"Стеклодувы" - читать интересную книгу автора (дю Морье Дафна)Глава втораяВ числе знакомых мсье Броссара был маркиз де Шербон, чьи предки построили в прошлом веке небольшую стекольную мануфактуру в своих владениях, прилежащих к замку Шериньи, расположенному всего в нескольких милях от Шену, родной деревни отца, и Сен-Кристофа, родины моей матери. Стекловарная печь этой мануфактуры находилась в довольно плачевном состоянии из-за небрежения и неумелой эксплуатации, а маркиз де Шербон, который незадолго до описываемых событий унаследовал это имение и одновременно женился, решил привести этот заводик в порядок, с тем чтобы получать от него доход. Он посоветовался с мсье Броссаром, который тут же порекомендовал ему моего отца в качестве арендатора и управляющего, считая, что для него это будет прекрасной возможностью попробовать свои силы в новом качестве. Он сможет проявить себя не только как отличный мастер своего дела, но и как человек, способный организовать работу других, сделав свое предприятие прибыльным и процветающим. Маркиз де Шербон был очень доволен. Он был уже знаком с моим отцом, знал и Жорже из Сен-Патерна, который приходился дядюшкой моей матери, и был уверен, что управление мануфактурой попадет в надежные руки. Моя мать Магдалена вместе с моим отцом приехали в Шериньи весной тысяча семьсот сорок девятого года, и здесь в сентябре родился мой брат Робер, а три года спустя второй мой брат, Пьер. Обстановка там была совершенно иная по сравнению с Брюлоннери. Здесь, в Шериньи, стекловарня находилась на территории самого имения знатного землевладельца и состояла из небольшой плавильной печи, окруженной производственными помещениями, возле которых ютились домишки работников, – все это в нескольких сотнях ярдов от шато. Работников было немного – не более четверти того количества, что было занято на работах в Брюлоннери, и вообще Шериньи можно было считать семейным предприятием, поскольку маркиз де Шербон живо интересовался всем, что делалось на заводе, хотя сам никогда не вмешивался в дела. Мой дядюшка Демере остался в Брюлоннери, а вот брат отца, Мишель Бюссон, перебрался вместе с моими родителями в Шериньи, а другая его сестра, Анна, вскоре вышла замуж за Жака Вио, мастера-плавильщика в Шериньи. Все члены этой маленькой общины были тесно связаны между собой, однако различия в статусе каждого члена по-прежнему соблюдались весьма строго, и мои родители жили отдельно от всех остальных в фермерском доме, который носил название Ле-Морье и находился примерно в пяти минутах ходьбы от стекловарни. Это не только давало им возможность жить обособленно, своей семьей, чего они были лишены в Брюлоннери, но и ставило их на более высокую ступень иерархии, которая так строго соблюдалась в корпорации стеклоделов. В то же время для матушки это означало лишнюю работу. Помимо ведения счетов и переписки с торговцами – эти обязанности она взяла на себя – на ее попечении оказалась еще и ферма: надо было следить, чтобы коровы были вовремя подоены и выгнаны на пастбище, заботиться о птице, наблюдать за тем, как колют свиней, как пашут, сеют и убирают урожай с полей, принадлежащих ферме. Все это ее не смущало. После целого дня хлопот по дому и по хозяйству на ферме она способна была написать письмо на три страницы по поводу цены на партию товара, отправляемого в Париж, потом бежать и варить кофе отцу и остальным мастерам, работающим в ночной смене, вернуться домой, поспать час-другой, а потом встать в пять часов, чтобы присмотреть за утренней дойкой. То, что она в это время носила, а потом кормила моего брата Робера, ни в малой степени не мешало ей вести такой образ жизни. Здесь, в Ле-Морье, она была свободна, могла организовать свою жизнь так, как она считала нужным. Здесь не было строгих глаз, которые могли бы за ней следить, некому было ее критиковать или обвинять в нарушении традиций или обычаев, а если родственники ее мужа и осмеливались это делать, то она ведь была женой управляющего, и у них быстро пропадала охота повторить свои попытки. Одним из приятнейших обстоятельств жизни моих родителей при заводе в Жериньи были их дружеские отношения с маркизом де Шербон и его женой. В отличие от других аристократов того времени, они почти постоянно находились в своем имении, редко выезжая оттуда надолго, никогда не бывали при дворе и пользовались любовью и уважением своих арендаторов и крестьян. Маркиза в особенности полюбила мою мать Магдалену – они были приблизительно одного возраста, к тому же де Шербоны поженились всего на два года раньше моих родителей, и когда матушке удавалось улучить минутку, свободную от домашних или хозяйственных дел, она отправлялась