"Банда Тэккера" - читать интересную книгу автора (Уолферт Айра)

4

Бауер вышел из метро на станции Центральный вокзал. Отсюда был виден Бродвей, или, вернее, его отражение — пляска и мигание красных огней, озаряющих небо, словно горел гигантский костер. Когда Бауер подошел к Бродвею и всмотрелся в даль, он увидел своего отца.

Даже на таком расстоянии можно было заметить, что отец Бауера стар и дряхл. Сорок два года служил он кондуктором трамвая, а теперь занимал должность стрелочника. Это был «акт милосердия» со стороны великодушной трамвайной компании. Стрелка, которую отец Бауера переводил вручную, могла переводиться вагоновожатым автоматически, но компания выдумала для старика эту должность, так как на его пенсию в семь долларов в месяц прожить было нельзя.

Казалось, это было делом гуманным. Однако в вечерние часы, а также ночью, когда театры и кафе выбрасывают и поглощают потоки людей, вагоновожатому на Бродвее есть о чем подумать, — ему не до стрелки. И, по сути дела, немало несчастных случаев произошло оттого, что вагоновожатым некогда возиться со стрелкой. Так что, в сущности, должность, порученная старику, не была таким уж «добрым» делом со стороны великодушной компании, не была и «пожалуй, что добрым» делом, как ей надлежало казаться.

Старик Бауер был одним из четырех служащих, не прекративших работы во время большой транспортной забастовки в Нью-Йорке. Как только он стал штрейкбрехером, компания напечатала в газетах его биографию, чтобы показать, как она заботится о своих работниках, и какую ложь распространяет о ней профсоюз.

В биографии описывалось, как Бауер, еще юношей, поступил на работу в компанию, и как он обзавелся семьей на деньги, заработанные на службе у компании, и как он дал образование своему сыну, опять-таки на деньги, заработанные на службе у компании, и какую хорошую жизнь он вел, честно выполняя свою работу на транспорте, и как компания выделяла ему долю от всех накопляемых ею богатств, несмотря на то, что должность его была совсем ничтожной, — ведь он являлся всего лишь винтиком в одном из 488016 колес. Бауер всю жизнь проработал без повышения в должности, говорилось в биографии, и тем не менее ему жилось неплохо, ибо компания неустанно заботилась о своем винтике, памятуя не только о непрерывном вздорожании жизни, но и о все возрастающих расходах семейного человека.

Когда пришло время посадить старика на семидолларовую пенсию, заработанную целой жизнью безупречного служения компании, один из владельцев, глядя на бедственное положение остальных пенсионеров компании, решил, что если теперь кто-нибудь, с целью очернить компанию, перепечатает пресловутую биографию, то это произведет неблагоприятное впечатление.

Тогда-то и была придумана эта должность, и для тех, кто ничего не знал, это было «доброе» дело, и для тех, кто знал кое-что, это было «пожалуй, что и доброе» дело, и для тех, кто знал немножко больше, это было «не такое уж доброе» дело, а для тех, кто знал все, это было совсем не доброе дело, а дело, в сущности, злое.

Ибо старик Бауер после сорока двух лет работы на трамвае остался сведенным ревматизмом калекой и не мог долго протянуть на работе, которая заставляла его по ночам торчать под открытым небом. Жалование выплачивалось ему из пенсионного фонда. Держа его на этой работе, компания, в сущности, только выплачивала старику его пенсию более крупными суммами вместо того, чтобы растянуть ее на остаток его жизни, которая при других условиях могла бы продлиться дольше.

Это не было предумышленным убийством. Бизнесмены обычно не замышляют убийства — разве что в случае крайней необходимости. В нормальных условиях они только защищают свою собственность. В данном случае их тактика была одним из вариантов традиционной благотворительности в бизнесе: «Бросим старикашке эту подачку — все равно он долго не протянет». Конечно, они воздержались бы от этой подачки, если бы считали, что она может продлить старику жизнь, но что же тут общего с убийством?

Бауер стыдливо приближался к отцу. Он уже несколько месяцев не видал старика — они вообще никогда не были близки друг другу. Бауер старший всю жизнь проработал на трамвае. По утрам он уходил из даму чуть свет, задолго до того, как проснется сын, а возвращался домой только к ужину, не раньше семи часов, когда сын уже садился за уроки.

Даже в самые лучшие времена — после того как профсоюз, вопреки его штрейкбрехерству, все же выиграл забастовку — старик работал с шести утра до шести вечера с двухчасовым перерывом на обед. Он жил слишком далеко от трамвайного парка, чтобы ездить домой в перерыв. Свободных дней у него почти не было, так как компания не любила ставить на линию малоопытных работников, присланных из бюро пособий по безработице. Неопытные новички задерживали движение, создавая пробки, и компания теряла пассажиров, ибо те предпочитали ехать в метро. Если штатный кондуктор каждую неделю требовал себе свободный день (за свой счет, разумеется, так как работа оплачивалась почасово), ему давали все меньше и меньше рейсов, и дело кончалось тем, что он сам попадал на пособие.

Время подходило к одиннадцати часам, но спектакли в театрах еще не кончились, и по Бродвею двигались только редкие пешеходы и автомобили. На улице царила тишина, и можно было слышать, как потрескивают, зажигаясь и потухая, огни реклам и светящихся вывесок.

На ногах у старика Бауера для защиты от холода были надеты галоши, а тощие икры поверх брюк обернуты в старую мешковину. Голова у него была повязана под шляпой серым шерстяным шарфом. Шарф закрывал уши и был стянут узлом под подбородком. Старая кондукторская шинель, застегнутая английскими булавками (ибо компания отобрала пуговицы вместе с бляхой), еле сходилась поверх накрученных свитеров и шалей.

Бауер старший был маленький сутулый человек с очень волосатым лицом. Волосы росли пучками на его короткой морщинистой шее и торчали из ушей, брови неопрятной бахромой нависали на глаза, и он носил большие обвислые усы. Он не мог выстаивать подолгу на своих искалеченных ревматизмом ногах и потому всегда таскал с собой на работу тяжелый ящик из-под пива и сидел на нем между снующими взад и вперед трамваями. Боясь, как бы ящик не стащили, он каждый день уносил его обратно к себе в каморку, которую снимал за тридцать центов. Это была единственная «мебель», принадлежавшая лично ему.

Одна сторона ящика была обита тряпками. Тряпки покрывала прибитая гвоздиками черная клеенка. Когда старик сидел прямо, ноги его стояли на мостовой, но обычно он от боли не мог ни сидеть, ни ходить прямо, и потому ходил сгорбившись и сидел сгорбившись, поджав под себя ноги. Так сидел он и сейчас — поджав ноги и согнувшись. Он что-то бормотал про себя и поеживался, как старый нахохлившийся воробей.

Когда сын заговорил, старик подозрительно посмотрел на него.

— А, это ты, Фредди, — сказал он.

Он протянул сыну руку, и Бауер пожал ее. Рука была в толстой кожаной рукавице, а под рукавицей были надеты еще две шерстяные перчатки. Бауер нащупал сухую руку старика сквозь все эти оболочки. Она лежала там внутри, как высохшая кость. «Что ж он будет делать, когда начнутся настоящие холода?» — подумал Бауер. Он вдруг понял, что старику не пережить этой зимы. И чувство одиночества еще усилилось в нем, усилился и страх перед одиночеством.

— Ты что-то не толстеешь, — оказал старик.

— С чего же сейчас толстеть, в такие тяжелые времена?

Старик слышал о кризисе, но мысль эта как-то не удерживалась в его мозгу. Для него времена всегда были тяжелые, всю жизнь, а просперити означало для него только то, что времена становились чуть терпимее. Газет он уже не читал, и у него не осталось друзей, которые могли бы напомнить ему о бедствиях мира.

— Верно, верно, — сказал он. — Теперь все отощали. Толстяков и не видать совсем.

Старик повернулся поглядеть, не идет ли трамвай, и когда снова повернул голову, то уже не взглянул на сына. Он думал о вагоновожатом по фамилии Эдж, который, бывало, приносил с собой на обед четыре поросячьи ножки и краюху хлеба. Второго такого обжоры, как Эдж, старик не встречал за всю свою жизнь.

— Да, — сказал он вслух, обращаясь к сыну, — одних костей оставалось столько, что не завернешь в газету — в настоящую большую газету, не то что эти листочки, которые нынче печатают.

Бауер привык к таким внезапным и невразумительным репликам отца. Он стоял над стариком и глядел на него сверху вниз. Он казался себе очень высоким рядом с этим маленьким, скорчившимся существом. Ему вдруг захотелось прикоснуться к отцу, но он не решился. Старик выглядел таким слабым, казалось, он весь как-то съежился внутри, под своей тонкой синеватой кожей. Бауер вряд ли вслушался в замечание отца, но подумал внезапно, что старик похож на бумажный пакет с костями, и ему представилось, что стоит дотронуться до него, как ветхая кожа лопнет и кости высыплются наружу.

Да, вот оно, одиночество. Его отец умирал. Обрывалась последняя нить, связывавшая Бауера с юностью. И в одиночестве таились неуверенность, а в неуверенности таился страх.

— Отец, — сказал Бауер. — Мне бы хотелось рассказать тебе кое-что.

Приближался трамвай, и старик поспешно заковылял к рельсам и длинным железным прутом перевел стрелку. Он подождал, пока трамвай проедет, чтобы перевести стрелку обратно. Трамвай деловито прогрохотал мимо. Вблизи он выглядел огромным, сверкающим, деловито шумливым, — точно олицетворение самой компании, — и когда он проехал, позади него в растревоженном воздухе остался запах металла.

