"Он строит, она строит, я строю" - читать интересную книгу автора (Каверина Любовь)

КНОПКА ЗВОНКА!

— Кто там? А-а, за ключом? А ктой-то там по лестнице побежал? Вот я вам, хулиганье! Ты чего такая встрепанная? Выпимши? Рано тебе этим заниматься. Вот я матери-то скажу!

Дура! Слабая дура! Не можешь с каким-то косоглазым Алексей справиться! Люди с бандитами, фашистами боролись, а ты не можешь ударить, как следует, чтоб не лез!

Вот и размазывай теперь слезы по зеркалу! Бегай в туалет, чтоб еще раз вырвало!

Тоже мне — киноактриса! Распредставлялась — «любовь прекрасна, мир чарует»!… Расфилософствовалась — кислое яблоко, горькое яблоко!… А на самом деле любовь — это самое мерзкое, самое уродливое чувство на земле!

— Больно ты, деушка, поздно домой стала являться. Мать не доглядывает за тобой, так ты и рада.

Какое Елене Яковлевне дело, когда я домой прихожу? Ее Ленка, можно подумать, дома сидит.

— Отец, знамо дело, — мужчина, его забота деньги зарабатывать, а мать-то уж могла бы за девицей последить. Так я, Ксения, говорю?

— Чего ж не так? Мужчина — он завсегда.

— И то сказать, какая из доцентки хозяйка? Ни тебе сготовить, ни постирать. Все бегом, все бегом. Так, что ли?

— Хозяйка, она завсегда…

— Если мужика уютом не приветить, он, какой хошь хороший, на сторону бегать начнет.

— На сторону, они завсегда…-

— Вот меня пусть кто угодно спросють, не побоюсь сказать: грех на такого мужика жаловаться: он, бедняга, сам свои носки, рубашки стирал. Где еще такого мужика найдешь? Верно, Ксения?

— Мужик справный: не курит, не пьет. Чего ж еще?

О ком это они? «Мужик» — это мой папа, что ли? У самих у них мужики деревенские. Двух слов связать не могут. Кто им позволил о моих родителях судить?!

— Чего чай-то пустой хлебаешь? На-ко вот пряничка.

— Спасибо, не хочется.

— Ешь, ешь, а то вон какая худющая стала, прямо кожа да кости.

— Телефон!

— Сиди, не прыгай. Ксения подойдет.

— Ал-л-ё! Кого нада? Ась? Тут она. Чай пьет. Ну, позову, позову, чошь не позвать.

— Иди, тебя.

— Анна Григорьевна? Здравствуйте.

— Опять лежит твоя бабка. Спиной мается. Говорит, приезжай завтра, привези яичек, маслица, ряженки бутылку. Покушать-то она любит, даром что больная. А ты, слышь, вот чего… Батька-то писал?

— Кому? Мне? Нет.

— А по телефону звонил?

— Нет.

— Так ты что, ничего не знаешь?

— Чего не знаю?

— Так мать же твоя на развод подала. И правильно сделала. Женщина она видная, доцентша, такая, какого хошь, мужа найдет: и с квартирой, и с машиной.

— С какой машиной?

— С «Волгой», вот с какой. А то, что артисты — тьфу! Там у них любовница, тут другая. И опять же деньги в дом не носит. По мне так: мужик, который получку не носит, хуже горького пьяницы. Я и своим говорила: «Получку мне вынь да положь, всю до копеечки. А что сверх того схалтуришь — то твое». Дачу-то, не слыхала, как делить-то будут? Через суд или как? Бабка твоя говорит…

Гудит в трубке… Наверно, пальцы сами нечаянно на рычаг нажали? Ти-ик-ти-ик-тик. Какое Анюта страшное слово сказала. РАЗВОД! Подала на развод? Что же они теперь будут в суде, как преступники?

— Чо, бабка заболела?

— Да…

— Да не расстраивайся ты, дело стариковское Ей уже на кладбище пора. Иди чай-то допей.

— Спасибо не хочется.

Нужно…собрать расползающиеся мысли. Почему мама мне раньше ничего не сказала? И теперь не говорит?…

Глупости. Я и так все знала. До Елены и до Анюты. Еще в августе, когда бабушка с особым таким лицом, будто ее министром назначили, намекала: «Сиротинушка, ты моя». И в сентябре, когда один раз потихоньку шла за мамой по Карла Маркса. Она разговаривала сама с собой. В правой руке у нее была сумочка, а левой она жестикулировала, будто отмахиваясь от чего-то. И потом папа что-то слишком долго не возвращался из командировки в Москву: июнь, июль, август, сентябрь, октябрь… Таких поездок раньше не было.

Да, знала, что что-то страшное произошло, но не хотела об этом думать.

Суд — развод — сиротинушка… в голове не укладывается. Буквально. Просто выталкивается из головы и все.

Ой, что будет, когда в школе узнают? Нет. В школе можно скрыть, а вот от соседей… Какое Елене-то с Ксенией и Анютой до нас дело!? Или развод — это такая трещина в семье, сквозь которую все как тараканы теперь полезут в нашу жизнь?

Ключ звякнул! Мама! А у меня на кухне грязная посуда брошена. Не объяснять же, что это из-за соседей. Побегу уберу!

— Ты что, мартышка, носишься как угорелая?

— На улице дождь?

— Угу. Совсем промокла. Зашла в кулинарию бифштексов купить, а он как припустит. Ты к бабушке ездила?

— Нет, она велела мне завтра привезти продукты.

— Ты что на меня так смотришь?

— Костюм красивый.

— Это английское джерси. Мне наша лаборантка Алевтина достала. У нее связи в какой-то комиссионке. Нужно будет попросить ее тебе что-нибудь подобрать.

