"Времена не выбирают" - читать интересную книгу автора (Мах Макс)

Глава 5 РУКОПИСИ НЕ ГОРЯТ

Свернув в узкий переулок, скорее, просто щель между двумя старыми бетонными домами, Маркус оглянулся, но ничего подозрительного не заметил. Впрочем, он отдавал себе отчет в том, что не смог бы теперь заметить ничего из того, что могло быть по-настоящему значимым. Не тот возраст, да и техника ушла. Нельзя ожидать от девяностосемилетнего старца, что он сможет сыграть на равных с настоящими – в силе – профессионалами. Оставалось надеяться, что Арик все понял правильно, и кто-нибудь молодой и ловкий приглядывает теперь за спиной старика.

«Дожили», – подумал он не без сарказма, но делать было нечего.

Маркус прошел сквозь пахнущую пылью и старым цементом душную тень, сгустившуюся между стенами домов, и снова вышел на солнце, но уже на улице Неверов. Очень удачно вышел, прямо в том месте, где на противоположной стороне над входом в стоматологическую клинику доктора Бойма красовалась вывеска с крупно выведенным на ней черными буквами адресом: «Клава Неверов, 15».

«Ну, здравствуй, Клавочка», – подумал он, щурясь на вывеску.

«Здоровались, – отрезала Клава. – Ты зачем пришел?»

«Извиниться», – почти искренне ответил Маркус.

«Ой ли?!» – Она ему, конечно, не поверила и была права. Вернее, знала, не могла не знать, зачем он на самом деле сюда приплелся.

«Мне Миша нужен, – объяснил он ей. – Позарез. И не только мне».

«Миша уже взрослый мальчик, – усмехнулась Клава. – Пусть сам решает».

«Клава, – позвал откуда-то из-за спины Зильбер. – Клава! Маркус же не для себя старается!»

«Только давай без агитации! – отрезала Клава, обращаясь к Мужу прямо через голову старика. – Миша свое родине три раза уже отдал! А Маркус собирается впутать его в политику».

«В политику», – согласился Маркус.

– Для дела, – сказал он вслух. – И ты права, Клава, я не брезгливый. Все что эффективно, то и правильно.

Услышав свой собственный голос, он быстро оглянулся по сторонам, но бог миловал, никто его не услышал. Улица была пуста.

«Совсем крыша поехала», – печально констатировал он и поплелся (ноги уже налились тяжестью и бодро ступать не желали) в сторону букинистического магазина, который все в городе, кто знал, разумеется, называли просто «Книжная лавка на Неверов».

Магазин был совсем рядом, что называется, рукой подать, всего в семи номерах вверх по улице, но тащился он до дверей минут десять, не меньше. Во всяком случае, так ему показалось. Ноги едва двигались, ватные, слабые, и в груди завелось какое-то нехорошее томление, намекавшее на то, что старое его сердце работает на пределе. Преодолевая слабость и одышку, он все-таки добрался до лавки, впихнул свое грузное тело внутрь и встал, привалившись спиной к ближайшему книжному шкафу, жадно и беспомощно хватая ртом холодный кондиционированный воздух.

«Не успею», – мелькнула в голове слабая мысль, но к нему уже спешил хозяин лавки Месроп Кеворкян со стаканом воды и выражением тревоги и сочувствия на узком темном лице.

– Ай-яй-яй! – сказал Месроп, подбегая к старику. – Ну что же вы делаете-то, профессор! Это же неразумно, честное слово! В такую жару, пешком…

Маркус клацнул зубами о край стакана, рассердился на себя за слабость и чуть не заплакал от ощущения бессилия и безнадежности. Но тут прибежал еще кто-то, под него всунули стул, и он тяжело осел на сиденье.

«Плохо дело». Он все-таки сделал несколько глотков, заставил себя собраться и смог, наконец, просунуть руку в брючный карман и достать оттуда ампулу кардиовита.

– Сломай… – На большее у него не хватили сил, но Месроп его понял и, выхватив из пальцев крошечную ампулу, быстро обломил ее носик.

– Прямо в стакан? – спросил Месроп.

– Да!

Только выпив воду с лекарством и почувствовав во рту полынную горечь, Маркус позволил себе расслабиться, закрыл глаза и откинулся на спинку стула. Время тянулось медленно, в ушах стоял гул, мешавший слышать, что происходит в торговом зале, но все-таки потихоньку-полегоньку тяжесть в груди начала рассасываться, а сознание проясняться. Прошло еще сколько-то минут, и Маркус почувствовал себя гораздо лучше. Сносно себя почувствовал. Во всяком случае, дышать стало легче, шум в ушах стал тише, и он смог снова открыть глаза. Естественно, первое, что он увидел, было встревоженное лицо букиниста. Месроп все еще стоял прямо над ним, держа в руке пустой стакан.

– Может, врача вызвать? – спросил он, увидев, что Маркус открыл глаза. – Или амбуланс?[58]

– Не надо, – тихим голосом ответил Маркус. Громко он сейчас говорить не мог. – Не надо, – сказал он и вдруг понял, что так даже лучше. Естественно вышло, а значит, Бог есть, и он с нами! – Дай-ка мне телефон, – сказал он Месропу, который все еще не был уверен, что не надо вызывать амбуланс. – Я доктору позвоню.

– Вот это правильно! – просиял Месроп и достал из кармана сотовый телефон.

Маркус осторожно взял трубку, стараясь, чтобы не дрожала рука, и, чуть прищурившись, чтобы лучше видеть цифры, набрал номер профессора Вайса. К счастью, Вайс ответил почти сразу – «Провидение шалит или и в самом деле ангел-хранитель решил вмешаться?» – после пятого гудка.

– Профессор Вайс слушает. – Он всегда так отвечал, маленький заносчивый мамзер[59] Пауль Вайс, но, бог видит, он имел на это полное право.

– Здравствуйте, коллега, – сказал Маркус.

– Э… Кто это? – спросил Вайс, который, по-видимому, не узнал, не смог узнать осипший после приступа свистящий голос Маркуса.

– Это доктор Холмянский вас беспокоит, профессор.

– Маркус! – встрепенулся где-то там Вайс. – Вы?

– Я, Полли, – тяжело ответил Маркус. – Я.

– Что случилось? Где вы? – Вайс соображал быстро. За это его ценили вдвойне. Во всех смыслах, в прямом и переносном.

– Пока в Тель-Авиве, – сказал Маркус, борясь с одышкой. – Но, видимо, ненадолго. Приготовь там для меня коечку, пожалуйста. Скоро приеду.

– Нет, это я сейчас приеду, – безапелляционно заявил Вайс. – А вы сидите, где сидите, и никуда не двигайтесь. Где вы находитесь, Маркус?

– Не надо приезжать, – возразил Маркус. – Я еще не умер. Возьму такси…

– Никаких такси! – твердо сказал Вайс. – Я пришлю амбуланс. Адрес?!

– Неверов, двадцать девять, – обреченно ответил Маркус.

– Это книжная лавка, я правильно понимаю? – уточнил Вайс, хорошо знавший цену подробностям.

– Правильно, – подтвердил старик.

– Тогда сидите и ждите! У Кеворкяна найдется для вас тихое место?

– Найдется, – ответил Маркус. – Не волнуйся. Никуда я не денусь. Сижу и жду.

– Ну-ну, – недоверчиво сказал Вайс и отключился.

– Двадцать минут, – сказал Маркус, отдавая Месропу трубку. – У тебя ведь найдется для меня тихое местечко, а там и амбуланс прикатит.

– Пойдемте, Маркус, я вас провожу, – кивнул Месроп. – Посидите в моем кабинете. Идти-то сможете?

– А куда я денусь? – Маркус с усилием встал со стула, постоял секунду, проверяя, держат ли его ноги, и шагнул вперед. – Показывай!

Месроп тут же подхватил его под локоть и мелкими шажками повел во внутренние помещения лавки, расположение которых на самом деле было известно старику не хуже, чем самому Месропу. Они миновали дверь в подсобку, прошли по короткому темноватому коридору и, наконец, достигли заветной двери в личный офис Месропа. Как ни странно, голова у Маркуса прояснилась, и, хотя чувствовал он себя по-прежнему скверно, думать мог свободно. Во всяком случае, к тому моменту, когда, медленно переставляя отяжелевшие ноги, он доплелся до офиса, из головы его окончательно исчез туман, а из ушей – чужой надоедливый гул.

– Ты вот что, Месроп, – сказал он, останавливаясь на пороге кабинета и глядя на вскочившего при его появлении Гидеона. – Оставь нас с внуком минут на десять. Сам понимаешь, семейные дела.

– О чем говорите, профессор! – обиженно всплеснул руками Месроп. – Конечно! Сидите, говорите… Я позже зайду, когда амбуланс приедет. Вода в холодильнике, так что…

– Подожди секунду, – остановил его Маркус. – Ты ту книжку, которую я тебе оставил, сохранил?

– Обижаете, профессор! Конечно, сохранил. Она у меня в подвале, в сейфе.

– Ну и хорошо, – кивнул Маркус. – Ты ее мне принеси, когда придешь. Ладно?

– Принесу, конечно, – озадаченно ответил Месроп и, выйдя, закрыл за собой дверь.

– Сядь, – сказал Маркус, посмотрев внимательно на переминающегося с ноги на ногу Гиди, и сам сел в глубокое кожаное кресло Месропа. – Сядь, расслабься, подыши носом.

Гиди вернул ему взгляд – «рассеянный», из-под полуопущенных век, – но возражать не стал, подошел к стулу и сел.

Глядя на этого доса,[60] чей высокий рост скрадывался типичной сутулостью, а крепкая лепка лица – бородой и выражением «не от мира сего», навсегда на нем прописанном, трудно было – да что там трудно! – просто невозможно было представить, что еще несколько лет назад Гидеон был командиром роты морских коммандос, и бабы млели и готовы были тут же выпрыгнуть из трусов при одном его появлении.

– Готов слушать? – спросил Маркус, с интересом изучая своего собственного внука, такого знакомого и в то же время такого незнакомого.

«Как-то оно будет?» – подумал было, но тут же отмел возможные сомнения, как излишние.

«Не подведет!» – решил он и поторопил:

– Ну?

– Готов, – был ему ответ.

– «Abstafieln», – сказал Маркус и, усмехнувшись тому выражению, которое успел заметить в глазах Гиди, как ни было оно мимолетно, кивнул. – «Abstafieln»,[61] Гиди, ты не ослышался.

– Что я должен делать? – Гиди держал удар так, как от него и ожидали, безукоризненно.

– Много чего, – ответил Маркус и тоже сел. – Прежде всего сходи к раву Шулему и договорись о встрече, сегодня в два пополуночи. Лучше всего в больнице. Шаарей Цедек,[62] я думаю, вполне подойдет нам обоим. Пусть ему станет плохо, что ли. Ну, не маленький, сообразит. Амбуланс, врачи, все такое. Ты меня понял?

– Да, – коротко ответил Гиди, взгляд которого из рассеянного стал жестким.

– Великолепно, – кивнул Маркус. – Отделение профессора Вайса. Я думаю, диагноз «сердечная недостаточность» никого не удивит. Скажи, я приду говорить о самом главном. Скажешь: «Многие вопрошают: кто принесет нам благо?»[63] Запомнил?

– Так это же…

– Я знаю, что это, – резко перебил внука Маркус. – Ты запомнил?

– Да. – Гиди снова стал бесстрастным.

– Хорошо, – кивнул старик, довольный реакцией Гидеона. – Поговоришь с ним и уходи. Ору тоже забери, хватит ей там околачиваться. Не знал? – усмехнулся старик, довольный произведенным эффектом.

– Извини, – хмуро бросил в ответ Гиди. – Что-то еще?

– Естественно. – Маркус все еще не был уверен, стоит ли отсылать Гиди именно сейчас, но все-таки решил, что обойдется пока и без него. – Пошли кого-нибудь к Дову Зильберу, только подумай кого. Нужен нормальный человек, с которым генерал будет говорить. Пусть передаст, что я очень прошу его приехать ночью в Иерусалим и проведать старика Холмянского. Лучше под утро. Часа в четыре. В общем, часа в четыре – я хочу его видеть там.

– Сделаю, – кивнул Гиди.

– Дальше. – Маркус окинул внука демонстративно-оценивающим взглядом и улыбнулся. – Сбривай, на хрен, пейсы, переоденься во что-нибудь приличное и возвращайся послезавтра в Иерусалим. Со всей группой, разумеется.

– Э… – сказал Гиди с неопределенной интонацией.

– Нет, – покачал головой Маркус. – Надеюсь, оружие не понадобится, но пусть держат его под рукой. Кто его знает, как карта ляжет?

– Есть, – коротко ответил Гиди.

– Что есть? – усмехнулся Маркус. – Ты бы еще руку к ермолке приложил. Не на фронте.

– Извини.

– Извиняю. Это не все.

– Слушаю. – Гиди готов был действовать, это было видно по тому, как он собрался, как смотрел, как теперь говорил. Но самое вкусное старик приберег на десерт.