Когда Бауер старший вернулся к своему ящику, лицо его не выражало ничего. Во взгляде не было вопроса. Старик уже забыл о том, что говорил ему сын.

— Отец, — сказал Бауер. — Я бы хотел рассказать тебе кое-что. Будь добр, послушай меня хоть минутку!

— Да, сынок? Что у тебя такое?

Бауер стоял и думал. Как начать? С чего? Он не мог подобрать нужные слова, чтобы выразить чувства, которые закипали в нем, как только он начинал думать о себе.

С минуту отец и сын смотрели в глаза друг другу. Бауер не часто смотрел в глаза своему отцу. Обычно на лице старика из-под бахромы бровей выглядывали лишь узенькие щелочки глаз. Но сейчас его глаза вопросительно расширились. Бахрома бровей раздалась в стороны, словно отброшенная ветром. Бауер увидел добрый, внимательный взгляд слезящихся глаз и наклонился к отцу, чувствуя, что у него самого на глазах выступают слезы. Потом отвернулся и замигал, чтобы прогнать слезы, а когда снова посмотрел на отца, то увидел, что вопрос в глазах старика уже угас. Он сидел, съежившись, уйдя в себя.

— Я никогда тебя не вижу, ничего о тебе не знаю, — сказал Бауер. — Ты словно и не помнишь, что у тебя есть сын.

Старик испуганно поднял глаза. Он сидел молча и испуганно глядел на сына снизу вверх.

— Я человек занятой, — сказал он наконец.

— У тебя бывают свободные дни.

— Нет, больше не бывает. Я отказался от них. Не могу себе позволить.

— Почему? Ты ведь брал себе иногда свободный день, после того как стал стрелочником? Что же теперь изменилось?

— Не могу себе позволить. Они не любят, когда им приходится ставить на работу желторотых.

Старик почувствовал вдруг, что сын понимает, что держат его из милости, и должность его выдумана компанией с благотворительной целью, и ему не требуется никакой замены. Это, собственно, и было одной из причин, почему старик отказался от свободных дней. Он боялся своим отсутствием напомнить компании, что она легко может обойтись без его услуг. Он хотел было объяснить это сыну и даже сказать ему напрямик самое главное — что будь его сын старым транспортником, он бы с радостью зашел его навестить. А так им не о чем говорить друг с другом. Старик Бауер почти всю свою жизнь, с самой юности, провел на трамвае, за исключением разве тех часов, которые ушли на сон. Компания отгородила его от всего мира, даже от семьи. Теперь, когда у него нашлось бы время и для семьи и для мира, он был уже слишком стар, чтобы перестраиваться на новый лад.

— Ты живешь от меня не дальше, чем я от тебя, — сказал он.

— Не могу же я тащиться к тебе с тремя детьми! — воскликнул сын. — Да и комната твоя мала, они там даже не поместятся.

Старик молчал. Бауер смотрел на него, стараясь разгадать его мысли, потом отвернулся и взглянул на тротуар, на проезжавшие мимо автомобили, на дома с огромными, ослепительно сверкающими вывесками, от которых стены вокруг багровели, словно озаряемые отблесками пламени, вырывавшегося из раскаленного горна.

«К чему все это?» — подумал он. Но он знал, к чему, и не мог уйти. Он сунул руки в карманы и вяло потопал ногами по холодной мостовой.

Подошел еще трамвай, и когда старик заковылял к стрелке, вожатый крикнул:

— Как там впереди — много вагонов?

— Не знаю, — сказал старик. — Я, кажется, не обязан знать. — Он обернулся и сердито посмотрел на сына. «Ну как тут заниматься делом, — подумал он, — когда тебе все время мешают».

Но эта слабая вспышка досады тут же угасла. Возвращаясь к своему ящику, старик погрузился в воспоминания о том, как, бывало, они с вожатым нарочно задерживали движение на линии. Это называлось «волочить ноги». Чем больше пассажиров, тем легче кондуктору обкрадывать компанию. А чем больше трамвай отстает от графика, тем больше в него набивается людей.

Старик мысленно увидел свой вагон, битком набитый пассажирами. Он увидел себя в конце вагона, — ну, конечно, он опять позабыл записать кой-какую мелочь, — а впереди Вуди, вожатого, и как он из кожи вон лезет, чтобы наверстать задержку, которую сам же устроил. Впрочем, как бы Вуди ни потел, он никогда не упускал случая позабавиться и неожиданно со свистом отпустить воздушный тормоз, чтобы пересекающая рельсы девчонка подскочила от испуга, показывая икры.

Старик хихикнул и смешливыми глазами посмотрел на сына.

— Да, уж это был жох по части женских ножек, — сказал он. Тут он спохватился, что смотрит в лицо сыну. Его смех замер, и взгляд снова устремился на линию.

Бауеру стало жутко. Словно перед ним раздвинулся занавес и он заглянул своему отцу в душу и не увидел ничего, кроме мрака.

— Ты бы хоть зашел как-нибудь поглядеть на Мэри, — сказал он. — Она соскучилась по твоим усам. — Мэри была старшая дочь Бауера.

— По моим усам? — старик осторожно потянул сначала за один, потом за другой кончик желто-белой щетины. — Да, ребятишкам они нравятся, — сказал он. — Когда мой сын был маленьким, они ему тоже очень нравились.

— Нравились, да? — Бауер быстро шагнул вперед. — Когда я был маленький?

— Да, да. Каждый вечер смотрел, как я их подстригаю. Неужели не помнишь?

— Вот, значит, какой я был. А я ничего, ничего не помню. — Бауер засмеялся. Лицо его вдруг как-то просветлело. Он стоял, наклонившись к отцу, повернув голову, жадно ловя здоровым ухом дрожащий старческий голос.

— Стоял, бывало, около умывальника, где висело зеркало, и смотрел. Ты мне тогда доходил до колена. Это было… постой-ка, давненько… постой-ка… — голос его замер.

Бауер испугался, что старик потеряет нить и заговорит о чем-нибудь другом.

— Мне было тогда три года, — сказал он.

— Нет, нет, пожалуй, что нет, — лет шесть или семь, вот так.

Опять подошел трамвай, и Бауер с досады выругался про себя. Старик терпеливо ждал, когда трамвай пройдет, чтобы передвинуть стрелку обратно. Светофор задерживал движение. С минуту Бауер ни о чем не думал, потом у него мелькнула та же мысль, что при первом взгляде на отца. Он повернулся к старику, увидел свитер, шали и все, что было наверчено на него, и подумал: «Еще две-три недели — и зима. Да, зима идет, — думал он, и на него повеяло мертвенным покоем. — Эта зима убьет старика, — сказал он себе, — да, эта уж наверно». Он почувствовал свое одиночество, но что-то заставило его подавить в себе это чувство и подумать: «Для него это будет к лучшему». Он думал о том, как пуста жизнь отца, но не спрашивал себя, что опустошило ее. Вместо этого он вспомнил, как пуста его собственная жизнь, и внезапно подумал: «Хоть бы умереть. Мне бы тоже было лучше». Ненависть, жалость, одиночество, страх вдруг всколыхнулись в нем, прорвались и захлестнули его. Он еле устоял на ногах.

— Отец! — крикнул он.

Трамвай уже ушел, и старик сидел на своем ящике.

— Да, сынок? Ну что? — голос старика звучал спокойно. Он слышал оклик сына, но прозвучавшее в нем отчаяние потонуло в тумане, застилавшем его старческий мозг. Старики знают только то, что им говорят их притупленные чувства.

«К чему это?» — думал Бауер. Он уже готов был повернуться и убежать, но внезапно вспомнил, о чем говорил отец.

— Ты сказал, что мне было тогда лет шесть или семь? — сказал он.

— Когда я говорил?

— Да только что. — Бауер знал, что сосредоточиться отец не мог, но память у него сохранилась.

— Ну, ты же помнишь, — сказал он. — Ты начал рассказывать, что я, когда мне было лет шесть или семь, любил смотреть, как ты подстригаешь усы.

— А, это… Так ведь я же тебе рассказал. — Старик уже все перебрал в уме, пока дожидался, чтобы трамвай отошел, и вообразил, что рассказывал это вслух.

— Да нет, отец. Ты ничего больше не говорил. Ну, как это было? Начни сначала, ладно?

— Да я же тебе говорил. Ты тоже захотел подстричь себе усы и взял у меня ножницы. Усов у тебя никаких не было, но тебе так хотелось, и ты подстригал и подстригал, а потом ткнул себя ножницами в нос. Крови выступила одна капелька — так, с булавочную головку.

— Подумать только! Я ровно ничего не помню. Орал, небось, благим матом?

— Завизжал как зарезанный, швырнул на пол ножницы и убежал.

— К маме? Она была дома?

— Под кровать. Ты всегда туда прятался. Под кровать. Или под одеяло. Или в шкаф, за одежду. Или за диван. Всякий раз, как по-заведенному. Или за плиту, когда мы переехали на квартиру, где стояла газовая плита.

Бауер отвернулся. Вид у него был разочарованный.

— Все дети так, — сказал он. — Мои тоже. — Он снова начал думать о себе. Потом резко оборвал свои размышления. Внезапно возникшая мысль подействовала на него, как спичка, брошенная в бензин. Ярко вспыхнуло пламя — и словно все внутри у него взорвалось. Он взглянул на отца и увидел, что лицо старика снова сделалось сонным и мысли бродили где-то далеко. — От этой привычки тебе следовало меня отучить, — сказал он резко.

— Что? — старик посмотрел на сына и на мгновение почувствовал к нему ненависть за то, что тот вывел его из забытья.

— Я говорю, что ты должен был отучить меня от этой привычки — убегать и прятаться. Вот что я говорю.