— Приятный на ощупь…

— Да уж, умеют англичане: с одной стороны строго и элегантно, а с другой — очень женственно.

— Я пойду, поджарю мясо?

— Хорошо. Только порежь на вторую сковороду капусту, что б гарнир был. И поджарь два яйца. Пусть у нас к бифштексу будет все как положено.

Импортный костюм хорошо скрывает, о чем мама думает. Руки, пожалуй, выдают — чуть более усталые, чуть больше дрожат. По лицу не заметно: только под глазами кожа собралась и набухла.

Неужели маме не страшно тюкнуть судом по скорлупе семьи? Яйцу и то нехорошо на раскаленной сковородке — шипит, подскакивает, а каково нам будет?

— Арома-ат! Прямо из комнаты выманивает. Давай скорее накрывать на стол.

— Мам, я не буду мясо, ладно? Только капусту с яйцом.

— Ну, ты, милая, совсем заелась! Такой бифштекс она не будет! В других семьях люди неделями мясо не видят…

Другим семьям, может, мясо и вовсе не нужно? Они живут все вместе в одной скорлупе и никого не выбрасывают на раскаленную сковородку.

Ой, как же я не подумала, где теперь папа будет жить. В Москве? В гостинице? Снимет комнату? Очень дорого. И как я его там увижу? Сюда вернется? Зачем же тогда суд и развод? Поставит раскладушку за сараями и завернется в военную плащ-палатку? На дачу переберется? Зимой, без печки?

Где живут люди, когда они остаются без семьи?

— Ларусь, а почему твои родители не развелись, раз отец пьет?

— Они одной веревочкой повязаны.

— Какой веревочкой?

— Ты не поймешь.

— А у Ларки родители ссорятся? Они же все-таки из милиции…

— При чем тут милиция? Работа — это одно, а семья — совсем другое.

— Ларусь, а ты из-за матери такая?

— Какая «такая»?

— Ну, тебя как будто в школе нет. Я иногда на уроке голову поворачиваю, чтобы убедиться, что ты еще в классе.

— Куда ж я денусь?

— Не знаю, улетучишься, испаришься. Помнишь Асю? Перед тем, как ее забрали в интернат, она так же ходила.

— Как?

— Осторожно. Бочком.

— Не выдумывай.

— Нет, правда. Вы похожи на девочек, у которых украли время. Другие этого просто не замечают: вы ходите, как все, по улице, делаете уроки, спите, а где-то в деревянной избушке противные старики и старухи разматывают нить вашего времени и ткут из нее себе молодость.

— Перестань. Как маленькая сказки выдумываешь.

— Это не моя сказка. У меня — другая. Хочешь, расскажу.

— Я тебе сама могу с три короба наговорить. Пойдем ко мне.

— А родители?

— Никого нет. Мать поздно придет, а отец в лесу…

Печку затопим, посидим у огонька.

— Ой, я совсем забыла, что у вас еще печка цела. А нашу давно разломали. Хоть я ее и любила.

— Мои никогда с печкой не расстанутся. Они больше всего на свете замерзнуть боятся.

— А мне кажется, что не потому, что замерзнуть, а потому, что весь ваш дом не ленинградский какой-то. Он будто перенесен из маленького городка, в котором все еще живут с дровами и круглыми печками.

— Хоть бы его снесли скорее. И построили что-нибудь современное.

Вытирай ноги, а то она догадается, что кто-то приходил.

— Ой, Белка, ты все еще в кресле лежишь? Сто лет тебя не видела? Какая ты жирная и облезлая стала.

— Не трогай собаку, видишь, глаза гноятся.

— Бедняга, она же с кресла спрыгнуть не может. Как же она гуляет?

— Она и не гуляет. Вынесешь ее за дверь пописать, она минутку постоит и назад просится.

— Давай помогу печку растопить.

— Не надо. Я сама. Не садись в это кресло, это мамино. И в то не садись. Принеси стул из кухни.

— Мамино, папино, Белкино, а где же твое?

— В той комнате.

— Смотри, огонь в щелях дверцы, как живой скачет. Прямо сохранившийся кусочек лета, да?

— Нет. Лето не горит.

— Как странно ты это сказала… Ой, я знаю, что ты…

— Что?

— Что ты мне хотела все время сказать.

— Ничего я не хотела. Ну, раз догадалась и ладно.

— Так это правда?!

— Ну, чего ты уставилась?

— В деревне?

— Угу.

— Ты не боишься?

— Теперь нет.

— А вдруг ребенок?

— Бог миловал.

— А он?

— Что он?

— Курсант?

— Да.

— В лесу? Когда возвращались с танцев?

— Нет. В кабине грузовика. Он на нем приехал.

— В КАБИНЕ?! Ты же могла вырваться, убежать?

— Ты не понимаешь.

— А мама? Ты ей сказала?

— Она сама все вынюхала.

— И что теперь?

— Грозится в суд подать. Я же несовершеннолетняя.

— Тебя будут СУДИТЬ?

— Дура, что ли? Его. Мать на него подаст, чтобы он на мне женился.

— Ты его любишь?

— При чем тут это? Хотя он вообще-то ничего… высокий, на лицо тоже… Да ну, обыкновенный курсантик. Его очень беспокоит, что у него усы не растут, он их поминутно дергает и смотрится в зеркальце.

— Как странно ты смеешься. Не понимаю, зачем суд?

— Ты мою мать не знаешь. Она как узнала, сразу побежала к начальнику училища, там такой хай подняла. Его чуть из курсантов не выперли.

— А почему оставили?

— Потому что мать быстро сообразила, что если уж он будет моим мужем, то пусть лучше офицером, чем никем.

— А ты не ходи на суд.