– От группы держитесь в стороне – и ты и Ора. Послезавтра в полдень собери пресс-конференцию и объяви о помолвке с Орой и о том, что ты собираешься присоединиться к Бергеру и баллотироваться на следующих выборах в кнессет.

– Я? – Все-таки его проняло. Даже данное в завуалированной форме разрешение жениться не подействовало на него так, как приказ идти в политику.

– Ты, – подтвердил Маркус. – Потряси наградами. Не стесняйся, публика любит героев, а ты у нас герой, ведь так?

– Ну…

– Герой! – отрезал Маркус. – Герой, и предки у тебя геройские… Напомни им, какого ты рода-племени, помяни дедушку Холмянского, бабушку Зиг, дядьев не забудь и переходи к конструктивной критике правительства. Врежь им до крови, но черту не переходи, а то в суд подадут. Разрешаю тебе только обматюгать Китовера. Этот в суд не побежит, а вот вывести его из себя нам не помешает. Скажи, что он сатрап и французский жополиз.

– Э… – снова сказал Гиди.

– Это приказ, – напомнил старик и снова улыбнулся. – Намекни на нетрадиционные сексуальные отношения, которые связывают его с французским посольством, вот уж он взбеленится!

– А не слишком? – осторожно спросил оторопевший от таких приказов Гиди.

– В самый раз, – усмехнулся Маркус. – Самое то, что нам нужно. А теперь иди, нечего тебе здесь маячить. Не ровен час, газетчики пронюхают, что Холмянский, наконец, сдох, всей сворой набегут. Да, и забери, пожалуйста, мой «майбах» от кафе Реувена.

Гиди молча взял ключи, покачал головой и, так ничего и не сказав, вышел.

«Ну, как я их? – спросил Маркус. – Есть еще порох в пороховницах, как считаешь?»

«Есть», – ответил Зильбер.

«На что ты рассчитываешь?» – по-деловому спросила Клава.

«У Бергера тринадцать мандатов, через два дня будет шестнадцать», – ответил он.

«Теоретически», – поправила его Ольга.

«Гиди трех мандатов не даст». – В голосе Клавы звучал скепсис.

«Правильно, – согласился Маркус. А чего спорить-то, все они правильно сказали. – Но Гиди-то не один, а с Орой, а Ора – это…»

«Фармацевтические заводы Западной Галилеи», – закончил за него Зильбер.

«Именно так, – подтвердил Маркус. – Так что три мандата и ни копейкой меньше. Итого шестнадцать, а теория, Клавочка, в нашей стране легко становится практикой. Когда Петербург опубликует данные о сделке на покупку французских эсминцев, кое-кто из министров пойдет под суд, и выборы могут оказаться вопросом краткосрочной перспективы».

«Ну ты и жук!» – с уважением в голосе пропела Клава.

«Твой муж это уже говорил, – ответил ей Маркус. – И я с ним согласился. Я – жук, Клава, я старый навозный жук, но во главе правительства мне сейчас нужен Бергер, у которого есть не только эго и яйца, но и голова на плечах, а не этот обормот Гури. Теперь понимаешь, почему мне нужен Миша?»

В дверь постучали.

– Открыто, – буркнул Маркус и повернулся лицом к входящему Месропу.

– Вот, – сказал хозяин лавки, протягивая Маркусу заклеенный пакет из жесткой коричневой бумаги. – Ваша книга, Маркус.

– Спасибо, – кивнул старик и взял пакет в руки. – Приехали?

– Да.

– Ну пошли тогда, что ли?

– Они предлагают носилки… – извиняющимся тоном сказал Месроп.

– Обойдутся, – огрызнулся Маркус и встал. Ноги дрожали, но все-таки держали. – Пошли.

Через сорок минут он был уже в Шаарей Цедек, а еще через полчаса, переодевшись в пижаму, лежал в постели. До ночи было много времени, и он позволил Вайсу и его подручным делать с ним все, что они хотят. Кардиограмма, анализы, общий осмотр… Никто не услышал от него ни жалобы, ни стона. Его здоровье было сейчас оружием, и не тот человек генерал-лейтенант Мордехай Холмянский, чтобы отказаться от оружия, которое могло понадобиться ему в бою. А на войне как на войне. Все в дело идет.

После обеда его оставили в покое, и он смог спокойно поспать, проснувшись, как по заказу, только к ужину, затем, чтобы поесть и заснуть снова. В следующий раз он проснулся уже ночью. Часы показывали без четверти час, и, значит, наступало время действовать. Чувствовал он себя сейчас гораздо лучше – почти как утром накануне – но все-таки Маркус решил «не форсировать события». Он медленно и осторожно слез с кровати, вдел ноги в шлепанцы, привезенные вместе с другими необходимыми в больнице вещами его домработницей еще тогда, когда профессор Вайс вдумчиво изучал все, что осталось от его организма, и пошел мыться. Он долго чистил свои вставные челюсти, мыл с мылом лицо, причесывал жидкие седые волосы, но часы все равно отказывались «поспешить», и когда Маркус вернулся в палату, до часа ночи оставалось еще три минуты.

Постояв немного в размышлении, он все-таки решил произвести рекогносцировку и вышел в коридор. Здесь было тихо и пустынно, свет приглушен, но где-то в районе сестринского поста – справа по коридору – слышались тихие голоса. Туда он и поплелся.

– А если не спит? – спросил знакомый баритон.

– Да он все время спит, – ответила женщина, вероятно, дежурная сестра. – Как привезли и уложили, так все время и спит.

– Вообще-то на него не похоже.

– Ой, генерал, – возразила женщина. – У него же приступ был. А лекарств, знаете, сколько в него влили? Спит, конечно, и хорошо, что спит. В его состоянии лучше спать.

– А рав Шулем?

– Нет, рав Дефриз точно не спит. Его же только что привезли, но вас к нему не пустят. Его сам профессор Вайс осматривает. Специально из дома приехал.

Макс наконец достиг поста и увидел медсестру, развлекавшую разговорами Дова Зильбера.

Генералу в отставке Дову Зильберу было шестьдесят три года, и он был очень похож на своего отца. Во всяком случае, чертами лица, общим абрисом фигуры – вылитый Эммануил. Такой же невысокий, но крепкий, ширококостный и широкоплечий, но вот глаза и волосы у Миши[64] были Клавины. Синие внимательные глаза и чуть тронутые поздней сединой коротко стриженные волосы цвета зрелой пшеницы.

«Вообще-то я звал его к четырем, – недовольно подумал Маркус. – Но лучше раньше, чем позже. Тем более что время есть».

– Доброй ночи! – сказал он вслух. – Ты чего здесь забыл, Зильбер?

Зильбер посмотрел на Маркуса и откровенно усмехнулся.

– Да вот, сказали, что ты помирать собрался, я и решил подсуетиться. Вдруг наследство какое оставишь.

Он шагнул к старику и обнял, прижавшись щекой к его щеке. И тихо спросил:

– Ну как ты, Маркус?

– Да нормально, не волнуйся, – успокоил его Маркус. – Пошли ко мне, поболтаем, раз уж пришел.

– Он посидит у меня немного, хорошо? – сказал Маркус сестре, не столько спрашивая у нее разрешения, сколько информируя о своих намерениях.

– Да уж, сидите, – улыбнулась женщина. – Только недолго и тихо.

– Как скажете, – кивнул Маркус и потащил Зильбера за собой. – Чего так рано пришел? – спросил он, когда они удалились от сестринского поста на достаточное расстояние. – Я же просил в четыре.

– Ты просил, – согласился Зильбер. – А в восьмичасовых новостях первым делом сообщили, что Мордехай Холмянский… тэ-тэ-тэ и тэ-тэ-тэ госпитализирован в тяжелом состоянии, и врачи опасаются за его жизнь. Что я должен был думать?

– Не дождутся, – усмехнулся старик, открывая дверь своей палаты и пропуская Зильбера вперед. – Проходи. Садись вот в кресло. Поговорим.

– Поговорим, – согласился Зильбер и, пройдя в глубину палаты, сел в кресло. – Чем обязан? Только, если будешь уговаривать идти в политику, сразу предупреждаю: зря. Я еще ничего не решил.

– А чего так? – спросил Маркус, усаживаясь напротив. – Ты ведь, Миша, сразу обрушишь консервативную партию; если пойдешь к Бергеру вторым номером, половина их электората потащится за тобой. Будешь военным министром, чем плохо?

– Даже вместе со мной Бергеру больше шестнадцати-семнадцати мандатов не светит, а это оппозиция, но никак не кабинет.

– Это ты, Миша, ошибаешься. Я тебе прямо сейчас могу сказать: выборы состоятся не позже, чем через четыре месяца, и вы с Бергером наберете двадцать шесть мандатов, а может быть, и все тридцать. Так что следующее правительство будете формировать уже вы. С «новыми либералами», разумеется, и Мизрахи.[65]

– Фантазии, – покачал головой Зильбер.

– Истинная правда, – возразил Маркус. – Но спорить не буду. Не хочешь, не надо. Я тебя для другого пригласил.

– Для чего же?

– У меня должок к тебе образовался. Я, знаешь ли, Миша, долги раздаю, а то что я скажу Всевышнему, когда спросит?

– Долги? – недоверчиво переспросил Зильбер.

– Долги, – подтвердил Маркус. – Ты знаешь, Миша, как познакомились твои родители?

Вопрос, что и говорить, был неожиданный. На это Маркус, собственно, и рассчитывал.

– Знаю, – пожал плечами Зильбер.

– Ну и как?

– В Амстердаме, в тридцать девятом, как раз перед Мексикой.

– Ничего-то ты не знаешь, – вздохнул Маркус. – И никто теперь, почитай, не знает. Один я живой свидетель остался.

– И чего же я не знаю? – осторожно спросил Зильбер.

– На вот, – сказал Маркус, протягивая книжку в кожаном переплете. – Почитай, поймешь.

– Что это? – спросил Зильбер, принимая книгу. – «Янычар и Дюймовочка».

– Книга, – усмехнулся Маркус. – Вернее, рукопись, книгой ее сделал я. Велел отпечатать, переплести. А вообще-то это рукопись. Как думаешь, Миша, сколько может стоить на Сотбис неопубликованная и никому не известная рукопись Вайса?

– Какого Вайса?

– Того самого, – снова усмехнулся Маркус. – Папеньки моего коллеги профессора Вайса. Помнишь, кто он?

– Помню – Зильбер был явно заинтригован. – Нобелевский лауреат все-таки.

– Ну, – пожал плечами Маркус, – не скажу, чтобы написано было уж очень хорошо, но содержание, Миша… Мама твоя попросила Вайса это не публиковать, а он Клавочке отказать не мог. Читай…

«Османская империя, июнь-июль 1937года27 июня, Захле

Старики сидели безмолвно. Глаза их смотрели внутрь. Они не шевелились и, казалось, уже принадлежали иному миру, миру коричневатых дагерротипов, что во множестве висели на стенах. Только дед Стефана вставал время от времени навстречу вновь прибывшим, обнимался с ними, выслушивал с каменным лицом слова участия и вновь занимал свое почетное место, чтобы безмолвно сидеть и смотреть в себя. Переговаривались только мужчины помоложе, сидевшие на менее почетных местах, но и они говорили тихо, так что слов было не разобрать. Мужчины – старики с седыми бородами и люди помоложе, с черными густыми усами, все в черных пиджаках и белых рубашках, – сидели, образуя большой неровный круг, вдоль стен самой просторной комнаты дома, залы, как называла такие комнаты Монина мама. На пустом пространстве внутри круга стояли столики, а на них в маленьких тарелочках были разложены сладости и на широких плоских блюдах – фрукты: виноград, абрикосы, персики и сливы. Лежали там и пачки папирос. Угощение, казалось, никого из собравшихся не интересовало. Лишь изредка кто-то из стариков брал папиросу, зажигал и начинал медленно курить, делая короткие, но глубокие затяжки.

Время остановилось. Тишина, зной, приглушенный басовитый гул, доносящийся с веранды, где отец Стефана принимал молодых мужчин и где разговоры не смолкали ни на минуту. Туда, на веранду, Зильберу еще предстояло выйти позже, чтобы рассказать Абаду Маруну, его родичам и друзьям, как умер Стефан. Моня не знал, что лучше: сидеть здесь со стариками, оказывающими ему невероятный почет, или выйти к молодым мужчинам, выпить вина, закурить, наконец, но затем все-таки рассказать о том, о чем ему и вспоминать-то не хотелось.

В комнату бесшумно вошли несколько закутанных в черное женщин с подносами и стали обходить гостей, предлагая кофе. Моня взял крошечную чашечку. Кофе, был терпкий – с гелем[66] – густой и очень горячий. Подержав чашечку в руке и дав кофе немного остынуть, он проглотил его одним длинным глотком, процеживая сквозь зубы, чтобы не проглотить заодно и гущу. Почти сразу сильно забилось сердце, кровь прилила к голове, и уже просто нестерпимо захотелось курить. И Зильбер решился. Он встал, чтобы взять папиросу, но старик истолковал его движение по-своему. Дед Стефана тоже встал. Невысокий, но плотный, он шагнул навстречу Моне, обнял его – не формально, как обнимал других, а крепко, по-родственному, как обнимают взрослого внука, уходящего на войну или с нее вернувшегося. Моня почувствовал запах табака и затара,[67] ощутил крепкое объятие старика и понял, что сейчас заплачет. Он не плакал, много лет, но сейчас слезы уже стояли в глазах, и он делал невероятное усилие, чтобы их сдержать. Старик выпустил его из объятий, сделал шаг назад, посмотрел в глаза – они были почти одного роста – и сказал по-арабски:

– Храни тебя Бог, воин! Иди.