— А что ты думаешь? Что же, по-твоему, я делал? — Ненависть исчезла с лица старика, он горделиво приосанился. — Как ты думаешь, почему ты стал большим человеком, с образованием, на хорошей должности, в хорошем деле? Я помог. Своими руками из тебя человека сделал. Для этого и драл.

— Ты думаешь, это было очень хорошо, да? Замечательно! Бить маленького ребенка!

— Ну, а как же? Я должен был поступать, как полагается отцу. Что же, по-твоему, мне нужно было делать, сынок? Ты теперь сам должен это понимать. Ты с малых лет был слюнтяем, и нужно было выбить это из тебя, чтобы ты не пропал. Я всегда говорил твоей матери, что иначе ты пропадешь.

— Может быть, я и пропал.

— Нет, сэр, я делал то, что нужно. Всякий раз, как ты залезал под кровать, я вытаскивал тебя оттуда и драл. Всякий раз, как ты прятался в шкаф, я запирал тебя и держал там, пока ты не начнешь вопить, чтобы тебя выпустили. А потом драл за то, что ты прятался.

— Зря ты тратил столько сил. Если у ребенка такая натура, ее не переломишь. Я вижу это по своим детям.

— Ну нет, не говори. А я тебе скажу: ты не был бы тем, чем стал сейчас, не сидел бы в конторе на хорошей должности, если бы я тебя не драл. Видит бог, я драл тебя так, чтобы ты потом самого черта не испугался, разве что новой порки.

Бауер видел на лице отца волнение и гордость, за которые старик прятался от сознания совершенного им зла. Бауер не дал себе заглянуть поглубже, увидеть, что старик сам знает, какое он совершил зло.

— Я не понимаю, как ты можешь так жить! — воскликнул Бауер.

— Что?

— Я говорю, — Бауер резко повысил голос, — я не понимаю, как ты можешь так жить. У тебя есть сын, трое внучат, невестка, а ты словно и не знаешь, существуют они на свете или нет. Нисколько даже и не интересуешься.

Старик отвел глаза.

— Я человек занятой, — сказал он.

— Вот как? Ты человек занятой?

«Это мумия, — думал Бауер. — Сидит тут, завернувшись в самого себя, сидит точно какой-то узел с тряпьем, а как там его сын и внуки, ему и дела нет».

— Трамваи найдут дорогу и без тебя! — выкрикнул Бауер из самых недр своего одиночества, и ненависти к одиночеству, и страха перед одиночеством и ненавистью.

Бауер старший угрюмо опустил голову. Вдали показался трамвай, и, хотя спешить было некуда, старик тотчас встал и заковылял к стрелке. Когда он вернулся к своему ящику, то даже не заметил, что сын уже ушел, затерялся в хлынувшей из театров толпе. Боль в суставах донимала старика, и он тут же позабыл, что к нему приходил сын. Он сидел на ящике и думал о своем ревматизме, и ждал, чтобы скорее наступила полночь и можно было пойти в свою каморку и лечь в теплую постель.



Была уже почти полночь, когда Бауер добрался до улицы, на которой жил. Он остановился на углу у входа в аптеку и, заглянув внутрь, увидел розовощекого, круглолицего парня, подметавшего пол.

Бауер никак не мог решиться завернуть за угол. Он внушил себе, что Джо или кто-нибудь, подосланный Джо, дожидается его у подъезда. Он уже почти верил в это. Встреча с отцом, дыхание смерти, исходившее от старика, заставили Бауера всю дорогу домой взвинчивать свой страх перед Джо. Он подумал даже о том, чтобы вернуться домой по крышам и пробраться внутрь через слуховое окно, но пока еще он не был способен на это. Однако заставить себя завернуть за угол он никак не мог и стоял тихо, уткнувшись носом в воротник, не спуская глаз с молодого фармацевта, подметавшего пол за стеклянной дверью.

У фармацевта были курчавые темно-русые волосы, расчесанные на прямой пробор. Концы завитков золотились от яркого света. Брюки у него были закатаны выше колен, белая кожа круглых волосатых ног поблескивала. Чтобы удобнее было мести, он взгромоздил длинноногие, с низенькими спинками стулья под красное дерево на прилавок поддельного мрамора. Он весело работал шваброй, делая размеренные плавные взмахи. Для него это был самый приятный час длинного дня, начинавшегося с утренних занятий в фармацевтическом училище. Мышцы его пружинили в такт широким взмахам, голова была опущена и круглые юношеские щеки надувались и опадали в том же ритме. В эту минуту он, казалось, воплощал в себе весь человеческий род, захваченный веселым ритмом труда. На несколько мгновений он испытывал радость физической работы, из которой можно изгнать мысль, а вместе с мыслью всякое напоминание о бизнесе и мире бизнеса.

Голова Бауера тоже начала покачиваться из стороны в сторону, в лад со взмахами швабры. Точно двое людей, разделенные дверью, раскачивали незримый гамак, и этот естественный, неискаженный ритм жизни и труда давал обоим спокойную радость. Внезапно Бауер перестал покачиваться. Швабра продолжала взлетать, но голова Бауера застыла на месте. Он заметил, что глаза фармацевта не следуют за взмахами швабры. Они были неподвижны — они со страхом впились в Бауера.

«Должно быть, боится, что я налетчик, высматриваю, нельзя ли тут поживиться», — подумал Бауер. Он вспомнил, что на блатном языке это называется — «наколоть дельце». Он слышал это у Бойла. Дрожь пробежала по его телу. Различные ощущения сразу зашевелились в нем: сожаление о том, что оборвался бодрящий ритм, презрение к этому мальчишке, который испугался его, страх перед тем, что думает о нем этот мальчишка.

Ученик продолжал работать, удаляясь понемногу от двери, в глубину аптеки, и швабра взлетала слева направо, справа налево длинными свободными взмахами. Но Бауер заметил, что плинтусы и углы подметаются небрежно. Те места, где что-нибудь мешало, швабра вовсе обходила. Юноша боялся тратить на них время. Ему хотелось поскорее убраться подальше от Бауера и спрятаться за прилавок в глубине аптеки.

Бауер заставил себя презрительно усмехнуться. Мальчишка сейчас нырнет за прилавок, уткнется головой в угол, зажмурится и будет сидеть там, дрожа от страха. Бауер видел, что на полке позади прилавка стоит телефон. Мальчишка может броситься к нему и вызвать полицию. Бауер зашевелился. Полиция прикатит на машине. Они догонят его, схватят, потащат на допрос.

Бауер сам не заметил, как очутился за углом, и уже торопливо шагал по направлению к своему дому. Когда он вспомнил о Джо, было уже поздно нагонять на себя страх. Он почти дошел до подъезда. Улица была пуста. Только рядом с его домом у газетного киоска перед мелочной лавкой стояла кучка молодых людей.

Бауер знал: если бы замышлялось убийство, где-нибудь поблизости ждал бы автомобиль. Две машины, стоявшие у тротуара, были ему знакомы. Все же он осторожно заглянул в подъезд. Он увидел тесный, тихий, сумрачный вестибюль, освещенный электрическим плафоном, тускло горевшим под потолком. В глубине вестибюля лестница уныло уходила во мрак. Бауер подумал о трех пролетах, на которые ему нужно подняться, о лестничных площадках с электрическими лампочками под потолком, отбрасывающими желтоватый призрак света, о темных дверях и темных закоулках в глубине коридоров, где легко можно спрятаться.

Он старался представить себе человека, который притаился там и поджидает его. Тщетно. Он видел не его, а жену, поджидавшую его дома. Он чувствовал, что не может встретиться с ней, нет, — сейчас еще не может. Он повернулся и стал переходить улицу, упиваясь этим новым страхом, смакуя его и внутренне облизываясь, как кошка.

«Этот фармацевт, — подумал он, — будет теперь, небось, целый год обливаться холодным потом, гадать, как я решил — грабить аптеку или нет». Ему стало смешно. Мысль о фармацевте еще больше расшевелила в нем страх, а страх хотелось заглушить смехом. Он завернул за угол, все еще чувствуя смешок в горле, и, пройдя несколько шагов, открыл дверь в бильярдную Бойла, где его весь вечер поджидал Уолли.



Когда Бауер отворил дверь в бильярдную, на него повеяло знакомым запахом. Он мог бы, закрыв глаза, видеть все, что находилось перед ним, и сейчас, захлопнув за собой дверь, сразу почувствовал себя в безопасности, — мир остался за порогом. «Здесь я больше дома, чем в своей квартире», — подумал Бауер. Ощущение безопасности обволакивало его, как нагретая рубашка. Ему вдруг захотелось крикнуть: «Я здесь!»

Палумбо, управляющий и компаньон Бойла, был во второй комнате, где стояли бильярды, и не видел, кто вошел.

— Закрываемся! — крикнул он.

— Ну, будьте другом, Палумбо, — крикнул Бауер поверх перегородки.

Палумбо узнал голос Бауера и ничего не ответил.

В первой комнате, с дверью на улицу, горела одна-единственная лампочка, отбрасывавшая зыбкий полусвет. Здесь стояли витрины с папиросами и сигарами, а напротив них две кассы-автоматы, настольный кегельбан и телефонная будка. На стене красовалась надпись крупными буквами, ярко освещенная светом уличного фонаря:

ЕСЛИ КРОШКЕ ТВОЕЙ НУЖНЫ БАШМАЧКИ,

В СТОЛБНЯК НЕ ВПАДАЙ — СЧАСТЬЯ ПОПЫТАЙ

В «ОБУВНОМ МАГАЗИНЕ ДЛЯ КРОШЕК»

Во второй комнате было еще темнее. Верхний спет был выключен, и только над двумя бильярдами горели лампочки под зелеными абажурами. Из-под абажуров падали белые конусы света, в которых роилась пыль, и у края одного из конусов, в тени, стоял Палумбо. Он уже был в пальто и котелке; в одной руке он держал подставку для шаров, в другой — ключи от бильярдной. Он нетерпеливо позванивал ключами.