в шато,[6] взяв с собой моего брата, и обе молодые женщины – моя мать и маркиза – вместе читали, пели или играли, в то время как Робер ползал по ковру у их ног, а потом делал свои первые неверные шаги, ковыляя от одной к другой. Мне всегда представлялось важным то обстоятельство, что первыми воспоминаниями Робера – он любил о них рассказывать – были не дом на ферме Ле-Морье, не мычание скотины, квохтанье кур или какие-нибудь другие звуки сельской жизни и даже не рев пламени стекловарной печи, но всегда только громадный салон, как он называл эту комнату, весь в зеркалах, с обтянутой атласом мебелью, с клавикордами, стоящими в уголке, и изящная дама – не матушка, – которая брала его на руки и целовала, а потом кормила сахарным печеньем. «Ты не можешь себе представить, – говорил он, бывало, мне, – как живы до сих пор эти воспоминания. Как восхитительно было сидеть на коленях у этой дамы, трогать ее платье, вдыхать запах ее духов; а потом она, бывало, спустит меня с колен и хлопает в ладоши, пока я ковыляю с одного конца огромной – так мне казалось – комнаты до другого. Высокие стеклянные двери выходили на террасу, а от террасы во все стороны шли тропинки, ведущие неведомо куда. У меня было такое чувство, что все это мое – шато, парк, клавикорды и эта прекрасная дама». Если бы только матушка знала, какое зерно желания она заронила в душу моего брата, во все его существо, зерно, которое выросло впоследствии в folie de grandeur,[7] едва не разбило сердце моего отца и, конечно же, способствовало его ранней кончине, она не стала бы так часто брать Робера в шато, где его ласкала и кормила сластями маркиза. Она оставляла бы его на дворе фермы Ле-Морье, и он играл бы там с курами и поросятами. Моя мать была виновата. Но могла ли она в то время предвидеть, что это баловство окажет столь губительное влияние на ее первенца, которого она так безумно любила? Что могло быть естественнее, чем воспользоваться гостеприимством доброй и милостивой дамы, маркизы де Шербон? Надо сказать, что матушка ценила дружбу не только ради удовольствия, которое доставляло ей общество подруги, но и потому, что это давало ей возможность замолвить при случае словечко за моего отца, рассказать о его честолюбивых устремлениях: как он надеялся занять со временем такое же положение, какое занимал мсье Броссар, – который, разумеется, был крестным отцом Робера, – то есть стать управляющим самого лучшего во всей Франции стекольного завода, а то и нескольких сразу. «Мы понимаем, что на это потребуется время, – говорила матушка маркизе, – но ведь уже и сейчас, с тех пор как Матюрен стал управляющим в Шариньи, количество товара, который мы поставляем в Париж, увеличилось вдвое, и нам пришлось нанять еще работников, а сам наш завод удостоился упоминания в „Almanach des Merchands"».[8] Матушка не хвасталась. Это была чистая правда. Стекольный завод в Шериньи зарекомендовал себя как самая значительная из «малых мануфактур», как их тогда называли в нашем ремесле, специализирующихся на производстве стеклянной столовой посуды, а также бокалов и графинов для вина. Маркиз де Шербон и мсье Броссар, объединив усилия, занялись устройством все новых стекольных мануфактур не только в Брюлоннери, где управляющим был мой дядюшка Демере совместно с моим отцом, который работал одновременно и там, и в Шериньи, но в Ла-Пьере, Кудресье, расположенном в самом сердце лесов Ла-Пьера и Вибрейе. Это было огромное имение, принадлежавшее одной вдове, мадам ле Гра де Люар. Здесь маркиз де Шербон сделал временным управляющим моего дядю Мишеля Бюссона, который женился на племяннице дядюшки Демере, однако дядя Мишель – отличный гравировщик по хрусталю – оказался никудышным администратором, и завод в Ла-Пьере начал хиреть и приносить сплошные убытки. Примерно в это время, где-то между рождением моих братьев – Пьера, в тысяча семьсот пятьдесят втором году, и Мишеля, в пятьдесят шестом, – маркиза де Шербон умерла родами, к великому горю моей матери. Маркиз вскоре снова женился – чего она никогда не могла ему простить, хотя неизменно сохраняла почтительное к нему отношение, – взяв жену из соседнего с Кудресье прихода. Земли нового тестя соседствовали с его обширными угодьями, принадлежавшими мадам ле Гра де Люар в Ла-Пьере, и маркизу, естественно, не хотелось мириться с тем, что тамошний завод работает в убыток. После длительных многомесячных переговоров между всеми заинтересованными лицами мой отец отважился на решительный и рискованный шаг. Взяв в качестве партнеров дядюшку Демере и одного парижского купца, Элюа де Риша, он откупил аренду у маркиза де Шербона и стал, таким образом, самостоятельным арендатором мадам ле Гра