольствие производить отличное вино, отличное масло, отличный шелк. А теперь, прошу вас, продолжим наше рассуждение: если уж я, со всеми особыми льготами, которые мне предоставляют римские власти, не могу выжать из хозяйства никакой прибыли, как прикажете кормиться трудом своих рук обыкновенному крестьянину? Новые налоги и пошлины, которыми облагает восточные провинции министр финансов Траяна, попросту губят мелкого крестьянина. А ожидаемого результата, конечно, нет, потому что италийское вино даже и при таких условиях не становится лучше[122] и спрос на него не возрастает. Не знаю, как в других местах, а у нас в Иудее все это ведет лишь к одному – к росту беспорядков в стране. – К росту беспорядков? – переспросил Иосиф, теперь он был само внимание. Иоанн искоса поглядел на него. – Судя по моей Галилее, – сказал он и улыбнулся скорее удовлетворенно, чем злорадно, – нигде в Иудее крестьяне не могут быть особенно довольны новыми эдиктами. Нет сомнения, что «Ревнители дня» повсюду поднимают голову. Возможно даже, что именно в этом и состоит главная цель, которую римляне преследуют своей странной финансовой политикой. Я вполне себе представляю, что до того, как Траян начнет Восточную кампанию, некоторые военные захотят навести порядок здесь, в Иудее, точнее говоря – то, что они называют порядком. А для этого есть ли средство лучше, чем спровоцировать восстание и, подавляя его, раз и навсегда покончить со всеми не вполне надежными элементами? Впрочем, дело не только в финансовой политике римлян, – продолжал он. – Да, хоть я по-прежнему стою на том, – он улыбнулся, дойдя до предмета их вечного спора с Иосифом, – что при разумных ценах на вино и на масло не было бы ни Иудейской войны, ни второго восстания, я все-таки охотно с вами соглашусь, что в наших иудейских войнах дерутся не только за цены на масло, но и за Ягве. И то и другое должно стать проблемой – не только рынок, но и Ягве. А иначе настоящего накала не возникает. – Значит, вы считаете, – спросил Иосиф, – что и Ягве теперь опять проблема? – Тут, доктор Иосиф, – отвечал Иоанн, – слово за вами, не за мною. Но если вы желаете знать мнение обыкновенного помещика, который смотрит на своего Ягве не как богослов, а просто как человек, не лишенный здравого смысла, охотно вам отвечу. Идея Иоханана бен Заккаи заменить утраченное государство и утраченный храм Ямнией была превосходна, – в ту пору, после катастрофы, другого способа сохранить единство нации не было. Обряд и Закон действительно заменили тогда государство. Но постепенно, по мере того как подрастало новое поколение, не знавшее государства и храма, смысл обряда утрачивался, и сегодня Закон – это груда формул, обряд душит смысл, Иудея задыхается под властью книжников – пустое слово не может надолго заменить бога. Чтобы обрести значение и жизнь, богу нужна своя страна. Вот что и делает сегодня Ягве проблемой, понимаете? Истинно новую жизнь Ягве сможет обрести только тогда, когда Иудея из временного пристанища для его евреев снова сделается страною его евреев. Ягве нужно тело. Его тело – этот край, его жизнь – эти масличные рощи, виноградники, горы, озера, Иордан и море, и пока Ягве и эта страна оторваны друг от друга – оба мертвы. Не сердитесь, что я ударился в поэзию. Ведь простой старик помещик не может, конечно, выражать свои мысли так же ясно, как вы. Иосифу было что возразить против такого языческого представления о божестве, но он промолчал. Не возражая Иоанну, он сделал вывод: – Стало быть, если обе проблемы, Ягве и рынок, настоятельно требуют разрешения, вы находите, что и внешние и внутренние условия для восстания уже сложились? Вы считаете, что «Ревнители грядущего дня» с полным правом могут сказать: «День настал»? Правильно я вас понимаю? – Какой вы еще молодой в ваши семьдесят лет, – отозвался Иоанн, – и какой горячий! Но так просто вы меня в угол не загоните. Разумеется, пока оба эти вопроса – Ягве и состояние рынка – не заострятся до предела, восстание невозможно. Это я действительно сказал. Но я не говорил, будто эти факторы – единственно необходимые предпосылки восстания. Если хотите знать мое мнение, то первое и важнейшее условие заключается в том, чтобы военные шансы такого восстания были не слишком плохи. – Тогда все, что вы сказали, остается чистейшей теорией, – отозвался Иосиф разочарованно. – Вы опять хотите загнать меня в угол, – шутливо упрекнул его Иоанн. – Можем ли мы сегодня предвидеть, каковы будут военные шансы «Ревнителей», когда этот Траян действительно начнет свою Восточную кампанию? Тут Иосиф потерял терпение. – Так вы осуждаете планы «Ревнителей дня», – спросил он, – да или нет? – Я не занимаюсь политикой, – вывернулся Иоанн. – Как вы знаете, прежде чем покинуть Рим, я основательно покопался в своих чувствах и, только твердо уверившись, что мое сердце уже не сможет сыграть со мною никаких шуток, позволил себе вернуться в Иудею. В раздраженном молчании Иосиф шагал рядом с Иоанном. Потом Иоанн заговорил снова: – Впрочем, мое смирение – не препятствие для кое-каких мечтаний. Предположим, к примеру, что «Ревнители» не так благоразумны, как мы с вами, и что даже при совсем ничтожных шансах они все-таки поднимают свое восстание. Могли бы вы представить себе большее счастье для нас обоих, чем увлечься их порывом? Вы только вообразите, как бы мы ожили и помолодели, мы, ветхие старики, которым нечего больше ждать от жизни! Я не люблю громких слов, но погибнуть на таком взлете – более замечательной кончины я не могу для себя придумать! Иосифа поразило, что его собеседник столь беззастенчиво высказывает подобные чувства. – Вы страшно эгоистичны, Иоанн, – сказал он. – Ведь это недопустимо, это просто неприлично в нашем возрасте вести себя так по-мальчишески безрассудно! – А вы стали настоящим сухарем, – укоризненно покачал головой Иоанн. – Вы разучились понимать шутки. Конечно же, я только шутил. Но раз вы хотите судить совершенно трезво и быть до конца справедливым, согласитесь: если мечта о восстании согревает мне сердце, так это не один эгоизм. Вероятно, новое выступление «Ревнителей» провалится так же быстро, как прежние. И все равно – бессмысленным оно не будет. Я думаю сейчас о проблеме Ягве. Восстание было бы предупреждением: не забывайте об Иудее, поглощенные обрядом и словом, не забывайте о стране. И это предупреждение необходимо. Человек забывает ужасающе быстро! Было бы совсем неплохо, если бы нашим евреям снова напомнили об их стране – о том, что это их страна. А в противном случае боюсь, как бы ученые окончательно не погубили Ягве, а Иудея не задохнулась в Ямнии. – Скажите мне, – настаивал Иосиф, – военные приготовления уже начались? Вы знаете что-нибудь определенное о планах «Ревнителей»? Иоанн поглядел на Иосифа с доверительной, лукавой и бесцеремонной усмешкой, молодившей его лицо. – Может быть, и знаю кое-что, а может, и нет. Ничего определенного я знать не хочу, потому что в политику не вмешиваюсь. А все мои излияния – досужая болтовня. Так, видно, изливает душу перед другом всякий старик, когда снова приходит весна, и он пригрелся на солнышке, и у него развязался язык. Но теперь Иосиф отвернулся, не на шутку раздраженный, и не сказал больше ни слова. Тогда Иоанн подтолкнул его локтем и промолвил с хитринкой в голосе: – Но если даже я ничего не знаю, я достаточно хорошо знаю своих людей и кое-какие вещи угадываю