На одном из бильярдов играли двое, а четверо наблюдали. Зрители уже поставили по одиннадцать долларов и теперь в напряженном молчании следили за игрой. Чтобы хоть немного умилостивить Палумбо, они надели пальто и шляпы.

На другом бильярде играл Уолли. Вот уже больше часа он играл сам с собой, правой рукой против левой.

— Я хочу пива, — объявил Бауер.

Кое-кто обернулся и кивнул Бауеру, но большинство, не отрываясь, следило за игрой. Уолли бросил играть. Он поставил кий в стойку, повинуясь вывешенному на стене призыву, и с улыбкой подошел к Бауеру.

— Все закрыто, — сказал Палумбо из темноты.

— Я знаю, где еще можно достать кружку пива, — сказал Уолли. — Я тоже не прочь выпить.

Бауер вдруг вспомнил, что в последний раз видел Уолли около здания суда. Ему стало не по себе.

— Я подвезу вас в моей новой машине, — сказал Уолли.

— Нет, благодарю вас, не стоит.

Бауеру, по правде говоря, не хотелось пива. Ему хотелось только посидеть у Бойла. Он обошел бильярд и, остановившись рядом с Палумбо, стал следить за игрой. Палумбо объяснил ему, кто сколько поставил и какой счет, и, рассказывая, вдруг заметил кровь, запекшуюся у Бауера в ухе и весь его измученный вид, — голова Бауера свисала на грудь, словно отваливаясь от шеи. Палумбо с минуту боролся с собой. Губы его шевелились, он что-то невнятно бормотал, поднимая и опуская плечи.

— Могу налить вам остатки из бочки, — сказал наконец Палумбо. Он не стал дожидаться ответа, положил шары на стол, спрятал ключи в карман и прошел в глубину комнаты.

Заметив, что Уолли идет за ним, он спросил:

— Что вам нужно?

— Если у вас найдется еще стаканчик, налейте и мне такого же пойла, как ему, — Уолли показал на Бауера.

— Буфет закрыт. Что вам ночевать негде, что ли? — Палумбо налил два стакана, получил от каждого по монете, спрятал деньги в карман и стоял, глядя, как Бауер пьет пиво. — Воспаления как будто нет, — сказал он. — Но все же я на вашем месте промыл бы перекисью.

— Что промыл бы? — спросил Бауер.

— Ухо. Как это вас угораздило? Наскочили на что-нибудь? Ну-ка! — Он включил верхний свет. — Дайте взглянуть. — Он взял голову Бауера обеими руками и нагнул набок, ухом к свету. — Ничего не видно, — сказал он. — Должно быть, ссадина там, внутри. — Он отпустил голову Бауера, и Бауер медленно выпрямился.

— Ну, что там? — спросил он. — Мне самому даже не пришлось еще поглядеть.

Голос у него дрогнул, и он придавил пальцами нижнюю губу, чтобы она не дергалась. Это не помогло. На глазах у него навернулись слезы, он отвел взгляд и увидел лицо Уолли. Уолли сосредоточенно наблюдал за ним. Он, казалось, сочувствовал Бауеру, но глаза его глядели сосредоточенно.

— Ничего страшного, — сказал Палумбо. — Как это вас угораздило?

— Да вот, хозяин мой… — начал Бауер и остановился. Его так и подмывало рассказать все. Ему хотелось открыться Палумбо. Нет, подумал он, к чему? — Я хочу уйти с работы, у меня тут навертывается другое местечко, — снова начал он, — а хозяин сердится.

— Ай да хозяин. — Палумбо выключил верхний свет. Он устал, и ему хотелось домой. — Сейчас все стали такие нервные, — сказал он. — Никто не умеет держать себя в руках.

— Да вы его знаете, — сказал Бауер. — Он заходил сюда одно время. Вы, верно, помните. Лео Минч.

— Он не родственник Джо-Фазану Минчу? — спросил Уолли.

Вопрос его остался без ответа.

— Помню, — сказал Палумбо. — Он бывал здесь раньше. Что случилось, почему он больше не приходит?

— Откуда я знаю! — воскликнул Бауер. — Что касается меня, то я этому очень рад.

— Если он родственник Джо-Фазану Минчу, — сказал Уолли, — то я тоже рад. — Он настороженно посмотрел на Бауера.

— Я обойдусь и без него, конечно, — сказал Палумбо, — но все-таки, мне хотелось бы знать, в чем дело. Может, он обиделся или еще что. Вы не могли бы спросить его при случае?

— Нет.

Палумбо подумал немного.

— Я вам скажу, что надо сделать. Прежде всего налейте в ухо горячей воды и подержите ее там. Наклоните голову набок и подержите воду в ухе, пока она не размочит корку, а потом пустите туда перекиси. — Он повернулся к Уолли. — Кончайте игру и дайте мне, наконец, уйти домой, — сказал он.

— Я кончил. Я просто дожидался здесь Фредди.

— Меня? — От удивления Бауер повысил голос.

— Да, я думал, что вы, может быть, заглянете сюда. Мне пришло в голову, как вам помочь. Пойдемте, посидим где-нибудь и потолкуем.

— Можете говорить здесь, хоть до хрипоты, пока там играют, — сказал Палумбо. — Но как только они кончат, я всех выставлю. — Он подошел к бильярду, на котором продолжалась игра, и спросил громко: — Ну, какой счет? — Он мог посмотреть счет на доске, но ему хотелось поторопить игроков.

— Помочь мне? В чем? — спросил Бауер.

— Выручить вас. Можете вы уделить мне несколько минут? Поедем куда-нибудь и поговорим. У меня новая машина. — Лицо Уолли стало таким напряженным, что на него неприятно было смотреть. Губы кривила неуверенная, заискивающая улыбка. Он походил на торговца, заманивающего выгодного покупателя, или нациста, пытающегося завербовать арийца. — Пошли, — сказал он. Он поставил стакан на стойку и направился к выходу. Бауер не пошел за ним и проводил его подозрительным взглядом. Уолли обернулся. — Идемте, — сказал он. — Не пожалеете.

— Нет. Вот допью пиво и пойду домой. «На что мне этот шалопай? — думал Бауер. — Чем этот шалопай может мне помочь?».

Уолли медленно вернулся назад.

— Если бы вы согласились выслушать меня… — сказал он, понизив голос. — Я знаю как раз таких людей, которые могли бы вам помочь в вашем положении.

— Какое положение? О чем вы толкуете?

Бауер допил пиво, поставил стакан на стойку и подошел к Палумбо. Уолли следил за Бауером; выражение его рта не изменилось. Все та же слабая, заискивающая улыбка кривила губы, но напряженность сошла с лица, и по глазам было видно, что он мысленно клянет Бауера на чем свет стоит.

Игра приближалась к концу. Бауер стоял рядом с Палумбо. Ему приятна была близость этого человека, приятно было ощущать тишину бильярдной, смотреть, как игроки становятся в позицию для удара, мягко и уверенно переступая ногами по чуть слышно поскрипывающим половицам. Ему нравилось безмолвное внимание зрителей, и теплый полумрак комнат, и негромкое дыхание игроков, и тихое позвякивание ключей в руке Палумбо, и слабое шуршание и щелканье шаров, и шепот зрителей при хорошем ударе или трудном положении шара. Он стоял среди этих приглушенных звуков и на мгновение забылся, следя за игрой. Потом он заметил, что Уолли вышел из темноты и стоит рядом с ним. Вид юноши вывел Бауера из умиротворенного состояния, и он беспокойно зашевелился.

— Спокойной ночи, господа, — сказал Бауер. Все, даже игроки, подняли голову, так неожиданно прозвучал его голос. — Желаю вам всем удачи.

Он направился к двери, слыша за собой ответные пожелания, к которым присоединился стук шагов. Отворяя выходную дверь, он заметил, что Уолли стоит за его спиной.

— Я немного пройдусь с вами, — сказал Уолли.

Бауер придержал дверь и пропустил его. Потом спросил:

— Зачем вы ходите за мной по пятам? Я иду домой.

— Такому человеку, как вы, трудновато помочь, — сказал Уолли. — Что этот Лео Минч, у которого вы работаете, не родственник Фазана?

— А кто такой Фазан?

— Джо-Фазан Минч.

— А почему вы спрашиваете?

— Я хочу вам помочь. Да что с вами такое? В жизни не видел человека, которому бы так трудно было помочь.

— Мне кажется, вы хотите сунуть свой нос куда не следует, — сказал Бауер. — Бросьте это, мой вам совет. Знайте свое дело — чем вы там занимаетесь, — букмекер вы, что ли? Да, да, мой совет — занимайтесь своим делом и не суйтесь, куда вас не просят.

— Вот это мне нравится! А я-то стараюсь ему помочь.

Бауер зашагал дальше, а Уолли постоял с минуту в нерешимости и потом пошел за ним. Юноша шел легко, как танцор, на него было забавно смотреть. Он держал свое миниатюрное, стройное туловище очень прямо и высоко вскидывал ноги. Его лакированные туфли на высоких каблуках ярко поблескивали, отражая свет фонарей. Но в лице не было и тени веселости. Оно казалось сосредоточенным и тревожным. В глазах застыла упорная мысль.

Когда Бауер свернул за угол, Уолли очутился подле него.

— Я, кажется, сказал вам! — крикнул Бауер.

— Не валяйте дурака.

— Отвяжитесь от меня, говорят вам.