де Люар, которая, к счастью для моих родителей – семья у них разрасталась, – не захотела жить в имении, унаследованном после покойного мужа. Договор аренды, который входил в силу в День Всех Святых тысяча семьсот шестидесятого года, давал моим родителям право эксплуатировать в течение девяти лет стекловарню, расположенную на территории поместья, включая все относящиеся к ней службы, а также рубить и жечь лес, потребный для производства, и использовать для жилья шато. За все это им полагалось уплатить восемьсот восемьдесят ливров и, в добавление к этому, поставить мадам ле Гра де Люар восемь дюжин стаканов, рюмок и бокалов для ее стола. Мой дядя Демере не собирался расставаться с Брюлоннери, мсье Элюа де Риш жил в Париже, и, таким образом, мои родители получили в свое распоряжение шато – огромный дом в Ла-Пьере. Какая перемена после фермерского дома в Ле-Морье и скромного жилища мастера в Брюлоннери! Мне кажется, что тень покойной маркизы де Шербон все еще витала над моей матерью, когда она поднималась в качестве хозяйки по широкой лестнице и открывала одну за другой огромные, расположенные анфиладой, комнаты, которыми могла теперь распоряжаться по собственному усмотрению. Для себя и мужа она выбрала просторную спальню, которая выходила окнами в парк, переходящий в бескрайний лес. Она знала, что здесь будут расти ее дети, которые смогут свободно бегать и играть где им заблагорассудится, так же как это делали дети живших здесь прежде сеньоров. У них будет даже больше свободы, ибо здесь не будет ни пудреных камердинеров, ни лакеев, ни поваров, которые могли бы им что-нибудь запретить, ведь за порядком будет следить только она сама да две-три женщины, жены работников стекловарни, которых она решила нанять себе в помощь. Половина комнат в шато оставались нежилыми, мебель там была покрыта чехлами от пыли, но в них далеко не всегда было тихо, так как мои братья бегали и кричали по всему дому, гоняясь друг за другом по огромным комнатам, уставленным мебелью, аукались в коридорах, залезали даже на чердак под массивной крышей. Для Робера, в то время уже десятилетнего мальчугана, Ла-Пьер был воплощением всех его мечтаний и даже превзошел их. Он не только жил в шато, который был больше и роскошнее Шериньи, но, более того, дом принадлежал его родителям, они были там хозяевами – по крайней мере, так считал Робер. Он ухитрялся тем или иным способом завладеть ключом от парадной залы, сняв его со связки матери, и забирался туда потихоньку от всех. Откинув полотняный чехол, он усаживался в парчовое кресло и воображал, что пустая безмолвная комната полна гостей, а он сам – созвавший их хозяин. У Пьера и Мишеля таких фантазий не было. Под самыми окнами их комнаты начинался лес, и им ничего больше не было нужно, в особенности Пьеру. В отличие от уютных рощ и перелесков Шериньи, пересеченных широкими дорожками, здешние леса были густы, суровы и даже опасны, они простирались насколько хватал глаз, если смотреть из окна сторожевой башни шато. Там водились дикие кабаны и, возможно, даже разбойники. Пьер постоянно попадал во всякие переделки: он забирался на самые высокие деревья и падал оттуда; его постоянно приходилось переодевать, так как он то и дело оказывался в воде, свалившись в какой-нибудь ручей; приносил домой птиц, летучих мышей, хомяков и лисиц, прятал их в пустых комнатах и пытался приручить, вызывая тем самым немалый гнев матушки. Здесь, в Ла-Пьере, матушка была хозяйкой стекловарни, а также хозяйкой и хранительницей шато. На ней лежала ответственность не только за благополучие всех работников и их жен – а их насчитывалось не менее сотни, не считая углежогов, живших в лесах, – но также за целость и сохранность всего того, что находилось в пределах шато. Наличие трех шаловливых сыновей отнюдь не облегчало эту задачу, хотя Робер обучался французскому языку и латыни – благодаря рекомендации мсье Броссара и маркиза де Шербона, ему давал уроки кюре из Кудресье, у которого в то же самое время обучался сын мадам ле Гра де Люар. У моей матери умерли в младенческом возрасте двое детей, мальчик и девочка, и только после этого в тысяча семьсот шестьдесят третьем году родилась я, а вслед за мной через три года – моя сестра Эдме. Это завершило состав нашего семейства, в котором все были очень дружны и привязаны друг к другу – старшие братья попеременно то дразнили, то ласкали младших сестренок. Если и существовали какие-либо разногласия между родителями и детьми, то причиной обычно было заикание моего брата Мишеля. Мы с сестрой не знали того времени, когда он не заикался, и не придавали этому никакого значения, думая, что так и должно быть, но матушка рассказала