— Это ничего не изменит.

— Сбеги из дома.

— Куда?

— Ко мне.

— Ты мою мать не знаешь…

— Ларусь, если ты замуж выйдешь, как же школа, институт? Ты же хотела хирургом стать?

— Детские мечты. Он через два года кончит, пошлют на Север, где там учиться? Да если б и выучилась, работы все равно никакой.

— Ты так говоришь, будто совсем смирилась. Можно ведь найти работу с общежитием, учиться в вечерней школе… Между прочим, Ларка на будущий год собирается перейти в вечернюю школу, чтобы не торчать в одиннадцатом классе.

— Ты мою мать не знаешь.

— Она тебя не любит?

— Нет, любит. И желает добра… И отец любит…Чтоб они сдохли!

— Ларусь!!!

— Темно уже. Тебе пора домой. Мать первый раз меня на столько одну оставила. А то все караулила. Как часовой.

— Лар, а если…

— Иди. Постарайся в школе никому не рассказывать.

— Да ты что!

— Ладно, извини, что приходится говорить. Иди. Дует от двери. Скоро такой же мерзлячкой, как мать, стану.

Бред какой-то: сейчас, в наше время засадить человека в клетку и заставить делать то, что он не хочет! Неужели нельзя этому помешать? Ведь безвыходных положений не бывает?

А если попросить Ник.Миха поговорить с Ларуськиной матерью? Нельзя. Получится, что я проболталась в школе. Спрятать Ларусю у нас на даче? Пусть ее мать побегает, поищет? Замерзнет она там. Обратиться в милицию? Суд — это и есть милиция. Но ведь нельзя же, чтобы человек в таком огромном городе остался один со своим горем! Кто-то же дожен ему помочь!

— Дзи-инь-зи-инь-зи-инь!

— Что ты звонишь? У тебя же ключи есть.

— Ой, мам, хорошо, что ты так рано.

— Это, между прочим, ты так поздно.

— Я у Ларуси была. Представляешь, ее мать заперла, как в клетку, следит за ней, никуда не пускает!

— Видно, она что-то натворила.

— При чем тут натворила? С ней просто несчастный случай произошел. Она летом жила в деревне и там подружилась с курсантом, а он…

— …?

— … ну, ты, в общем, сама понимаешь. Так теперь ее мать устраивает суд и другие ужасы.

— Ну что ж, девицы у вас в классе с вполне развитыми формами, лет на восемнадцать выглядят. Жаль только сознание младенческое.

— При чем тут это. Ей нужно как-то помочь. Защитить ее от матери.

— Есть хочешь?

— Угу.

— Запеканку разогреть?

— Угу. Так что теперь Ларуське делать? Травиться?

— Ларисе что делать не знаю, а тебе я вот что скажу. Если такое случится с тобой, пожалуйста, не устраивай из этого трагедии: не травись, не топись, не делай аборта. Искалечишь себя по глупости, потом будешь каяться.

— При чем тут я? Со мной ничего не может произойти. Нужно спрятать Ларуську, чтоб ее не достали пухлые ручки в ямочках.

— Мы не можем вмешиваться в чужую семью. И потом, эта плаксивая мамаша любому хребет переломит.

Любому? Даже моим маме и папе? Да кто ей даст право? У нас ведь не капиталистическая страна, где мафия запросто так убивает? И Сталина ее давно уже нет. Их время прошло. Пусть теперь сидит со своей лысой собакой у печки и никого не трогает. А если будет мучить Ларуську, я сама на суд приду и расскажу про оторванные пальцы и про все-все. Посмотрим тогда, как ей самой в тюрьме понравится.

— Ладно, мартышка, ешь, не переживай. И не забудь, пожалуйста, завтра съездить к бабушке.

— Бабушка, давай я тебе полы вымою.

— У меня и без тебя полы чище вашего. Это вы привыкли жить как в хлеву. А я — болящая-неболящая, а чистоту завсегда соблюдаю. Ты б лучше у себя прибиралась. А то стыдно людей. Кто придет, сразу скажет: мать — доцент медицины, а в доме — хавос.

— Кто к нам придет? Давно уже никто не ходит.

— Это раньше не ходили, потому что батька твой сидел там как сыч, машинкой стучал. А теперь будут ходить.

— Почему «теперь»?

— Потому что теперь он, слава богу, оттудова вылетел.

— Не вылетел, а уехал в Москву. Его пригласили ставить новую программу в московском цирке.

— Как же, «пригласили»! Поехал бы он отсюдова, дожидайся! Разведенные они! Все по закону.

— ОНИ С МАМОЙ БЫЛИ В СУДЕ?!

— Как же, придет он! Даже в суд не соизволил явиться! Схватил, как голодранец, свой чемоданишко, покидал барахло и фьють в Москву. С родной дочерью и то не простился. А все почему? Стыд глаза ест!

— Бабушка!

— Ох-хо-хо, сиротинушка ты моя! Наплодят детей, ироды, а потом бросают по всему белу свету!

— Перестань!

— Ну, ничего. Тебе сейчас сколько? Шестнадцати нет? Обязан алименты платить. Не захочет по-хорошему высылать — в евонную организацию напишу!

— Бабушка!

— Что «бабушка»? Я об тебе, глупой, пекусь. Иди-ка лучше, поставь чайник. И посмотри в буфете, у меня там непочатая банка клубничного варенья. Попьешь с вкусненьким.

Значит, развелись. Все кончено.

Ой, а что они у себя на работе скажут? Промолчат? Скроют? Суд, наверно, нельзя скрыть. А если расскажут, все начнут лезть: что да как… Еще, чего доброго, на собрании перед всеми станут разбирать.

— Добрый день, Анна Григорьевна.