— Послушайте, не валяйте дурака. Я знаю людей, которые поговорят с вашим хозяином, и он оставит вас в покое. Запляшет по вашей дудке.

— По моей дудке? Да вы с ума сошли!

— Тише. Не кричите так. — Уолли беспокойно оглянулся.

— Да вы что думаете, кто я такой? — крикнул Бауер.

— Он будет плясать по вашей дудке. Ручаюсь вам.

— Неужели вы не можете оставить меня в покое? — Бауер нагнулся и придвинул свое лицо к самому лицу Уолли. — Все вы! — крикнул он. — Гоняетесь за мной и цепляетесь, гоняетесь и цепляетесь, покоя нет. Оставьте меня, слышите? Убирайтесь вы к черту, все!

Бауер увидел, как Уолли отступил назад и как испуганно округлился у него рот, потом лицо Уолли расплылось, и Бауер понял, что слезы снова застилают ему глаза. Нагнув голову, он бросился через улицу. Он почти бежал до самого дома, а когда у подъезда обернулся, то увидел позади себя Уолли. Он не слышал его шагов. Юноша приблизился, как тень.

— Раз уж вы попали в такое положение, — сказал Уолли, — нечего дурака валять.

— Это мое дело. Вас не спрашивают.

— Что вы можете сделать один? Я знаю людей, которые охотно замолвят за вас словечко.

— Ну еще бы, конечно!

— Я вас никак не пойму. Точно не для вашей пользы стараются.

— Ну еще бы! — сказал Бауер. — Вы — мои лучшие друзья. Я и вас-то самого не знаю, видел два-три раза за последние месяцы, а эти люди, о которых вы говорите, — кто они? Я даже не знаю, кто они такие, но все они, конечно, мои лучшие друзья; вдруг ни с того ни сего сделались друзьями и хотят мне помочь.

— Мы рассчитываем и для себя выгадать кое-что. Как же иначе?

— Да, конечно, как не рассчитывать, у всех непременно какой-нибудь пакостный расчет на уме.

— А вы бы чего хотели? Мы с вами не в игрушки играем. Я вам скажу, на что мы рассчитываем, если вы меня выслушаете. Это не секрет, я вам скажу, если вы перестанете орать во все горло. Того и гляди, все проснутся. Кругом же люди спят, черт вас возьми.

Бауер поглядел на него, помолчал и повернул в подъезд.

— Постойте, — сказал Уолли. — У нас есть предложение для вашего хозяина, а он не хочет даже выслушать нас. Он вроде вас. Ну, подождите же, можете вы подождать минутку! Все, что нам от вас нужно, — это чтобы вы указали нам какое-нибудь удобное тихое место, где мы могли бы поговорить с ним, объяснить ему наше предложение. Устройте это для нас, и мы замолвим за вас словечко, и я ручаюсь, он сделает все, что вы захотите, — отпустит вас или еще что, словом, все.

Бауер стоял, не двигаясь, и думал. Он уже шагнул одной ногой за порог вестибюля и стоял, глядя на Уолли, задумавшись без мыслей, медленно погружаясь в пустоту. Он тщетно боролся, пытаясь выплыть, и медленно погружался в море пустоты. Потом безнадежно махнул рукой и вошел в вестибюль.

Уолли вошел вслед за ним.

— Ну так как же? — спросил он. — Договорились?

— Куда вы лезете? — крикнул Бауер. — Убирайтесь отсюда!

— Мне нужно знать.

— Это мой дом, уходите отсюда. Уходите, говорят вам.

— Все, что нам от вас нужно — это чтобы вы указали какое-нибудь место, где найти вашего хозяина.

Бауер умоляюще поднял руки. На лице у него было отчаяние.

— Я бы хотел, чтобы было такое место на свете, куда я бы мог скрыться хоть на минуту, где бы никто за мной не гонялся, не цеплялся, не травил меня, — сказал он.

— Об этом я и говорю. Я помогу вам. Те люди устроят это для вас, и вы сможете уйти, куда вам вздумается. Вы будете свободны, будете делать все, что захотите.

— Нет, — сказал Бауер. — Я этого не сделаю. Никогда не заставите меня это сделать. Никогда. Никогда, лучше умру.

— Да что сделать?. Что, по-вашему, должны вы сделать?

Бауер повернулся и вошел в дом. Ему хотелось убежать от этого нового страха. Это был предельный, непознаваемый страх, который все время выискивала его злая воля! Наконец Бауер его обрел, и первым побуждением его было бежать, но он сдержал себя. Он принудил себя не перескакивать через две ступеньки.



Когда Бауер вошел к себе в квартиру, там все дышало сном. Вход был через кухню, и Бауер остановился среди мрака, тишины, запаха пищи, и внезапно почувствовал, что очень голоден. Последний раз он ел еще до налета, в понедельник, а сейчас было уже утро вторника — беспросветное утро второго дня второй недели декабря 1934 года!

Бауер зажег свет, подошел к окну и, перегнувшись через подоконник, взял с пожарной лестницы бутылку с молоком и немного печенья из жестяной коробки для хлеба. Он пил прямо из бутылки, выпил почти все молоко и съел почти все печенье. Пил он жадно, большими глотками, и в тишине слышно было, как молоко булькает у него в горле. Он вытер рот рукавом. Потом подошел к раковине смыть прилипшие к рукам крошки, Он открыл кран с горячей водой и терпеливо ждал, пока пойдет вода потеплее. Он стоял, глядя в раковину и чувствуя, как в нем шевелится страх. Страх копошился в мозгу, заползая во все извилины, источая ненависть, как хорек запах. На дне раковины из решетки торчали счистки овощей и мякоть выжатых апельсинов. Выжимки лежали там, должно быть, еще с утра, когда для детей выжимали сок.

«Вот, полюбуйтесь!» — подумал Бауер. И проговорил вслух:

— Чертова неряха, растрепа! — Он сердито посмотрел в сторону спальни и увидел, что жена сидит на стуле у самой двери.

Она ничего не сказала, только посмотрела на него.

Бауер взял лежавшее на краю раковины скомканное полотенце и смахнул в раковину крошки. На полотенце тоже налипли очистки, и он сердито смыл их под краном. Ненависть закипала в нем. Наконец, она хлынула через край и излилась в словах.

— Хочешь знать, где я был? — спросил он.

— Я рада, что ты хоть жив.

— Я шлялся с бабами, лишь бы не возвращаться в эту грязную дыру! — Он показал на раковину. — Посмотри. Тебе лень пальцем шевельнуть, — эта раковина, должно быть, не чистилась ни разу, с тех пор как мы сюда переехали.

— Очень рада, что ты развлекался, пока я сидела тут и ждала тебя.

Кэтрин встала и подошла к двери в ванную комнату в углу кухни. Она уже собралась ложиться спать, и на ней был ситцевый халат, из-под которого выглядывала ночная рубашка.

Бауер ополоснул бутылку и поставил ее под раковину. Кэтрин прошла мимо него, не сказав ни слова, шаркая ночными туфлями. Остановившись на пороге детской, она напомнила мужу, чтобы он не забыл выключить свет, и ушла.

На столе лежал ранний выпуск утренней газеты. Ну да, подумал Бауер, так оно и есть. Она выходила искать его. Забежала к миссис Аллан и растрезвонила все, что только могла, о его личных делах; теперь через несколько дней прядет полицейский и сообщит ей, что все в порядке: ее муж не убит и не сбежал от нее — он просто-напросто был арестован. Вот она все и узнает. Узнает, что его арестовали, и уже не в первый раз.

Он не рассказал жене ни об одном из налетов. Ну и пусть теперь узнает, думал он. Пусть видит, что ему приходится терпеть, чтобы кормить ее.

Он не собирался посвящать ее в свои дела, но, в конце концов, ему наплевать, пусть узнает. Ведь это она виновата во всем. Да разве он пошел бы когда-нибудь на такую уголовщину? Все ведь только ради нее. Она втравила его в это, — пусть она и не говорила ничего, все равно она была вместе с теми, кто гонялся за ним и цеплялся; она и дети — они были вместе с теми, кто не давал ему ни минуты покоя.

Мысли жгли Бауера. Страх снова закрался к нему в мозг, калеча хилые ростки любви. Как дикий зверь, который, продираясь сквозь чащу, топчет, разрывает когтями растения, преграждающие ему путь, и ненавидит их, и пугается, и пугается своего страха и своей ненависти к ним, — то же творил и страх в мозгу Бауера.

Бауер хотел было прочесть газету, но слова не проникали в его сознание: оно было слишком занято происходившей в нем борьбой.

Наконец, он сложил газету, решив прочесть ее утром, спрятал подальше, чтобы не нашли дети, и начал раздеваться. Он умылся на кухне и голый, подхватив башмаки одной рукой и перекинув через другую аккуратно сложенное платье, прошел мимо детей в спальню. Трое детей, разметавшись, лежали на кровати. Бауер не взглянул ка них. Старшая, Мэри, не спала. Она лежала, уставясь в темноту широко раскрытыми глазами. Она уже просыпалась, разбуженная суматохой, поднятой в доме исчезновением отца, и расплакалась, но ее утешили, и она опять заснула. Она проснулась снова, когда он вернулся домой, но тут же закрыла глаза, а потом опять открыла их и увидела белую голую фигуру, осторожно пробиравшуюся мимо постели. Мэри спала с краю, чтобы малыши не свалились на пол. Она лежала, задыхаясь от страха, крепко прижав руки к груди. Когда отец прошел мимо, она повернулась на бок и почувствовала, что сейчас заплачет. Плакать она боялась. Тогда, крепко зажмурив глаза, она сунула большой палец в рот и, причмокивая, стала его сосать.