чутьем, как угадываю погоду. А потому, мой дорогой Иосиф, примите один маленький совет. Если вы собираетесь путешествовать по Иудее именно теперь, то отправляйтесь сперва в Кесарию, и пусть вам в губернаторском дворце выправят надежный документ, который мог бы удостоверить вашу личность при любых обстоятельствах. Я это только так… на всякий случай… Назавтра Иосиф распрощался с Гисхалой. Иоанн проводил его далеко, и когда Иосиф, пустив коня вскачь, через некоторое время оглянулся, Иоанн все стоял на дороге и глядел ему вслед. В Кесарии, куда Иосиф, следуя совету Иоанна, приехал за новым пропуском, он нанес визит губернатору. С тою подчеркнутой и отстраняющей учтивостью, какая была свойственна почти всем доверенным лицам императора Траяна, Лузий Квиет пригласил всадника Иосифа Флавия к ужину. Сидя в окружении высших военных и гражданских властей провинции, Иосиф чувствовал себя здесь бесконечно чужим и одиноким. Вопреки нарочитой любезности господ собравшихся, он снова, уже в который раз, ощутил, что они принимают его далеко не безоговорочно. Он не принадлежал к их числу. Конечно, благодаря своему прошлому и своим привилегиям он был связан с ними теснее, чем кто-либо иной; но в конечном счете он оставался для них платным агентом – не более. Говорили о надвигающихся событиях. По всей вероятности, если Восточная кампания действительно начнется, по всей Сирии, Иудее и Месопотамии вспыхнут волнения. Иоанн был прав. Господа за столом у губернатора почти не скрывали, что такое восстание было бы им наруку. Оно дало бы желанный повод основательно прочистить эту Иудею – территорию, где будут накапливаться войска и пройдут линии коммуникаций, – прежде чем армии выступят к отдаленным границам Востока. Как расспрашивают самого сведущего эксперта, так снова и снова спрашивали Иосифа, можно ли предполагать, что «Ревнители дня» все же воздержатся от восстания, сознавая его безнадежность. Иосиф разъяснял, что подавляющее большинство еврейского населения настроено совершенно лояльно и что «Ревнители» мыслят достаточно здраво, чтобы не начинать восстания, не имеющего никаких видов на успех. Губернатор Квиет слушал внимательно, но, как показалось Иосифу, без всякого доверия. Впрочем, и Иосиф говорил без присущей ему силы убеждения. Напротив, он был необычно рассеян. Дело в том, что с первой же секунды, едва переступив порог губернаторского дома, он высматривал повсюду одно лицо – лицо Павла Басса, человека, который лучше всех знал военную обстановку в провинции Иудее: губернаторы менялись, но полковник Павел оставался; собственно говоря, правителем Иудеи был он, и если губернатор давал прием, гости ожидали увидеть и Павла. А с другой стороны, разумеется, исключено, чтобы Павел появился здесь, зная, что встретит отца. И все же, как это ни глупо, отец не перестает искать его глазами. На следующее утро Иосиф отправился в правительственное здание за паспортом. Чувство отчуждения и враждебности захлестнуло его, когда он вошел во дворец – холодный, белый, роскошный, несокрушимый и грозный, символ Траянова Рима. Ведомство, в которое ему надлежало обратиться, размещалось в левом крыле здания. Когда, быстро уладив дело, он, с новым паспортом за пазухой, пересекал большой зал, чтобы выйти через главные двери, в эти двери вошел какой-то офицер. Офицер, стройный господин с бледным, худощавым лицом, элегантный, подтянутый, свернул направо. Никто не мог бы сказать, заметил ли он, отвечая на приветствие часовых, подходившего слева человека. И никто не мог бы сказать, узнал ли Иосиф этого офицера. Но когда Иосиф вышел, он выглядел дряхлым и разбитым, на площади перед дворцом, такой просторной и такой пустой, не хватало воздуха для старика, жадно хватавшего ртом воздух, и тот, кто его увидел, подивился бы, что столь незначительное дело, как получение паспорта, до такой степени изнурило его и обессилило. В свою очередь, офицер свернувший в правую половину здания, был еще бледнее обычного, и его узкие губы были сжаты еще плотнее. Но затем, у порога канцелярии, лицо офицера приняло прежнее выражение. Да, Павел Басс, или, как его звали раньше, Павел Флавий, казался теперь скорее довольным, чем озабоченным. Так оно и было. Ему пришла в голову идея, одна идея, которую он уже давно искал и не мог найти. В тот же день он говорил с губернатором Лузием Квиетом. До кануна пасхи взял себе отпуск Иосиф, расставшись с поместьем Беэр Симлай, с женою и сыном, до этого срока он свободный человек, может бродить по стране, куда бы ни повел его ветер и собственное сердце. На горах была еще зима, но в долинах весна уже началась. Иосиф странствовал без устали – то на муле, то на коне, а то и пешком. Он вспоминал те дни, когда впервые путешествовал по Галилее, знакомясь с ее обитателями. Вот и теперь ему бывало отраднее всего, пока он оставался никому не известным пришельцем, и если его окликали по имени, он задерживался ненадолго. Но вместе с тем он разыскивал старых товарищей и людей, чей нрав и взгляды его интересовали. С этой целью приехал он и в Бене-Берак к доктору Акавье.[123] Иосиф довольно часто встречался с Акавьей; при полном несходстве их характеров и образа мыслей оба охотно проводили время друг с другом. Бесспорно, наряду с Гамалиилом Акавья самый значительный среди ученых. Так же, как Гамалиилу, ему лишь немного за пятьдесят. Но меж тем как Гамалиилу с первых дней жизни все достается само собой, Акавья выбился из низов, он был пастухом, свои знания и свое место в коллегии богословов в Ямнии ему пришлось завоевывать тяжким трудом и утверждать свое учение вопреки сотням препятствий. Учение, которое с диким и слепым упорством, но одновременно и с хитроумною, изощреннейшею методичностью отгораживает все еврейское от всего нееврейского, узколобое, фанатичное учение, которое противоречит всему, что Иосиф пережил в свои славные годы и возвещал в своих прославленных книгах. И все-таки даже Иосиф не мог не поддаться чарам, исходившим от доктора Акавьи. Он пробыл в Бене-Бераке день, и другой, и третий. Потом пришел срок уезжать, если только он хотел вернуться к празднику пасхи в свое поместье. Но когда он стал прощаться, Акавья удержал его. – Как это так, доктор Иосиф, – сказал он, – разве вы не хотите провести со мною пасхальный вечер? Иосиф изумленно посмотрел на него, как бы спрашивая, не шутит ли Акавья. Большая голова Акавьи сидела на громоздком и мощном теле. Сквозь тускло-серебряную бороду свежо и розово просвечивали щеки, волосы низко сбегали на широкий, могучий, изрезанный морщинами лоб. Густые брови чуть заметно шевелились над карими глазами. Страстный, суровый огонь мерцал в этих глазах, заставляя забывать о приплюснутом носе. Впрочем, сегодня, в то мгновение, когда Акавья предлагал Иосифу провести пасхальный вечер с ним, в его глазах, всегда таких диких и буйных, вспыхивали лукавые искорки. В самом деле, поразительно, что пылкий националист Акавья приглашает его, Иосифа, соглашателя, который всю свою жизнь старался примирить евреев, греков и христиан, приглашает его к себе на пасхальную трапезу – великий праздник национальных воспоминаний. Это и вызов и честь. На какую-то долю секунды Иосиф так ошеломлен, что не знает, как ему быть. Обычай требует, чтобы Иосиф, глава дома, провел этот вечер в своем поместье, в кругу своей семьи и своих рабов, чтобы он прочел им агаду[124] – рассказ об избавлении