"Бедные" - читать интересную книгу автора (Манн Генрих)IV. Моральные факторыВ последующие дни люди то и дело видели Геслинга в его машине. Она мчалась в город, и не было, кажется, такого учреждения, перед которым бы она не останавливалась; а когда трогалась, рядом с Геслингом уже восседал какой-нибудь военный либо видный член правительства. Зачастую главный директор не возвращался даже вечером. Однажды утром, когда доктор Гейтейфель и его шурин Циллих проходили мимо отеля «Рейхсгоф», они увидели, как из него вышел Геслинг — подтянутый, свежий и, видимо, отлично выспавшийся. Он даже заговорил с ними. Очень важное по своим последствиям совещание задержало его здесь, пояснил Геслинг. Кроме того, с машиной случилась авария… — И так далее, — закончил Гейтейфель, но директор сверкнул глазами: — Что это значит? Вы не верите мне? Никакие слухи и грязные намеки меня не трогают. Я спокойно провожу время на вилле «Вершина». А Гейтейфель добавил: — Вдали от мира, как властелин, и, надо полагать, с личной охраной? — Я иду своей дорогой, и пассивным сопротивлением меня не возьмешь! — отвечал Геслинг, возмущенный, уже не владея собой. «Имеет ли он в виду настроение своих рабочих? — подумал Циллих. — В таком случае с фактами не поспоришь». — В последний раз, когда я был у Клинкорума, они так на меня воззрились, что я усомнился, выйду ли оттуда живым. И тут оба интеллигента злорадно отметили про себя, как побелело властное лицо главного директора. — Я ничего не знаю, — пробормотал он. — Неизвестно, чего они хотят. Вот что самое неприятное. Циллих и Гейтейфель с лицемерным участием принялись давать ему советы. Взять хотя бы историю с электричкой, говорили они. Теперь ясно, какую непоправимую ошибку он допустил, помешав провести ее в Гаузенфельд. Ведь Гаузенфельд — это человеческий муравейник, отрезанный от мира, люди варятся в своем соку, поэтому он и превратился в разбойничий притон. Разбойничий притон? Геслинг решительно отверг такое сравнение. — Нет уж, извините. Моих рабочих я крепко держу в руках, им известны не только методы моего руководства, моя неумолимая строгость, но и то, что я для них второй отец. Сейчас, кстати сказать, я еду на фабрику. Если вы, господа, хотите меня сопровождать, я буду только рад, вы убедитесь воочию, что я прав, и сами при случае сможете опровергнуть злонамеренную клевету. Господа охотно согласились поехать с ним, но у виллы Клинкорума попросили остановить машину: им не терпелось поделиться с учителем своими наблюдениями. Клинкорум торжествовал. — Значит, не только меня, но и его, прямого виновника, уже захлестывают мутные волны, поднявшиеся из этой долины. Даже к его вилле подступают они и скоро поглотят Геслинга вместе со всем его выводком. Мы погибнем все вместе! — И Клинкорум высокомерно рассмеялся, так что под складками зеленого халата заколыхалось его выпуклое брюхо, а рот, окруженный прядями жидкой бороденки, открылся, обнажив длинные клыки. Однако Геслинг отнюдь не стремился на фабрику, где подстерегавшая его тайна могла в любую минуту прорваться наружу, подобно назревшему нарыву. Он опять помчался на машине в Нетциг и, возвратясь к полудню, привез с собой генерала фон Поппа. Еще до завтрака эти господа успели осмотреть окружавшие виллу «Вершина» лес и парк. Его превосходительство фон Попп изволил заметить: — Благодарю вас, господин тайный советник. Мои диспозиции намечены. Вслед за этим хозяин дома повел генерала завтракать — через террасу, увитую розами, которые чуть покачивал ветерок, через сверкавшую позолотой галерею, в обтянутый белым атласом зал в стиле барокко. Во время завтрака генерал фон Попп избегал деловых разговоров, беседа велась чисто светская. Позднее, сидя за чашкой кофе, в раззолоченной галерее, он спросил: — Скажите, бога ради, что у вас стряслось? Все молчали. Геслинг шумно вздохнул и, собравшись с силами, начал: — Ничего. В сущности ничего. Ни саботажа, ни покушения, ни попытки к ограблению, ничего. Моя власть здесь по-прежнему неприкосновенна, да я и не допустил бы никакого покушения на нее, но, — закончил он нерешительно, — здесь чувствуется какой-то нездоровый дух… Фон Попп раздраженно ввернул: — Ну, против духов я не могу выслать солдат. Однако племянница генерала, разведенная госпожа фон Анклам, заинтересованно посмотрела на Геслинга. Директор убедительно попросил генерала не придавать его словам ложный смысл: — Мятежники действуют новыми способами, они не выступают открыто, а лишь шушукаются и многозначительно переглядываются, будто им известно что-то, чего мы не знаем. — Что это, новый вид религиозного психоза? — осведомился адвокат Бук. Ганс подмигнул ему из-за спины дяди. Но Геслинг после некоторого раздумья проговорил: — Как знать, у них есть своего рода вождь, которого я считаю настоящим гипнотизером. — Как интересно! — протянула госпожа фон Анклам, поднеся к глазам лорнет. Но Горст Геслинг, сидевший рядом с ней, убеждал ее не обольщаться иллюзиями. Ведь этот вождь прежде всего не джентльмен. Зато сестра его совсем другая — в ней чувствуется порода, — добавил он вызывающе. При этих словах госпожа фон Анклам возмущенно отвернулась. А генерал фон Попп, весь побагровев, рявкнул: — Вышвырните его — и баста! Но промышленник поглядел на генерала, словно перед ним был невинный младенец. — Да, будь это все так просто! Вдруг на лице его появилось такое выражение, словно за спиной генерала он увидел кого-то. — Что он затеял? — пробормотал Геслинг, заметно бледнея. — Я готов встретиться лицом к лицу с опасностью, но я должен знать, где она. Все были подавлены, но тут же с облегчением вздохнули, когда генерал снова рявкнул: — Пусть