Арабский Моня знал плохо, но достаточно, чтобы понять и чтобы ответить:

– Спасибо, дедушка. И простите, что не уберег Стефана. – Он повернулся и направился к выходу из комнаты, слыша, как старик что-то говорит Аре Карапетяну и как отвечает ему Ара на своем беглом сирийском диалекте.

23 июня, Мармарис-Родос.

Стефан был самым молодым в их компании. Когда в тридцать четвертом, сразу после училища, он пришел в полк, Моня узнал его сразу, хотя не видел до этого лет пять или шесть. Марун – фамилия в Ливане и Палестине известная. Марунов этих там, правда, что Рабиновичей где-нибудь в Жмеринке. Но с Решадом Маруном, старшим братом Стефана, Моня вместе учился в реальной гимназии, в Хайфе. Маруны жили тогда в Исфие, и Моня бывал у них часто, начиная с третьего класса, когда они подружились, и Решад, живший всю учебную неделю в интернате при школе, стал после уроков ходить к Зильберам домой.

Зильберы жили недалеко от гимназии, на верхнем Адаре, и Решад мог проводить у Мони почти весь день, возвращаясь в интернат только с наступлением сумерек. А потом и Моня приехал в гости к Марунам. Та первая поездка в Исфие запомнилась Зильберу на всю жизнь. В пятницу за Решадом приехал его дядя, но не стал сразу возвращаться домой, а сначала зашел к Зильберам. Хафиз был высоким светловолосым мужчиной лет тридцати. Он работал приказчиком в винных погребах Мильера и говорил не только по-арабски, но и по-французски, и на иврите. А вот турецкий он знал плохо. В Палестине по-турецки говорили только городские арабы, которые часто пересекались с турками. Те же, кто, как Хафиз Марун, из чужих больше общался с евреями и иностранцами, турецкого не знали. Хафиз вошел, вежливо поздоровался на иврите с Мониным отцом, пожелал ему мирной субботы, обменялся рукопожатием и вручил посылку от родителей Решада. Владимир Моисеевич, все еще опиравшийся при ходьбе на палочку, – он был ранен за полгода до этого на Салоникском фронте и комиссован, – ответил по-арабски и пригласил Хафиза к столу. Мать Мони, Елизавета Константиновна, подала чай и поставила на стол испеченные бабушкой Рахилью печенье «земалах» и извлеченные из привезенного Хафизом пакета баклаву и гюлач. Вот во время чаепития и выяснилось, что Маруны приглашают Моню в гости – отведать только что созревший инжир.

А потом состоялась и сама поездка. Ехали на двуколке, которую тянул в гору спокойный серый мерин. Дорога петляла вдоль склона Кармеля, и, чем выше они поднимались, тем шире открывался перед ними простор. Хайфский порт лежал теперь прямо под ними, и они могли видеть корабли, стоящие у пирсов, и другие – ждущие своей очереди на рейде. Увидели они тогда и линкор. Это был «Хафиз-Хаккы-паша» – огромный, дымящий черным дымом корабль, уходящий из Хайфы после ремонта. Дорога свернула, выводя к новому еврейскому району Неве-Шаанан, и перед ними открылся вид на Лев Хамифрац (Сердце залива) и на Израильскую долину, за которой волнами уходили вдаль голубоватые горные кряжи Галилеи. Воздух был прозрачен, и, несмотря на дымы, стоящие над промышленной зоной залива, видно было далеко. Видна была даже далекая снежная вершина Хермона.

Они приехали в Исфие только к ночи, и Моня ничего толком не рассмотрел и не запомнил, кроме, может быть, Решадова отца – Абада, который так же, как и Монин папа, недавно вернулся с войны. За годы войны, совпавшие с началом учебы в школе, Моня насмотрелся на калек, но вид Абада Маруна, левый рукав пиджака которого был засунут в карман, произвел на него очень сильное впечатление. Вот это и запало в память.

Но зато утром перед ним открылся совершенно новый и потрясающе интересный мир. Мир, в котором по узким деревенским улицам, зажатым между глухими каменными стенами, брели отары овец, сопровождаемые вооруженными винтовками друзами. Мир огромных садов, в которых инжирные деревья перемежались персиковыми и абрикосовыми и где одуряющие ароматы нагретых солнцем плодов, казалось, уносили тебя прямиком в сказки Шахерезады. Мир прозрачных масличных рощ, где так здорово носиться между деревьями. Да, это был огромный новый мир, открывшийся тогда Зильберу впервые. С тех пор он гостил у Марунов часто, а на каникулах живал иногда подолгу. С Решадом они стали по-настоящему близкими друзьями. Зильбер перезнакомился со всей семьей Решада и, конечно, хорошо знал его младшего братишку – Стефана. И вот теперь Стефан появился в полку.

Разница в возрасте и званиях – вещь в армии серьезная, а в турецкой армии – особенно. Но брат моего друга – почти родственник, а на Востоке уж наверняка. Так Стефан и вошел в их компанию: майор Зильбер, капитаны Логоглу и Карапетян и лейтенант Марун. Турецкий салат. Лучше не назовешь – еврей, турок, армянин и араб-маронит – гремучая смесь османского разлива.

– Мерхаба, – сказал Стефан, подходя к нему. – Насыл сын? Нэ вар нэ йок?

– Йена бри щей дециль,[68] – ответил Моня. – Пойдем на перехват бомберов.

И, опережая естественный вопрос, добавил:

– Севернее Родоса.

Стефан кивнул и пошел к своей «пятерке». Он не был на инструктаже – задержался в городе у брата, – но ничего от этого не потерял. Данных было мало. Как всегда. Как все эти длинные душные дни дурной и кровавой войны. В сущности, Моня сказал ему все, что требовалось, одной фразой. А на вторую слов уже не наскребешь. Он сплюнул в пыль, посмотрел на нежно-голубое, гладкое, как дамасский шелк, небо, перевел взгляд на своих ребят, уже устраивавшихся в кабинах, и полез в свой «ягмаси».[69] Машина была первоклассной, быстрой – на максимуме можно было прыгнуть за 500 – и сильной. Вполне отвечала своему прозвищу. Хищник. Хищник и есть: две пушки, два пулемета.

Взлетели без проблем, собрались и сразу же взяли курс на Родос. Было жарко и душно, даже на высоте около 2000 метров. Но самолеты взбирались все выше и выше. И снова повторялось то, что уже стало привычным за эти июньские дни. Вначале в кабину проник холод: теплой осталась только ручка, с помощью которой он управлял машиной. Потом стало труднее дышать. Моня уже не дышал, а пил воздух глубокими глотками, но воздуха не хватало все равно. Стрелка прибора высоты еще заметно дрожала, неуклонно поднимаясь от одной цифры к другой.

Вот она уже легла на цифру 5300. Когда и куда утекла вся энергия, как это выдуло из здорового мужика всю бодрость, все силы? Ему уже не хотелось делать ни одного движения. Охватило полное равнодушие ко всему. Даже простой поворот головы требовал, казалось, неимоверного напряжения. А ведь нужно и дальше набирать высоту. Холодно было дьявольски. Мороз «пробирал до костей», так, кажется, говорит папа, рассказывая о зиме в далекой России. Но там, в России, зимой носят шубы и валенки – Моня видел их на картинке в букваре Толстого – а здесь, в кабине Б-10, он был в одном летнем комбинезоне.

Но расслабляться нельзя. Нельзя ускользнуть в неверную зыбь видений. Моня несколько раз качнул свой самолет с крыла на крыло, просигналив своим: «Внимание!» Эскадрилья начала подтягиваться.

На горизонте за белесой дымкой проступили очертания острова, и сразу же к северу от него на более темной воде Эгейского моря отчетливо выделились крошечные корпуса кораблей, идущих в боевом ордере. Они были окутаны клубами порохового дыма, сквозь который прорывались временами яркие высверки залпов. Эскадра обстреливала Родос. Огромное пространство над ней было испещрено черными шапками разрывов. Среди разрывов проплывали силуэты двухмоторных бомбардировщиков. Были это, скорее всего, До-17, базирующиеся на острове Кос, но точно Моня определить не мог. Эскадрилья подходила к кораблям на высоте семи тысяч метров, а дорнье клепались максимум на трех. И все равно это было высоковато для прицельного бомбометания. То ли из-за плотного зенитного огня, то ли из-за того, что пилоты у греков были неопытные, но держались бомберы высоко и причинить туркам вред, по большому счету, не могли.

Зильбер подал сигнал «Приготовиться к атаке!» и уже собирался повести эскадрилью туда, где кружили среди черных клочьев разрывов бомбардировщики, когда с юга появились чужие истребители. Шесть штук, сходу оценил Моня и сжал зубы, вспомнив данные разведки: юг – это Калатос, а в Калатосе базировались «какарсы»[70] – новые баденские истребители.

Отправив почти всех за бомберами, Моня повел первое звено на перехват. Сближались быстро и очень быстро – слишком быстро, если честно, – он увидел, что это, действительно, были не «северские»[71] и не «галебы»,[72] а другие, более быстрые, более маневренные и скороподъемные машины. За короткие секунды сближения греки – или кто они там были? Болгары? Сербы? – успели «подвсплыть» и сейчас оказались на одной высоте с Моней и его звеном.

Зазвучал сухой треск первых очередей. Греки оказались крепкими профессионалами, и самолеты у них были отличные. Не уступая «бешке» в скорости, они и в вооружении, похоже, не уступали тоже. Но времени на рефлексии уже не было. Главное, не обороняться, а нападать, иначе сразу же сомнут. Это главное, чему он научился в прошлую войну.

Моня почувствовал, как приходит азарт, боевое безумие. Он знал это состояние и не боялся его. Напротив, любил это странное чувство, когда кровь кипит, и ты ощущаешь себя всемогущим, непобедимым бойцом, как какой-нибудь Самсон или юный Давид, но голова при этом ясна необычайно, сознание холодно, как льды заоблачных вершин, и мозг работает, как арифмометр, только быстрее. Гораздо быстрее. «Понеслось», – подумал он по-русски, и бой захватил его.

Им удавалось держать инициативу в своих руках, и один за другим валились вниз, в море – Эгейское или Средиземное, это было уже все равно и для тех, кто падал, и для тех, кто их туда ронял – вражеские истребители. Вспыхнул и один турецкий самолет. Собачья свалка крутилась, не оставляя ни времени, ни сил ни на что, кроме боя.

Драться парами. Не позволять противнику расколоть пару – это было второе правило, которое Зильбер вколачивал в головы своих ребят. Рядом с ним крутился в бешеной круговерти Стефан. Отбиваясь от греков, он старался помочь Моне, чем мог, наносил удар за ударом, но при этом шел как приклеенный точно за ним. Но и противник почему-то с особым остервенением бросался сегодня именно на его ведомого. Хваткие ребята попались им на этот раз. Опасение, что им удастся оттянуть Стефана в сторону, расколоть пару, пробивалось даже сквозь опьянение схваткой. Он поймал в прицел верткую тень и ударил в упор по «немцу», на борту которого нарисован был волк с разинутой пастью. Истребитель свалился вниз так резко, что Моня даже не успел понять, куда он попал. Но времени на размышления не было. Бой набрал максимально возможные обороты. Они уже не сражались даже, а резали друг друга в пьяном остервенении, как резались турки и греки, турки и болгары, турки и сербы на протяжении многих веков.

Моня успел развернуться навстречу другому греку, одновременно увидеть, как вспыхивает и уходит вниз самолет Стефана, успел заорать и нажать на гашетки, но… пулеметы его молчали, и, значит, время его вышло. И его время тоже.

Он услыхал, как раздается сухой треск выстрелов, совсем близко – сзади. Мотор сделал несколько неровных рывков, и винт остановился. И тогда пришло спокойствие. «Почему ты улыбаешься, когда тебя ругают?» – спрашивала его мама. Своим спокойствием он выводил из себя учителей, но ничего не мог с собой поделать. Точно так же, как оставалась холодной его голова во время боя, когда, казалось, кровь закипала в жилах, точно так же он становился совершенно спокоен перед лицом фактов, которые не мог изменить.

Моня решительно пошел вниз, стараясь направить самолет к турецкому побережью. Мотор молчал, и было хорошо слышно, как за кабиной свистит встречный поток ветра. Самолет быстро терял высоту и с нарастающей скоростью устремлялся в бездну – поверхность воды приближалась слишком быстро. Берег – горный кряж желто-бурого цвета – приближался тоже.