евреев из египетской неволи. Но Иосиф говорит себе: жена и сын не будут слишком огорчены его отсутствием, скорее они порадуются, что Иосиф, «предатель», именно в этот святой вечер гостит у Акавьи, почтеннейшего из почтенных, в котором еврейские патриоты видят главного своего вождя. После первого изумления Иосиф почувствовал глубокую радость. – Благодарю вас, доктор Акавья, – сказал он, – я принимаю ваше лестное приглашение, я остаюсь. И они взглянули друг на друга и усмехнулись друг другу в лицо понимающей, воинственной и дружескою усмешкой. В вечер рассказа о прошлом, в вечер агады, Иосиф занял почетное место – справа от хозяина – в доме доктора Акавьи в Бене-Бераке. Счастливое изумление, охватившее Иосифа, когда Акавья пригласил его к пасхальной трапезе, не рассеялось – оно стало еще сильнее. Он словно витал над землей, этот вечер казался ему вершиной почета, вершиною более высокою, нежели тот час, когда в Риме император Тит увенчал лаврами его бюст, поставленный, по приказу Тита, в библиотеке храма Мира. Ведь если вечер агады, столь недавно учрежденный, уже сегодня празднуется с такою теплотой и таким усердием не только евреями земли Израилевой, но и по всему миру, это в первую очередь заслуга доктора Акавьи[125]: он установил «чин» этого вечера, его «седер»[126], он создал большую часть по-детски трогательных, печальных, отмеченных могучею верой, и надеждой, и гневом молитв и обрядов этого вечера, которые именно теперь, в пору угнетения, с такою силой пробуждали в каждой еврейской душе память о жестоком бедствии и чудесном избавлении. Из дорогого серебряного троедонного блюда, где лежали всевозможные кушанья[127] – наивные и впечатляющие символы рабства и освобождения, Акавья взял лепешки из неквашеного теста, напоминавшие о поспешности, с какою евреи некогда покидали враждебную страну.[128] Акавья разломил лепешки и показал гостям. – Вот хлеб нищеты, – сказал он, – который отцы наши ели в Египте. Придите все голодные и вкушайте от него. Придите все обремененные нуждой и празднуйте с нами праздник пасхи. Нынешний год – здесь, следующий – в Иерусалиме. Нынешний год – рабы, следующий – свободные. Повсюду на земле в этот миг повторяли евреи бесхитростные и убежденные слова Акавьи, и повсюду – чувствовал Иосиф – звуки их возвышали сердца. Да, этот год – последний год угнетения, на следующий мы справим пасху в новом, чудом восставшем из руин Иерусалиме. А Акавья продолжал; в чеканных простых и трогательных формулах излагал он историю избавления. Он с волнением следил за собственным рассказом, знакомым ему в мельчайших подробностях, он исполнял свою же заповедь: «Каждого еврея в этот вечер пусть осенит такое чувство, словно он сам избавился от рабства египетского». Иосиф прислушивался к голосу Акавьи. Голос был низкий, грубый, лишенный всякой мелодичности, но его пылкая, властная убежденность покоряла Иосифа. Все за столом пьянели от слов Акавьи, точно от вина. Иные из гостей, как и сам Иосиф, еще видели собственными глазами блеск великого пасхального празднества в Иерусалимском храме, но не от боли сжимались их сердца в эту годину оскудения и гнета, вспоминая о паломниках, вспоминая о великолепии священников, – наоборот, гневные намеки на сегодняшний день, заключавшиеся в скромных и глубоко трогательных обрядах, делали еще хмельнее их гордость своим народом и своим всемогущим богом. Иосиф думал о недавнем вечере в доме губернатора в Кесарии, об этих здравомыслящих офицерах и чиновниках, – уверенные в своей силе, исполненные холодного, сугубо реалистического высокомерия, они с презрением взирали на варваров-идеалистов, которые все снова и снова бросались в безнадежную битву за свою страну и своего бога. Нет, стократ скорее он на стороне этих, побежденных, чем тех – победителей! А побежденные продолжали опьяняться воспоминаниями о былых своих победах и предвкушением грядущих. Они приготовили кубок пророку Илии, величайшему патриоту прошедших времен.[129] Он непременно явится в эту праздничную ночь, предтеча мессии, посланец Ягве-мстителя, он явится и найдет чашу приветствия уже налитой до краев! Сомнений не было. И они пели стихи из великого галлеля – буйный, ликующий псалом, который восхваляет исход из Египта и мощь еврейского бога, сотворившего этот исход. «Море увидело его и побежало, – пели они, – Иордан обратился вспять. Горы прыгали, как овны, и холмы, как агнцы. Что с тобою, море, отчего ты побежало? И с тобой, Иордан, отчего обратился ты вспять?» Воображение уже рисовало им, как их бог Ягве истребляет и этих римлян. Воды сомкнутся над императором Траяном и его легионами и поглотят их, как некогда поглотили волны Чермного моря египетского царя – со всадником, и с конем, и с колесницами. Аллилуйя! Обряды были исполнены, молитвы допеты. Спустилась ночь, и гости стали прощаться. Иосиф тоже хотел уйти, но Акавья все удерживал его, пока наконец они не остались впятером – Акавья, Иосиф и еще трое. Искусство Акавьи состояло в том, что с помощью виртуозно разработанной методики он словами Писания мог объяснить все происходящее на земле. Писание все провидело, все, что было, и все, что будет, и кто умеет правильно толковать Писание, у того в руках ключ, открывающий смысл всех событий мировой истории. Между тем, что случилось тогда в Египте и что совершается теперь, при императоре Траяне, нет никакой разницы, и вполне понятно, если именно нынче евреи справляют пасху с таким гневным ликованием. Священный хмель и неистовство сегодняшнего вечера – не что иное, как предвосхищение яростного празднества победы над Римом. Теперь уже Акавья обращался прямо к Иосифу, без околичностей бросил ему вызов. Моисей, а потом пророк Илия не чинились с богом[130], они просто заставили его выполнить их волю и явить чудеса. А значит, этого бог и хотел. Он хотел, чтобы его заставили. Он ждал, чтобы ему помогли. Кто заявляет, что время еще не пришло, для того оно не придет никогда! Нет, нужно верить, фанатически верить, что мессия, мессия во плоти, придет завтра! Еще нынешней ночью явится пророк Илия, предтеча, и осушит свои кубок! Кто в это верит, кто верит в это так же твердо, как в таблицу умножения, тот заставляет бога послать мессию завтра же! Акавья любил держать себя как человек из народа. Перед Иосифом сидел исполинского сложения крестьянин, непоколебимый в своей вере, пересыпавший свою речь крепкими, вульгарными словечками. В конце концов он грубо набросился на Иосифа. – Если все будут поступать, как вы – сложат руки да покорно согнут спины, – мы прождем до той поры, покуда у нас трава изо рта не вырастет, а мессия так и не придет! Язвительно и угрожающе слетали слова с его губ; резким движением он смахнул со своей тускло-серебряной бороды крошки неквашеного хлеба. Утонченный и хрупкий аристократ, сидел перед ним Иосиф; он не обиделся, не хотел портить себе этот великий вечер. Он отложил свой ответ и с головою погрузился в радость, зажигаясь фанатической верой остальных. Ибо все безудержнее отдавались они своим прекрасным грезам. Впрочем, только ли грезам? Нет, это было нечто гораздо большее, это были планы – развернутые, далеко идущие. Когда речь зашла о ближайших семи неделях – о неделях искупления, неделях между пасхой и пятидесятницей[131], самый младший из оставшихся за столом, юный и красивый доктор Элеазар, окинул всех блаженным взором и спросил: – Где, о отцы мои, мои