нам, что заикаться он стал после того, как появились на свет его маленькие сестренка и братишка – Франсуаза и Проспер. Они родились один за другим и вскоре же умерли, когда Мишелю было года четыре-пять. Произошло ли это оттого, что малыш видел, как они родились, как мать кормила их грудью и как они внезапно исчезли, причинив матери большое горе, или была какая-то другая причина – сказать никто не мог. Дети не рассказывают о таких вещах. Возможно, Мишель боялся, что тоже исчезнет, как исчезли они, и с ними вместе пропадет все, что он знает и любит на свете. Во всяком случае, он стал сильно заикаться приблизительно в это время, вскоре после того как родители переселились в Ла-Пьер, и они ничего не могли сделать, для того чтобы он излечился. Мишель был необычайно умен, у него были блестящие способности, если не считать этого недостатка, и мои родители, особенно отец, приходили в отчаяние, глядя, как он бьется, не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть, словно подражая судорогам, сопровождавшим смерть несчастных младенцев. «Он делает это нарочно, – строго говорил отец. – Он умеет говорить совершенно правильно, если только пожелает». Отец отсылал Мишеля прочь из комнаты, давая ему книгу, из которой мальчик должен был выучить наизусть большой кусок, а потом ответить без запинки. Однако это ни к чему хорошему не приводило. Мишель упрямился и бунтовал, а иногда убегал и скрывался на долгие часы, отсиживаясь у углежогов, которые охотно давали ему приют. Им-то было безразлично, заикается он или нет, даже наоборот, они забавлялись, обучая его всяким грубым простонародным словечкам, чтобы посмотреть, как они у него получаются. Мишеля, разумеется, за это наказывали. Отец был очень строгим воспитателем, но матушка иногда вмешивалась и просила простить мальчика, и тогда ему позволялось пойти вместе с отцом в стекловарню и смотреть, что там делается и как идет работа, – а это ему нравилось больше всего на свете. Мы с сестрой Эдме были значительно младше братьев, и наша жизнь шла совершенно иначе. С нами, девочками, отец был всегда ласков и нежен, он сажал нас к себе на колени, привозил нам подарки, когда ему случалось ездить в Париж, смеялся и пел вместе с нами, участвовал в наших играх – словом, мы были для него единственным развлечением, с нами он отдыхал от трудов и забот. С мальчиками все было по-иному. Они должны были вставать, когда отец входил в комнату, не смели сесть, пока не сядет он, и за столом должны были молчать, им разрешалось только отвечать, когда к ним обращались. Когда наступал их черед и братья становились подмастерьями в стекловарне, они были обязаны выполнять все правила. С них спрашивали строже и заставляли работать больше, чем сыновей других мастеров, – подметать, например, пол в мастерской и делать другую черную работу. Мой брат Робер, несмотря на то что он получил великолепное образование под руководством доброго кюре из Кудресье, не возражал против столь сурового обращения. Он хотел стать таким же мастером-стеклодувом, как и его отец, даже лучше, как мсье Броссар, у которого было так много друзей среди аристократии; а для того чтобы этого добиться – он это знал, – нужно было начинать с самого низа. То же самое и Мишель. Он, правда, бунтовал против отца, однако не гнушался никакой работой, и чем она была тяжелее и грязнее, тем для него было лучше. Ему нравилось находиться среди рабочих, трудиться вместе с ними, и никогда он не был так счастлив и доволен, как когда возвращался домой прямо от печи, в прожженной, покрытой пятнами блузе, ибо это означало, что он отстоял смену наравне со своими товарищами и все у него ладилось – или не ладилось – так же, как и у них. Труднее всего отцу приходилось с Пьером – это был покладистый парень, но совершенно sans-souci,[9] его невозможно было чему-нибудь научить. Его, конечно, тоже определили в стекловарню подмастерьем, Пьер он то и дело норовил оттуда удрать – собирал в лесу землянику или просто бродил где придется и возвращался когда ему вздумается. Наказывать его было бесполезно. Розги, так же как и похвалы, он принимал с одинаковым равнодушием. «Пьер просто ненормальный, – говорил наш отец, пожимая плечами, когда речь заходила о среднем сыне. – Он никогда ничего не добьется в жизни. Если уж ему так нравится находиться на свежем воздухе, пусть отправляется в Америку, в колонии, и живет там». Пьеру в это время было лет семнадцать, и отец, у которого были весьма широкие деловые связи, устроил так, что его отправили на Мартинику к одному богатому плантатору. Мне тогда было шесть лет, и я отлично помню отчаяние и слезы во всем доме – ведь все три брата были так привязаны друг к