А потом была попытка сесть на волны – к счастью, мелкие – чудовищный кульбит в вихре брызг, и… все кончилось.

Он очнулся в воде. Ни того, как он выбрался из кабины, ни того, что происходило с его самолетом после проделанного им сальто, Моня не помнил. Голова была пустая. Мучительно болело все тело. Было холодно. Но он держался на воде и продержался. Через несколько минут – часов? дней? – его подобрал рыбачий баркас.

* * *

– Мама, мамочка! Я летала! Я знаешь, как летала? Как птичка!

– Ну вот у нас и птичка завелась…

– Нет, ты послушай. Там были облака, и я…

– Это ты растешь, Вава. Детки, когда растут, всегда летают.

– А взрослые не летают?

– Нет, Вава, взрослые не летают. Вот вырастешь…

– Нет!!!

– Что ты, солнце мое? Что ты…

– Нет. Это вы не летаете, а я буду! Буду! Я буду летать!

Клава Неверова была девушкой целеустремленной и решительной. Однажды поставив перед собой цель, она уже никогда не отступала, пока не добивалась своего. Вот и летать она научилась. Выросла и научилась летать по-настоящему. Невысокая симпатичная блондинка, она была талисманом летной школы в Ростове Великом, и позже, в Качинское училище, офицеры со всего округа приезжали посмотреть на Дюймовочку-Неверову. Ей удалось невероятное: пробить гранитные стены военного министерства в Петербурге и поступить в «Качу». Ей удалось окончить училище четвертой на курсе. Вот только одного Клавдия Ивановна Неверова изменить не могла. В Российской империи женщин-истребителей не было и быть не могло. Вообще, военных летчиков-женщин, по определению, в России не существовало.

– И не будет никогда, – сказал ей багроволицый генерал. – Идите, барышня, и займитесь чем-нибудь полезным. Детей вот рожайте, или еще что… А армию оставьте нам, мужчинам. Не по-христиански это, барышень в бой посылать.

Конечно, она летала: и на коммерческих линиях, и на частных аэропланах, но все это было не то и не так, как ей хотелось. Она ведь успела узнать, что это такое – истребитель. Такой скорости, такой свободы, такого счастья, гуляющего в крови, нигде уже быть не могло. И не было. Она поставила пару рекордов – на скорость и высоту – на экспериментальных машинах Северского и Картвели. В 1935-м и 1936-м она брала Кубок Большой Волги в Нижнем. Но ей хотелось быть истребителем, хотя она и знала, что это невозможно.

Но – неожиданно – невозможное сделалось возможным. Весной 1937-го обострилась ситуация на Востоке. Турция и Греция стремительно втягивались в войну, третью по счету и явно не последнюю. В апреле 1937-го Балканско-Дунайский Союз официально объявил о своей поддержке Греции и предупредил Турцию, что, в случае возникновения военного конфликта, будет действовать согласно протоколу о взаимной обороне от 1926 года. Протокол предусматривал активное участие в войне. Правда, несмотря на существование протокола, в 1931-м, во время второй войны за острова, ни Румыния, ни Сербия, ни тем более Болгария и не подумали помогать Греции. Но теперь все было иначе. В Бухаресте и Белграде бряцали оружием, но в том и состояла беда православных воинов, что оружия у них не было.

Турция была в этом смысле страной более развитой. Она вон и самолеты уже научилась делать приличные. По французским лицензиям в основном, но сама. И Франция помогала туркам открыто, как своим давним и верным союзникам. На Балканах ситуация была гораздо более запутанной. Страны региона не были такими уж развитыми технически, ну, кроме Сербии, может быть. И в политике они себя запутали так, что с ходу и не распутаешь. Лавируя между Россией, Англией и германскими государствами, они «долавировались» до того, что их летный парк – и так небольшой – состоял из дикой смеси разнородных аппаратов, среди которых можно было встретить и поликарповскую «чайку» и Gloster Gauntlet. Уровень подготовки летчиков тоже был неровный, и, когда в преддверии войны союзники закупили у Дорнье бомбардировщики, а у Даймлера и Картвели – истребители, выяснилось, что летать на них некому. Российской империи влезать в войну было не с руки – в тридцать седьмом война для России могла быть только большой, а к ней империя была еще не готова. Да и обид на «братьев славян» и прочих греков накопилось немало, но не бросать же своих, пусть и блудных, братьев в беде. Вот и разрешила империя – негласно, конечно, – вербовать волонтеров.

Сербский полковник с сомнением изучил Клавины бумаги, поморщился как от зубной боли, но вынужден был признать, что, будь госпожа Неверова мужчиной, он бы и минуты не сомневался. Но женщина-летчик? Боевой летчик-истребитель? Nonsence, господа. И все-таки, все-таки ему нужны были истребители, знакомые с новой техникой, а Клава летала и на картвелиевских И-22, и на Ме-100. Это и решило дело. В конце мая она уже была в Лариссе, а 2 июня уже дралась в небе над Ханхи. В их полку русские составляли процентов шестьдесят. Остальные были сербами. Был еще один американец, но тоже русского происхождения – лейтенант Джеффри Кононофф. С ним в тройке и летала Клава, ведущей.

Своего первого турка она сбила 5 июня над Камолини. Это был старый и медленный F-222, турецкого производства. Она замешкалась на старте и в низкой облачности потеряла и свою группу, и своих ведомых. Рыская в поисках своих туда-сюда, она вдруг увидела двухмоторный «форман», который своим быть не мог, ввиду полного отсутствия французских машин в союзных армиях. Бомбардировщик летел ниже на несколько сотен метров, но, не имея настоящего боевого опыта и командира поблизости, Клава вдруг засомневалась в своих действиях. Она сделала большой круг, разыскивая другие самолеты противника, но никого не обнаружила. Бомбардировщик был один и без сопровождения. Она успокоилась вдруг и поняла, что если не собьет сейчас этого тихоходного урода, то уже никогда и никого не сможет сбить, и значит, все ее усилия были напрасны, и мама была права – взрослые женщины не летают.

Судьба бомбардировщика решилась очень быстро. Длинная очередь, которую она начала с расстояния почти 200 метров и закончила всего в 18 метрах от противника, сделала свое дело. Крыло турецкого самолета было срезано, как пилой.

Восемнадцатого июня их перебросили на аэродром возле Калатоса. Турки, стремясь захватить Родос, задействовали здесь, у острова, большие силы флота и авиацию, действующую из-под Мармариса. Вот прикрывать Родос и должна была их эскадрилья. К этому времени на счету лейтенанта Неверовой было пять турецких самолетов.

Двадцать третьего, с утра, турецкая эскадра начала обстреливать остров. Снаряды ложились в самых неожиданных местах. Один взорвался даже в полукилометре от их ВПП, но и без этого эхо дальних и близких разрывов тяжелых снарядов было хорошо слышно на аэродроме. Командование, которому нечего было противопоставить главным калибрам линкора и двух крейсеров, вызвало бомбардировщики с Коса и приказало поднять в воздух истребители, чтобы прикрыть бомбардировщики, идущие днем в чистом небе. Два звена – шесть самолетов и среди них «семерка» Клавы, – вылетели на задание в 9.10 и уже через двадцать минут столкнулись с турками едва ли не над самой эскадрой. Турок было много, но, по-видимому, бомбардировщики интересовали их больше, поэтому навстречу союзникам развернулась только четверка истребителей.

Сблизились очень быстро, и уже через считанные секунды в небе крутилось чертово колесо собачьей свалки. Турки были на Бе-10 с пушечным вооружением и оказались очень трудным противником. Почти в самом начале схватки Клава сцепилась с парой, которую возглавлял истребитель с двумя скрещенными ятаганами на фюзеляже. Этот турок был виртуоз, он метался между греческими самолетами, успевая помочь и второй паре, и отбиться от Клавиных наскоков. Выйти на дистанцию прицельного огня ей не удавалось. Мало того, что турок крутил совершенно невообразимые фигуры высшего пилотажа, переходя из одной в другую без пауз, но и ведомый его был все время рядом с ним, прикрывая сзади. Отчаявшись справиться с этим «янычаром», Клава перенацелила свое звено на ведомого, на фюзеляже которого были только опознавательные знаки турецких ВВС и белая цифра «5» в оранжевом круге. «Пятерка» отбивалась яростно, и ведущий тоже то и дело налетал то на Клаву, то на Джеффри, то на второго ее ведомого – Гришу Соловьева, не давая им сосредоточиться на своем ведомом. И все-таки Клавино время пришло. Янычар уперся в Джоржича, а его ведомый отвлекся на Джеффри и подставился Клаве. Она оказалась в классической позиции для результативной атаки: близко, очень близко за хвостом «пятерки». Дальнейшее происходило стремительно, но в памяти Клавы Неверовой запечатлелось как медленное, завязшее в меду движение. Вот она стреляет в «пятерку» и видит, как медленно отлетают в сторону клочья обшивки, и вспыхивает, вернее, медленно загорается и так же медленно уходит вниз турецкий истребитель, открывая ей картину гибели Джоржича, машину которого метров с двухсот разваливает пушечным огнем янычар. И тут же Янычар доворачивает, чтобы расстрелять открывшегося Соловьева, но почему-то не стреляет, но зато сам открывается Клаве, и ей нужно только не зевать и жать на гашетки… Янычар не вспыхнул, но у него, похоже, заглох мотор, и он пошел вниз, туда, где темные воды Эгейского моря встречаются со светлыми – Средиземного.

На аэродром они вернулись только вдвоем. Джеффри, через считанные секунды после того как последний из турецкой четверки вышел из боя, вдруг клюнул носом и тоже ушел вниз – в последнее пике. Что с ним случилось, они не узнали уже никогда – море поглотило и истребитель и пилота. А для Клавы эта смерть стала последней точкой в бою и триггером для понимания того, что же это такое война. Она вдруг сразу и ясно поняла, что война – это не захватывающее приключение в стиле Хогарта, которого она любила читать в детстве, не спорт. Война – это страшный труд и риск быть убитым в любой миг. Война – это смерть Джеффри, и Джоржича, и Викулова, и Чуднова, и тех турецких летчиков, которых сбили в этом бою они. Тех летчиков, которых сбила она и которые даже не успели выброситься с парашютом: и той «пятерки», и его ведущего. А еще она почувствовала, что сил у нее осталось на чуть. Усталость упала на нее сразу, вдруг неимоверной тяжестью, сковавшей измученное запредельными перегрузками тело.

Она все-таки дотянула до Калатоса и кое-как посадила измученную не меньше ее самой машину – семнадцать пробоин в плоскостях и фюзеляже! – но вылезти из мерса уже не смогла. Механики-сербы вытаскивали ее из кабины истребителя и на руках несли в госпитальную палатку, но всего этого Клава как бы и не помнила. Воспоминания были смутными и обрывочными, как часть тех темных бредовых снов, в которые она погрузилась уже там, у медиков.

Очнулась она только ночью. Вылезла из палатки и увидела огромные звезды юга, заполнившие все необъятное глубокого темно-синего цвета, как бы бархатное, небо. Тело болело неимоверно. Каждая клеточка, казалось, вопила от боли. Нос был забит запекшейся кровью – ее кровью – и не дышал. Она не была ранена. Она просто выложилась в том бою полностью, до конца, до последней капли физических и душевных сил. Два сбитых истребителя – и каких! – были оплачены если не кровью – не кровь же из носа считать! – то уж потом и болью точно.

* * *25 июня – 5 июля, Мармарис-Родос

Если ведомый Ары Карапетяна – лейтенант Дургоноглу не ошибся, в бою над эскадрой Зильбера сбила греческая «семерка», настырный и решительный истребитель, вышедший из боя целым. Он же, судя по всему, расстрелял и Стефана.

– Этот парень мой, – сказал Зильбер, и все согласились с тем, что это его право.

Турция, конечно, была вполне цивилизованной страной, как любили повторять сами турки, но кровная месть отнюдь не ушла в историю. По-прежнему, как и в былые времена, десятилетиями длились войны между кланами (хамулами), и еще надо было посмотреть, чьи вендетты были страшнее, итальянские или турецкие. В обыденной жизни ни городские турки, ни городские арабы и уж тем более евреи не стали бы оживлять злобных демонов кровной мести. Для таких дел существовали полиция и суд присяжных. В конце концов, для разрешения острых споров и примирения сторон имелись и свои, «домашние», так сказать, авторитеты: будь то кади или раввин. Но война на то и война, что способна разом, одним-единственным дуновением картечи, смахнуть весь лоск цивилизации и ввергнуть вполне вменяемых в мирное время людей в самое настоящее варварство. И Зильбер, когда он сказал то, что сказал, совсем не думал, что уподобляется тем диким кровникам, о которых слышал немало рассказов в детстве. Он сказал то, что пришло из его сердца. Не больше, но и не меньше. Он просто взял на себя обет найти того грека и отомстить ему. Правда, в виду он имел вполне рыцарский дуэльный кодекс истребителя: отомстить, но в честном бою.