учители и друзья, где встретим мы этот праздник пятидесятницы? Доктор Тарфон, чуть заметно кивнув головой в сторону Иосифа, бросил неосторожному Элеазару осуждающий взгляд. Но Акавья, словно сам только что не осыпал гостя грубостями, заметил: – Друзья мои, неужели вы хоть сколько-нибудь опасаетесь человека, который написал «Апиона»? Вопрос юного доктора Элеазара испугал Иосифа; разум подсказывал ему, что он должен восстать против отчаянного и совершенно безнадежного выступления, которое эти люди, по-видимому, назначают уже на ближайшие недели. Но сладостен был его испуг, а когда затем он услышал слова доверия из уст Акавьи, огромное счастье всколыхнулось в нем. Все живее поднимались старые соблазны в душе семидесятилетнего Иосифа, вместе с остальными он утопал в их святом опьянении. Теперь и он был твердо убежден, что еще этою ночью придет пророк Илия и осушит свой кубок. Никогда прежде не наслаждался он так остро и полно этой «ночью попечения», когда господь принимает Израиля, свой народ, под особую свою защиту. Точно так же, как остальные, он с верою внимал диким и мудрым речам неуклюжего волшебника Акавьи, так же, как остальные, забывался в бессвязных и великолепных фантазиях о гибели врагов и возрождении Иерусалима. Так, вместе с остальными, просидел он всю ночь. И вместе с остальными огорчился, когда пришли ученики и напомнили докторам, что время молитвы настало. Ибо наступило утро. Два дня спустя, когда они были одни, Иосиф, откинув стеснение, спросил Акавью: – Почему вы пригласили меня остаться на пасхальную вечерю? Огромный Акавья сидел, спокойно скрестив ноги, уронив правую руку на колено, левой рукой облокотившись на спинку стула и подпирая голову. Вдумчиво глядел он небольшими карими глазами в худое лицо Иосифа. Потом хладнокровно сказал – прямо ему в лицо: – Мне просто хотелось поглядеть поближе, какие бывают предатели. Иосиф отпрянул перед этим неожиданным оскорблением. Акавья удовлетворенно отметил, какое действие произвели его слова. – Я всегда старался, – продолжал он, – внушить моим ученикам уважение к старости. Но и за всем тем, не теряя уважения к седой голове, я повторяю: вы предатель. Я признаю, что своими заслугами вы потом во многом возместили нанесенный вами ущерб. Сегодня вы предаете в первую очередь самого себя, собственную душу. Акавья сидел громоздкий, неотесанный; сдержанность, которую он старался сохранить, делала особенно заметным его мужицкий выговор. – То, что вы сказали, доктор Акавья, – отозвался Иосиф (не сознавая этого, он говорил с особою вежливостью и с особым произношением человека, некогда получившего почетное докторское звание в Иерусалиме), – то, что вы сказали, звучит слишком общо. Не будете ли вы так любезны разъяснить мне свою мысль подробнее. Акавья засопел, подул в ладони, крепко потер их, словно готовясь поднять тяжелый груз. Потом сказал: – Ягве назначил вам биться за его дело, за Израиля. Но вы, как только борьба потребовала труда и мужества, бросили ее. Вы улизнули в литературу и понесли космополитический вздор. Потом вам это надоело, и вы вернулись на поле боя. Но борьба и на сей раз пришлась вам не по нутру, и вы снова сбежали – назад, к своей удобной и ни к чему не обязывающей писанине. Человек из народа, вроде меня, называет это предательством. Я говорю все напрямик, хотя и сейчас не теряю уважения к седой голове. – Мне кажется, ваши обвинения по-прежнему слишком общи, – возразил Иосиф еще вежливее. – Быть может, правда, одна лишь моя старость повинна в том, что я не в силах усмотреть за ними ничего определенного. – Что ж, – отвечал Акавья, – попытаюсь перевести свои нехитрые соображения на ваш ученый арамейский. Вы отлично видите, доктор Иосиф, чего требуют день и час. Но вы не хотите видеть. Вы предпочитаете закрыть глаза и «бороться» за некий идеал, хотя вам отлично известно, что он недостижим. Вы бежите от трудностей достижимого в покойные мечтания о недосягаемом идеале. Вы предаете сегодняшний и завтрашний день ради туманного будущего. Вы предаете мессию из плоти и крови, который, может быть, уже среди нас, ради призрачного, духовного мессии. Вы приносите еврейское государство в жертву космополитской утопии. Ученые слова с натугою сходили с уст тяжелого, грубого человека. – Чего вы, собственно, добиваетесь, говоря мне все эти неприятные вещи? – спросил Иосиф очень спокойно. Спокойствие Иосифа произвело впечатление на Акавью, но вместе с тем и разозлило его. – Мы не знаем, как к вам относиться, – с яростью проговорил он наконец, пропуская между пальцами пряди тускло-серебряной бороды. – Которую из ваших книг принимать в расчет? «Иудейскую войну»? «Всеобщую историю»? Или «Апиона»? Великий писатель, – загремел он, – должен, по крайней мере, уметь выражаться настолько ясно, чтобы народ его понимал. Я хоть и не великий писатель, – закончил он грубо, – а меня народ понимает. – Я вас не понимаю, доктор Акавья, – мягко отозвался Иосиф, делая легкое ударение на слове «я». – Не понимаю, почему вы поддерживаете «Ревнителей дня». Вы знаете, что при нынешнем императоре Траяне число легионов возросло, что восточные легионы пополнены, что военные дороги и военное снабжение в таком образцовом порядке, какого еще никогда не бывало. Кто седлает льва, должен уметь на нем ездить. Вам как мужу Совета, известно, что ездить верхом на льве вы не сможете. Зачем же вы разжигаете мятеж? Вы говорите: День настанет? Прекрасно! Но судить, пришел он или нет, дано вам. И если вы подымете народ не вовремя, разве не погубите вы тогда День, разве не возложите тяжкую вину на себя самого? – Бог, который велел мне оседлать льва, – сказал Акавья, – научит меня и ездить на нем. – Потом, сообразив, что эта звонкая фраза годится для народного собрания, но не для писателя Иосифа бен Маттафия, он снизошел до того, что позволил собеседнику глубже заглянуть в его мысли. – Не разум, – сказал он яростно, – может решить, настал ли День, но только инстинкт. Разум – ничто против бога, так было всегда и повсюду. Я говорю это не потому, что сумел избегнуть соблазнов разума. Я знаю радость логики и учености. Я изучал Писание и Закон всеми методами и ломал себе голову над философией язычников. Но выучил и усвоил я лишь одно: если дело принимает серьезный оборот, помочь может только вера в бога Израилева, который превыше всякого разума, а не логика и не вера в неизменную последовательность причин и следствий. Я верю в Моисея и пророков, а не в Траяна и его легионы. Я хочу быть наготове, когда настанет перелом, когда настанет День. А День настает, истинно говорю вам – День настает! Законы и обычаи хороши и угодны богу, но они остаются праздною болтовней, если не служат приготовлением к независимому государству с полицией, с солдатами, с собственным правосудием. Нам может помочь только восстановление храма, настоящего храма, из камня и золота, и восстановление настоящего Иерусалима, города из кирпича и дерева, с неприступными стенами. И массы это понимают, доктор и господин мой. Нужно быть очень искушенным в греческой мудрости, чтобы этого не понимать. Бессмысленно было бы выступать с доводами разума против фанатизма этого человека. Не то чтобы Акавье не доставало разума. Напротив, разумом он был, по-видимому, не слабее самого Иосифа. Просто-напросто вера Акавьи была достаточно сильна, чтобы одолеть его разум. Сознание этой бессмысленности сковало