только выступят! Мы им покажем, в чьих руках власть! Асессор Клоцше, ухаживавший в уголке за Гретхен, дочерью хозяина дома, высунул руку из-за ее спины и поднял кверху, словно для присяги. — Пусть только посмеют!.. — прохрипел он, грозно выкатив глаза, и, доказав этим свою решимость, возвратился к прежнему занятию. Сыновья Горст и Крафт, утонувшие в креслах, так что торчали только их ноги в крагах, высказались категорически «за вскрытие нарыва». Фрау Густа, гордясь храбростью своих сыновей, а еще больше тем, что разведенная госпожа фон Анклам столь поощрительно им улыбалась, села так, чтобы отгородить их от генерала и своего мужа Дидериха и таким образом не мешать начавшемуся флирту. Анкламша чем-то походила на еврейку, но ведь она была племянницей его превосходительства, и поэтому такое сходство можно было объяснить, несомненно, лишь игрой природы. Свой выбор госпожа фон Анклам остановила на Горсте, а не на Крафте, любимце матери. Крафт примирился с этим, — женщины его не интересовали. «Он принадлежит мне одной», — думала мать. Между тем мысли Эмми, матери юного Ганса Бука, были заняты одним: как бы удалить сына из комнаты. Она слишком хорошо знала его и знала, что он заходит дальше, чем его отец, в отрицании своего класса, своих привилегий. Но что это с ее мужем? Он опять возражает генералу, побагровел не только он, но и Геслинг. «Мой брат Дидель, — размышляла Эмми, — очерствел. Я помню время, когда он был совсем другим. Теперь его видят только суровым, поэтому он думает, что и должен быть таким. И я знаю, — продолжала сестра свои размышления, — Дидель и муж мой уже никогда не сговорятся. Если бы только Дидерих позволил, Бук выложил бы им здесь всю правду. Ведь это же страсть Вольфганга — выкладывать правду, — рассуждала его супруга. — А потом он все-таки смиряется, даже если не согласен с чем-то, и плывет по течению. Когда-то ему, должно быть, солоно пришлось. Где же теперь найти силы и бороться, чтобы не страдали другие?» Но Ганс!.. «Мой Ганс, — с горечью думала мать, — я трепещу за него. Пока он только в душе стоит за правду, но я предчувствую, что он захочет и на деле бороться за нее. А разве это возможно? Или мне надо желать, чтобы он стал другим, мой Ганс?» Тут она почувствовала на себе неодобрительный взгляд своей невестки Густы. Та никогда не сомневалась в своих сыновьях, а ведь они были похуже отца. «Мой сын лучше, и все же мне приходится сомневаться. Да, жизнь сложна и запутанна», — говорила себе Эмми Бук. А на террасе, увитой розами, у Гретхен возник спор с братьями и с Клоцше, которому надо было уходить. Худосочная, скрытная Гретхен стояла за рабочих, и возможную забастовку она даже одобряла. Но почему именно. — этого никто не мог понять. Что бы ни говорил ее нареченный Клоцше, она неизменно отвечала: — Да ну тебя, пузан! Наконец брат Гретхен Крафт не выдержал и открыл ее тайну. — Эх ты, дурочка! Во всем виноват театр! Она видела на сцене забастовку, а главаря ее играл Штольценек. Понимаешь, Клоцше? Леон Штольценек — первый любовник. Горст незаметно толкнул Крафта в бок, однако асессор спокойно отнесся к его заявлению. — Пустяки, — добродушно пробурчал он, — театр — это совсем другое. Я там тоже аплодировал вместе со всеми. Когда машина умчала генерала и асессора, Геслинг, оставшись в раззолоченной галерее, накинулся на зятя. — Я очень обязан тебе за то, что ты расхолаживаешь моего генерала. Он совсем раскис. Если он не при шлет мне солдат, нам на крайний случай останется еще твоя болтовня. Бук возразил, что слово всегда недооценивают, точно так же как недооценивают моральные факторы. — Разве я аморален? — гневно спросил Геслинг. — Средства, какими ты удерживаешь власть, — продолжал Бук, — те же, какими хвалятся и бунтовщики. А другие, которых они не знают, тебе так же чужды, как и им. Вы стоите друг друга! — мягко закончил Бук. Геслинг пришел в ярость. — Я знаю только свои права. Если рабочие выступят, в них будут стрелять. Окольные пути претят моей прямой натуре. — Твоей прямой натуре! — повторил Бук. — И твоей, надеюсь! — Глаза Дидериха метали молнии. — Учить одного из моих собственных рабочих латыни — это предательство, это поощрение крамольных идей! Я этого учителю Клинкоруму никогда не прощу. Но еще беспощаднее я отнесся бы к тому, кто ему платит за это. Бук покачал головой. — Поверь, он делает это безвозмездно, из чисто научного интереса. — Пустая отговорка. Так может сказать каждый. И твой сын, одалживая Бальриху свои учебники, будет ссылаться на науку. Ганса теперь с ним водой не разольешь. Бук отступил и уже робко, без иронии, сказал: — Ганс? Но он ведь ребенок, не правда ли? В его возрасте дружат, не считаясь с рангами… Ганс, притаившийся за камышовой кушеткой с горой подушек, все это слышал. Он закрыл лицо руками. Отец отрекается от него. Отец лжет. Папа и он, Ганс, — оба вынуждены лгать дяде Геслингу… Он тихонько выполз из-за кушетки, прячась под гирляндами роз, и ускользнул с террасы. «Разве кто-нибудь может принудить нас лгать? Я ненавижу этого человека и буду ненавидеть вечно, клянусь!» При этом он отлично понимал, что и сам уже лгал не раз и что такова жизнь. А с террасы все еще доносился крик Геслинга. — Я должен верить всему, что мне говорят, и все говорят одно и то же, точно лжесвидетели. Что же я — к разбойникам попал? — Ты болен, — мягко сказал Бук. Но шурин уже вопил срывающимся голосом: — Горе вам, если я вас поймаю! И, повернувшись на каблуках, покинул террасу. В саду у «лубяной беседки» Геслинг увидел сыновей. Над окнами, обложенными корой, Горст и Крафт развешивали белые черепа животных. — Что это значит? — спросил отец. — Это