другу, – а также сжатые губы и молчание матушки, когда она укладывала в дорожный сундук вещи Пьера, думая о том, увидит ли она еще когда-нибудь своего сына. Даже отец, когда настал час расставания, казалось, испытывал огорчение и сам проводил Пьера в Нант, где брат должен был сесть на корабль. Отец посылал с ним довольно большую партию стекла не особенно высокого качества, с тем чтобы Пьер мог его продать и составить себе таким образом небольшой капитал. Без Пьера в доме стало очень скучно. Его веселый нрав и забавные выходки оживляли атмосферу нашего дома, которая порой казалась несколько мрачноватой нам с Эдме, двум маленьким девочкам, предоставленным самим себе, поскольку братья работали в мастерских, а мать была постоянно занята либо счетами и торговыми книгами – на ней по-прежнему лежала вся деловая часть отцовского предприятия, – либо хлопотами по хозяйству. Вскоре, однако, мы забыли о Пьере, ибо в следующие месяцы произошли два события, которые запечатлелись в моей памяти как некие поворотные моменты. Первое из них заключалось в том, что мой брат Робер, отбыв положенные три года подмастерьем, стал мастером-стеклодувом. Вторым же событием был визит короля в нашу стекольную мануфактуру в Ла-Пьере. Оба они относились к тысяча семьсот шестьдесят девятому году. Первое пришлось на одно из воскресений в июне. В два часа дня все мастера и работники в праздничной одежде собрались в ожидании прибытия музыкантов. Накануне матушка и другие жены мастеров приготовили в помещении стекловарни длинные деревянные столы – праздник состоялся в перерыве между «топками», как мы их называли, и печь на некоторое время остыла, – и теперь столы были уставлены яствами для всех работников стекловарни, а также для гостей. Приглашенных было довольно много. Пришли, разумеется, все наши родственники, торговцы и мануфактурщики, с которыми у отца были дела; помимо них были приглашены мэр Кудресье, бейлиф, егеря и лесничие имения и все женщины и дети, жившие по соседству. Выстроилась длинная процессия, во главе которой встали музыканты, за ними – два старших мастера, в данном случае это были мой дядя Мишель и еще один гравер, а между ними – будущий мастер, мой брат Робер; за ними, строго по старшинству, следовали все члены нашего общего «стекольного дома». Первыми шли наши мастера, за ними – пришлые, работающие по найму, и возчики-комиссионеры, потом кочегары, подмастерья и так далее и, наконец, женщины и дети. Шествие началось от стекловарной печи, проследовало через двор, потом через огромные ворота в парк и подошло к самому шато, где их ожидали отец и матушка вместе с кюре, мэром и остальными официальными лицами. Здесь состоялась краткая церемония. Новый мастер принес клятву, получил благословение кюре, после чего произносились речи. Затем вся процессия повернула назад и возвратилась в мастерскую. Я помню, что, когда мой брат Робер произносил клятву, я случайно взглянула на матушку и заметила у нее на глазах слезы. У отца и матери в честь такого события были напудрены волосы – вероятно, они считали, что являются представителями отсутствующего семейства ле Гра де Люар. – матушка была в парчовом платье, а отец – в атласных панталонах. – Из него получится прекрасный человек, – шепнул кюре моему отцу, когда процессия приближалась к дому и они готовились ее встретить. – Я возлагаю большие надежды на его способности и надеюсь, что вы разделяете мое мнение. Отец ответил не сразу. Он тоже был глубоко тронут, глядя на то, как его старший сын готовится принести клятву, которую он сам приносил двадцать лет тому назад. – Что-нибудь да получится, – сказал отец, – если, конечно, он не потеряет голову. Смысл этих слов был для меня непонятен. Я не видела никого и ничего, кроме Робера, который казался мне, его шестилетней сестренке, самым замечательным человеком во всей процессии. Высокий, стройный, светловолосый – матушка в последний момент помешала ему напудрить волосы, – он, как мне казалось, никак не мог что-то потерять. Держался он очень прямо и подошел к ступеням шато с таким гордым видом, словно ему предстояло стать по меньшей мере маркизом, а не простым мастером-стеклодувом. Обряд принесения клятвы сопровождался взрывами аплодисментов и приветствий. Робер поклонился всем собравшимся – гостям и всей этой толпе мастеров, работников с их женами и детишками, и я заметила, что он бросил быстрый взгляд в сторону моей матери Магдалены, взгляд гордый и вызывающий, словно он хотел сказать: «Именно этого ты от меня ждала, ведь правда? Мы оба этого желали». Мне показалось, что она кивнула в ответ, не только моему брату, но и самой себе; высокая, прекрасная в своем великолепном парчовом