Иосифу язык. А вслед за тем он и вовсе почувствовал себя карликом. Ибо вслед за тем Акавья встал, горою надвинулся на него, доверительно наклонил к нему свою огромную голову; маленькие глаза под широким, морщинистым лбом и густыми, косматыми бровями, смотревшие хитро и вместе одержимо, придвинулись совсем близко к его глазам. Грубый голос зазвучал приглушенно и таинственно: – Знаете, почему я так горячо поддерживал Гамалиила, когда он включил «Песнь песней» в число священных книг? Потому что «Песнь песней» – это иносказание, это перекликаются жених-бог и невеста-Израиль. Но если Ягве – жених, он должен бороться за свою невесту Израиля, он должен платить. Какой трудной и горькой службой заставил он Иакова заплатить за невесту![132] Бог должен завоевать свою невесту, он должен заслужить свой народ. Ягве возложил на Израиля тяжелую миссию, и Израиль ее выполнит. Но Ягве тоже обязан выполнить договор, он обязан вернуть Израилю его силу, его государство. И не когда-нибудь, а в ближайшем будущем, теперь же! Вы, Иосиф бен Маттафий, хотите слишком облегчить богу его обязательства. Вы хотите отдать Израиля за бесценок. Я не так благороден. Я мужик и потому недоверчив. Я требую уплаты, коль скоро часть моей работы выполнена. Я требую у Ягве, – поймите меня правильно: не прошу, а требую, – чтобы он вернул Израилю его государство и его храм. Иосиф ужаснулся дикой страстности, с какой этот человек излагал свои дерзкие и хитрые требования; было очевидно, что он до мозга костей проникнут верою в их справедливость. – Вы творите Ягве по своему подобию, – проговорил Иосиф негромко, озадаченно. – Да, – признал Акавья откровенно, вызывающе. – Почему бы мне не творить его по моему подобию, ежели он сотворил меня по своему? – Но, сразу же возвращаясь из мистических сфер на землю: – Не бойтесь, – утешил он Иосифа; он улыбнулся и вдруг, несмотря на огромную, тусклого серебра бороду, показался очень молодым. – Я твердо обещал верховному богослову, – выдал он свой секрет, – не способствовать никаким мятежным вылазкам евреев, до тех пор пока Эдом, пока римляне не совершат нового злодеяния. – Улыбка стала хитрой и придала ему неожиданное сходство с Иоанном Гисхальским. – Правда, – продолжал он, – я с легким сердцем мог дать Гамалиилу такое обещание. Потому что римляне не заставят себя долго ждать, я в этом уверен. Римская мудрость – глупая мудрость, мудрость близорукая, без бога и без благодати. Римляне совершат злодеяние, я и «Ревнители» будем свободны от своего слова, и бог поможет нам, а не римлянам. Встревоженный этим разговором, Иосиф отправился в Ямнию, чтобы обсудить с верховным богословом политическую ситуацию. Гамалиил не только не завидовал Акавье, но, с мудрою осмотрительностью, делал все возможное, чтобы возвысить его авторитет. Ибо Гамалиил не смог бы удержать власть над евреями, если бы не имел на своей стороне пылкого бунтовщика Акавью. Когда Гамалиил учил: «Терпите, покоряйтесь римлянам!» – то Акавья добавлял: «Но лишь на краткий срок, а потом вы подыметесь и вцепитесь в глотку наглому врагу!» И каждый был доволен: верховный богослов – потому что народ не вынес бы бесконечного, изматывающего нервы ожидания, которого Гамалиил от него требовал, если бы не утешитель Акавья; Акавья – потому что рассудок его страшился авантюры, которой жаждало его сердце, и в глубине души он был рад, что осторожности Гамалиила все вновь и вновь предотвращает ее и откладывает. И оба, терпимый, светский Гамалиил и фанатичный, неотесанный Акавья, при всем их несходстве любили, уважали и чтили друг друга. Вскоре же после начала беседы Иосиф должен был признать, что верховный богослов гораздо лучше осведомлен о политическом положении страны, чем он, Иосиф, хотя он только что побывал у губернатора и у Акавьи. – Император Траян, – объяснил Гамалиил Иосифу, – не питает никакой вражды к евреям. Но его гигантской военной машине, чтобы гладко и без потерь прийти в действие, нужна еврейская земля как плацдарм. Поэтому евреи для него помеха, для него и для его губернатора Лузия Квиета. Впрочем, и губернатор сам по себе не враг евреям, он дорожит благополучием провинции и охотно воздержался бы от слишком крутых и опасных мер. К несчастью, в его ближайшем окружении есть человек, который именно о таких мерах и мечтает. А теперь, судя по достоверным данным, этот человек ловко использовал патриотические боевые настроения, которые рождены подготовкой к Восточному походу, и внушил губернатору свой взгляд на вещи. Иосифу стоило немалого труда с полным вниманием следить за словами Гамалиила. Он знал: если верховный богослов говорит об этом опасном человеке из окружения губернатора лишь намеками, он просто щадит чувства Иосифа. Ибо этот опасный человек, чье имя лучше не называть, – не кто иной, как Павел Басс, его сын. А Гамалиил рассказывал дальше, и Иосиф слушал, несмотря на бурю в сердце. И видит бог, сообщения верховного богослова этого заслуживали. Тот, «Безыменный», предложил поистине дьявольскую идею, губернатор – хотя и не слишком охотно – дал свое согласие, и теперь ждали только одобрения Рима, чтобы привести пагубный план в действие. Заключался же он в следующем: чтобы вернее отделить ненадежные элементы от надежных, предполагалось вновь ввести в провинции Иудее подушную подать. Подушная подать. Две драхмы. Среди всех притеснений, какие придумали римляне, самое позорное. Если они действительно возобновят этот чрезвычайный налог, отмененный справедливым императором Первой, это будет сигналом к восстанию, которого хочет Рим, но которого хотят, к сожалению, и «Ревнители дня». Вероятно, Акавья тоже слышал о предполагаемом возобновлении подати, и, вероятно, это и есть «злодеяние», на которое он намекал. Оцепенев, слушал Иосиф Гамалиила. Всегда такого быстрого и живого, его сковала оцепенением мысль, что не иной кто-либо, а именно Безыменный, именно его Павел избран божеством для того, чтобы навести новую беду на Иудею. О, какой же ты несчастный, Иосиф! Как вновь и вновь исходят несчастия от всего, что ты создавал, – от твоих сыновей, от твоих книг! Так сидел он неподвижный, словно одурманенный. Пока наконец до сознания его не дошло, что Гамалиил уже давно замолчал. Он несмело поднял глаза. Тот ответил на его взгляд, и Иосиф понял, что Гамалиил отлично знает все, что происходит в нем в эту минуту. – Спасибо, – сказал Иосиф. – Если Кесария введет подушную подать, – продолжал Гамалиил, словно этого немого диалога и не было, – Акавья будет свободен от обещания, которое он мне дал. Возможно, впрочем, что он сохранит спокойствие. Он знает не хуже меня, что «злодеяние» Кесарии никакого реального преимущества против Рима Иудее не даст. У него сильный ум. Вопрос только в том, выстоит ли этот сильный ум против его еще более сильного сердца. Он хмуро посмотрел прямо перед собой. Прежде он всегда казался Иосифу молодым. Теперь старый Иосиф увидел, что и Гамалиил уже немолод: темно-рыжая борода почти совсем поседела, выпуклые глаза потускнели, фигура и лицо потеряли свою внушительную подтянутость. Вдруг верховный богослов выпрямился, и перед Иосифом снова был прежний Гамалиил. – Я хочу просить вас об одной услуге, Иосиф, – сказал он тоном сердечным и вместе с тем властным. – Поезжайте на север. Поговорите еще раз с Иоанном Гисхальским. Если мне не удастся укротить Акавью, может быть, вам повезет – вы удержите Иоанна, тогда