принесенные в жертву богу Одину[4] черепа священных лошадей, — пояснил Горст, и пустил слезу из-под монокля. Малыши Ральф и Фрицгейнц, смотревшие, как работают старшие братья, тоже дали свои объяснения. — Это телячьи головы, папа, они остались от обеда. Крафт, долговязый, сутулый, с синевой под глазами, сказал, растягивая слова и заикаясь: — Вот здесь самое подходящее место для пулеметов. Геслинг опешил! — Ну, до этого дело еще не дошло. — Затем добавил: — На вилле «Вершина» мы полные хозяева. До солдатских казарм все же два часа ходу. — Он взял за руку старшего сына. — Твоя мать уверена, что все должно идти как по маслу, потому что это мы, Геслинги. Внуши хоть ты ей, что весенний месяц можно провести очень хорошо и отправившись в путешествие. — И поехать в Монте[5]? — насторожился Горст. Вечером сыновья пришли за отцом, чтобы вместе совершить обычный обход. При этом они отрапортовали ему: «Явился в ваше распоряжение» — и во время обхода держались по-военному. Вдруг из темноты раздался выстрел. Директор отпрянул и пошатнулся, как будто пуля попала в него. — Это он, — простонал Геслинг. — Я вижу его. Горст и Крафт схватились за револьверы; но оказалось, что никто не стрелял. Это Ганс Бук просто щелкнул языком. Главный директор от страха решил уже прибегнуть к «моральным факторам», о которых недавно упоминал его зять Бук. Не начать ли с них, прежде чем прибегнуть к крайним мерам? Поэтому он спросил Циллиха о священнике из Бейтендорфа. Однако консисторский советник заявил, что давно порвал с этим вольнодумцем, который держится только благодаря светским властям и их полнейшему равнодушию к делам религии. При этом Циллих ткнул фабриканта пальцем в грудь. «Но и от тебя мало толку», — подумал Геслинг. Священник Лейдиц из Бейтендорфа не только враждовал с синодом, — не было двора в его приходе, где бы он не был должен; на сей раз этот всеми гонимый муж уже что-то пронюхал: в своей воскресной проповеди он, обращаясь к рабочим, затронул некий весьма жгучий вопрос, после чего тот стал еще более жгучим. Ибо Лейдиц подобрал из священного писания все, что только можно было там найти по части поощрения, увы, мятежных настроений. В результате в следующее воскресенье Геслинг решил лично все проверить, отправился в церковь и убедился в том, что рабочим остается только звонить в набат, призывая к восстанию. Директор исчез, не дождавшись конца проповеди. А потом оказалось, что его машина дожидается на улице, и директора в ней нет. Куда же мог он исчезнуть? Еще через неделю в воскресный день не только жены и старики, все мужчины Гаузенфельда повалили в храм. Что бы это значило? Но священник пошел на попятную, он уже не приводил тех страниц из писания, которые прежде закладывал пальцем, он нашел другие. И они как бы сами раскрывались перед ним, избитые, постылые; их слушали с раздражением. — Знаем! Все это давно известно, — роптали мужчины и, не дождавшись конца церковной службы, разошлись по домам. А священник с осунувшимся вдруг лицом спрятался за книгой… Однако не прошло и месяца, как все долги его были уплачены. Теперь наступил черед Наполеона Фишера. «Их избраннику, — размышлял Геслинг, — надо полагать, удастся их образумить. Этот старый честный бунтарь знает, что за мной не пропадет». Наконец прибыл член рейхстага. Главный директор встретил его на вокзале и, прежде чем кто-либо успел заговорить с ним, увел в пустой зал ожидания. Здесь депутат спросил: — Что это вы опять затеваете против нас, господин доктор? — Вы нужны мне, Фишер. Мы с вами уже не раз хоронили концы. — Да, в былые времена я как-то напомнил вам об этом, но вы рассердились, оттого что тогда я был всего-навсего вашим механиком. Вечно вы стояли перед банкротством и спекулировали на мне, пролетарие! Эх, молодость, молодость! И оба стареющих дельца внимательно посмотрели друг на друга. Наполеон Фишер, со своей седой гривой мятежника и лицом, изнуренным постоянными воплями и проклятиями, — Фишер, которого даже враждебная пресса называла вечно юным энтузиастом, ядовито поглядывал на Геслинга. А Дидерих Геслинг — широкий в кости, лицо жесткое, волосы жидкие, под глазами мешки — только сопел в ответ. Затем депутат созвал собрание в комнате позади закусочной. Один из представителей фабричной администрации пытался помешать этому, но ему пришлось отступить перед напористостью испытанного вождя. Рабочие недоверчиво рассматривали почти новый коричневый костюм Наполеона Фишера. Но брюки не были отутюжены, а пиджак застегнут неправильно, поэтому костюм они ему простили. Фишер подкреплял свою речь и жестами длинных рук, и открывавшей зубы обезьяньей улыбкой, и взмахами, седой бунтарской гривы. Накричавшись до хрипоты, он, чтобы поберечь свою «бедную глотку», перешел вдруг на более спокойный тон. Но потом загремел снова: военный налог — это ничем не оправданный вызов пролетариату; его последствия капитал еще почувствует — удар кулаком. Русских методов мы не потерпим: погромы, надругательства над культурой… нет! Если уж на то пошло — он, Фишер, сам еще возьмет в свои старые руки винтовку! Ну, а потом, как водится, личный контакт и разговоры по душам с сидящими в закусочной; член рейхстага попросту переходит от столика к столику, и под конец, в кругу рабочих, Фишер кажется таким простым, даже потел он, как все. — Ну, ребята, выкладывайте, какую каверзу опять вам подстроил мой старый эксплуататор, сидя там наверху в своем княжеском замке? — Да еще в своем ли? — пробурчал старик Геллерт, но его тут же толкнули в бок, и он притих. — Я-то не знаю даже, какой такой у него замок, да и знать не хочу. Бордели господ эксплуататоров меня не интересуют. Я