наряде, странно изменившаяся благодаря напудренным волосам, она казалась мне, шестилетней девчонке, чем-то большим, чем просто наша мать; она казалась каким-то божеством, более могущественной, чем даже статуя Пресвятой Девы, что стояла в церкви в Кудресье, она казалась равной самому Богу. Второе событие произвело на меня совсем иное впечатление, вероятно потому, что в нем моим родителям была отведена второстепенная роль. Придя однажды вечером домой, отец торжественно сообщил: – Мы удостоены высокой чести. Король, который охотится в наших краях, в лесах Вибрейе, изъявил желание посетить стекольный завод в Ла-Пьере. Все в доме пришло в страшное волнение. Король… Что он скажет? Что сделает? Чем его нужно угощать, как развлекать? Матушка сразу же стала готовить парадные апартаменты, которыми до этого времени никто не пользовался, и всех женщин, находившихся в поместье и на заводе, тут же отрядили мыть, чистить, мести и наводить блеск. Но потом, за несколько дней до самого визита короля, прибыла мадам ле Гра де Люар вместе с сыном, с тем чтобы лично приветствовать его величество в своем доме. – Совершенно естественно, – заявила она моей матери (я была рядом и слышала все от слова до слова), – что во время такого великого события – сам король удостаивает визита наш дом – мы с сыном должны находиться на месте. Я не сомневаюсь, что вы и ваша семья найдете себе пристанище на это время. – Разумеется, – ответила матушка, которой, сказать по правде, втайне хотелось выступить в роли châte-laine.[10] – Я надеюсь, что вы найдете дом в должном порядке. Правда, времени у нас было не очень много, нас предупредили совсем недавно. – О, об этом не беспокойтесь, – ответила мадам ле Гра де Люар, – прислуга сделает все, что надо. А потом прибыли кареты, экипажи и целая вереница самых разнообразных телег и повозок, привезя толпу лакеев, официантов, поваров, поварят и судомоек. Они расхаживали по дому как хозяева – перевернули все вверх дном в кухне, сорвали с постелей покрывала и постелили новые, те, что привезли с собой, а с матушкой разговаривали так, словно она была у них прислугой, которую только что рассчитали. Нас попросту выгнали из дома, мы только-только успели снести все наши вещи в одну комнату, повернуть ключ в замке и сразу же отправились через двор к моему дяде Мишелю, прося, чтобы они с женой нас приютили. – Этого следовало ожидать, – спокойно сказал отец. – Мадам ле Гра де Люар имела полное право поступить так, как она поступила. – П-п-право? – с трудом выговорил Мишель, которому в то время было лет четырнадцать. – Какое п-право имеет эта п-п-проклятая старуха выгонять нас из дома? – Придержи язык, – строго приказал ему отец, – и запомни, что в шато Ла-Пьер мы всего лишь арендаторы. Ни дом, ни сам завод никогда нам не принадлежали и принадлежать не могут. Бедный Мишель был просто ошарашен. Он, наверное, считал, так же как и я сама, что мы хозяева Ла-Пьера и что он наша собственность на вечные времена. Брат страшно побледнел, как это всегда с ним случалось, когда он сердился и не мог выговорить какое-нибудь слово, и отправился в стекловарню, чтобы попытаться объяснить ситуацию своим друзьям-кочегарам. Единственным из всей семьи, кто всей душой с нетерпением ждал приезда короля, был мой старший брат Робер. Он должен был участвовать в показательных работах – продемонстрировать вместе с другими мастерами свое искусство стеклодува, ибо король, как сказал нам отец, выразил желание наблюдать все стадии изготовления изделия – с того момента, как на конце трубки образуется пузырь из жидкого стекла, и до того, как на готовую вещь наносится гравировка, – это делали мой отец и дядя Мишель. Наконец великий день наступил. Все мы поднялись ни свет ни заря, меня и мою сестру Эдме нарядили в самые лучшие наши белые платьица. А вот мама, к великому моему разочарованию, не стала надевать свое красивое парчовое платье, а надела обычное темное воскресное, добавив к нему только кружевной воротничок. Я собиралась запротестовать, но она не дала мне сказать ни слова. – Пусть другие рядятся в павлиньи перья, если им это нравится, – сказала она. – Я чувствую себя более достойно в своем обычном наряде. Я никак не могла понять, почему она надевала роскошный туалет из парчи ради моего брата и всего-навсего воскресное платье для встречи короля. Но отец, по-видимому, одобрил это, так как кивнул головой, когда увидел ее, и заметил: – Так лучше. Но я все-таки была с этим не согласна. И вдруг, не успели мы опомниться, как к нам нагрянуло все общество из шато. Мадам ле Гра де Люар подъехала к воротам парка в своей карете, сын сопровождал ее верхом, а с ним еще множество всадников, и среди