Войдя в спальню, Бауер тщательно убрал одежду. Он был очень искусен во всяких поделках и смастерил специальную вешалку для галстуков и полочку для ботинок и придумал особой системы брючный пресс, на который когда-то даже думал взять патент. Вставив распорки в ботинки и разложив все по местам, он постоял немного, держа в руках пижаму и не решаясь надеть ее.

Он вдруг почувствовал, что ему приятно быть голым. После того как он разделся, его как-то меньше мучили мысли. Бауер решил, что нагота так приятна ему потому, что освежает его разгоряченное тело. Он потрогал свои бока. Тело на ощупь было холоднее, чем воздух. Он стал надевать пижаму и вздрогнул, когда куртка скользнула по его худой, костлявой груди; приятное чувство исчезло, и мысли снова ворвались в сознание.

«Я болен», — мелькнуло у него в уме.

Ему было все равно. Его вдруг охватило безразличие. Он так устал, что ему казалось, будто все тело его тяжело свисает с шеи, а голова, как гигантский раздувшийся шар, плавает где-то вверху, в клокочущей пустоте. Так он стоял и смотрел на Кэтрин.

Она лежала к нему лицом, на боку. Он должен был перелезть через нее, чтобы лечь в постель. После рождения первого ребенка Кэтрин всегда спала с краю. Она не хотела тревожить мужа, когда вставала кормить малыша, и хотя теперь Бауер всегда ложился спать позже жены, она не изменила своей привычке.

Бауер подумал вдруг, что, быть может, это не привычка. Быть может, Кэтрин просто не хочет спать там, где столько лет подряд спал он. Он никогда не думал об этом раньше. «Должно быть, она ненавидит меня так же, как я ее», — сказал он себе.

Эта мысль не вывела его из безразличия. Она всплыла на один миг и пропала в клокочущей пустоте, заливавшей его мозг. Бауер, не отрываясь, смотрел на жену. Кэтрин лежала с закрытыми глазами и дышала ровно, но он не верил, что она спит. Он решил, что она притворяется, чтобы не разговаривать с ним.

«Не надо ненавидеть меня, Кэтрин!», — мысленно воскликнул Бауер и удивился. Слова отогнали сверливший его страх. Это был крик любви. Но страх отступил лишь на мгновение. Он набросился на Бауера и снова впился в него, и Бауер, помедлив не больше секунды, добавил — так, словно это было продолжение той же мысли: «…после всего, что я вытерпел ради тебя и детей».

Но первый, неожиданно вырвавшийся и столь удививший его крик не выходил из головы, и страх лихорадочно искал ему объяснения. Я, верно, подумал, — сказал себе Бауер, — о том, как я ненавижу ее — самый вид ее, и звук ее голоса, и ощущение ее, и даже все, что сделано ее руками, и даже самый факт ее существования — и о том, что и она должна меня ненавидеть так же, как я ее. Она тоже должна ненавидеть самый факт моего существования.

Острое чувство одиночества, — какое бывает только у очень старых людей, — охватило Бауера. Он сел на пол и положил голову на матрац рядом с головой Кэтрин. Ноги его стыли. Он вытянул ноги и поглядел на них. Рука Кэтрин мешала ему. Она торчала перед глазами. Она казалась полной и белой в темноте, и от нее исходило тепло, неуловимое, как дуновение. Бауер закрыл глаза и передвинулся на холодном полу, подбирая застывшие ноги поближе к нагретому уже месту.

Тепло Кэтрин овевало его лицо. Звук ее дыхания проникал в уши. Это снова была любовь — ее звуки, ее прикосновение. Узы любви удерживали его подле жены, но страх когтями рвал эти узы. Бауер чувствовал дыхание Кэтрин на своем ухе, чувствовал, но не слышал. Он вспомнил, что ухо повреждено. Он оглох на это ухо. Надо будет показаться врачу. А чем поможет врач? Такой страшный удар! Наверное, барабанная перепонка лопнула. Теперь он калека на всю жизнь.

Бауер почувствовал, как в нем закипают слезы, но глаза были сухи. Ему казалось, что внутри у него все дрожит и рвется от судорожного неистового плача. Он сидел на полу, закрыв глаза, давясь от слез, и рядом с собой, как неуловимое прикосновение, ощущал тепло Кэтрин и звук ее дыхания. Ему казалось, что он ощущает ее всем своим существом, но осязать не может. Это мучительное чувство заставило его широко раскрыть глаза, и он увидел, что Кэтрин подняла голову и смотрит на него.

— Что с тобой? — спросила она.

— Я болен.

Она села на кровати и, протянув руку, дотронулась до его лба.

— У тебя жар, — сказала она. — Что же ты сидишь на полу, на самом сквозняке. Я позову доктора.

— Моя болезнь не для доктора. — Бауер поднялся на ноги.

— По-моему, у тебя жар.

— Ну да, это все, что ты знаешь. «Поставь термометр», «Выпей горячего чаю», «Позови доктора». Выкинь это из головы хоть на минуту. Человек может быть болея и по-другому, представь себе.

— Сядь. Вот сюда. — Кэтрин подвинулась, освободив ему место на краю постели. — Садись сюда и расскажи мне, в чем дело.

— К чему? Это длинная история. Это такая длинная история, что ее за целую ночь не перескажешь. И чем ты можешь помочь?

Бауер медленно поднялся с пола и сел на постель. Он сидел в полукольце изогнутого тела Кэтрин. Она смотрела на него сбоку. Он повернул голову и взглянул ей в глаза, и на мгновение ему показалось, что ее взгляд обнимает его. — Это все там, на работе, — сказал Бауер. — Он просто доводит меня до сумасшествия, иной раз я сам не знаю, что делаю.

— Кто? Мистер Минч?

— Мне иногда кажется, что я убью его, если он не оставит меня в покое. Честное слово! Вот до чего дошло. Даже не знаю, что делать.

— Что ты! Почему? Мистера Минча? Ты говоришь про мистера Минча? Когда это случилось? Сегодня?

— Сегодня, вчера, в среду, в субботу, — какая разница, когда! Это уже давно тянется. Ты ведь знаешь, Кэтрин, я никогда никого не трогаю. Я в жизни никому не делал неприятностей. Я сам не хочу иметь неприятности и никому не хочу делать неприятности. Да вот только сейчас, когда я возвращался домой, в подъезде, внизу, один человек… Я бы мог… у меня была возможность… сделать… ужасную вещь. Но, понимаешь, они гоняются и цепляются, и до того, до того доводят человека, что уже нет никаких сил выносить это, доходишь до точки.

Бауер вскочил на ноги. Он низко наклонился к лицу Кэтрин.

— До точки! — крикнул он. — Предупреждаю тебя!

— Фредди, да что случилось? — Кэтрин слезла с постели. — Скажи мне. Я же ни слова не понимаю из того, что ты говоришь.

Она близко подошла к мужу и настойчиво прижалась к нему, заглядывая в лицо.

— Поди ко мне и расскажи про свою беду, — попросила она.

Бауер попятился от нее.

— А ты поцелуешь меня, и все будет хорошо!

— Но ты же можешь сказать мне?

— Нет. Как я могу тебе сказать? Чем ты поможешь?

— Ну, Фредди, пожалуйста. — Она снова подошла и снова прижалась к нему. Бауер почувствовал ее груди под своей рукой. В голове у него стоял дикий гул, и на мгновение ему показалось, что ее объятье ограждает его от этого гула.

— Прошу тебя, Фред, скажи мне, — прошептала Кэтрин.

— Ладно. — Голос его звучал хрипло. — Ладно.

Он отступил на шаг. Слова теснились в голове. Он не знал, какие выбрать. Ему хотелось рассказать обо всем сразу. Он дышал тяжело, словно его что-то душило.

— Ладно. Я скажу тебе, — пробормотал он. — Ты сама захотела. Ладно, слушай. Я должен уехать, а где мне взять на это денег?

— Куда уехать?

— Куда глаза глядят! Как бродяга, без гроша в кармане, в товарном поезде!

— Ты что, с ума сошел?

— Нет. — Бауер опустил глаза. — Так нужно.

— А дети? Что они будут есть, если ты бросишь работу?

— Вот об этом-то я и думаю.

— Так! — вскричала она. — Да подними ты голову. Перестань бормотать. Говори толком. Что ты надумал?

Бауер медленно поднял голову.

— А вот что я надумал: надо бросить эту работу, стать на пособие и как безработный получить временную работу… а потом, может быть, я сумею устроиться на такую службу, где не придется каждую минуту дрожать, что тебя застрелят из-за угла.

— Кто это станет в тебя стрелять?

— По крайней мере, тогда я смогу собраться с мыслями и немножко оглядеться. Да нет, нет, разве я человек? Камень какой-то на дороге, — топчите его, толкайте. Стой здесь, катись туда… Кто это станет со мной считаться, спрашивать меня — пихнут, и все. Казалось бы, ясно, что человек, если захочет, может сменить эту службу — так или нет? А вот, по-ихнему, нет. Они меня не отпустят. Поэтому я и должен уехать. Но тогда я не получу пособия. Вот об этом-то я и думаю, и еще думаю, что все-таки должен уехать: уехать, и все. Так я решил, окончательно.

— Ты хочешь нас бросить?

— Да, — сказал он спокойно и твердо.

— Что ж, хорошо. Бросай нас, беги.

— Не говори так. Ты должна мне помочь. — Бауер начал придвигаться к ней. — Я еще никогда ни о чем тебя не просил с тех пор, как мы поженились. Я всегда старался, как мог, для тебя. Но теперь ты должна помочь мне.

— Ты просишь меня помочь тебе уморить с голоду наших детей?