видел эти замки разве что в «Неделе»!.. — заверил Наполеон Фишер рабочих, хотя сам давным-давно писал в газетах, в том числе и в этой, и также ясно и понятно, как всякий другой. — Он, конечно, желает, чтоб я явился к нему! — Удар кулаком. — Но мы в Каноссу не пойдем. Пусть сам найдет ко мне дорогу. Сейчас я ему нужен. Да, нужен, смею вас уверить, товарищи! Но так как эффект, вызванный его словами, показался ему недостаточно сильным, он еще поклялся: да разрази его гром, если он хоть шаг сделает по дороге на виллу. Рабочие молча слушали. Ну да, конечно, на виллу он верней всего не пойдет. Но из этого вовсе не следует, что он не встретится с Геслингом еще где-нибудь, ну хотя бы у президента. — Итак, ребята, — повторил Фишер. — Геслинг, конечно, начнет переговоры, и тогда он будет у меня в руках, это вы знаете из опыта. Ну, скажите сами, товарищи, чего бы вы без меня добились? Они молчали: пусть сам себе отвечает. Гербесдерфер угрюмо спросил: — Чего же это мы добились? Но тут депутат неожиданно вскочил со скамьи и устремился навстречу старику; тот робко вошел, держа в руке жестяную миску, в надежде, что и ему перепадет кусочек. — Папаша Динкль! Старый товарищ по классовой борьбе! — воскликнул Фишер и ткнул нищего в пустой живот. — Что было бы с ним, если бы у нас не было сегодня страховки для стариков и инвалидов, а это мы вместе с ним ее добились! — Депутат взял Динкля под руку и стал рядом с ним. — Взгляните на нас, старых друзей! Что он, что я — никакой разницы! Ведь я тоже работал простым механиком у Геслинга… Так же как вы избрали меня, вы можете завтра избрать папашу Динкля. Что знает о ваших нуждах и горестях какой-нибудь пришлый ученый, который кутит с капиталистами! Но я, товарищи, считаю, что если наступило то время, когда Геслинг, позеленев от злости, вынужден идти ко мне для переговоров, — это уже победа пролетариата! Теперь слова Фишера возымели свое действие, рабочие закричали «браво!» и «правильно!». После этого депутат предоставил старого Динкля самому себе и заговорил снова: — Так в чем же дело? Может быть, он чинит препятствия с открытием библиотеки? Или не построил для вас обещанных умывальников? Есть и умывальники и библиотека? Ну, тогда все в порядке. А в городскую биржу по найму рабочих я введу еще одного товарища. Опять молчание. Только Динкль-сын сказал: — А вы не знаете такой биржи, чтобы мне можно было больше не работать? Тут Наполеон Фишер почувствовал себя задетым. — Что за шутки! — сказал он строго и встал. — Предлагаю вынести порицание товарищу Динклю за его неуместную выходку. Его не поддержали. Кто-то даже крикнул: — Слышали мы всю эту премудрость, треплется в точности как пастор Лейдиц. Депутат окинул взглядом присутствующих: у всех лица были хмурые и насмешливые. Тогда он стал еще торопливее допытываться. «Что вы задумали? Бастовать?» — обращался он то к одному, то к другому, но только к тем, кто сидел поближе к двери. Карл Бальрих громко заявил: — Бастовать? Нет, поостережемся! Его слова были встречены гулом одобрения, рабочие поняли Бальриха: на предприятии, которое принадлежит нам по праву, бастовать незачем. Депутат, однако, по-своему истолковал заявление Бальриха. — Вот разумное слово, товарищи. Забастовки стоят партии только лишних денег. А деньги партии, чьи они? Это же ваши собственные деньги, товарищи! Он отошел к двери и снова торжественно изрек: — Здесь, я вижу, царит здоровый дух, здесь люди знают, ради чего трудятся. Поэтому я хочу на прощанье открыть вам, товарищи, каких выгод мы с вами добьемся во время закулисных переговоров о военном бюджете. Мы выторгуем повышение заработной платы на два процента, товарищи! За это я ручаюсь вам головой! Голосуем за военный бюджет, но вы получаете два процента. Да здравствует интернациональная революционная социал-демократия! Уверенный в поддержке, он выбежал из закусочной. К своему изумлению, Фишер не услышал ни звука за спиной, и никто не позвал его обратно. Постоял в темноте, прислушиваясь, потом задворками выбрался в поле. У изгороди, отделявшей «господский» лес от «рабочего», он подошел к Дидериху Геслингу, уже поджидавшему его, и сказал: — Пустяки. Бастовать они не собираются. Они хотят получить два процента надбавки, только и всего. И вы меня не разубедите, господин доктор, ибо я вам говорю правду. Да, я остался верен своему классовому сознанию, если даже у меня и завелись небольшие средства. Меня капитализм не уловит в свои сети. И я не предам своих товарищей за презренный металл, да будет это вам известно! — Не кричите так! — остановил его Геслинг. — Вы же знаете своих людей; разве вы уверены, что тут в темноте никто не притаился? Геслинг с трудом перелез через забор. «Товарищ» Фишер подсадил его. И вот уже главный директор и член рейхстага ощупью пробираются через «рабочий» лес. — Эти ваши два процента, — сказал капиталист, — просто курам на смех. Я хочу знать, что замышляет Бальрих. — Он — самый благоразумный из них. Он против забастовки. — Значит, дело обстоит хуже, чем я думал, и тут что-то кроется, — пробормотал Геслинг. Наполеон Фишер был озадачен. — А что тут может произойти? Разве у Бальриха есть власть? Я признаю только одно: либо у него есть власть, либо ее нет, а все остальное — вздор. Наполеон снова начал витийствовать. — Кроме всего прочего, идет дождь, — прервал его Геслинг. — Пойдемте-ка быстрее и помалкивайте, покуда я не позволю вам говорить. Когда они очутились в вагоне, стоявшем среди полей, Наполеон Фишер, с позволения Геслинга, снова дал волю своему языку. На грязном тряпье они сидели бок о бок — два политических противника — и шептались подобно тем бездомным