— Чего бабка-то? Жалуется?

— Говорит, спина болит.

— То-то и болит. К старости завсегда чегой-нибудь болит. Стариков жалеть надобно. Сами, прости Господи, когда-нибудь состаримся. Некому будет воды подать.

— Почему «некому», мы же ездим.

— И правильно делаете. Мне твоя бабка хоть и чужая, а все равно сердце болит. Позавчерась вот пирожки пекла, подзачерствели малость, но хорошие. Нечто разогреть тебе?

— Спасибо, не стоит беспокоиться.

— Чего «спасибо»? На магазинном-то долго не протянешь. А старики особливо любят домашненьким побаловаться. Неси бабке чайник, я мигом разогрею.

Вечно Анюта пристает со своей услужливостью. Противно чувствовать, что ты ей чем-то обязан.

— Бабушка, будешь Анютины позавчерашние пирожки есть?

— А и ладно. Хорошо поесть горяченького. Конечно, супротив моёва, ейные пироги никуда: добра вбухает много, а они колом стоят. То ли дело у меня: не пирожки, а пух. В Калинине все начальники мужа ели и нахваливали. Жить, внуча, надо по-умному: сначала, чтоб обуть-одеть, чтоб прилично было, потом комнату уютом обставить, а уж последнее — об еде думать. Брюху-то что ни дай — все смолотит.

— Это показуха.

— Человек не в лесу живет, а среди людей и должен за хорошими людьми тянуться.

— Кто же это у тебя «хороший»?

— Тот, кто культурный и хозяин.

— Культура и хозяйство — разные вещи.

— Это у вас разные, потому как турками живете.

— Э-э-э, из-за чего сыр-бор? Пирожков с капустой покушать не желаете? Да вы тут как баре, с клубничным вареньем чаевничаете.

— Садись, Анюта, наливай себе покрепче. Ты ведь — транжирка у нас, заварку, как деготь пьешь.

— А чего их, деньги-то, беречь? Было б здоровье, а деньги всегда найдутся. Эх, мне б годков пять стряхнуть, я б еще и замуж выскочила.

— Охота бабам хомут себе на шею вешать, мужнины портки стирать. У нас вон на Лесном соседки совсем из ума выжили: навезли из деревни мужиков, теперь стерегут их, к каждому кусту ревнуют.

— Это — смотря, какая женщина. Взять, к примеру, вашу дочь: молодая, цветущая. Чего ей одной вековать?

— Я ж вот живу — и ничего.

— Вы — другое дело, у вас возраст не тот. Конечно, вашей дочке не всякий мужчина подойдет, а видный — с квартирой, машиной.

— Ты уже, Анюта, который раз об этом разговор заводишь. Если есть кто на примете — выкладывай, а нет — так и языком нечего попусту молоть.

— Может, и есть…

— Да уж и видно, что тебе не терпится.

— Мне-то чего? Мне лишь бы хорошим людям хорошо жилось. Жалею я всех. Вот у нас тут в парадном старушка живет. Совсем слепенькая стала. Ну, другой раз забежишь к ней: помочь чего или так, поболтать. Скучно ей одной.

— Чего ж она одна? Детей, что ли, нет?

— Есть. Сын разведенный. Видный такой мужчина: высокий, волосы седые, вьющие. На «Волге» подкатит, что твой барин.

Ну, как им не стыдно?! Люди только что пережили трагедию. А они как муравьи, растаскивают их тела по своим муравейникам.

— Кто он по специальности-то?

— Говорит — художник.

— Ну, этих-то мы знаем: что художник, что артист — эти все для семейной жизни не подходящие. Им жена не жена, дети не дети — лишь бы на своем искусстве тренькать. Моя дочь с таким натерпелася — хватит! Теперь, если замуж выходить, то только за положительного человека, а то и вовсе не надо…

— Ну, не скажите, художник художнику рознь. Если одна только квартира сто квадратных метров, да еще «Волга» в придачу, то это уже не голодранец какой-нибудь.

— А кто, скажи на милость, твои квадратные метры убирать-то будет?!

— Были б деньги, убирать кому — найдется.

— Не найдется. Сейчас не старое время, чтоб слуги были. Сейчас жена за слуг. Кака жена попроще — та пусть и убирает. А моя дочь — сама не хуже любого художника, и грязь ни за кем выволакивать не намерена. Не для того ее на работе начальником над доцентами поставили.

— Конечно, никто не спорит, ваша дочь — большой человек, и деньги у нее хорошие, но, что не говорите, а женщина без мужа — это одно, а с мужем — совсем другое.

Разговаривают при мне так, будто меня вообще нет на свете. Да и родителей моих нет. Решают судьбы людей, будто шашки передвигают: эта простая — эта вышла в дамки. Интересно, хоть одна из них умеет играть в шашки?

— А какая красивая пара бы получилась: он — высокий, культурный, она — медицинский работник. Просто загляденье.

— Не болтай, Анюта, попусту, даже слушать не хочу. Пока жива, моя дочь не выйдет за художника. А умру — делайте, как знаете.

— Да чем он не положительный: не пьет, не курит…

— Муж — это когда получку в дом приносит. А не так: деньги есть — шикуй направо и налево, деньги профукал — беги, жена, к соседям, занимай на хлеб.

— Умная жена всегда сумеет денежки к рукам прибрать. Как в пословице-то говорится: муж — голова, а жена — шея. Шея завсегда головой крутит.

— Анна Григорьевна, отношения между людьми очень сложные. Как можно со стороны судить, кто кому подходит?

— А ты, девонька, не встревай, в чем не понимаешь. Тебе пора об себе подумать, невеста чай. Просидишь вековухою над книгами, кто тебя потом замуж возьмет?