Вероятность встречи была высока, они ведь оперировали в одном и том же районе. И встреча состоялась, хотя и не сразу, и не так, как ожидалось. Двадцать пятого они вылетали два раза – на патрулирование побережья до Орена и на разведку до Родоса – но в небе никого не встретили. Двадцать шестого утром они снова патрулировали и снова безрезультатно. А вечером они сопровождали бомбовозы на Линдос. Результаты бомбардировки были неочевидны, хотя внизу что-то горело и взрывалось. Огонь зенитных батарей, однако, был довольно плотным, и снижаться для доразведки никто не захотел.

На следующий день вышли двумя парами в направлении Сёми, и Моня, как чувствовал, приказал Аре идти параллельным курсом, но выше и восточнее.

Уже на подходе к острову Зильбер увидел одиночный корабль – возможно, эсминец, – идущий курсом на Родос. Это мог быть и грек, и кто-то из своих, и Моня уже начал прикидывать, не стоит ли снизиться и глянуть, что за рыбы водятся в здешних водах, когда, совершенно рефлекторно бросив взгляд через плечо, увидел чужих в правой верхней полусфере. Их застали врасплох. Сзади справа. Положение было хуже некуда.

Они уже были под ударом, и действовать теперь надо было мгновенно. Зильбер рывком бросил машину круто вправо, уходя с линии огня на чистом автоматизме и надеясь, что его ведомый успеет понять и повторить маневр. Многопудовая сила инерции прижала его к бронеплите, вдавила в чашу сиденья, застлала глаза багровым туманом. И снова замерло время, и тянется-тянется эта долгая пауза между двумя ударами сердца, пока, наконец, он выводит своего «хищника» из крена, и небо, широко распахнувшись, не открывает ему три вражеских истребителя. Замысел ударить им в спину сорвался, и Хакан Кара, его новый ведомый, не подкачал, и теперь противники неслись уже навстречу друг другу. Это была лобовая атака, в которой побеждает тот, у кого нервы крепче и кровь холодней.

Преимущество, впрочем, было за греками. Они пикировали сверху, а Зильберу предстояло карабкаться вверх. Если они при этом потеряют скорость и свалятся раньше, чем проскочат греков, «хорьки» расстреляют их без особых усилий. Греки открыли огонь примерно с тысячи метров. Рановато, конечно, но не железные же они там. Тем не менее трассы замелькали прямо перед глазами Зильбера, и спина взмокла от напряжения. Трассы проносились мимо, как и должно было быть при такой дистанции, но впечатление было такое, будто каждая пуля направлена прямо в его грудь. Он тоже нажал на гашетки, пытаясь поймать «какарс» в прицел, но это было трудно, он не успевал и потому бил просто вперед, сразу по всем трем грекам, рушащимся ему навстречу. Из-за правого плеча, туда же вперед тянулись трассы Кары.

Однако дела их были по-прежнему далеко не блестящи. Скорость катастрофически падала, мотор надсадно ревел, но, казалось, больше не тянул. Моня чувствовал, что машина на грани своих возможностей – еще немного, и она сорвется в штопор. С внутренним напряжением он ждал, когда истребитель задрожит, замрет на секунду и, наконец, упадет на крыло и на нос. Вот в эту секунду греки и влепят ему очередь-другую, и все будет кончено.

В этот момент впереди справа и появился наконец Карапетян. Он вышел под углом градусов в девяносто к грекам, и был теперь страшнее для них, чем Зильбер с его ведомым. Ведь у Ары была скорость и свобода маневра, и самое главное – враг был у него под огнем. Ведущий греческой тройки моментально и, главное, правильно оценив обстановку, с небольшим отворотом вправо устремился вниз, за ним, чуть замешкавшись, повторили маневр его ведомые. Моня аж зубами заскрипел, увидев семерку в белом круге на оперении первого «хорька», но сам он сделать сейчас ничего не мог, а от Карапетяна и Дургоноглу греки ушли.

* * *

Вот чего она не могла понять, так это того, как он уцелел после того боя над Родосом. Она же свалила его, и он, даже не выбросившись с парашютом, ушел вниз и, значит, свалился прямо в твердую, как сталь, воду пролива. Он должен был погибнуть, но каким-то чудом выкрутился и теперь снова показал свой класс. Они прижали турок по всем правилам, как по-писаному, разыграв классическую атаку втроем на пару «бэшек», но вынырнувший из чертова небытия Янычар отреагировал Мгновенно и показал, на что способен классный истребитель даже в такой отчаянной ситуации. Возможно, он отбился бы и не приди к нему неожиданная помощь. Но и помощь пришла и уже ей и ее парням пришлось выкручиваться и уходить, потому что неожиданно свалившаяся им на головы пара «хищников» меняла расклад сил на прямо противоположный. Этот скоротечный, так изящно начатый и так криво закончившийся бой не выходил у нее из головы все последующие дни.

Между тем война продолжалась. Турки наступали в Европе и в Восточном Средиземноморье. Уже 1 июля греческое командование поняло, что Родос не удержать, и Афины выкинули «номер». Они вернули Родос Неаполитанскому королевству. Вот с этим Турция ничего поделать не могла. Не объявлять же войну еще и Неаполю. Итальянцы начали высаживаться третьего, и в этот же день греки вышли в свой последний рейд с Родоса. Эскадрилья, вернее все, что от нее осталось – два полных звена, – сопровождала бомбардировщики, идущие бомбить Мармарис.

Рейд на Мармарис был, конечно, жестом отчаяния, но при этом существовала вероятность, что в сложившихся благоприятных для них обстоятельствах турки атаки не ждут. Они и не ждали.

Видимость была прекрасная. Впереди по курсу лежал город, а прямо под ними раскинулся турецкий аэродром. Хорошо были видны выстроенные в два ряда самолеты, какие-то серые контейнеры и белые цистерны около ангаров. Никакой маскировки противник не соблюдал. Видимо, он чувствовал себя в полной безопасности, и это сильно упрощало задачу бомбовозов, плавно и четко, как на учениях, выходивших сейчас на цель.

В воздухе находился только один дежурный истребитель, да и тот заметил их не сразу, и это окончательно решило исход операции в пользу греков. Тройка «хорьков» вцепилась в турка мертвой хваткой, и уже через считанные секунды он падал, объятый пламенем, на свой аэродром. Вражеские зенитчики тоже пока не обнаруживали себя: видимо, они были совершенно деморализованы неожиданным нападением, так что ничто не мешало бомберам делать свое дело. Волна разрывов прошла по ВПП турецкого аэродрома. Клава видела все это совершенно ясно – и бомберы, заходящие на аэродром, и дымные разрывы со сполохами пламени внизу, там, куда падали сброшенные дорнье бомбы.

И вдруг откуда-то сверху, из глубокой пронизанной солнцем сини небес к бомбардировщикам спустилась смерть. Она пришла в образе стремительных теней, камнем упавших на дорнье, как падает в степи сложивший крылья сапсан на беззащитную мышь. Мгновение, и уже вспыхивают и рушатся с высоты на землю, вспучившуюся от разрывов, два бомбовоза. Третий, потерявший крыло, закувыркался вниз, уже когда пришедшие в себя мерсы бросились на перехват неизвестно откуда взявшегося здесь и сейчас противника. Турок было только трое, но были это на удивление сильные и опытные бойцы, так что исход схватки предсказать было трудно. Крутясь в бешеном водовороте боя, Клава сначала просто автоматически отметила знакомую манеру пилотирования одного из турецких истребителей, но уже в следующую секунду турок открыл ей на мгновение – они расходились на встречных курсах – свой фюзеляж со скрещенными ятаганами, и сомнений в том, с кем снова свела ее судьба в небе над Мармарисом, не осталось.

Она продержалась на удивление долго – почти до конца боя, когда из шести истребителей у греков осталось два, на два же турка, одним из которых был Янычар. А потом… Сильный удар сзади ошеломил ее на несколько секунд. Она оглянулся назад – Бе-10 был у нее в хвосте. «Переворот», – мелькнула мысль, но тут же она почувствовала второй удар. Увидела обогнавшего ее и уходящего в сторону Янычара и поняла, что самолет уже не слушается ее. Оставалось одно – выбрасываться, пока истребитель держал высоту и не сорвался в штопор.

* * *

Вероятно, такое было бы невозможно в Англии или во Франции, но в турецкой армии до сих пор случались и более впечатляющие нарушения устава. Ну а в данном случае устав нарушали не просто офицеры, а «отважные барсы Османов», как называли их стамбульские газеты, асы империи, только что награжденные орденом Сулеймана Великого. Отметить это и помянуть Стефана и других, ушедших в последний полет истребителей, решили в своем кругу. Да и возможность представилась – греки эвакуировали Родос. Вокруг острова крутились уже итальянцы, поэтому наскакивать на греков было сейчас не с руки. Но и греки притихли, пытаясь, видно «не будить лихо, пока оно тихо». Образовалась типичная оперативная пауза, и они решили ею воспользоваться. Вечером уже в сумерках, перелетели на резервную площадку, расположенную в пяти километрах от Муглы. Оттуда уже рукой было подать – километра полтора пешком не дорога – до придорожной харчевни, которую в округе иначе как харчевней Никифора не называли. Харчевня эта была достопримечательная. Никифор – семиреченский казак, попал в Турцию после неудавшегося мятежа коммунистов еще в 1921-м. Как и что с ним случилось в России, Никифор рассказывать не любил, но в Турции прижился, женился на армянке из Карса и лет пятнадцать уже содержал эту харчевню на шоссе Мугла-Мармарис. Славилась харчевня Никифора своими мантами. В стране, где мантами называют крохотные, с ноготок, пельмешки, огромные казахские манты деда Никифора были настоящей экзотикой. А тут еще и площадка рядом, так что выбор друзей был очевиден. К Никифору на машине подъехал и Решад.

В каменном доме было прохладно, несмотря на то, что за порогом ночь продолжала дышать зноем. На дощатом столе в глиняных подсвечниках горели свечи. Никифор собственноручно расставил миски с фасолью и фаршированными перцами, тарелочки с острыми курдскими салатиками, принес круглый хлеб и кувшин с айрамом и наконец, когда Тамара, жена Никифора, принесла огромную, пышущую жаром и исходящую паром миску с мантами, торжественно водрузил посередине стола литровую бутыль с ракы.

– Этот огонь, – ухмыльнувшись, сказал он по-турецки, – можно погасить только водкой. Пейте, ешьте, господа офицеры, и да будет с вами Божья милость.

Вняв совету старика, они, как следует, помянули друзей и на славу отпраздновали свои награды. Расстались только утром, вздремнув лишь пару часов на рассвете. Решад уехал раньше всех – ему надо было успеть на какую-то важную встречу в Мармарис, а они, трое, добрались, не торопясь, до аэродрома, покурили напоследок и вылетели домой. Через четверть часа они уже дрались с греками над собственным горящим аэродромом.

* * *

Самое удивительное, что ее не изнасиловали и не убили сразу же после того, как поймали. Она приземлилась метрах в трехстах от все еще горящей турецкой ВПП. Приземлилась жестко, так что от столкновения с землей в голову ударила кровь и по ногам прошла мгновенная вспышка боли. Но каким-то чудом себе она ничего не сломала, от удара очухалась быстро, вскочила на ноги и начала лихорадочно освобождаться от парашюта. Она оказалась на каком-то сжатом поле, с выжженной солнцем белесой стерней, между двумя полосами густого черного дыма, который гнал от турецкого аэродрома душный горячий ветер. Вот из этого дыма и выскочили вдруг черные, покрытые копотью люди и бросились к Клаве. Она успела их увидеть и, бросив возиться с парашютной сбруей, схватилась за револьвер. Драгоценные мгновения ушли на то, чтобы расстегнуть кобуру, цапнуть за рукоять наган, но уже выпростать его из кобуры она не успела. Удар в челюсть свалил ее навзничь, и тут же кто-то большой и черный, пахнущий потом и гарью, навалился на нее, одновременно отрывая ее руку от револьвера. Закричав от отчаяния, она попыталась ударить турка свободной левой рукой, но тот с силой боднул ее головой в лицо, и Клава на какое-то время потеряла сознание. Очнулась она оттого, что почувствовала, как рвут на ней одежду. Вокруг кричали по-турецки. Голоса были громкими, злыми, истеричными и вдвойне страшными оттого, что непонятно было, о чем они кричат. Кто-то сорвал с нее шлем и теперь рвал комбинезон на груди. Но оттого, что делалось это в спешке, в бешенстве, среди дыма и грохота еще не завершившегося боя, и оттого, должно быть, что летный комбинезон – не легкое летнее платье, и грубую ткань руками порвать трудно, получалось это у насильников не очень споро. Едва пришедшая в себя Клава снова закричала и ударила нагнувшегося над ней солдата в лицо освободившимися руками. Он отлетел в сторону. Крики взметнулись с новой силой. Она попыталась встать, но кто-то повис на ее правой руке. Клава крутанулась на месте, отчаянно пытаясь освободиться, но удар ногой по ребрам заставил ее съежиться, а от второго удара она лишилась дыхания. Сознание не оставило ее, и сквозь боль и немоту, вызванную обрывом дыхания, она отчетливо осознала, что ее ожидает, и ужас ворвался в ее мозг, все сокрушая на своем пути. Она стремительно впадала в панику, но именно в этот момент что-то случилось в окружающем страшном мире, крики изменили тональность, и жадные руки перестали дергать и рвать ее комбинезон. Клаву вдруг подхватили, вздернули вверх, отчего голова ее несколько раз мотнулась из стороны в сторону, и попытались поставить на ноги. Ноги ее не держали, дыхание с трудом пробивалось сквозь переставшее пропускать воздух горло. Ее душили рвотные спазмы. Перед глазами стояло багровое марево. А ее все вздергивали и вздергивали вверх, пытаясь утвердить на неспособных удерживать тело ногах, а она лишь висла на чужих руках, извиваясь от истерических попыток втянуть в объятые огнем легкие хоть немного воздуха, ничего не понимая и ничего не видя перед собой. Тогда ее подхватили и быстро потащили куда-то в сторону, и в тот же момент воздух, наконец, пробился сквозь барьер и с хрипом пошел по трахее в легкие. Она снова дернулась в рвотной конвульсии и окончательно мешком обвисла на руках тащивших ее солдат, глотая воздух разбитым ртом. Гомон и крики вдруг заглушил знакомый мощный звук, и, вздернув в неимоверном усилии голову вверх, Клава увидела сквозь красную пелену, все еще застилавшую глаза, что на нее стремительно надвигается что-то большое и грохочущее. Как ни странно, но именно это видение вернуло ей малую толику осознания происходящего, и она поняла, что это самолет, а уже в следующие секунды, с другой точки и более ясным взглядом увидела, что это и в самом деле был истребитель, садившийся прямо на поле, вернее, уже севший и чуть не раздавивший ее и тех, кто собирался ее изнасиловать. Они, видимо, услышали его и успели среагировать, выскочив из-под несущегося на них монстра и вытащив, не бросив свою добычу.