влюбленным, которые находили здесь приют. И так же как некогда Бальриха с Тильдой, их вспугнули громовые удары в стенку вагона, и так же выползли они наружу, освещенные фонарем смотрителя, который сейчас же удрал. Да и они поспешно скрылись в сырой тьме ночи. Едва Бальрих успел выйти из цеха после окончания смены, как к нему подошел товарищ Фишер и начал расхваливать его за благоразумие и усердие в труде. Если он, Фишер, когда-нибудь отойдет от всех этих грязных дел, то есть от политической жизни, кто знает, не обратит ли партия свои взоры на одного товарища, который собственными силами старается, подобно ему, Фишеру, из простого рабочего стать образованным человеком. — Ведь это, вероятно, и есть ваша цель, к которой вы втайне стремитесь? — с тревогой закончил депутат. — А вам это обязательно надо знать? — спросил Бальрих. — Мне ничего не надо знать, — наставительно ответил старший. — Одиночка ничего не знает и ничего не может, хотя бы у него была на плечах, как у меня, голова вечно юного энтузиаста. Но и великое и малое совершается по непреложным научным законам, на которые опирается наша партия. — Опирается, — повторил Бальрих. — Все идет своим историческим путем, — снова подтвердил многоопытный политик. — Делать ничего не надо. Капитализм сам себя изживает. — На наших спинах, — заметил Бальрих. — А когда он изживет себя, мы будем его наследниками. — Мы должны на деле доказать свое право быть ими, — сказал Бальрих с нажимом. — И как же вы это намерены сделать? Бальрих посмотрел на него, подметил его злобный взгляд и растерянное, настороженное лицо. — Вас это интересует? — спросил рабочий. — В моей искренности, товарищ, вы надеюсь, не сомневаетесь, — отозвался Фишер. — Нет, товарищ. — В голосе Бальриха звучала холодная ярость. Член рейхстага струсил. — Только без насилия, — торопливо пробормотал он. — Забастовки и прочие насильственные меры прежде всего бьют по нам самим. При этом Фишер подумал о своих гаузенфельдских акциях. Рабочий, раскусив своего спутника, уже не слушал его жалкий лепет; казалось, он говорил самому себе: «Мы должны дерзать и должны верить в себя и в других. Ведь и у нас есть душа! Мы знаем, что такое добро, мы все же — люди. Одним этим мы уже сильнее денег». Старый политикан искоса поглядел на него, насмешливо прищурив желтоватые глаза. Потом вздохнул — в нем возникли смутные воспоминания о былой юношеской роскоши чувств. Да, ему тогда казалось, что не у него одного, а у всех те же чувства… Вздор, конечно, но все же верилось… Так шел он довольно долго, пристыженный, занятый неясными мыслями о своей отживающей партии и о бесплодно прожитой жизни. Затем он похлопал молодого человека по плечу и предрек, что, вопреки всему, тот сделает блестящую карьеру. Но, к изумлению депутата, Бальрих оттолкнул его руку и даже прикрикнул на него. Рабочему стало вдруг мучительно стыдно. «Я, кажется, уже слишком начитался книг. Слушаю этого болтуна и сам разглагольствую, точно какой-нибудь буржуй». — Какое вам дело, — воскликнул он, — до моих планов! Вы только шпионите здесь! Так знайте же, что у нас на уме! — И в приливе ярости добавил: — Все отдаст нам эта банда, а потом каждый пусть хоть собственной бритвой… Бальрих оглянулся, но депутат исчез… Опомнившись, рабочий направился к фабрике. Там уже было известно о предстоящем обследовании предприятия санитарной полицией. Многие надеялись, что у Геслинга будут по этому случаю неприятности, и радовались заранее. Действительно, несколько дней спустя, поутру, прибыл медицинский советник и начался осмотр. Оборудованием фабрики он не мог нахвалиться, а умывальниками был более чем восхищен. — Старшему инспектору господину… простите, как… — Моя фамилия Ваксмут, господин медицинский советник. Старшему инспектору Ваксмуту было поручено передать живейшую признательность господину главному директору, который, к сожалению, сейчас занят. Тогда те рабочие, которые были уже готовы торжествовать, уныло переглянулись. Они сразу догадались, в чем дело. Этот чиновник от медицины был заранее готов хвалить умывальники. И Наполеон Фишер, который кичится тем, что комиссия — его заслуга, тоже приложил сюда руку. Умывальниками, которым так обрадовались рабочие, хозяева воспользовались, чтобы отделаться от их требований. После обследования фабрики дошел черед и до людей. Ведомственное лицо, мужчина исполинского сложения, проследовал вдоль рядов рабочих подобно гигантской статуе некоего доблестного полководца. Порой он останавливался и, подбоченясь, расспрашивал кого-нибудь из них. Тем надлежало перечислить все перенесенные ими болезни, причем советник, казалось, был убежден, что каждый от него что-то утаивает. Впрочем, в некоторых случаях он мог казаться даже приветливым и общительным, например, когда дело дошло до Яунера. Зато Гербесдерфер, стоявший рядом с Бальрихом, внушал ему явное недоверие. — Снять бинт! — приказал он и, взглянув на его палец, снова властно бросил: — Фамилия? Старший инспектор назвал фамилию, после чего медицинскому советнику как будто все стало ясно. — Ну, конечно, мы облепили палец глиной. Народный метод лечения. А в случае заражения — кто оплатит операцию? Знахарь, что ли? И расходы на похороны он тоже возьмет на себя? — Обратившись к старшему инспектору, он пробурчал: — Господин, господин… — Ваксмут. — Ваксмут. Покруче с ними, господин Ваксмут, прошу вас, придерживайтесь этого золотого правила. Ведь наш человеческий материал застрахован вдоль и поперек, он не может гибнуть когда ему заблагорассудится. Медицинский советник хотел было уже проследовать дальше, но вдруг повернулся, как на шарнире. — Какой у того вон рабочего пристальный