хоть север останется спокойным. Вы с ним дружны, он прислушивается к вашим словам. У него же такой ясный ум. Уговорите его внять совету разума. – Хорошо, – ответил Иосиф. – Я побываю в Гисхале еще раз. Со дня отъезда из поместья Беэр Симлай Иосиф не знал покоя. Теперь его тревога стала еще сильнее. Поспешно двинулся он в дорогу и продолжал свое путешествие все поспешнее. При этом он выбрал не кратчайший путь, а бороздил страну вдоль и поперек. Так он еще раз проехал большую часть Иудеи и Самарии, торопливо, словно боясь что-то пропустить, словно то, чего он сейчас не увидит и не вберет в себя еще раз, ему уже не увидеть никогда больше. В Самарии он узнал, что губернатор издал эдикт, предписывающий вновь обложить подушной податью еврейское население провинции. И уже на следующий день, рассказывали Иосифу в маленьком селении Эсдраэла, начались серьезные волнения в Верхней Галилее. Никаких точных сведений ему сообщить не могли. Известно было только, что в нескольких галилейских городах и деревнях со смешанным населением евреи напали на римлян, греков и сирийцев. Римские вооруженные силы уже выступили из Кесарии, чтобы восстановить спокойствие. Вождем восстания молва называла Иоанна Гисхальского. На этом, но всей очевидности, миссия Иосифа, в силу новых обстоятельств, заканчивалась, никакие дела на севере его больше не ждали. Самым разумным было бы, не медля ни часа, возвращаться в Беэр Симлай и там наблюдать за порядком, за Марой, за Даниилом. Но, втолковывая себе это, он уже знал, что не поступит так, как велит разум. К страху, с которым он слушал вести о событиях в Галилее, с самого начала примешивалась великая сладость. С гордостью и стыдом он убеждался, что чувствует себя легко, свободно, счастливо. Он убеждался, что все последние годы в Иудее он жил только ожиданием этой минуты. Теперь эти годы получили смысл и оправдание. Потому что, если бы это известие застало его в Риме – потеряв свою свежесть, вдали от происходившего, – он бы пропустил, прозевал важнейшее событие своей жизни. Как, он хочет вмешаться в восстание?! Но это же безумие, чистейшее безумие! Сначала будет несколько побед, полных блаженства и восторга, а за ними последует жестокое и окончательное поражение. Римляне достигнут своего – все, что еще остается у евреев от зрелой мужественности, от юности, от воли к борьбе, они растопчут и утопят в крови. Преступно и глупо прикладывать к этому руки. Так, собравши все силы разума, он прогнал хмель, которым опьянила его весть о поднявшейся Галилее. Но – лишь на недолгие мгновения. Ночью, на убогой постели, которую маленькое селение смогло ему предложить, хмель взял над ним полную власть, и защититься было уже нечем, и он сладострастно отдался опасному своему счастью. Он чувствовал себя так же, как в дни первой войны против римлян, когда, еще совсем молодым, командовал галилейскими отрядами, – он словно парил высоко в небе. Ах, еще раз испытать это жгучее веселье, с каким они шли тогда в битву! Это полное слияние друг с другом! Эту тысячу жизней в одной, несущейся неистовым потоком, ибо еще сегодня, быть может, она оборвется! Это великое упоение, в котором смешались благочестие, жажда насилия, страх, уверенность в себе и радость, без границ! Он ворочался с боку на бок на своей постели. Стискивал зубы, бранил себя. Ну, не сходи же снова с ума на пороге могилы, Иосиф! Если молодой человек уступает подобному безумию, это еще может быть угодно богу, это может быть возвышенно. Но когда это делает старик вроде него самого, в таком пьяном старике нет ничего возвышенного, он просто смешон – и только. Нет, он не смешон. Если спустя столько лет, после стольких испытаний голос в его сердце все еще звучит с такой силой, значит, голос этот не лжет! И если это голос безумия, – значит, безумие его от бога! Акавья прав. Кто дерзнет утверждать, будто Ягве – это логика и сухой рассудок? Рассудок ли вещал устами пророков? Или что иное? И если вам угодно с бесстыдным педантизмом называть это «иное» безумием, да будет оно благословенно, это безумие! И старый Иосиф блаженно окунулся в безумие. Да, Иоанн Гисхальский прав, и Акавья прав, и «Книга Юдифь» тоже, и книга Иосифа бен Маттафия «Против Апиона», а верховный богослов не прав а не права «Всеобщая история» Иосифа Флавия. Решившись наконец уступить безумию, он в ту же ночь покинул Эсдраэлу, чтобы пробиться на север, к Иоанну Гисхальскому. Он нашел погонщика мулов, который доставил его в селение Атабир, лежавшее на склоне горы того же названия. Ехать дальше погонщик боялся. И жители селения тоже не советовали двигаться дальше. Потому что здесь начинался район военных действий. И вот, запасшись провизией, Иосиф продолжал свой путь в одиночестве. Он избегал столбовых дорог, выбирая пустынные, затерянные пастушьи тропы в ущельях и на высотах гор. Здесь он сражался когда-то, возводил укрепления; он хорошо знал эти места. Бесшумно, осторожно, со строго обдуманной поспешностью шагал он по тропе. Занимается сияющий весенний день. Зима в этом году затянулась, на горах Верхней Галилеи еще лежит снег, он щедро питает ручьи, ручьи полны и весело шумят. Воздух живительно чист, дали прозрачны и близки. Иосиф взбирается все выше, он скликает свои воспоминания, и они послушны его зову; каждая вершинка, каждая долина ему хорошо знакомы. Впереди нависал гребень горы. Отсюда ему должен открыться вид на озеро, на его озеро, Тивериадское озеро, Генисаретское озеро. А вот оно уже и сверкнуло внизу. Крохотные точечки скользили по его глади; память Иосифа превратила их в красно-коричневые паруса рыбачьих челнов. Он перебрался через гребень и стал искать расщелину, в которой мог бы укрыться. Нашел. Присел на корточки. Беспокойство, которое мучило его все последнее время, наконец исчезло. Он мог передохнуть. Он устроился поудобнее, разложил свои припасы – фрукты, немного мяса, хлеб, – поел, выпил вина. Дул легкий, веселый ветерок. Иосиф расправил плечи. Овеянная волшебно светлым воздухом, перед ним, под его ногами, истинным садом божиим расстилалась Галилея – плодоносная, многоликая, со своими долинами, холмами, горами, со своим Генисаретским озером, рекою Иорданом и морским побережьем, со своими двумя сотнями городов. Чего Иосиф не видел, то он угадывал, то знала его память. Он впивал в себя этот вид. Красновато-серыми были скалы, ярко-зелеными – рожковые деревья, серебряными – оливы, черными – кипарисы, а земля была коричневая. На равнине крестьяне – крошечные фигурки – опускались на корточки и нюхали землю, стараясь угадать погоду. Прекрасная, богатая, яркая, плодоносная страна. Теперь, весною, даже пустыни ее были покрыты серо-зелеными и фиолетовыми цветами. Но стране не дают плодоносить. Может быть, она слишком тучна и обильна. Может быть, прав был тот, прежний Иоанн Гисхальский, и в конце концов именно цены на масло и на вино – источник бесконечной войны, которая бушует над этой страной. Как бы там ни было, но удобрена она кровью. Может быть, так угодно божеству – чтобы кровью удобрялась земля Галилеи. Иосиф отдыхал в своей расщелине. Вся его подавленность, весь душевный разлад ушли, исчезли. Мысли набегали и отступали, как волны, и ему было хорошо. Им, евреям, отдал бог эту землю, текущую молоком и медом. И еще больше отдал им бог. «Не Сионом зовется царство, которое вам обещал я, имя его – вселенная». Но господство над миром – вещь