Теперь они стояли, тяжело дыша, обмениваясь какими-то репликами, то и дело разражаясь хриплым идиотским смехом, а Клава висела на руках у двоих из них и сквозь упавшие на лицо спутанные волосы пыталась рассмотреть, что происходит перед ней. Дыхание постепенно выравнивалось, и паника на удивление быстро уходила, вытесняемая холодной ненавистью и горечью досады на то, что все закончилось так гнусно и подло. Истребитель, а это был турецкий Бе-10, оставляя за собой шлейф белой пыли, проскочил, подпрыгивая на стерне, мимо них, развернулся, опасно накренившись и задев кончиком крыла землю, и побежал, замедляясь, обратно, обогнув их группу по короткой дуге – пилот стремился остаться в незадымленной полосе. Солдаты следили за его эволюциями, так что и Клаву разворачивали, как куклу, все время лицом к самолету. Теперь она смогла разглядеть даже детали. Истребитель остановился почти в профиль к ним, всего в десятке метров впереди, и она увидела перед собой скрещенные ятаганы и рваные дыры в фюзеляже и крыле. Фонарь сдвинулся, и из кабины на крыло выбрался пилот. Сбросив парашют на землю, он и сам спрыгнул с крыла и пошел к ним. Сквозь пот, заливавший глаза, и спутанные волосы, Клава с трудом могла разглядеть Янычара, но она пыталась. Любопытство к этому турку, которого один раз сбила она и который, в конце концов, сбил ее, вытеснило на время ужас из ее души. Турок был невысок, как и большинство летчиков-истребителей, но широк в плечах. К ее удивлению, он оказался блондином, и был не столько смуглым, сколько загорелым. А глаза у него были серые. Он остановился перед ней, шагах в двух, может быть, и теперь она обратила внимание на то, что разговоры и смех давно смолкли. Янычар тоже молчал, рассматривая ее. Затем обвел взглядом остальных и что-то сказал по-турецки, короткое, повелительное. Постоял еще мгновение, дожидаясь, пока кто-то из ее пленителей не ответил ему, – что-то такое же короткое, но с другой интонацией, – кивнул, добавил еще пару слов, повернулся и пошел прямо через дым к все еще горевшему аэродрому.

* * *

После налета в полку не осталось ни одного офицера старше Зильбера по званию, и он принял командование на себя. Забот оказалось много, но это были отнюдь не заботы командира полка. Полка, собственно, уже не существовало. Осталось только два истребителя: его и Логоглу. Карапетян уцелел, выбросившись из горящей машины, но при этом сломал себе обе ноги. На земле не уцелело ни одной машины. ВПП была разбита, сгорели склад горючего и ремонтные мастерские. Список потерь был огромен. Впрочем, его еще следовало составить. А еще надо было эвакуировать раненых, похоронить мертвых, погасить пожары, растащить завалы из сгоревшей техники и разобрать руины зданий, чтобы вытащить уцелевших, если они, конечно, там были. Поэтому теперь Зильбер метался по аэродрому или, вернее, по тому, что от него осталось, на чудом уцелевшем в этом аду майбахе убитого, едва ли не первой же бомбой, командира полка и командовал спасательными работами. Но чем бы он ни занимался, перед глазами у него все время стояла одна и та же картина: девушка-пилот в растерзанном комбинезоне, мешком повисшая на руках солдат аэродромной охраны. Спутанные, грязные, но все равно золотые волосы и огромные голубые глаза, смотрящие на него сквозь эти драгоценные заросли. Если бы он не сел там и тогда, ее участь была бы предрешена самим ходом событий. Озверевшие от ненависти и ужаса нижние чины растерзали бы ее там же, где поймали. Как только он думал об этом, а не думать он просто не мог, перед глазами вставали другие картины, картины из виденного им в детстве кошмара. Ему было пятнадцать, когда вспыхнул арабский мятеж в Заиорданье, и мародеры Аль-Хусейни, прорвав жидкие заслоны правительственных войск у Бейт-Шеана, хлынули на север, имея целью прорваться к Хайфе. Те тревожные дни, когда отряды самообороны и друзские ополченцы сдерживали натиск у Мегидо и Афулы, а они – ученики старших классов строили баррикады в предместьях Хайфы, ему никогда не забыть. Но все это было ничто по сравнению с караваном телег, прикрытых рогожей, из-под которой выпирали руки и ноги растерзанных бандитами людей, и передаваемых шепотом подробностей того, какой страшной смертью они умерли. При воспоминании об этом у него стучало в висках, и челюсти сжимались так, что начинали ныть зубы. Ничто не могло стереть из его памяти этих картин, намертво впечатавшихся в мозг подростка, как ничто не могло погасить в нем той ненависти к бандитам, которая, вспыхнув однажды, пятнадцать лет назад, в душе Зильбера, продолжала гореть в ней, не угасая, по сей день. И было уже неважно, что подоспевшие турецкие войска быстро и жестко навели порядок так, что теперь уже воспоминания о действиях иррегулярной курдской конницы до сих пор заставляют вздрагивать ночами жителей арабских деревень по обе стороны Иордана. Неважно было и то, что Аль-Хусейни, в конце концов, поймали и повесили в двадцать четвертом. Все это уже не имело значения. Душевная боль и ужас, испытанные тогда, продолжали питать черный огонь ненависти, то тлевший, то ярко вспыхивавший в его душе.

И вот теперь картины былого снова ожили в его памяти, но причиной была эта греческая женщина-истребитель и его собственные солдаты.

Вообще, все это было странно до крайности. Женщина-летчик! Он ни разу не слышал, чтобы у греков были женщины-пилоты. Он неплохо знал греков и не мог представить себе, как бы это могло случиться, чтобы такая невидаль появилась в Греции. Или еще где-нибудь. Во Франции была пара женщин-пилотов, в Пруссии летала графиня Панвитц, была – он читал о ней в журнале – какая-то русская летчица, то ли Нелюдова, то ли Неверова – Зильбер не запомнил ее фамилии, – которая поставила несколько рекордов пару лет назад. Но все они были спортсменками, любительницами, а не боевыми пилотами, тем более не истребителями. Но вот ведь случилось, и теперь перед его внутренним взором снова и снова проплывало то же страшное и притягательное видение: маленькая женщина в разорванном летном комбинезоне, спутанное золото волос, огромные голубые глаза.

В конце дня, когда уже были вчерне переделаны все первоочередные дела, а солнце успело зайти, он нашел время и для нее. Прихватив пару лепешек-гезленме, кусок козьего сыра и бутылку красного вина, он прошел на уцелевшую во время бомбежки гауптвахту, кивнул охранявшему ее дверь солдату и вошел в камеру.

Женщина стояла у противоположной стены. Возможно, перед его приходом она сидела на койке, покрытой грубым одеялом, или даже лежала на ней, но, услышав шум за дверью, предпочла встать. В камере было достаточно светло – лампочка внутри сетчатого плафона горела с тех пор, как два часа назад снова заработал генератор, – и Зильбер смог ее рассмотреть. Сейчас она была одета в мешковатый летный комбинезон французского образца, какими пользовались в турецкой армии. Он был ей велик, но хотя бы чист и цел. Она умылась и кое-как расчесала волосы. Губы у нее были разбиты и ощутимо припухли, но в целом лицо почти не пострадало, и Моня с трудом заставил себя не смотреть в это красивое лицо, в эти глубокие голубые глаза. Он отвел взгляд, шагнул к койке и положил на нее пакет с принесенной едой. Снова отошел назад – он заметил, что женщина напряжена, и не хотел ее пугать. Встав около двери, он спросил ее по-французски:

– Comment on vous appelle?[73]

– Moi de Klavdy Neverova, la citoyenne de l'Empire Russe,[74] – ответила она твердым голосом. Голос у нее оказался на удивление низким, с хрипотцой, может быть, природной, а может быть, и вызванной волнением.

– Вы русская?

– Вы говорите по-русски?

Оба они были в одинаковой мере удивлены.

– Да.

– Мои родители из Новгорода.

– Да уж!

– Вам не надо бояться. Все плохое кончилось. Мы не воюем с Россией. Вас передадут в ваше посольство в Стамбуле.

– Спасибо.

Он все же засмотрелся в ее глаза. Это было… Он заставил себя не думать о том, что это было.

– Я принес вам поесть.

– Спасибо.

Он спохватился, что забыл об одном, возможно, немаловажном для пленной моменте.

– Вы курите? – Он начал вытаскивать из кармана пачку папирос.

– Да.

– Вот, возьмите. – Он протянул ей пачку и полез за спичками. Зильбер понял, что ему следует уходить. Еще немного, и ему не выкрутиться.

– Мне надо идти… Но… Один вопрос. Надеюсь, что это не против правил чести. Это личное.

– Да?

– Кто летал на «семерке»?

– Я.

Он вздрогнул. Взгляд его, как завороженный, снова встретился с взглядом голубых глаз. Ему потребовалось усилие, чтобы овладеть собой, но с этим он справился.

– Спасибо. Вы отличный пилот.

Зильбер повернулся и вышел. Дверь за ним захлопнулась, лязгнул запор, но ничего этого он уже не слышал. Твердо ставя ноги и не глядя по сторонам, он вышел с гауптвахты и пошел прочь.

Они таки встретились, и он ее сбил. Он сбил «семерку» и выполнил долг перед Стефаном и его семьей. Он вернул и свой долг, но счастлив он не был. И удовлетворен он не был тоже. В душе была только горечь. Он встретил сегодня женщину, о которой мечтал всю свою жизнь. Он встретил ее и даже спас, как и мечталось ему в далекой, полной романтического бреда юности. Но завтра или послезавтра ее отвезут в Стамбул, и они уже никогда больше не встретятся. Если только не в небе, как враги, ведь когда-нибудь Турция снова будет воевать с Россией. Вот так вот, как враги! А ведь все это уже было между ними. Она убила его друга и чуть не прикончила его самого, а он сбил ее и чуть было не обрек на страшную смерть. В голове проносились обрывки мыслей, сжималось от тоски сердце, а майор Зильбер с каменным, ничего не выражающим лицом шел в ночь.

* * *

Папиросы оказались очень кстати. Есть ей не хотелось совершенно, а вот курить… У нее разыгрались нервы, да оно и неудивительно. Плен – это вообще-то приключение не из приятных, а плен после смертельного боя над аэродромом противника, после того как ты выбрасываешься из подбитого самолета, вырывая у смерти еще один шанс, и летишь в неизвестность, вниз, на горящую и взрывающуюся землю врага, где только чудо, в лице этого еврейского турка, спасает тебя от жуткого конца…

В тихой маленькой камере аэродромной гауптвахты кружили демоны ада. Клава отходила от пережитого медленно, с трудом, все время сваливаясь обратно в омут воспоминаний о том, что произошло с ней, казалось, вечность назад, а на самом деле – не далее, как сегодня утром. Она переживала эти события снова и снова, и, может быть, теперь каждый эпизод ее короткой эпопеи переживался даже острее, потому что прошло уже какое-то время, и злоба дня уступила иному видению событий.