взгляд… Вы не заметили? — Он хороший рабочий, — ответил старший инспектор с удивительным простодушием. — И вам о нем не известно ничего особенного? — Он учится. Тогда медицинский советник кивнул с мрачным удовлетворением: — Ага! Теперь вы сами убедились, что от моего пытливого взора ничто не ускользнет. — И обратился к рабочему: — Эй, вы, как вас зовут? Бальрих неторопливо смерил его взглядом. Затем, нажимая на каждое слово, ответил: — Меня зовут… господин… Бальрих. — Так, так. Еще чище. Тут советник подбоченился и уперся ногами в пол, казалось, не собираясь уходить. — И долго вы уже учитесь? — Год. — Наука, очевидно, не пошла вам на пользу. Скажите — вы страдаете раздражительностью? — Когда меня раздражают, — ответил Бальрих. — Скажите — не появляется ли у вас, особенно во время занятий, этакое… особенное возбуждение? Так что вы даже сбрасываете одежду? — Нет, — удивленно ответил Бальрих. Лицо медицинского советника расплылось, оно прямо-таки засияло от радости. — Однако вас видели нагишом у окна, под утро, когда двери уже были открыты и люди шли на работу. Бальрих, застигнутый врасплох, сохранял спокойствие; но в душе у него все кипело. «Когда же это было? Ах, да… верно. Уже рассвело, я лежал на подоконнике и думал. Чистая случайность, я сам уже забыл об этом. Откуда же он знает… Ах, вот откуда! От Геслинга! А тот?..» Бальрих оглянулся. Все взоры товарищей были устремлены в одну сторону, на человека, пытавшегося скрыться в толпе. «Ну, конечно, Яунер, кто же еще?..» И Бальрих сказал резко: — Может, это было, а может, не было, но в моей комнате я сам себе хозяин, и до шпионов мне дела нет. Тогда советник, насторожившись, опять спросил: — Вы, видимо, вообще считаете себя здесь со всеми равным? — Я заключил добровольный договор, — ответил Бальрих. — И что до меня, я его выполняю. — А другая сторона? — Незачем выспрашивать меня, — отрезал Бальрих, осененный внезапной догадкой, и взглянул на советника в упор. — И незачем тут из-за меня разыгрывать комедию. Медицинский советник заморгал; затем поспешно и даже с некоторым дружелюбием осведомился: — У вас, верно, много врагов? — И так как Бальрих промолчал, добавил: — Тогда понятно и ваше заявление: «Все должна отдать эта банда, а потом каждый пусть хоть собственной бритвой перережет себе горло». Бальрих остолбенел. «Все ясно», — подумал он. Медицинский советник тем временем обратился к старшему инспектору: — Этот человек сумасшедший. Можете доложить об этом от моего имени господину тайному советнику. Старший инспектор поклонился, между тем как медицинский советник среди воцарившейся тишины и охватившего всех ужаса, как ни в чем не бывало, даже не понизив голос, продолжал: — Этот человек страдает манией преследования и все принимает на свой счет. К тому же он зазнался и не желает считаться со здешними условиями. Причины вполне достаточные, чтобы признать его параноиком и посадить под замок. Услышав ропот, он изумленно оглянулся: у людей были такие лица, что он тут же выпрямился, опустил руки по швам и сбавил тон. — Согласно закону, — заявил он поспешно, — и существующим медицинским правилам этот рабочий должен быть немедленно направлен в лечебное учреждение. Ропот нарастал. — Приступим к осмотру, — продолжал он, силясь не терять выдержки. Подойдя к Бальриху, он ткнул его большим пальцем в глазную впадину и снизу нажал на кость. Палец вонял. Бальрих, у которого от ярости в глазах потемнело, уже поднял было руку, но, сделав над собой отчаянное усилие, тут же опустил ее, холодея от ужаса при мысли о том, что могло произойти. Между тем советник давал старшему инспектору наставления. — Пусть он немедленно отправляется в больницу. На врачей мы можем положиться. Откуда-то донесся голос: «Его отправляют в сумасшедший дом!» Ропот усилился. Медицинский советник вздрогнул, сделал несколько неуверенных шагов, словно дрессированный медведь. — Я сейчас же позвоню туда, — крикнул он и поспешно вышел. Лишь за дверью он постепенно принял свой обычный вид и стал снова похож на огромную статую доблестного полководца. А Бальрих ходил среди шумевших, взволнованных рабочих и старался успокоить их. — Я пойду туда, они ничего не могут сделать со мной. Я вернусь. — Потом распрощался со всеми. Он шел широким шагом по шоссе и продолжал подбадривать себя. «Как они меня боятся, если хотят таким чудовищным способом сломить мою волю. Они погибли и знают это, иначе они не посмели бы меня тронуть. Слишком многим известно наше дело, оно может попасть в газеты. Сами они сумасшедшие!» Едва он вошел в город, как внезапная мысль ошеломила его: «Еще недавно я ходил сюда за учебниками. А теперь со всеми полученными знаниями иду в сумасшедший дом». Он почувствовал ледяной озноб, и у него засосало под ложечкой, шаг невольно замедлился, но затем Бальрих пошел еще быстрее и весь потный добежал до больницы. Минуя дворника, он хотел было войти в одну дверь, но она оказалась запертой, даже ручки у нее не было. — Туда, надеюсь, вы не хотите попасть, — крикнул дворник и послал его в приемную. Теперь Бальрих шел беспрепятственно по белым длинным коридорам, более широким и чистым, чем в казармах Геслинга. Санитарки в накрахмаленных чепцах развозили по этажам тележки с пищей. На самом верхнем этаже сидел у стола молодой человек в белом халате, он говорил и записывал одновременно. Рабочий не решился подойти к нему, но молодой человек сам окликнул его. — Господин Бальрих! И вот он стоял перед врачом, вертел в руках фуражку и хмурил брови. А молодой блондин внимательно смотрел ему в глаза, внимательно, но не враждебно. И говорил так, словно сам не слышал себя: — Я вас сразу