ненадежная, далекая. Ах, если бы хоть издали увидеть ее, страну его надежды, страну мессии, справедливости, разума!.. Но: «Ты можешь прождать до той поры, покуда трава изо рта не вырастет». Иосиф засмеялся, вспоминая грубые слова Акавьи. Великолепный человек этот Акавья! И снова он глядит, наслаждается видом. Галилея… все-таки что-то ему осталось. Так много пришлось бросить в пути – из того, что держали его руки, лелеяли надежды, хранила вера, но Галилею он уже не бросит, он вцепился в нее, его пальцы не разжать. Разум желал он проповедовать людям, возвестить царство разума и мессии. Слишком дорого обходится такое пророчество, мой любезный. Слишком многими лишениями платит тот, кто берется играть такую роль. Но сладостно и почетно проповедовать величие своего народа, своей нации и ничего больше. Такое пророчество питает и тело и душу. Оно приносит и славу, и внутреннее умиротворение. Снизу издалека долетел шум. Иосиф знал, что там, невидимая его глазу, бежит дорога. Шум был похож на топот копыт. Невольно он забился поглубже в расщелину, которая его укрывала. А собственно, зачем он здесь? Что ему нужно здесь, в Галилее, в гуще мятежа, в гуще войны – ему, старику? Он только себя погубит, а помочь – никому не поможет. Какой вздор! Точно он когда-нибудь хотел кому-то помочь! Вот до каких лет должен был он дожить, чтобы понять, что никогда не хотел помочь другому, но всегда – лишь самому себе. Он хотел быть «Я», всегда только «Я», и из всего, что он думал, писал или же говорил самому себе, единственною правдой был псалом «Я есмь»: Юст – тот на самом деле хотел помочь другим, помочь далеким поколениям. Бедный, великий, рыцарственный Юст! Не вовремя появился ты на свет, не вовремя трудился, предтеча, провозвестник несвоевременной истины. Озлобленно и несчастливо прожил ты свою жизнь, озлобленным и несчастливым умер, твой труд забыт. Вот оно, воздаяние праведнику. Мессианские чаяния должны существовать, спору нет, без них невозможно жить. И должны быть люди, возвещающие истинного мессию, – мессию не Акавьи, а Юста. Эти люди – избранники, но избраны они для несчастья. Я, Иосиф бен Маттафий, испытал это на себе. Подлинное мессианство, вся истина целиком открывались мне – и я был несчастен. Лишь отрекаясь от них, я вздыхал свободнее. А согласие с самим собою и счастье я узнал только однажды, когда поступил вопреки разуму. Славное и прекрасное время, когда я весь отдался своему порыву и писал книгу «Против Апиона» – самую глупую и самую лучшую из всего, что я написал. И, может быть, несмотря ни на что, самую угодную богу. Ибо кто решится судить, какой порыв, какое побуждение хорошо и какое дурно? И если даже было оно дурно, разве не гласит Писание: «Служи богу и дурным побуждением твоим»? Он шире расправил плечи. Он чувствовал себя легко и бодро, легким было его дыхание, он был снова молод. Глупая, счастливая улыбка играла на его старых губах. Набраться мудрости настолько, чтобы забыть о мудрости, – без малого семьдесят лет ушло на это. Благословен ты, господи, боже наш, что дал мне дожить до нынешнего дня и снова даешь мне дышать сладким, чистым воздухом Галилеи и диким, пряным чадом войны. В глубине души он знал, что это счастье будет недолгим, что впереди у него лишь несколько дней, а может, и несколько часов или даже всего несколько жалких минут. Жалких? Нет, несравненно прекрасных и счастливых! Он снова двинулся в путь, начал спускаться. Он слышал шум и теперь удвоил осторожность. Он избегал широких троп, сгибался, если чувствовал, что может оказаться на виду, беззвучно ставил ногу. Но однажды он ступил неловко. Вниз покатился камень и упал так неудачно, что услышали на дороге. А по дороге ехали римские конники, они остановились и начали обыскивать склон горы. Зрение Иосифа уже не было таким острым, как его слух; он долго не мог понять, что это за люди обыскивают склон, – свои или римляне. Потом они подошли ближе, и он увидел, что это римляне. На мгновение дикий страх захлестнул Иосифа и смыл, унес всю его силу. Долгий путь прошел он сегодня, вверх, вниз, по крутым тропам, и вдруг от всей этой новой бодрости не осталось и следа. Опять он был стариком, сердце, которое до сих пор билось так легко, лежало в груди тяжелым, ноющим комом, ноги отказывались его держать, он опустился на землю. Но мало-помалу слабость прошла, и к нему вернулось прежнее чувство огромного внутреннего покоя, и даже сверкнула радость: наконец-то он у цели. Ему бы погибнуть еще тогда – в первую войну, в расцвете молодых лет, в Галилее, а он увернулся от гибели и прожил на редкость бурную жизнь, и на свет появились его дети и книги, хорошие и плохие, и иные еще живут, а иные развеялись прахом, и он был источником и причиною многого зла, но также и толики добра, а теперь, с таким опозданием, ему выпадает случай наверстать непростительно упущенное тогда – умереть на войне, в Галилее. И вот он сидит в легком, прозрачном воздухе и смотрит на людей, которые приближаются к нему, слабый телом, но свободный от страха и полный ожидания. Солдаты подошли вплотную и увидели старого еврея. Они глядели на него с нерешительностью, а он на них – с любопытством. – Пароль, еврей! – потребовал наконец старший. – Я не знаю пароля, – ответил Иосиф. – Зачем ты сюда забрался? – спросили солдаты. – У меня много друзей в Галилее, – сказал Иосиф, – я тревожился за них и хотел их разыскать. – И потому ты пробираешься тайными тропами, а не идешь по императорской столбовой дороге? – спросили они. А он ответил: – Я думал, что императорская столбовая дорога полна императорскими солдатами. Так что старому человеку лучше держаться окольных путей. Солдаты засмеялись. – Это ты хитро придумал, – сказал старший, – но теперь тебе, верно, придется сделать крюк побольше прежнего. А вообще-то кто ты такой? Ведь ты не крестьянин и не галилеянин. – Я Иосиф Флавий, римский всадник, – ответил Иосиф и показал свое золотое кольцо; он заговорил по-латыни, меж тем как до сих пор разговор шел по-арамейски. – Вон оно что! – засмеялись солдаты. – Ты принадлежишь к знати второго ранга? Ну конечно, таким мы всегда и представляли себе римского всадника! – Что ж, теперь вы видите, – сказал Иосиф дружелюбно, – что действительность иногда выглядит не так, как мы о ней думаем. Кстати, у меня с собой надежный документ. И он протянул им удостоверение, которое ему выдали в Кесарии в канцелярии наместника. Солдаты недолго рассматривали его документ. – Этот клочок папируса нам не указ, – сказали они. – Здесь имеет силу только одна подпись – Павла Басса. Иосиф задумчиво поглядел вдаль и промолвил: – Вашего Павла Басса я отлично знаю, и он меня отлично знает. Солдаты громко захохотали над этим евреем, над этим старым шутником, который хочет выдать себя за друга их командующего Павла Басса. – Тогда почему же твой друг сам не сообщил тебе о предписании, которое он издал? Всякого еврея и вообще обрезанца, задержанного на дорогах Галилеи, если он не местный и не знает пароля, считать лазутчиком. Ты еврей? Ты обрезан? – Да, – сказал старик. Старший помолчал, потом медленно пожал плечами, это было почти как извинение. – Та-а-ак! – сказал он. – Ты вроде бы человек толковый и, конечно, понимаешь, что если мы с тобой не церемонимся, так это не по злой воле, а по долгу службы. – Скажи спасибо своему другу Павлу Бассу, – прибавил кто-то. Иосиф внимательно оглядел