Она сидела на кровати, курила, изредка отпивая из принесенной Янычаром бутылки, и демоны, ее демоны были с ней все так же кружа вокруг и задевая ее своими мягкими крыльями. И каждое такое прикосновение было похоже на удар грома или электрический разряд, который заставлял ее снова проживать прожитое однажды, порой совсем не так, как оно случилось на самом деле, но оттого не менее, а даже более ярко.

…И вспыхивает самолет Павлидиса, и она слышит жуткий вопль горящего пилота, хотя такое и невозможно, но она слышит его… а между тем грязные черные руки рвут на ней одежду, захватывая вместе с тканью ее кожу, ее плоть, и кто-то, чьего лица она не может видеть в густом дыму, дымом же и пахнущий, просовывает руки, сопя от напряжения, между ее тесно сжатых бедер и вдруг с силой раздергивает ее ноги в стороны… И теперь уже кричит она… Она кричит, а струи огня, раскаленные спицы трассеров нащупывают ее машину, и лишь секунды и метры отделяют ее от смерти, но трассы сходятся на Дунаеве, и лишившийся крыла истребитель рушится, кувыркаясь, в бездну, унося с собой пилота. Крик Валеры Дунаева она тоже слышит сейчас, и этот крик вплетается в общий хор воплей, криков, стонов и смеха, в которых корчится распростертая на земле растерзанная женщина.

У Клавы вдруг свело спазмом мышцы живота. Боль прошла раскаленным ножом снизу вверх, от паха к сердцу. Фантомная боль несостоявшейся смерти. Пот тек по ее лицу, стекал струйками по спине. Было жарко, но ее била дрожь, и крутился перед глазами дикий калейдоскоп видений, и звучали в ушах ужасные голоса. Но вот что странно, сквозь весь этот бред то и дело проступало лицо Янычара. Жесткое, волевое лицо решительного и мужественного человека. Хорошее лицо. Она видела его дважды за этот долгий, как целая жизнь, день, и он ни разу не улыбнулся, конечно, но Клава была уверена, что у него просто обязана была быть очень хорошая улыбка. Откуда она это взяла, почему так думала, было совершенно непонятно. Но она знала это наверняка. Просто знала.

Он вообще оказался славным парнем, этот Янычар, ее несостоявшийся убийца и ее же спаситель. И вовсе он не турок, а еврей, но все равно, за неимением имени, пусть остается Янычаром. Он сказал, что ее передадут посольским, и это означало, что все плохое для нее миновало. Она сидит на гауптвахте, а не в тюрьме, под защитой воинской дисциплины и Женевской конвенции. Ее война закончилась, и скоро она будет дома, в России. Однако конец ее войны означал также и то, что с Янычаром она уже не встретится никогда. Она вдруг поняла, что никогда – это очень страшное слово. Его окончательное и непреложное значение оказалось для нее мучительным в гораздо большей степени, чем она могла бы себе объяснить. Никогда. Это означало, что она никогда уже не посмотрится в его серые глаза, как в два очень доброжелательных и сочувствующих ей зеркала. Он никогда не заговорит с ней на своем не очень хорошем русском, и на хорошем французском он с ней тоже говорить не будет никогда, и никогда она не услышит больше его голос… И он ее никогда не обнимет… и не поцелует никогда… Она поймала себя на том, что уже не переживает ужасы прошедшего дня, а тоскует о несостоявшейся любви с мужчиной, которого едва знала, даже имя которого ей не было известно.

«О господи! – сказала она себе. – Да ты, пилот, совсем спятила! Какая, к черту, любовь! Ты его убила, считай, два раза, а он убил тебя. Ну не до смерти. Так это случай. На самом деле, убил. Стрелял, попал, сбил… значит, убил!» Но вот какое наваждение: его лицо снова и снова возникало перед ней, и тоска по неслучившейся любви вытесняла из ее души и горечь поражения, и страх, и ужас… Все!

Клава Неверова – Дюймовочка Неверова – была красивой женщиной и знала об этом. Это знали и все окружавшие ее мужчины и, не стесняясь, говорили ей прямо в лицо, с той или иной степенью галантности и сдержанности. Но личная жизнь истребителя Клавы Неверовой была, на удивление, обыденной, даже бедной, если по правде. В ее жизни, почитай, и не было настоящей любви. Гимназист Федя Краснов в далеком Ростове, в далеком двадцать восьмом, писал ей стихи. Он был милым мальчиком, и она полагала, что любит его, но когда в 1935-м она узнала из газет, что уже успевший сорвать шумный успех молодой талантливый поэт Федор Краснов утонул по пьянке в Крыму, лишь сожаление об оборванной жизни хорошо знакомого ей человека коснулось ее души. Любви там не было. Была жалость, печаль, но не любовь. Потом был штабс-капитан Завадский… Он был великолепным пилотом и душой общества. Он замечательно пел старинные русские романсы, а выпив, и французский шансон. Он был чудным любовником, тактичным, нежным, умелым, и он, вероятно, действительно ее любил. Завадский буквально носил ее на руках. Возможно, проживи он подольше, продлись их отношения хоть еще несколько месяцев, и увлечение сменилось бы любовью, но Алексей разбился на новой машине Поликарпова, и все, что не состоялось, так и осталось в сослагательном наклонении. Эти двое, Краснов и Завадский, и были ее личной жизнью. Остальные три-четыре кратких и нелепых романа, возникших не из душевной потребности, а только от зова плоти, помноженного на силу винных паров, личной жизнью можно было не считать. Клава усмехнулась саркастически и закурила новую папиросу. В конце концов, Янычар сказал: день-два. Ей недолго осталось «томиться в плену». Созвонятся, договорятся и – здравствуй, родина!

Но вышло не совсем так, как ей думалось…

* * *

День прошел спокойно. Утром ей принесли поесть и кувшин воды, чтобы умыться, и оставили в одиночестве до обеда, когда снова принесли еду. Время тянулось медленно. Папиросы кончились, а новую пачку никто ей не предложил. Снаружи доносились голоса, лязг железа, шум моторов. По-видимому, турки наводили порядок на своей разгромленной базе. Уже начало смеркаться, когда дверь снова распахнулась, и вошедший солдат жестами пригласил ее выйти. Двое конвойных провели ее по совершенно не запомнившемуся ей коридору, короткой лестнице и новому, уже более короткому и широкому коридору. Они вышли под небо и пошли в сторону каменных домиков, часть из которых лежала в руинах. Вообще, разрушения, причиненные вчерашней бомбардировкой, оказались впечатляющими. Клава увидела и сгоревшие самолеты, сваленные прямо в поле, недалеко от ВПП. На полосе несколько групп солдат и феллахов работали, засыпая воронки. Они прошли мимо большой воронки, в сгущающемся сумраке Клава рассмотрела сгоревшую рощицу метров в двухстах от нее. Потом им попался перевернутый полугусеничный тягач и совершенно выгоревшая легковушка, и они достигли, наконец, цели своего путешествия – двухэтажного дома, оставшегося невредимым, но лишившегося всех стекол в окнах. Вход оказался с противоположной стороны, так что им пришлось еще обойти этот приличных размеров, сложенный из каменных блоков дом. У входа обнаружилась площадка, на которой стояло несколько автомобилей и колесный танк, а у дверей – часовые. Ее провели внутрь и доставили к еще одним плотно закрытым и охраняемым двумя солдатами дверям. Прождав минут десять перед закрытыми дверями, Клава наконец вошла в кабинет. В кабинете оказалось неожиданно много народу. Прямо перед дверью за письменным столом, под поясным портретом султана, сидел какой-то важный чин, похоже, что генерал – Клава не очень хорошо разбиралась в турецких знаках отличия. Это был коренастый, широкий и очень смуглый мужчина, с густыми черными усами и черными же глазами. На голове у него была не ожидаемая феска, а вполне европейского фасона фуражка, из-под околыша которой видны были седые виски. С двух сторон от генерала стояло по офицеру, и еще один обнаружился у самой двери, слева от Клавы. У окна стоял Янычар с ничего не выражающим лицом, а за спиной вошедшей Клавы застыли двое вооруженных винтовками солдат.

Генерал с видимым интересом рассматривал Клаву, и ей очень скоро стало не по себе под взглядом этих черных блестящих глаз. Ей очень не понравился этот взгляд и то, как бесцеремонно прошелся он по ее лицу и фигуре. Все это происходило в полной тишине. Генерал молчал, а остальные, по-видимому, не смели говорить без его разрешения. Наконец генерал сказал что-то по-турецки. Голос у него был низкий и сильный, но произносил он слова тихо и медленно.

– Назовите свое имя и звание, – перевел на французский стоявший слева от нее офицер.

– Неверова Клавдия, – ответила она. – Я подданная Российской империи. В греческой армии служила в качестве волонтера. Звания не имею.

Перевода не последовало, и Клава поняла, что генерал конечно же хорошо знает французский язык, как и абсолютное большинство старших офицеров турецкой армии. Он просто демонстрировал свою значимость, дистанцию между ним, генералом, и военнопленной.

Генерал снова сказал что-то – две-три фразы, но эти его слова ей уже не перевели. Однако выражение лиц присутствующих в кабинете офицеров ей не понравилось. По лицам офицеров, в ответ на слова генерала, прошла какая-то волна улыбок, очень определенного свойства, а в глазах появился характерный блеск. Возможно, это и не встревожило бы Клаву, если бы не одно обстоятельство. Янычар не улыбнулся, он нахмурился.

* * *

– Ахалан бикун,[75] Эма.

– И тебе шалом,[76] Решад.

– Как поживает твоя семья? Все ли благополучно?

– Спасибо. У них все в порядке. Вчера получил от мамы письмо. Она пишет, что все здоровы. Отец работает. Саша заканчивает Технион. Будет работать у отца на моторном. А как твои, Решад? Все ли здоровы? Как Надия? Как Йилмаз?

– Божьим промыслом. Все здоровы. Йилмаз пошел в армию, но, думаю, все закончится быстрее, чем их пошлют на фронт.

– Дай бог.

– О чем ты хотел говорить?

– Ты становишься похож на еврея: сразу за дело.

– Такая у меня служба, Эма. Слушаю тебя.

– Мне нужна помощь, Решад.

– Чем я могу помочь, брат?

– Эта девушка… летчица, которую я сбил…

– Кысбалах![77] Эта шармута[78] убила моего брата!

– Она убила его в честном бою, Решад. Как воин воина. Она и меня сбила, если ты забыл.

– Не забыл. Прости, брат. Я злюсь не на нее.

– А на кого?

– На себя!

– ???

– Я бессилен помочь, Эма. Селим-паша хочет ее, и он ее получит. Кисмет.

– Что значит «хочет»? Мы в каком веке живем? Она же военнопленная!

– Она никто! Она пыль под ногами правоверных. Она… Селим-паша генерал и родич визиря!

– И контрразведка не хочет вмешиваться…

– Он не шпион и не предатель. Он командующий округом. И… Эма, ты же уже не мальчик с Адара! Селим-паша турок. Понимаешь? Он турок из знатной семьи, а ты еврей, а я – араб, да еще и немусульманин к тому же. А она… она просто красивая баба, за которой нет семьи. Ты понял меня?

Он замолчал, поднял свой стакан с неразбавленным ракы, посмотрел на него, как бы сомневаясь, и выпил водку залпом. Одним сильным глотком. Затем вынул из пачки папиросу и закурил. Моня сидел молча, рассматривая Решада, понимая всю правоту друга, но не в силах смириться с таким положением дел. Он смотрел на Решада, а видел лицо русской летчицы и понимал, знал наверняка, что это еще не конец. Чувствовал, как поднимается в нем решимость сделать что-нибудь такое, после чего возврата к прежней жизни не будет, и знал, что сделает это, что бы это ни было и чем бы ему ни угрожало. Знал, что сделает все ради этой женщины, которая убила брата его друга, чуть не убила его самого и едва не была убита им. Вот только там была война, а здесь была подлость.

– Что для тебя эта женщина? – нарушил молчание Решад.

– Дело не в женщине…

– Гей ин тохас,[79] Эма!

– Хорошо. Это дело чести!

– Честь – это хорошо, но ты врешь. Только не знаю, кому ты врешь, Эма, мне или себе?

Решад замолчал. И Зильбер тоже молчал. Ему нечего было сказать. Решад был прав. Между тем Решад докурил свою папиросу, затушил ее и негромко сказал:

– Если об этой женщине узнает пресса… не наша… Ты понял? Не наша. Ты помнишь Вайса?

– Какого Вайса?

– Моше Вайса. Он учился годом позже.

– Вайс… Да. А какое это имеет…

– Майкл Вайс представляет в Иерусалиме Ройтерс…

– Ройтерс… Я понял.

– Эма, Селим-паша не забудет.

– Не забудет.

– Ты перечеркиваешь свою карьеру.

– Элохим гадоль.[80] Спасибо, Решад. Ты мне помог.