Та— ак, стоило рот открыть, как за меня принялись. Интересно, у Анюты для бабушки тоже жених заготовлен?

— Вот я своим парням говорю: жениться вам надо, а то без толку проболтаетесь — только сопьетесь. Старшой-то, считай, уже отрезанный ломоть, а об младшеньком у меня душа изболелась: ну как окрутит его кака хамлетка — пропадет парень. Что глядишь своими огромными глазищами? Пойдешь ко мне в невестки?

— Рано ей, пускай школу кончит. Сейчас девки ученые пошли.

— А мы ничего, мы пару годков подождем.

— Да их теперь одиннадцать лет в школе-то держат. И чему их там столько учат?

— Моду выдумали! Раньше девки семилетку кончали — и не глупее нонешних были. Я вот своего директора без всякого образования подцепила. И не сказать, чтобы красавица была. Так что тебе мой совет, девонька: пока парни мои не спортились — выбирай любого да выходи замуж. А учиться всегда успеешь.

— Да ладно тебе, пусть учится…

Давай, внуча, девять часов пикает. Пора тебе домой ехать. Нечего одной поздно-запоздно по городу болтаться. На вот расческу, причешись перед трюмо, чтоб лахудрой не ходить, и ехай.

Ну— ка, какая у меня физиономия в бабушкином трюмо? Та-ак, понятно. С таким лицом-размазней кто же будет считаться? Про развод такому лицу можно не говорить. Маминых женихов можно обсуждать не стесняясь. Слушать, что я о своей жизни думаю -вообще смешно.

Это лицо придется переделать. Детские пухлые губы убрать, заменить на волевой, крепко сжатый рот. Нос, сделать прямым, переходящим в высокий непреступный лоб. Кожей резко обтянуть скулы. И тогда только можно будет бабушке и Анюте прямо заявить: ничего вы ни во мне, ни в моих родителях не понимаете и суетесь не в свое дело.

— Хватит у зеркала вертеться. Завтра в школе будешь глазами хлопать, двойку схватишь.

А что? Раньше была невеста-бесприданница, теперь невеста-двоечница. На белой фате — двойки короной выложены. По длинному платью узор из единиц. Лошади — упряжка двоек из школьных стенгазет. Нно-о, родимые, поехали!

Тпр— р-у-у! Нет! Не хочу жениться, хочу учиться.

Ура! Воскресенье!

Ура! Мы с мамой работаем над диссертацией!

Давно мама ТАК со мной не сидела. Тихо. Тепло. Каждая минута уютная, как свернувшийся клубком котенок. Стыдно признаться, но когда мама СО мной, забывается, что папа в Москве насовсем, а не в командировке.

— Что, мартышка, уже разложила по сериям?

— Угу. Десять протоколов осталось. На столах и на полу больше места нет. Предлагаю сломать стену к Ксении и раскладывать бумаги на ее территории.

— Воспользуйся поверхностью дивана. И начинай диктовать.

Мамино СО мной окутывает меня нежнейшим облаком, баюкает. Никто на свете не может быть так СО мной, как мама. Ни Нина, ни Лариски, ни даже Пшеничный. Особенно Пшеничный.

Но ведь в прошлое воскресенье, когда он позвал меня в Новый ТЮЗ похвастать, что его приняли в учебную студию, я же была почти счастлива. Почти.

— Помедленнее диктуй, я не успеваю записывать.

Ах, прошлое воскресенье! Ах! Золушку в новом платье со свежеиспеченным принцем пустили через Служебный вход. Где ее, ах! раздели в Служебном гардеробе и проводили за кулисы. Бедная Золушка, забыв цирковые кулисы своего детства, трепетала, восторгалась: ах, ох, ух — по поводу зеркал, исписанных меловыми записками, по поводу модерновых кресел… Но умом она понимала, что весь этот тюзовский фейерверк был не в ее честь. Пшеничный просто не умеет быть С нею.

— Мартышка, о чем задумалась? Диктуй.

— Номер 32, 1 год 4 мес., медиальный отросток 14мм. Латеральный 8. Номер 33, 2 года, 6 мес., медиальный отросток…

Ну хорошо, у Пшеничного нет такого органа, который позволяет ему быть С другим человеком. Но в чем проблема у Нины? Чем плох наш с нею героический «День здоровья» на промерзшей даче? Считается, что трудности С-плачивают. Трудностей было навалом: тут тебе и эксперимент на выживание в условиях зимней ночевки без печки, и катание с ного— руко— ломательных гор на лыжах. Все было. Не было только предлога С. Куда же он делся?

Боюсь, что предлогу С помешал наш дом. Он как увидел нас с Ниной, сразу заскрипел: «А-а, голубчики, приехали, и что вы мне привезли? Доски для чердака? Краску для крыши? Известь для штукатурки задней половины? Ах, ни-че-го?! А вот Анюта привезла и доски, и краску, и известь! Что? Что? Только укрыться от темноты и переночевать? Не пущу дармоедов! Застужу! Наше чахлое, неокрепшее „С“, мое и Нины, съежилось и продрожало всю ночь.

Эх, дом, дом, не понимаешь ты, что мое слабое человеческое тепло ценнее Анютиных досок. Отталкиваешь. И становишься чужим.

— Дальше, мартышка.

— Номер 42, 3 года, 2 мес., медиальный отросток 18 мм, латеральный 10 мм. Номер 43…

— Знаешь, доча, давно мы с тобой ничего не пекли. Давай вечером соорудим хворост к чаю.

— Ура! Хворост! Сто лет не ела! Хворост — самое лучшее топливо для семейного счастья! Нажарим побольше, я завтра бабушке отвезу.

— Номер 43, 1 год, 8 мес., медиальный…

— Телефон. Подойди, на кухне никого нет.