— Нет, Кэтрин, не надо так говорить. — Он протянул к ней руку, но не коснулся ее. Он робко держал руку над ее плечом. — Я совсем болен, у меня внутри живого места нет, — сказал он. — Я так болен, что последнее время просто не знаю, где я и что со мной. А как, на какие средства будут жить дети, если я умру? — Он слегка коснулся рукой ее плеча.

— Все равно, ты не должен так убегать! — крикнула Кэтрин. — Ты только это и знаешь. Как что-нибудь случится, ты прежде всего думаешь, куда бы убежать.

Бауер снял руку с ее плеча, и рука безжизненно повисла.

— Ты не веришь мне? — спросил он. — Не веришь, что я должен уехать, что меня убьют, если я не уеду?

— Ты хочешь убежать. Вот чему я верю. Убежать, потому что тебе невесть что взбрело на ум.

— Кэтрин, меня убьют!

— Кто тебя убьет? Этот маленький мистер Минч, который держал тебя на работе, когда все кругом сидели без куска хлеба? Только на прошлой неделе он прибавил тебе жалованье.

— Я ненавижу его. А он ненавидит меня. Когда я с ним в одной комнате, я за себя не отвечаю.

— Ты ненавидишь его, он ненавидит тебя! Что за чепуха! Для тебя жизнь детей игрушка, что ли? О себе я не говорю. О себе я беспокоюсь не больше, чем ты обо мне.

— Я вижу, с тобой говорить бесполезно.

— Да. Я знаю, что у тебя на уме только одно — убежать. Ты всю жизнь так делал.

— Правильно, — резко сказал Бауер и вышел из спальни.



Кэтрин стояла задумавшись, глядя мужу вслед. Потом снова легла в постель. Полежав немного, она встала, сунула ноги в ночные туфли и приоткрыла дверь. Мэри лежала, засунув большой палец в рот. Кэтрин потянула палец изо рта, и глаза девочки открылись; лицо у нее задрожало. Потом она нахмурилась.

— Спи, детка, — прошептала Кэтрин. Она прикрыла ей глаза ладонью. Когда она отняла руку, глаза девочки были закрыты. — Спи, — прошептала Кэтрин. — Спи — увидишь во сне, будто идешь в гости в новом платье.

Она помедлила возле кровати, глядя на дочь. Большой палец снова потихоньку подбирался ко рту, и Кэтрин вздохнула. Когда сиротливое чмоканье возобновилось, Кэтрин вышла, прикрыла за собой дверь и прошла в гостиную.

Бауер сидел в кресле у окна. Перед ним стояла небольшая этажерка с книгами. Это были почти сплошь учебники коммерческой корреспонденции, которые Бауер выписывал, когда в нем еще жила надежда преуспеть в бизнесе. Он думал о том, какова была бы его жизнь, изучи он до конца все эти книги. Иной, совсем иной, решил он. «Такому человеку, как я, — рассуждал он сам с собой, — нужны преподаватели, чтобы подгонять его и заставлять учиться, пока он не выучит все от корки до корки».

Кэтрин зажгла свет. Бауер нахмурился и зажмурил глаза. Кэтрин тоже зажмурилась, потом посмотрела на Бауера, нахмурилась и долго смотрела на него, неясно различая его лицо, но видя, что он смотрит на нее и хмурится.

— Мне кажется, нам нужно обсудить все спокойно, без ссор, — сказала Кэтрин.

— Какой смысл пережевывать все сначала? — сказал Бауер.

— А тот смысл, что я не могу помочь тебе, пока не знаю, в чем дело.

— Ты вообще не можешь мне помочь. Что ты можешь сделать? Я никогда не ждал от тебя помощи.

Кэтрин подошла к мужу и села на стул против него. Он, отвернувшись, смотрел в окно.

— Они совсем извели меня там, — сказал Бауер. — Все грозились: не смей уходить, а уйдешь — убьем. Ну вот я и вызвал полицию, а полиция произвела налет. И они знают, что это сделал я.

Кэтрин беззвучно ахнула и прижала руку к губам.

— Да, — сказал Бауер, — так обстоит дело. Вот тебе и вся история в двух словах. И сейчас я жду, что они придут и расправятся со мной.

Наступило долгое молчание. Кэтрин не решалась заговорить. Бауер продолжал виновато смотреть в окно. Потом он подумал, что она, верно, ушла или, быть может, ей дурно. Он повернул голову.

— Зачем ты это сделал? — спросила Кэтрин.

— Я же сказал тебе. Я хотел уйти. Не такой я человек, чтобы жить, как уголовный преступник.

— Почему преступник? Все играют в лотерею.

— Существует закон! — крикнул Бауер. — Никогда не слыхала? В Соединенных Штатах существует закон.

— Хорошо, хорошо, тише. Говори спокойно, Фред.

— Я говорю спокойно. Там уже был налет, не вчера, раньше. Я не преступник. Приходит полиция, хватает меня, как вора, бьет… я на это не гожусь. Ты знаешь меня. Я должен жить честно, по закону. Они подослали ко мне своих убийц и заявили, чтобы я не смел уходить, и тогда я решил: сделаю так, что банк мистера Минча прихлопнут, и я буду свободен.

— Кого подослали? Того лысого, как его, который приходил к нам?

— Да, он тоже из их шайки.

— Мне он показался очень славным.

— Славным? Да, они все славные, очень даже славные. Они такие славные, что застрелить человека для них все равно, что плюнуть. Они очень славные с виду, да, да, и ведут себя так славно. Ах, да какая разница! Можешь мне поверить, я знаю, что говорю.

— Но я тоже хочу знать. Я имею право знать.

— Ну вот, теперь ты знаешь. Мистер Минч знает. Все знают, что я сделал. И если я хочу остаться в живых, мне нужно уехать.

— А что сказал мистер Минч?

— Когда?

— Когда узнал, что полицию вызвал ты?

— Не все ли равно, что он сказал?

— Скажи мне, Фред. Я хочу знать.

— Сказал, что между нами все кончено и чтобы я поостерегся. Дело не в том, что он сказал, а как он это сказал. Я знаю, что у него на уме. Он убийца, настоящий убийца. Он тоже такой славный с виду и разговаривает так славно, правда? Так он убийца, поверь мне.

— И это все, что он сказал? Что между вами все кончено и чтобы ты поостерегся?

— А что еще ему говорить? Пригласить всех на мои похороны? Да, это все, что он сказал. И еще сказал: извольте завтра явиться на работу, и дал мне новый адрес.

— Так. — Голос Кэтрин зазвенел. — Я так и думала. Он просто хотел тебя припугнуть. Если бы он замышлял что-нибудь против тебя, стал бы он давать тебе новый адрес, как ты думаешь?

Бауер беспомощно посмотрел на нее.

— Тебе что ни говори, никакого толку, — сказал он.

— Неужто ты не понимаешь? Он велел тебе приходить на работу. Что это значит?

— В одно ухо вошло, в другое вышло! Для тебя это, конечно, ничего не значит! Ты ничего не понимаешь. Даже не знаешь, на каком ты свете живешь!

— Я знаю одно: у тебя трое детей, и пока есть работа, ты должен держаться за нее.

— Вот новость сказала! Очень интересно послушать, а то мне самому это и в голову не приходило.

— Я помогу тебе, Фред. Я сама пойду к мистеру Минчу и все скажу ему.

— Да? Что же ты ему скажешь?

— Скажу, как все это вышло, почему ты так сделал. И про детей скажу. Он хороший человек, что бы ты ни говорил. В душе он хороший человек. Зачем он будет тебе вредить? Какой ему смысл тебе вредить? Только лишние неприятности наживать. Нет, он хороший человек. Он поймет, когда я ему все скажу.

— Да? А его брат Джо? Вот тоже еще хороший человек. Поди, поди поплачь и перед ним.

— И пойду. Кто его брат? Где он?

— Эх, я с самого начала знал, что с тобой говорить бесполезно, — Бауер встал и пошел назад в спальню. «По крайней мере лягу первым в постель, не придется через нее перелезать, — подумал он. — Вот и все, чего я добился».

Кэтрин посидела еще немного в раздумье, потом выключила свет и тоже легла в постель. Но когда она попыталась заговорить с мужем, он ей не ответил. Кэтрин заговаривала с ним снова, и снова просила рассказать всю историю с самого начала. Ей не все ясно, сказала она. Бауер отказался. Тогда Кэтрин стала задавать ему вопросы.

— Я спать хочу, — сказал Бауер и повернулся лицом к стене.

Кэтрин продолжала просить его, и он притворно захрапел. Он изо всех сил старался делать вид, что спит, и в конце концов у него не осталось других мыслей, и он и в самом деле заснул.



Когда Бауер открыл глаза, было еще темно, но сквозь мрак уже начинал пробиваться рассвет. В голове у него было приятное ощущение свежести. «Должно быть, я хоть немного да поспал», — подумал он.

Кэтрин лежала за его спиной, и он прислушался. До него не донеслось ни звука. Он решил, что она нарочно лежит так тихо. Она не лежала бы так тихо, если бы спала. Бауер закрыл глаза. Он боялся, что она снова затеет разговор, если заметит, что он проснулся.

В постели было тихо; тихо и во всем доме. Улица за окном безмолвствовала. Бауеру казалось, что тишина, как легкий ветерок, овевает его голову. Серые пятна рассвета беспокойно роились в ночном мраке, выгоняя его из углов и оставляя лишь прозрачные тени на сером фоне.

«Она не спит, — думал Бауер, — иначе я слышал бы ее дыхание». Он повернулся к Кэтрин лицом. Этого добилась любовь, но страх не сдавался. Бауер не открыл глаз и глубоко вздохнул, чтобы Кэтрин думала, будто он повернулся во сне.