* * *

Зимой тридцать восьмого она работала на линии Милан-Варшава. Седьмого февраля из-за грозы, разразившейся над горами, ей пришлось сесть в Цюрихе. Погода была скверная, в Цюрихе шел дождь, но ей все равно пришлось садиться, так как выбора уже не оставалось. Впереди по трассе бушевала гроза, аэродромы Швейцарии, Южной Германии и Австрии были закрыты – у них шел снег, а до Милана у нее уже не хватало горючего. Села она нормально, но перспективы были безрадостные. Синоптики на вопросы, когда же откроется маршрут, только пожимали плечами и раздраженно бормотали что-то о фронте циклона. Делать было нечего. Сидеть в аэропорту – бессмысленно, и от нечего делать она отправилась в клуб летчиков на Ваффенплатцштрассе. В клубе было тепло, накурено и шумно. И вот среди этого шума, состоящего из смеха, звона бокалов, многоголосого и многоязыкого говора, она и услышала имя человека, с которым хотела встретиться уже давно, с тех самых пор, как военный автомобиль доставил ее к воротам русского посольства в Стамбуле и двое молчаливых людей в гражданской одежде передали ее под расписку консулу Российской империи.

– Herr Weiss?

– Ja. С кем имею счастье познакомиться?

– Я… Меня зовут Клавдия. Неверова.

– О!!! Клаудиа! Вот так встреча! Я вас помню! Этот репортаж стоил мне аккредитации в Иерусалиме!

– Сожалею…

– Что вы, Клаудиа! Какие сожаления? Все вышло к лучшему. Мое начальство, в Ройтерс, сочло, что, как у вас говорят, «овчинка стоит выделки».

– Ну если так… В любом случае, я хотела вас поблагодарить. Я оказалась… скажем, в затруднительном положении.

– Да уж. Представляю!

– Не представляете, Майкл. Но это и неважно. Спасибо!

– Не за что! Впрочем, «долг платежом красен». Ведь так у вас тоже говорят?

– Говорят… А что вы имеете в виду под платежом?

– О! Совсем не то, о чем вы подумали! Хотя, видит бог, вы такая красавица, что я бы… Нет, нет! Не волнуйтесь. У меня есть подруга, которая не спускает с меня глаз. Даже сейчас. Увы…

– Тогда…

– Всего лишь рассказ. Рассказ о войне из первых уст. Ваших уст, Клаудиа. Война в воздухе… Где вы летали, Клаудиа?

– На континенте и над островами.

– Вот и прекрасно. Из этого выйдет замечательный очерк.

– Даже не знаю, интересно ли это хоть кому-нибудь.

– Зато я знаю. Вы смогли бы уделить мне пару часов вашего драгоценного времени?

– Сейчас да, а завтра… зависит от погоды.

– Значит, сегодня.

– Вы очень целеустремленный человек, господин Вайс.

– Майкл.

– Что?

– Майкл. Просто Майкл, и ведь вы уже так ко мне обращались… Так что – просто Майкл, и давайте сядем куда-нибудь. Ну вот хоть сюда. Здесь нам будет удобно.

– Майкл.

– Да?

– Один вопрос. Откуда вы узнали?

– Что будете пить, Клаудиа? Что узнал?

– Бренди. Обо мне.

– Два бренди. О вас? Мне позвонил Зильбер.

– А кто такой Зильбер?

– Ну, мы учились вместе. В школе… только я младше на год, но, знаете, как бывает? Встречались, были знакомы, вот он и позвонил.

– А он? Он откуда узнал?

– Ну, Клаудиа! Как же ему было не знать, если он вас и сбил? Постойте! Вы хотите сказать…

– Сбил? Он? Так это был Янычар?!

– Простите, Клаудиа, но я вас не совсем понимаю. О каком янычаре вы говорите?

– О том, который меня сбил. У него на фюзеляже были нарисованы ятаганы. Скрещенные ятаганы.

– И?

– Я встречалась с ним несколько раз. В воздухе. Запомнила. Ну и прозвала Янычаром.

– Вот оно что! Интересно. Живые детали всегда интереснее сводок. Вы не будете возражать, если я это запишу? Нет? Спасибо. Память – плохой помощник. Даже моя.

– Записывайте. Он ведь невысокий, да? Я Зильбера имею в виду. Невысокий, плотный такой, широкий? Темный блондин, но смуглый. А глаза…

– Серые.

– Да.

– Да, это Зильбер. Эма Зильбер. То есть, Эммануил, конечно. Он что же, не представился?

– Обстоятельства не располагали.

– Понимаю. Но это и неважно. Он вас сбил, он вас и спас. Позвонил мне, рассказал… Ну а дальше уже вопрос техники.

– Он…

– Ему пришлось выйти в отставку, если вы об этом хотели спросить.

– Что? В отставку? Но он же ас! Как они могли?!

– Они могли.

– Черт!

– Совершенное вами согласен. Итак, Клаудиа, вы летали…

– Подождите!

– Жду.

– Как он? Вы знаете что-нибудь?

– Самое странное, что да, знаю.

– ???

– Он в Нидерландах, в Амстердаме. Служит в КЛМ. Им нужны грамотные пилоты. Конечно, пассажирский фоккер[81] не истребитель, но все же самолет. Так он мне, по крайней мере, сказал при нашей встрече.

– Когда вы его видели?

– На Рождество. В Лондоне. Представляете? Два еврея встречают в Лондоне Рождество…

– Вы же сказали, что он в Амстердаме.

– Я же сказал, что он летает на фоккере. Знаете этот их большой аэроплан с четырьмя моторами? Тридцать шесть пассажиров! Огромный, как дом. Вот Зильбер и таскает его по маршруту: Амстердам – Лондон. А в Лондоне мы и пересеклись. Вообще-то я хотел написать об этом голландском чуде… Не все же русским да американцам строить большие корабли! Пусть вот хоть голландцы…

– Пусть голландцы. Вы знаете его адрес?

– В Амстердаме? Да, знаю. Кайзерграхт, сто двадцать. Это отель «Олимпия».

– Спасибо!

– Пожалуйста. Теперь можно вас спрашивать о войне?

– Теперь можно.

* * *

Зима в Амстердаме не лучшее время года. Снег выпадает редко, а если и бывает, то мокрый и тает быстро. А чаще идет дождь. Дождь, кажется, идет все время, и не только зимой, но зимний дождь – постоянный спутник горожан. То мелкий и медленный, то и дело сбиваемый резкими порывами холодного ветра, то сильный – проливной, падающий стеной с низкого темного неба. Дождь – составляющая жизни города, неотъемлемая часть городского пейзажа. Во время дождя город становится темным. Темна вода в каналах, темны окна, закрытые ставнями. Темный город. Печальный. Чужой. Особенно для левантийца, привыкшего к голубому небу, солнцу, наполняющему прозрачный воздух теплом и светом, синему морю. И все-таки Амстердам нравился Зильберу. Был у него характер, у этого города, и это было главным.

В хорошую погоду, если, конечно, не было полетов, Зильбер отправлялся в долгие пешие прогулки по городу. Он шел, не торопясь, по Кайзерграхт, следуя плавному изгибу канала, пока не добирался до Амстеля. Потом – вдоль Амстеля до моста. Переходил реку, и там было уже рукой подать до еврейского квартала. Потом он, бывало, заходил в старую Португальскую синагогу и сидел там, иногда по часу и больше, с удовольствием вдыхая запах старинного полированного дерева, который, казалось, уносил его в прошлое, домой. Потом он, также не торопясь, возвращался в отель, но уже другой дорогой. Теперь он спускался по Амстелю до Нового Рынка и через него выходил на Дамрак и шел дальше мимо церкви Нуе Керк, пересекал каналы и выходил на Кайзерграхт несколько выше своего отеля, в районе 140–150 номеров. По дороге, обычно где-нибудь в районе Сингеля, он обедал в одном из старых маленьких чисто голландских кабачков, выпивал пива, а иногда и водки и уже после этого шел спать.

В тот день погода стояла совсем неплохая – как раз для прогулки, но с самого утра его охватило внутреннее напряжение. Он никак не мог усидеть на одном месте. Что-то неощутимое, неосознанное происходило в нем, гнало вперед. Тоска, если это была тоска, гнала его по извилистым улочкам старого города, вдоль каналов и через них. Он и в синагоге долго не усидел, сорвался и снова устремился в свой бег, непонятно от кого или к кому. Какое-то нетерпение, неизвестно откуда взявшееся и неизвестно что означавшее, заставляло его почти бежать по лабиринту улиц и каналов. Он и в кабаке не остался надолго. Обедать не стал, а только проглотил стаканчик паршивой голландской водки и снова пустился в путь.

Было около трех; когда он вывернул на Кайзерграхт. Неожиданно выглянувшее солнце осветило канал и дома, выстроившиеся по обеим его сторонам плотными, но неровными шеренгами. Канал плавно уходил влево, и отель Зильбера оказался на хорошо видимом ему повороте канала, на высшей точке изгиба. Там, метрах в двухстах от Мони, на противоположной от него стороне канала видна была одинокая женская фигура. Женщина стояла, облокотившись о парапет и смотрела в воду. Порыв ветра всплеснул вдруг подолом ее длинной юбки, спускавшейся из-под короткого пальто, и поднял в воздух нимб золотых волос над ее головой. Зильбер задохнулся от мгновенного узнавания, и сам не заметил, как ускорил шаги. Он пролетел через горбатый мостик и пошел вдоль канала прямо к ней. И в этот момент она обернулась и посмотрела на него.

* * *

Клава смотрела на воду. В воде играли солнечные блики. Они завораживали, гипнотизировали, но вдруг… она почувствовала на себе взгляд – так истребитель чувствует иногда направленное на него внимание чужого стрелка – и подняла голову, безошибочно находя взглядом коренастую фигуру Янычара, идущего к ней.

* * *

– Здравствуй.

– Здравствуй, Янычар.

– Янычар?

– Я тебя так зову.

– Вообще-то меня зовут Эма, это…

– Я знаю. Эммануил Зильбер.

– К вашим услугам, сударыня.

– Почему ты меня не искал?

– Я тебя уже один раз нашел… Мало не показалось!

– Ну, я тебя тоже завалила однажды.

– Позиция сзади для женщины противоестественна.

– А для мужчины, значит, в самый раз?

– У нас на Востоке…

– А у нас на Севере предпочитают лицом к лицу.

– Я разве возражаю? Я не против.

– Почему ты меня не искал?

– А зачем?

– В самом деле зачем… Ты спас мою задницу, вылетел из армии, болтаешься в Амстердаме…

– Ну не задницу, положим. Хотя, может, и задницу… Черт его знает, Селим-пашу, что он предпочитает. А откуда ты, собственно…

– Знаю.

– Откуда?

– Вайс рассказал.

– Вот оно как! Вайс. Он много чего может нарассказать.

– Не беспокойся. Он мне все, что надо, рассказал.

– И где же ты сцапала Вайса?

– Не увиливай, Зильбер. Ты ничего не хочешь мне сказать?

– Хочу… но не могу. Не умею.

– А вот я умею. Я люблю тебя, Зильбер. Я. Тебя. Люблю.

– Если ты это потому, что…

– Предупреждаю, еще одно слово, и я тебя ударю.

– Молчу!

– Нет, говори!

– Но ты же сама…

– Зильбер, мне что, клещами из тебя вытягивать? Будь мужчиной! Ты же истребитель!

– Да какой я теперь истребитель? Так, название одно. Я и не живой вовсе… Я, Клава, не живу… не жил все это время… Без тебя… не жил.

Он шагнул к ней, неловко взмахнув руками, как бы и не зная, что с ними делать, но все-таки решился, положил их ей на плечи и, уже решительно сжав их, притянул Клаву к себе, нашел ее губы и поцеловал».


Зильбер закрыл книгу и посмотрел на Маркуса. Маркус ждал. Что говорить? Все, что можно и нужно, давно уже сказано. Теперь очередь за Мишей, вот пусть и говорит.

– Почему они никогда об этом не рассказывали?

– Вот уж не знаю, – пожал плечами Маркус. – Я их об этом не спрашивал, а сами они не говорили.

– Зачем тебе надо, чтобы я пошел с Бергером? – спросил Зильбер.

– Надо, – хмуро ответил старик. – Не могу я тебе пока сказать, вот в чем дело. Одно скажу: грядут трудные времена, которые потребуют от нас, от вас, – поправился он, – непростых решений. И я хотел бы, чтобы тогда у власти здесь оказались спокойные и ответственные люди, способные принимать трудные решения и не впадать в панику по пустякам.

– А когда я узнаю подробности?

– Скоро, – пообещал Маркус. – Если вдруг не успею лично или не смогу, получишь письмо. Слово.

– Хорошо, – кивнул Зильбер. – Считай, что уговорил. Когда ты хочешь, чтобы я выступил?

– Подожди пару дней, – усмехнулся Маркус. – Сам увидишь.

– Книжку я оставлю себе?

– Конечно.

– Спасибо, Маркус. Не болей. – Зильбер встал и, поклонившись, вышел из палаты.

«Доволен?» – спросила Клава.

«Доволен не доволен, – отмахнулся Маркус. – Дело-то не во мне, неужели не понимаешь?»

«Без пяти два, – сказала в ответ Клава. – Тебе пора идти».

«Спасибо, – подумал он, вставая и выходя в коридор. – Спасибо».