Это не меня. Пшеничный в тюзовской студии, Нина уехала к родственникам. Наверняка маму. Анютин художник. Специально, чтобы испортить такое хорошее воскресенье. Плакал мой хворост, и подвывали ему мамины протоколы.

— Мам, тебя… Анютин художник.

— Нехорошо так говорить. Ты же знаешь, как его зовут по имени-отчеству.

Знаю. Но если я буду называть его по имени-отчеству, получится, что он не Анютин, а наш. Мне больше нравится, когда дом наш, а художник — Анютин, а не наоборот.

— Знаешь, зайка, меня приглашают прокатиться на машине загород. Может, отказаться? Холодно сегодня.

— Да ты что! В машине тепло. И посмотри в окно, какой снег. Сейчас в лесу сказка.

— А как же протоколы? Мне восьмого статью сдавать.

— Ничего, на неделе успеем.

— И хворост собирались жарить?

— Обойдемся. От хвороста только толстеют.

— Уговорила. Собери аккуратно бумаги и рассортируй их по сериям. Как ты думаешь, мне надеть рейтузы или в машине будет жарко?

Не знаю. Я никогда не ездила на «Волге». Да еще зимой. Но раз Золушке положено собирать Сестру на бал, она должна быть умудренной опытом.

— Рейтузы? Обязательно. И еще свитер. Голубой, пушистый, он идет к твоим волосам.

— А не будет толстить?

— Тебе для машины нужно сшить брюки. В них гораздо удобнее.

— Ты думаешь? А не слишком я стара для брюк?

— Ну что ты! Сейчас все носят.

— Шубу или пальто надеть?

— Шубу. Пусть знает наших! И потом, вы же не будете все время в машине. Выйдете погулять. В шубе не замерзнешь.

— Ладно, мартышка, не скучай. Дни сейчас короткие, мы засветло вернемся.

Ну вот, опять одна. Брошена, как в детстве, не заведенной игрушкой на диване. А ключик увезла бордовая «Волга» с гордым оленем на носу.

Хочется плакать, как маленькой. Обмакивать в слезы палец и писать на запотевшем от дыхания стекле: «Мама, не уезжай. Не оставляй меня одну»,

— Во носится! То сидит, притруснув, как мышь, то бегает, как скаженная! Куда намылилась-то?

— К учительнице. Она заболела, и меня просили привезти ей какие-то документы.

— Во врать-то! К учительницам так не носятся! Поди, к хахалю бежишь.

Хорошая примета, если Ксения ругается. Мне и так крупно повезло, что Ник.Мих. попросил меня съездить к Людмиле Николаевне домой. А если еще исполнится моя тайная надежда почитать ей мою сказку, то я просто расцелую Ксению!…Впрочем нет, поцеловать Ксению можно только, если грозит смертная казнь.

— Ты это… знаешь чего, когда вернешься, звонись. А то я тут закроюсь на крюк.

— Угу.

— Не «угу», а раз к учительнице идешь, то и оденься по-культурному.

Та— ак, теперь и Ксения взялась за воспитание «сиротинушки». Ладно, можно и «по-культурному». Импортный свитер, который у мамы после стирки сел, -это верхняя половина культуры, а вместо нижней — мамина плиссированная юбка. Она, конечно, широка в поясе, но, если подвязать туго резинкой, под свитером будет незаметно.

— Во! Сразу видно, что барышня.

Дурная примета, если Ксения хвалит. Значит, дома у Людмилы Николаевны окажется муж, и сказку не почитаешь. Смешно получается: только для того, чтобы тебя послушали, необходимо соответствующим образом одеться, а тот, кто будет слушать, должен иметь соответствующую квартиру.

Вот только представить: у Людмилы Николаевны огромная, захламленная коммуналка. На кухне пять лампочек, пять счетчиков и пять Ксений. Удобно в такую квартиру приходить ученикам и что-то там такое читать? Нет.

Хорошо было бы, если бы у учителей вообще не было ни семьи, ни квартиры. Жили бы они в одинаковых стеклянных кубиках со всеми удобствами на специальной учительской улице в специальном учительском доме.

Дзи— инь-дзинь!

— Проходите, пожалуйста, раздевайтесь.

Кто это? Муж, наверно. Так я и думала, неправильный муж. Рядом с Людмилой Николаевной должен быть знаменитый киноактер. А этот — низенький, с бородой, в старом вытянутом лыжном костюме.

Ой! Три комнаты! У одной семьи — целых три комнаты! Даже у Ларки и то две. И рояль! Как в театре! Нет, не буду навязываться со своей детской писаниной. Оказывается, такие комнаты еще хуже для чтения, чем коммуналка. Да и…конец у меня там, и правда, не того…

— А-а-а, замечательно, что Николай Михайлович именно тебя послал. Садись во-он туда подальше, к стеллажам. А то, как бы я тебя не заразила.

— Ско-олько у вас книг! Очень красиво, когда они на стеллажах, а не засунуты, как у нас, в несколько рядов в шкафы.

— Соскучилась я по вам. Как вы там, на литературе, не позорите мои седины?

— Два выброшенных из жизни года.

— Ну-ну, не будем преувеличивать. Первоисточники все равно нужно знать. А она добросовестный учитель.

— Вы вернетесь к нам?

— Трудно сказать. Увязла я в своей теме по уши. Если мне Володя не поможет разобраться с моим материалом, я вообще никогда не выплыву. К счастью, он досрочно вернулся из Англии, и я как поправлюсь, уцеплюсь за него как за спасательный круг.

— Ваш муж был в Англии?

— Да. Полгода стажировался там по социологии. Это совершенно новая для советской науки дисциплина, но Володя совершенно убежден, что скоро она станет королевой гуманитарных наук.