Его рука коснулась мягкого теплого тела жены. Кэтрин не шевелилась. Значит, не спит. Все еще думает и терзается страхом. Если бы спала, так пошевелилась бы. Нет, она не спит и старается лежать тихо, чтобы не потревожить его!

Впрочем, иной раз, когда он укрывал спящих детей, они тоже не шевелились во сне… Иной раз шевелились, а иной раз нет. Иной раз он слышал их дыхание, иной раз не слышал. Он даже смотрел иногда, — колышется ли у них грудь, чтобы убедиться, что они дышат.

Бауер подумал вдруг об Эрне, своей второй дочке. Когда она ходит, ее коротенькие толстые ножки движутся, как на шарнирах. Дети спят так крепко. Они засыпают мгновенно, быстрее, чем тает в воздухе дым, и сон их сладок и глубок. Может быть, так спит сейчас и Кэтрин. Если он чуть-чуть приоткроет глаза, она этого не заметит.

Бауер не слышал ее дыхания, не ощущал ее тепла. Сбившиеся простыни разделяли их. Вдруг он почувствовал какое-то движение. Он плотнее закрыл глаза. Рука Кэтрин искала его руку. Шершавая ладонь, скользнув по его руке, легко, точно сухой лист, легла на нее. Кэтрин, по-видимому, держала руку на весу, чтобы не разбудить мужа. Она лежала и думала, и ей было страшно, и все же она старалась лежать тихо, чтобы не потревожить его сна! Бауер открыл глаза и увидел, что Кэтрин смотрит на него.

— Спи, спи, — сказала она.

Он успокоенно закрыл глаза. Кэтрин отняла руку. Он полежал с закрытыми глазами еще минуту. Потом снова взглянул на Кэтрин. Она лежала на боку, рот у нее был полуоткрыт, и губы касались края его подушки. Взгляд ее был устремлен на стену над его головой.

Бауер понял вдруг, что должен сделать над собой усилие, чтобы взглянуть на жену; в сущности, он уже годами не смотрел на нее. Ей двадцать семь лет, а глаза еще совсем юные. Что-то девическое еще было в ней, таилось в мягких припухлостях щек и губ. Почему он никогда не мог смотреть Кэтрин в лицо? — спрашивал себя Бауер. Потому, что так сильно ненавидел ее? Потому, что ему всегда хотелось сделать ей больно? Потому, что думал, что она его ненавидит?

Его мысли вертелись вокруг ответа. Как мог он сказать себе, что человек, которым он стал, не смотрит в лицо жене, потому что стыдится того, что сделал с ней и с их любовью друг к другу? Если бы мысли Бауера нашли ответ, если бы он глубже заглянул в самого себя, он понял бы, в чем его беда, и нашел бы выход. Но он только ходил по краю, куда привели его силы любви и самосохранения.

— Кэтрин, — сказал Бауер и умолк. Голос был сиплый со сна, и это сразу расшевелило в нем страх — страх показался смешным, и Бауер поборол его. — Мне очень жаль тебя, — сказал он, и на этот раз слова звучали отчетливо, хотя голос был тих, как шелест.

— Постарайся уснуть, — сказала Кэтрин. — Для тебя это сейчас самое главное.

Бауер закрыл глаза и лежал тихо, думая о Кэтрин. Потом опять открыл глаза и сказал:

— Я знаю, как тебе трудно со мной.

— Не думай ни о чем, постарайся уснуть. — Кэтрин казалось, что стоит ему хорошенько выспаться, как все предстанет перед ним в другом свете.

— Я хочу сказать тебе, что я все понимаю. Но ничего не могу поделать. Уж такой у тебя муж.

— Спи, Фред, спи.

— Ты сама знаешь, что я ничего не могу поделать. Меньше всего на свете хочу я причинять кому-нибудь беспокойство.

— Знаю, знаю, Фред. Ты хороший муж.

— Я стараюсь, но ничего не выходит. Не везет мне.

Кэтрин положила руку ему на лицо и стала гладить по щеке, приговаривая: — Шшшш, шшш, — словно баюкала ребенка.

— Я стараюсь. — Голос его дрогнул. — Ты же знаешь.

— Ты спи, спи, Фред.

— Я все делаю, как надо. Не бегаю за женщинами, не пью, не вожусь с кем попало, как другие.

— Я знаю. Ты думаешь, я не ценю этого?

— Я всегда прихожу с работы прямо домой и всегда приношу тебе всю получку, аккуратно каждую неделю, и все, что делаю, я делаю для семьи, а не для себя. Ты ведь знаешь. Всегда так было.

— Ты хороший муж, всегда был хороший. — Она натянула ему одеяло до самой шеи и матерински похлопала по одеялу рукой.

— Я работаю. Никто никогда не жаловался на мою работу или на меня, на мое поведение — ни дома, ни на службе, вообще нигде. И все же ничего не получается. Почему это? Всю свою жизнь я старался ни на шаг не отступать от прямого пути и все делать так, как нужно, чтобы все было так, как должно быть, а получается всегда не то.

— Все будет хорошо, Фред. Вот увидишь. Только делай, как нужно, и все будет хорошо.

— Со мной так не получается. Что сделал я дурного за всю мою жизнь? Ничего. Моя совесть чиста, и вот — посмотри! Посмотри, что получается! Посмотри сама!

— Вот ты увидишь, Фред. Рано или поздно все обернется хорошо. Так всегда бывает. Вот увидишь.

«Да, — думал Бауер, — больше от нее ничего не добьешься, — „Спи, и бука уйдет, боженька добрый, добро всегда побеждает“. Никакой помощи! Никакой! Боженька добрый — и все!»

Он думал это без злобы. Мысль, помаячив, утонула в безразличии — в том безразличии, которое должен испытывать полководец, когда в момент решающего наступления, в предвидении победы, он вдруг замечает, что его войско не повинуется ему, и понимает, что сражение проиграно и сам он погиб.

— Об одном только и жалею, — сказал Бауер, помолчав. — Я жалею о том, как вел себя дома. Но я ничего не мог поделать с собой, когда видел, что вся моя жизнь… когда все всегда получалось не так. Я все делал, чтобы было хорошо, — и все получалось плохо; я до сих пор не понимаю — почему. Клянусь богом, не понимаю.

— Говорю тебе, Фред. Ты увидишь. Что хорошо — то хорошо, и ты поступай как нужно, и все будет хорошо, все выйдет к лучшему.

— Ты должна ненавидеть меня за то, что я так вел себя дома, так говорил с тобой.

— Ну что ты! Как ты можешь так думать? — Она придвинулась к нему ближе и, выпростав руку из-под одеяла, обняла его.

— А как может быть иначе, когда я так себя вел!

Кэтрин просунула руку под его шею и притянула его голову к себе.

— Нет, нет! — воскликнула она. — Ты думаешь, Фред, я ничего не понимаю? Поверь мне.

— Я не могу перенести, что ты меня ненавидишь.

— Да нет же! Нет! Как ты можешь так думать?

Бауер лежал тихо. Он чувствовал ноги Кэтрин подле своих ног и ее широкое теплое тело подле своего тела. Ласковая теплота обволакивала его, и он безвольно отдавался ее власти.

— Я не собирался уезжать, это я просто так сказал, — проговорил он.

Кэтрин не ответила, только крепче прижала к себе его голову.

— Я бы никогда этого не сделал, — сказал он. — Я знаю, что так не годится.

Рука Кэтрин, обнимавшая его за шею, задрожала. Его спокойствие пугало Кэтрин.

— Всю мою жизнь, — сказал Бауер, — я готов был терпеть, что угодно, лишь бы не делать ничего дурного.

Он попытался повернуть голову, чтобы удобнее было говорить, но Кэтрин крепче прижала ее к себе.

— Я никогда и не думал о том, чтобы уехать, — повторил Бауер. — Это я просто так сказал.

— Мистер Минч ничего тебе не сделает. Он хороший человек.

— Только на это я и надеюсь.

— Он хороший человек и понимает, почему ты так сделал. Может быть, он еще немножко обижен на тебя, но ты увидишь — он хороший человек и все понимает.

— Если бы я сам этого не думал… Я просто сказал, что уеду, потому что… сам не знаю, почему. Может быть, мне просто хотелось, чтобы ты меня пожалела.

— Я знаю, дорогой! Просто ты был очень расстроен, бедненький!

«Да, — подумал Бауер, — конечно, он с самого начала звал — прежде даже, чем эта мысль пришла в голову, — что никогда не сможет уехать и бросить семью. Он должен остаться и встретить беду лицом к лицу, как мужчина, а не бежать».

— Право, не знаю, почему я это сказал, — повторил он. — Просто так.

— Я знаю, Фред.

Они долго лежали молча. Бауер прижался к жене, и ее тепло разлилось по его телу. Кэтрин крепко прижимала его голову к своей груди, и он всем телом чувствовал ее прильнувшее к нему тело.

— Не надо говорить, что я тебя ненавижу, Фред, — сказала Кэтрин. Голос ее дрогнул, и она заплакала. — Это неправда, — говорила она, всхлипывая. — Никогда этого не было. Я очень ценю тебя и то, что ты для меня делаешь.

Ее слеза упала ему на лицо и, холодя, покатилась по щеке. Бауер вздрогнул. Ему хотелось отодвинуться от Кэтрин, но он принудил себя лежать тихо. Ее слезы падали медленно, одна за другой и холодными каплями скатывались по его щеке и растекались у губ. Бауер почувствовал на губах вкус соли. Внезапно он приподнял голову. Он хотел, чтобы ее слезы падали ему в глаза.

Это была последняя минута любви, которую жизнь приберегла для Бауера, прежде чем рассудок его безнадежно запутался в силках страха.