узнал, получив очень точное описание. Бог знает, почему мне поручили заняться вами. Ну да ладно, — ободряюще закончил он. У сиделки врач осведомился, есть ли свободная комната. — Особый случай, — шепнул он проходившему мимо коллеге. Затем, взяв Бальриха под руку, отворил одну из многочисленных дверей, за ней еще одну и, наконец, предложил ему войти. В комнате была койка, батарея парового отопления; распахнутое окно выходило на железные крыши. — Садитесь, — сказал врач. — Вы знаете, где находитесь? Бальрих из осторожности проронил: — В комнате. — Ну, да, пожалуй, — рассмеялся врач. — Но почему, собственно, вы сюда пришли? — Потому что какой-то медицинский советник, — сказал Бальрих уже твердо, так как был подготовлен к такому вопросу, — усомнился в том, что я нормален. — Что еще ничего не доказывает, — добавил молодой врач. — Но почему же вы не садитесь? Пожалуйста, располагайтесь, как вам удобнее. Мы только беседуем с вами. Видите, я даже не записываю того, что вы говорите. Однако Бальрих чувствовал, что здесь учитывают не только то, что он говорит, но и какой сделает жест, как шагнет, быстрее или медленнее, повысит или понизит голос. Он стоял, не двигаясь. — Ну так сядемте, что ли? — снова предложил врач. Бальрих твердой походкой подошел к креслу и присел на ручку. «Теперь уже все равно», — решил он. Врач, казалось, не следил за ним. Откинув голову, он проговорил, глядя в пространство: — Вы чувствуете недомогание?.. Нет? Приливы крови или головокружение? Нет?.. Однако вы ведь стояли голый у своего окна, — сказал он внезапно, подчеркивая каждое слово, и, нагнув голову, пристально посмотрел на Бальриха. Бальрих сидел, словно оцепенев. Значит, все это ловушка? И этот человек только для виду принял мою сторону! Подлая ловушка! В бешенстве, сжав кулаки, он бросился вперед. Но в то же мгновение заметил, что врач потянулся к звонку за спиной, Бальрих почувствовал, что бледнеет — так велика была грозившая ему опасность. И вместо сжатого кулака он только протянул, как бы с мольбой, раскрытую ладонь. — Все это оттого, — виновато промолвил он, — что медицинский советник уже старался таким же способом раздражать меня. Разве выдержишь, когда каждый бросает тебе в лицо все, что ему нашептали шпионы? У нас есть шпионы, вам это известно? На лице врача снова появилось добродушное выражение. Он заговорил мягко и успокаивающе, видя, как Бальрих побагровел и с каким волнением он словно выталкивает из себя слова. — Этого я, разумеется, не могу знать, — сказал врач. — А вам незачем волноваться. Он уселся поудобнее. Бальрих покорно последовал его примеру. — Расскажите мне, пожалуйста, — начал врач, — как вы живете в Гаузенфельде. Рабочий ответил с горечью: — Отвратительно, нас эксплуатируют. Мы порабощены и как скот согнаны в кучу. «Вот что они хотят услышать от меня», — вдруг испуганно подумал он и быстро добавил: — Но ведь это знают все. Я помешан не более, чем другие. — Готов поверить вам, — просто заметил врач, — а скажите мне, правда ли, что вы имеете влияние на ваших товарищей? — И, заметив недоверчивый взгляд Бальриха, добавил: — Что, впрочем, вполне естественно… У вас больше силы воли, вы доказали это тем, что учитесь… Ведь учение — дело не легкое? В его словах прозвучало даже участие. Однако рабочий ответил резко, с укором: — Вам, вероятно, надо признать у меня переутомление! Вы хотите меня поймать? Молодой блондин еще ближе наклонился к нему. — Напрасно вы так думаете. Я знаю сам, что значит надорваться на работе. Я понимаю, вы хотите выкарабкаться из нужды. — Не только я, — заметил Бальрих с внезапным воодушевлением. — Других тоже надо вытащить. Но кто-нибудь должен начать. И это сделаю я. — Вы чувствуете, что это ваше призвание? Бальрих ударил себя кулаком в грудь. — Да, на меня это возложено. Это моя… моя… — Ваша миссия? — Да. — Бальрих вдруг почувствовал глубокое облегчение, хотя на лице врача было явно написано недоверие. — Миссия, — продолжал врач. — Почему бы и нет? Это возможно. — Он оперся подбородком на руку и заговорил вполголоса. — А начальству вашему это известно? — Да. Отсюда и все преследования, — сказал Бальрих. И уже совсем тихо врач спросил: — Кто же вас преследует? — Да все он, из-за него все зло. И соглядатаев у него множество — шпики, священник из Бейтендорфа, наш депутат, — он предатель, — а теперь еще медицинский советник. Когда Бальрих это высказал, аромат цветов, доносившийся из сада, показался ему вдруг более удушливым, голос какой-то птицы почти испуганным. Врач сидел, потупясь. — Конечно, — повторил он, — бывают и враги. Я не призван защищать капитал, который вы так ненавидите. Пусть этим занимаются бонзы, — бросил он как бы вскользь и вслед за тем внушительно добавил: — Но, посудите сами, не кажется ли вам несколько странным, почти невероятным, что именно социал-демократический депутат оказывается вашим врагом и другом вашего противника? — Это, может быть, и странно, — коротко ответил Бальрих, считая, что уже сказал все по этому поводу. А врач, между тем, бережно продолжал: — Вы только что рассердились, и я бы не хотел вам напоминать ваших слов. Ну, а насчет бритвы… Это, конечно, запомнилось депутату, он рассказал другим. А вы называете это предательством. Что до медицинского советника, то могу вам сказать одно: мы, врачи, всегда и всюду видим симптомы — это уж наш чисто человеческий недостаток. Я верю, что вы говорите о реально происходящих делах, но я бы на вашем месте относился к этому спокойнее. — Когда низости не затрагивают нас лично, мы всегда относимся к ним спокойнее, — заметил Бальрих. — Вы правы и на этот раз, — ответил врач. Он встал. Бальрих последовал