— А почему он досрочно вернулся?

— Там вышла какая-то темная история с его шефом. Он то ли сам выбросился из окна гостиницы, то ли его выбросили, но всю группу немедленно отозвали.

Не может быть, чтобы в Университете профессоров выбрасывали из окон! Такое могло быть только при Сталине или среди бандитов, от которых Ксения закрывается на крюк.

— Между прочим, я веду в Новом ТЮЗе уроки-диспуты для старшеклассников. Ты обязательно приходи.

— У нас там два человека поступили в юношескую театральную студию: один из нашего класса, один из 9 «А».

— Да-да, я их видела. Юра, мне кажется, по-настоящему увлечен. Он тонкий мальчик и писал нестандартные сочинения.

Интересно, как этот «тонкий мальчик» выживает под классным руководством англичанки? Там только купчиха Машка и подлиза Женька могут процветать, замордовывая всех остальных общественной работой.

— Какая красивая книга.

— Да уж, Володя мой — страшно непрактичный человек: все из Англии навезли тряпок, мохеровых шарфов, а он, видишь, безумно дорогие книги по европейскому искусству. Если тебя заинтересует, я могу показать и другие альбомы. Они у Володи в кабинете.

Полгода в Англии! Два кабинета, полные книг! Альбомы по современному западному искусству! А я-то собиралась лезть со своим примитивным сочинительством. Куда бы незаметно спрятать папку, чтобы она не попалась Людмиле Николаевне на глаза?

— Что за папку ты судорожно крутишь в руках? Что-нибудь еще из школы прислали?

— Нет, это… Я сказку сочинила.

— Сказку? Ну, читай. Только лучше бы ты мне ее оставила. Я с голоса плохо текст понимаю.

— Там все перечеркнуто…

— Хорошо было бы перепечатать. Ну-ну, слушаю.

Идиотка, влезла со своим «шедевром» к больному человеку. Не могла сама увидеть, что это все глупо. А длиннющая до чего! Барабаню-барабаню, а еще и до середины не добралась. Может, выпустить две-три страницы? А конец и вовсе в общих чертах пересказать?

— Не тарахти, я не успеваю следить.

Буль— буль, все равно, что озеро с Пшеничным переплывать. Захлебываюсь, пузыри пускаю. SOS! Нет не SOS. Ни в коем случае нельзя показать, что до берега не добраться. Тони, но делай вид, что переплыть озеро -плевое дело. Все! Клянусь больше никогда ничего не писать!

— Ну что ж, для первой пробы пера неплохо. Только нужно помнить, что жанр стилизованной сказки может легко перейти в банальность. Мне кажется, что начинающему писателю стоит обратиться к тому, что он знает лучше всего. Например, почему бы тебе не попробовать писать о школе?

— О ШКОЛЕ? Что же о ней можно писать?

— Как что?! Ведь подростки живут своей напряженной внутренней жизнью. У них происходят острые драматические конфликты на почве дружбы, любви. Тебе, знающей все это изнутри и обладающей наблюдательностью, легко будет все это описать.

— Подростки не живут СВОЕЙ жизнью. Они лишь копируют жизнь взрослых. И даже если бы у них и была СВОЯ жизнь, я все равно о ней ничего бы не узнала, потому что мы в классе на таком расстоянии друг от друга, что и на ракете не долететь.

— Тебе свойственно преувеличивать. Проблема подростков выдвигается современной литературой на передний план как в Америке — Сэллинджер, так и у наших писателей: возьми Василия Аксенова. Я советую тебе начать приглядываться к тем ребятам, которые тебя окружают, и вести нечто вроде журнала.

Итак, приговор вынесен, обжалованию не подлежит. Встаньте, классики в красивых переплетах. Стенные часы, остановитесь. Ах, вы и так стоите? Простите, не заметила. Пишущая машинка замри. Выслушайте приговор в скорбном молчании.

Первое. Сказка банальна.

Второе. Подсудимая не умеет видеть в Лаше, Алке, Ларисках и пр. уникальность подростковый души.

Третье. Предлагается запретить подсудимой занятия на поприще литературы. В крайнем случае, может попробовать себя в журналистике.

Стараюсь, хотя бы внешне, сохранить чувство собственного достоинства. Принимаю соболезнования окружающих. Благодарю кабинет Людмилы Николаевны, он был очень терпелив по отношению ко мне.

И вам, господин рояль, спасибо, нет, нет, что вы, я сама вижу, что не следовало этого писать. Господин дубовый стол? Не стоит беспокоиться, не провожайте, я прекрасно выйду сама. До свидания, резные стулья. Ну что вы, я совсем не обиделась. Это было просто ребячество — выносить свои тщедушные творения на ваш высокий суд.

Сказано писать о школе.

Значит о школе. А что писать? Рассказ? Роман? Нет, о школе лучше всего снимать кино. Помощник по свету, дайте, пожалуйста, над закопченным Лесным — яркое весеннее солнце. Так, хорошо. Наплыв камеры. Стадион. Живописные группы школьников возвращаются с урока физкультуры. Впереди в черных вельветовых куртках стайка мальчишек. Чуть позади — новенький небесно-голубой костюм сияющего Вити Волкова. Стоп! Эй, кто-нибудь, уберите из кадра Пшеничного. Вечно он вьется там, где можно развлечься за чужой счет! Объектив на третью группу! Прекрасно. Группа достаточно живописна. Сначала идут девушки в темных платьях и школьных фартуках. Это бывшие «вэшники». Затем темные платья сменяются белыми футболками и синими трусами. Бывшие «бэшники». Лашу — крупным планом, пожалуйста. В пол-лица улыбка с лошадиными зубами, могучий торс и полощущиеся на ветру голубыми знаменами трусы. Прошу оператора проследить, чтобы по яркости Лашины трусы ни в коем случае не уступали Витиному костюму.