них несколько дам, все в охотничьих костюмах, которые, как мне показалось, были в некотором беспорядке. Вокруг ехали грумы и егери. На мой вкус, все это было совсем не похоже на королевский кортеж. – Король, – шепотом обратилась я к матери, – где же король? – Тише, – прошептала она. – Вон он там, слезает с лошади, разговаривает с мадам ле Гра де Люар. Я чуть не расплакалась от разочарования – этот пожилой господин, перед которым мадам ле Гра де Люар присела в глубоком реверансе, ничем не отличался от остальных, на нем были охотничья куртка и панталоны, и парик его даже не был завит. Возможно, утешала я себя, это потому, что он весь день провел на охоте, а лучший его парик возят в специальном сундучке. Оглядев толпу женщин вокруг – жен мастеров и работников, которые собрались, чтобы его приветствовать, король небрежно помахал им рукой и усталым голосом обратился к хозяйке: – Мы все рано позавтракали и умираем с голода. Где мы обедаем? Таким образом, программа изменилась, и визит в мастерские, который стоял на первом месте, отложили. Моментально отдали приказания и изменили весь ход работы у печи, хотя это было нелегко и крайне неудобно, а король вместе со своими гостями проследовал в шато обедать на добрые три часа раньше, чем предполагалось. Мне потом передавали, что мадам ле Гра де Люар настолько растерялась, что ей пришлось принимать сердечные лекарства, и я подумала: так ей и надо, она это заслужила, за то что так грубо разговаривала с мамой. После того как все работники, занятые у печи, прождали несколько часов, король вместе со всей свитой вернулся в мастерские, хорошо отдохнув и подкрепившись. У нас же в животах было пусто. Гости были в отличном настроении, смеялись и болтали между собой, а дамы то и дело восторженно вскрикивали, увидев тот или иной предмет, но тут же, взглянув на что-нибудь другое, отворачивались, – словом, создалось впечатление, что они не понимают решительно ничего. Матушку представили королю, который сказал что-то через плечо одному из своих приближенных, – мне кажется, речь шла о ее росте, она ведь была значительно выше его, – а потом все пошли дальше, а мы следом за ними, чтобы посмотреть, как работает Робер, как он манипулирует своей стеклодувной трубкой. Он проделал всю операцию с необыкновенным изяществом, поворачивая трубку то так, то эдак, вертя ее в руках так небрежно, словно вокруг никого не было и никто на него не смотрел, тогда как я прекрасно знала, что он видит и короля, стоявшего в двух шагах от него, и дам, которые им любуются. – Какое великолепное зрелище! – сказала одна из них, и даже я, в свои шесть лет, понимала, что она имеет в виду не трубку и не то, что с ней делал Робер, но самого моего брата. А потом случилась ужасная вещь. Мой брат Мишель, который стоял позади в толпе подмастерьев, ступил вперед, чтобы получше рассмотреть королевскую свиту, поскользнулся и растянулся во весь рост у самых ног короля. Отчаянно покраснев от стыда, он поднялся на ноги, но король добродушно похлопал его по плечу. – Постарайся, чтобы такого с тобой не случилось, когда сделаешься стеклодувом, – сказал он. – Ты давно здесь работаешь? И тут случилось неизбежное. Бедняга Мишель пытался что-то сказать, но не мог выговорить ни слова – все его попытки справиться с собой оказались тщетными. Он ловил ртом воздух, брызгал слюной, голова его дергалась при каждом звуке, вылетавшем из горла, как всегда, когда он нервничал, и все высокие гости стали смеяться. – Этому малому следует поберечь горло для стеклодувной трубки, – сказал король среди всеобщего веселья, и двинулся дальше, познакомиться со следующим этапом работы. Я заметила, что один из подмастерьев, из тех, что постарше, оттеснил брата назад, туда, где стояли все остальные, чтобы спрятать его за спинами товарищей. Все остальное было для меня безнадежно испорчено. Мне даже не хотелось смотреть, как дядя Мишель будет наносить гравировку на готовый бокал, – обычно это зрелище доставляло мне огромное удовольствие. Ничто не могло быть компенсацией за тот стыд, который пришлось терпеть бедному брату, и когда мой отец протянул королю кубок, взяв его из груды готовых изделий, которые мастера изготовили в знаменательный день, на глазах гостей, – на нем были выгравированы инициалы короля и королевские лилии, – я готова была пожелать, чтобы он упал на пол и разбился вдребезги. Наконец все было кончено. Король со свитой покинули стекловарню, дамы и кавалеры снова сели на лошадей у ворот шато, и мы проводили их, наблюдая, как они скрываются в лесу, направляясь в сторону Семюра. Усталая и огорченная, я тащилась вслед за мамой к дядиному дому. Эдме уже спала у нее на руках. Вскоре