солдат, одного за другим. – Я бы охотно сказал, – ответил он спокойно, – и вы бы хорошо сделали, если бы дали мне такую возможность. Потому что я в самом деле римский всадник и в самом деле хорошо знаю вашего Павла Басса. Его голос, взгляд, спокойствие, с каким он держался, произвели на солдат впечатление. И потом, он не был похож на лазутчика, – едва ли на эту роль могли выбрать такого старого еврея с такой приметной внешностью. Но приказ есть приказ. К тому же они опаздывали: разведывательный рейд отнял больше времени, чем предполагалось вначале. Если они свяжутся с этим типом, то прибудут на место еще позже и получат головомойку по всем правилам: а прикончить его – дело вполне законное. Но солдаты были неплохие ребята. Они принадлежали к числу тех, кто уже давно служит в этих краях, нередко имели дело с евреями и видели в них не только врагов. – Предписание гласит: будьте гуманны постольку, поскольку это не противоречит военным нуждам, – вслух подумал один. – Война есть война, – откликнулся другой. – Послушай, ты, – предложил старший Иосифу, – нам нужно в Табару, и времени у нас в обрез, но мы попробуем взять тебя с собой. Галопом мы не поскачем, но и шагом ехать не будем. Мы уж и так опаздываем. Это как в цирке. Кое-кто остается жив. Мы даем тебе шанс на выигрыш. Мы привяжем тебя к лошади, и ежели ты выдержишь – стало быть, молодец. Ну, как, дельное предложение? – По-моему, дельное, – отозвался тот, кто говорил первым, – и в духе приказа. Скажи сам, еврей, – потребовал он у Иосифа. Иосиф посмотрел на него долгим, задумчивым взглядом. – Ты прав, сынок, – сказал он. – Именно в духе приказа. Они обыскали его. У него было несколько монет, остатки припасов, документ из канцелярии в Кесарии и на пальце золотое кольцо дворянства второго ранга. – Это могут украсть, – решили они и все отобрали. Потом они спустились на дорогу и привязали Иосифа к одному из коней. Конника звали Филиппом, он был добродушный малый. – Я не буду слишком гнать, старина, – пообещал он и дал Иосифу вина, чтобы тот подкрепился. Потом они тронулись. Дул ветер, воздух был свежий и пряный, рысь не слишком скорая, и в первые минуты казалось вполне возможным, что старик выдержит. Его старые ноги бежали, он дышал равномерно, и они говорили: – Смотри, главное – не сдавайся. Но потом он стал задыхаться, потом споткнулся и упал. Платье его было разорвано, руки и лицо в крови; впрочем, это были только ссадины, ничего серьезного. Скоро он поднялся и побежал дальше. Потом снова упал, на этот раз тяжелее, но изранил опять только руки и лицо. Филипп остановился, еще раз дал своему пленнику напиться и позволил ему минутку передохнуть. Но потом Иосиф упал в третий раз, и на этот раз конь поволок его за собой. Несмотря на весну, толстый слой пыли уже покрывал дорогу, и это обернулось удачей для Иосифа, но были, разумеется, и камни, и когда Филипп наконец остановился, старый еврей был весь в крови, глаза его закрылись, из груди вырывался противный, надсадный хрип. Филипп что-то крикнул остальным, и они собрались вокруг Иосифа. – Как с ним быть теперь? – говорили они. – Дело ясное, ты проиграл. Прикончим его? – размышляли они. – Или бросим так? Прикончить тебя, еврей, или так бросить? – обратились они к нему самому. – Мы точно держались предписания, – объяснил еще раз старший, оправдываясь. Иосиф слышал их, но не понимал. Они говорили по-латыни, но он, полиглот, понимал теперь только язык своей земли; и потом, он не мог произнести ни звука. – На мой взгляд, – предложил наконец кто-то из них, – оставим его здесь одного. Пакостей он уже никаких не натворит. Так они и сделали. Они подняли его и положили у обочины под какой-то желтый куст, лицом в тень. И ускакали. А происходило все это на высоком плато, глухом и скудном, поросшем лишь редкими кустами, но теперь, весною, желтые цветы осыпали кустарник. Иосиф лежал в ясном и нежном солнечном свете и затуманивающимися чувствами впитывал обрызганную желтизной пустыню и это ласковое, веселое солнце. Тот самый Иосиф, который приехал в Рим, чтобы Рим и весь мир пронизать духом иудаизма, Иосиф, который приветствовал полководца Веспасиана именем мессии, Иосиф, который женился на Маре, наложнице Веспасиана, а потом на египетской гречанке Дорион, Иосиф, который возглавлял силы евреев в Галилее, а позже из лагеря римлян вместе с победителями глядел, как горели Иерусалим и храм, Иосиф, который был свидетелем триумфа Тита и склонил выю под иго в проеме его триумфальной арки, Иосиф, который написал воинственную книгу о Маккавеях, и льстиво-примиренческую «Иудейскую войну», и космополитски вялую «Всеобщую историю», и пламенно патриотического «Апиона», Иосиф, который тщетно боролся за своего сына Павла и был виновником гибели своего сына Симона и своего сына Маттафия, Иосиф, который ел за столом трех императоров, и за столом принцессы Береники, и верховного богослова Гамалиила, и буйного Акавьи, Иосиф, который постиг мудрость еврейских писаний, мудрость богословов, мудрость греков и римлян и который неизменно возвращался к последнему выводу Когелета, что все на свете суета, и тем не менее никогда не следовал ему в своих поступках, Этот Иосиф бен Маттафий, священник первой череды, известный миру под именем Иосифа Флавия, лежал теперь, умирая, на откосе у дороги, лицо и белая борода замараны кровью, пылью, слюной и конским навозом. Все пустое, обрызганное желтизной нагорье вокруг и ясное небо вверху принадлежали теперь ему одному, горы, долины, далекое озеро, чистый окоем с одинокими коршунами существовали только ради него и были лишь обрамлением для его души. Вся страна была полна его угасающей жизнью, и он был одно со страной. Страна принимала его, и ее он искал. Когда-то он искал целого мира, но обрел лишь свою страну; ибо слишком рано искал он целого мира. День настал. Другой день, не тот, о котором он грезил прежде, но он был доволен. Прошло несколько недель; от Иосифа не было никаких вестей, и тогда Мара обратилась к губернатору в Кесарии и к верховному богослову в Ямнии. Римские власти всполошились не на шутку: ведь речь шла о человеке, принадлежавшем к знати второго ранга, о человеке, которого знали в Риме и при дворе. Испуганный Гамалиил тоже делал все, чтобы найти Иосифа. Было обещано высокое вознаграждение тому, кто доставит его живым или мертвым. Но выяснить удалось только одно, – что в последний раз его видели в Эсдраэле. Дальше все следы терялись. Нелегко было разыскать пропавшего на земле, которую посетила война, ибо тысячами и тысячами трупов усеивало восстание эту землю. Миновал месяц. Наступила пятидесятница, та пятидесятница, о которой грезили за столом у доктора Акавьи, и кровавой была эта пятидесятница для Иудеи. И наступил жаркий месяц таммуз[133], и годовщина дня, когда началась осада Иерусалима, и наступил месяц аб, и годовщина дня, когда сгорели Иерусалим и храм. А следы Иосифа бен Маттафия, которого римляне называли Иосифом Флавием, так и не были найдены. И пришлось признать его исчезнувшим без вести, и Гамалиилу пришлось расстаться с надеждой достойно похоронить крупнейшего из писателей, какой был у еврейства в этом столетии. И тогда богословы решили: «Как сказано о Моисее, учителе нашем: «И никто не знает места погребения его даже до сего дня»…[134] « И все согласились, что единственный памятник, который суждено иметь Иосифу, – это его труды. |
||
|