Диалог.

— Ва-ань, а Вань, ну что ты все молчишь?

— Сказал бы чего, а?

— Или сыграл на балалайке.

— Зна-ай улыбается, словечка от него не допросишься.

— Ну, не хочешь на балалайке, давай рок спляшем. Я сошью себе трусы, как у Лаши, синие-пресиние — под цвет твоих глаз.

— Ва-ань, ты их не слу…, ты меня слу…, пошли в кино, а? В «Первом мае» такая кина идет — закачаешься!

— Про любо -овь?

— Спрашиваешь.

— Не, Вань, ты с ей не ходи, с ей пропадешь. Ты со мной иди. Я тебе мороженое куплю, хошь? Вот ты какое больше уважаешь — эскимо или трубочку?

— Молчишь? Правильно делаешь. Она тебя не любит. Это я по тебе сохну.

Ну, сколько можно травить человека?! Нет, не могу больше спокойно наблюдать. Соскакиваю со своего режиссерского стула и с мегафоном наперевес кидаюсь на Витину защиту.

— Вы бы свои пламенные чувства к Волкову поберегли до контрольной по математике.

— Ха, мы-то поберегем, а вот он ни за что списать не даст.

— Правильно. Он человек высоких принципов.

— Да он просто жмот. Морального кодекса строителя коммунизма не соблюдает: решил контрольную сам — помоги товарищу.

— Коммунизм еще не дошел до его сибирской деревни. Они там живут по старинке — честно.

— Да он просто кулак недораскулаченный.

— Если подходить экономически, то он из беднейшего крестьянства.

— Да ты на его костюмчик полюбуйся. Ва-ань, почем материальчик брали?

— На этот костюм ушли многолетние накопления семьи. И потом, смеяться над одеждой и физическими недостатками — ниже нашего интеллектуального уровеня.

Стоп! Стоп! Мое вмешательство в защиту Волкова сценарием не было предусмотрено. Вот и Нина недовольна таким поворотом сюжета.

— Чего ты к «бэшникам» прицепилась?

— По-моему, это они к человеку прицепились.

— Уж и потрепаться нельзя.

— У Волкова способности к математике. А больше ни у кого их нет.

— Ну и черт с ними, с его способностями, нам от них ни жарко не холодно. А вот тебя начнут склонять вместе с Ваней.

— А вдруг из Волкова выйдет великий математик, и он откроет какой-нибудь закон Вселенной.

— Ничего из него не выйдет. Он даже в институт-то — и то не поступит.

— Откуда ты знаешь?

— Да ты сама посмотри на его лопоухую физиономию. Где ему написать сочинение? Дерёвня.

Та— ак. Испортила весь съемочный день, а то и целую неделю. И к тому же Нина права, мне предстоит обструкция класса.

Никудышный из меня режиссер. Лучше бы Людмила Николаевна поручила эту работу Лаше. Вот Лаша запросто наснимает все, что угодно. Особенно, если на главную роль ей дать меня.

Итак, ДУБЛЬ-2! СВЕТ! Да-да, весеннее солнце можно оставить. Только вдоль прокопченных домов нужно поставить зеркала из комнаты смеха и снимать отражение. МОТОР! Темные вельветовые куртки извиваются в бешеной пляске. Над ними порхает, взмахивая руками, как ангельскими крылышками, Пшеничный. Следом катится пузатый голубой Витя-шар. Он подпрыгивает, помогая себе ушами, как крыльями, но оторваться от земли не может — мешает раздувающийся костюм. А это кто такой на длинных ногах и с коротким туловищем? Ой, не могу, это ж Алка. Скромно идет в массовке. А это, с жирафьей шеей и головой в барашковых завитушках? Ларка. А рядом с ней…

Голос Лаши в мегафон: СТОП! В чем дело? Почему заминка?

— Нет на месте Ларуси.

Голос Лаши: Ну и что, ее давно уже нет. Мать забрала документы и устроила в вечернюю школу. Кто позволил прерывать съемку?! МОТОР! Головастика крупным планом!

Мой выход. Ну, держитесь, американские звезды! Догоним и перегоним. Взгляд в зеркало. Так и думала. Огромная голова на коротеньких ножках. Ускоренная звукопись делает из моего голоса: ти-ти-ти. А из голоса хора: та-та-та.

— Ти-ти-ти — почему класс такой разобщенный мгновенно объединяется в осиный рой, если нужно на кого-нибудь напасть?

— Та-а-та-а-та — потому что ты, Головастик, дура и не понимаешь простейших вещей.

— Ти-ти-ти — а над Лашей почему никто не смеется, хотя она вряд ли красивее и умнее Волкова?

— Та-а-та-а-та-а — а ты посмотри на Лашину прическу, одежду, на то, как она умеет носить папку и сыпать через слово школьным жаргоном. Она же СВОЯ.

— Ти-ти-ти — и я своя. Я уже много лет в этой школе.

— Та-а-та-а-та — ты НЕ своя. Ты нам чужая.

Ну вот, я же говорила Людмиле Николаевне. Я не могу писать о школе. Здесь нужен кто-то более сильный, более умный. У меня не получается.

ГОЛОС ЛАШИ В МЕГАФОН: Эй! Кто позволил Головастику сутулиться!

— Лаша, ну как голова на ножках может ссутулиться? Это же придирки.

ГОЛОС В МЕГАФОН: Не умеет в моем фильме играть — пусть убирается! Незаменимых людей нет! Мы на ее место Аллу назначим! Грим для мисс Аллы!