пришли отец, дядя и братья; на лицах взрослых было написано облегчение по поводу того, что тяжкое испытание наконец закончилось. – Все сошло хорошо, – с удовлетворением заметил отец. – Король был чрезвычайно милостив. Ему, должно быть, понравилось то, что он видел. – Я никогда не думал, что придется гравировать бокал для самого короля, – сказал дядя Мишель, застенчивый человек, который думал только о своей работе и больше ни о чем. – Этот день я запомню на всю жизнь. – Совершенно верно, – сказал отец, оборачиваясь к сыновьям. – Сегодня мы были удостоены великой чести, и мы не должны этого забывать. – Он взял в руки один из бокалов и осмотрел его. – Это лучшее из того, что до сих пор нам удавалось сделать, Мишель, – обратился он к дяде. – Мы должны быть довольны. Если и ты, Робер, сделаешь со временем что-нибудь подобное, у тебя будут все основания испытывать удовлетворение. Я предлагаю сохранить этот бокал, этот кубок, как семейный талисман, и если он не принесет нам славы и богатства, то будет, по крайней мере, напоминать следующим поколениям о высоком мастерстве. Когда ты женишься, Робер, ты можешь передать его своим сыновьям. Робер, в свою очередь, внимательно осмотрел кубок. Все это, по-видимому, произвело на него сильное впечатление. – Для человека несведущего, – заметил он, – королевские инициалы легко можно принять за фамильный девиз, кстати сказать, даже наш собственный. Но нам, я думаю, никогда не придется удостоиться такой чести. Он вздохнул и возвратил кубок отцу. – Мы не нуждаемся ни в каких девизах. Доказательством нашей чести является то, что мы, Бюссоны, создали своими руками. Подойди ко мне, Мишель, разве тебе не хочется прикоснуться к бокалу на счастье? – Он сделал движение, словно желая передать драгоценный сосуд младшему сыну, но Мишель отпрянул от него, яростно тряся головой. – К-какое счастье? Он может мне п-принести только несчастье. Я не хочу к нему п-прикасаться. Он резко повернулся и выбежал из комнаты. Я ударилась в слезы и бросилась было за ним, но матушка остановила меня. – Оставь его, – спокойно сказала она. – Он только еще больше расстроится. Она рассказала отцу и дяде о том, что произошло в мастерской, поскольку в тот момент их там не было. – Очень жаль, – заметил отец. – И тем не менее Мишель должен научиться владеть собой. Он обернулся к дяде и стал обсуждать с ним какие-то другие вопросы, но я слышала, как Робер шепотом сказал матери: – Мишель – идиот. Он должен был тут же придумать какую-нибудь шутку и рассмешить короля, чтобы король смеялся вместе с ним, а не над ним. Если бы он это сделал, все были бы довольны, включая его самого, и это стало бы самым ярким моментом королевского визита. Мать не разделяла этого мнения. – Не каждый из нас, – сказала она ему, – обладает твоей способностью обратить каждую ситуацию себе на пользу. Она, конечно, заметила картинные позы, которые он принимал, орудуя своей трубкой, и слышала восхищенные возгласы дам из королевской свиты. Несмотря на неприятный эпизод с Мишелем, кубок все-таки принес нам счастье, это подтвердилось на следующий же день. Мадам ле Гра де Люар отбыла из шато вместе со всеми своими слугами, и едва только улеглась пыль, поднятая колесами ее кареты, как со стороны Кудресье показался экипаж совсем другого рода, направлявшийся к нашим железным воротам. Это был фургон бродячего торговца, увешанный кастрюлями и горшками, из тех, что разъезжают по округе, главным образом между Ферт-Бернаром и Ле-Маном, а рядом с возницей сидел или, вернее, стоял, радостно размахивая руками, человек – знакомая фигура в пестром камзоле и пунцовом жилете, – на каждом плече у которого сидел отчаянно орущий попугай. Это был мой брат Пьер. Отец, который был вместе с нами, так и застыл на месте, не в силах пошевелиться. – Откуда, скажи на милость, ты явился? – строго крикнул он, когда брат выскочил из фургона и подбежал к нам. – С Мартиники, – отвечал Пьер. – Там слишком жарко, я не мог этого выносить и решил, что лучше уж, в конце концов, жариться у печи и дуть стекло. Он подошел, чтобы обнять нас, но, как ни были мы счастливы его видеть, нам пришлось отступить назад из-за его страшных попугаев. – Насколько я понимаю, – сказала мать, – та партия товара, которую дал тебе отец, не принесла тебе богатства? Пьер улыбнулся. – Я не стал его продавать, – сказал он. – Я все это роздал. Бродячий торговец помог Пьеру вытащить из фургона сундучок, и брат, несмотря на протесты отца, открыл его тут же, на месте. Он не привез с Мартиники ничего ценного, одни только жилеты – целую кучу пестрых жилетов тамошнего производства, которые выделывают прямо на базарах, – для каждого члена семьи. |
||
|