его примеру. — Что же мне — оставаться здесь? — спросил он глухо. — Пусть это короткое пребывание у нас не огорчает вас. — Я не питаю к вам плохих чувств при расставании. Как видите, я не очень суровый следователь. Вы могли бы попасть и к худшему. Скажу вам по секрету, — он прикрыл рот рукой, — медицинский советник, когда вызывал меня к телефону, перепутал мою фамилию. Он звонко рассмеялся. И Бальрих, пожимая протянутую руку, тоже расхохотался. — Эта комната, надеюсь, понравилась вам. Ведь и комнаты — вы, наверно, слышали об этом — не все у нас такие приятные… Кстати, я еще кой о чем хотел спросить вас, — поспешно проговорил врач, — не представляется ли вам иногда что-нибудь такое, чего, как потом оказывается, на самом деле и не было? — Вы хотите сказать, видения? Нет! — возмущенно ответил Бальрих. Но тут же вспомнил один случай, и ему стало страшно. Неужто там, на вилле «Вершина», видение все-таки было? — А это плохо? — спросил Бальрих. — Расскажите мне все спокойно! Может быть, вы долгое время голодали или переутомились? — Нет, — отвечал Бальрих, глядя перед собой, — видение появилось потому, что я желал его… — Желанные видения могут быть у каждого не вполне счастливого человека или много ожидающего от жизни. Как это случилось? Расскажите! Но Бальрих молчал. «Я видел Лени богатой и прекрасной на вилле „Вершина“. Это была мечта, но более реальная, чем все вы. И вот вы хотите, чтобы я в сумасшедшем доме выдал вам мою драгоценнейшую мечту. Фу, черт!» Прежде чем Бальрих осознал, что делает, он топнул ногой, изо всех сил ударил по платяному шкафу и выругался. Врач слегка покачал головой. — Видите, все-таки прорвалось, — сказал он неодобрительно и, заметив, что Бальрих совсем уничтожен, добавил: — Ну, больше, надеюсь, вы не поддадитесь. Он направился к двери, но вдруг остановился. — Кто крикнул «вор»? — спросил он. Бальрих взглянул на врача. — Меня никто не может назвать вором. Но я, — сказал он презрительно, — знаю их немало. Врач кивнул и удалился. Некоторое время Бальрих сидел, настороженно прислушиваясь, потом принялся ходить по комнате все быстрее и быстрее. Наконец-то ему опять все разрешено — поднять руки, передвинуть стол. Он высунулся в окно. Можно было коснуться верхушек деревьев, но сквозь густую листву никак не разглядишь, там внизу. Вдруг ему пришло на ум, что в таких домах бывают отверстия в двери и в стенах, однако он не нашел ни одного. Затем он стал упрекать себя, что слишком многое открыл этому шпиону. Если бы молчать, только молчать, — какое тогда оружие можно дать им в руки? А вместо этого ты выдал им самое сокровенное — из страха, потому что у них в руках власть. Самое страшное злоупотребление властью произошло именно здесь, у него на глазах, когда его чистейшую грезу обследовали в доме для умалишенных. Теперь Бальрих понял, что аромат, доносившийся из сада, был тот самый, уже знакомый ему запах цветущих лип — он слышал его год назад, когда едва не покончил с собой, решив повеситься на первом суку. «Аромат судьбы, — подумал он. — Сколько пережито с тех пор, сколько пережито!» Растянувшись на диване, он лежал в раздумье, пока не наступили сумерки, радостно размышляя о своей миссии, о своей борьбе; тебе, тебе, избраннику, предназначено это свершить. Рази же их, избавитель, в Гаузенфельде и далеко за пределами его, по всей стране, во всем мире. Именно в больнице, только потому, что ты очутился здесь, понял ты, как они надеются на тебя и как другие тебя боятся! Вот оно — высшее мгновение жизни! Они думали тебя уничтожить, а между тем ты стал еще сильнее. Отвыкнув от сна, Бальрих ощутил в темноте особый прилив бодрости. Он включил свет и вдруг увидел перед собой широкие плечи, голову с большим выпуклым лбом, узкое, осунувшееся лицо. И он испугался, перед ним был чужой человек. «Неужели это и вправду твое лицо?» Он помнил его еще квадратным, как колода. «Неужто у тебя уже было столько дум и забот, бедняга? Забот о делах столь отдаленных, что ты еще не скоро увидишь их целительный исход. И сколько же придется ждать?» «Я не переживу этого, — подумал он, цепенея от ужаса. — Я знаю лучше их, что со мной. Они называют это манией величия и манией преследования. Но они еще не знают, что у меня уже было искушение наброситься на Фишера, а потом на медицинского советника. И вот сегодня я не выдержал. Этот дом действует на меня. Я погиб». И, закрыв лицо руками, он опустил голову, словно молился. Страшно находиться здесь, но и не менее страшно выйти отсюда одиноким на всю жизнь, и неизвестно, хватит ли у тебя силы выдержать — выдержать борьбу с целым миром? Тут голос бога в его душе сказал: «Ты не один, и твоя миссия — это миссия всех. Все вы должны подняться до вершин разума, опираясь друг на друга, — все как один. И нищий Динкль так же достоин этого». Уже рассветало. Бальрих уснул. Проснувшись, он почувствовал ту же усталость и смятение, что и накануне. Блуждание мыслей сменялось забытьем, продолжавшимся часть дня и всю ночь, и как только первые лучи солнца заглянули в окно, он потребовал врача. Оказалось, что тот уже ждет его в саду. Сад был полон зелени — зеленые дорожки, зеленый высокий дощатый забор вокруг. Кругозор был очень тесен — всюду густой кустарник или деревья, склонявшие зеленокудрые вершины до самой земли. Кто быстро пробегал здесь по траве, кто шествовал важно. Но только один обитатель этого дома дольше других оставался на виду. Он стоял в самом конце сада, худой и длинный, пронзив взглядом зеленоватый воздух, и воздев неподвижную руку, приветствовал небо. К Бальриху подошел молодой белокурый врач. — Я позвал вас сюда, господин Бальрих, потому что решил отпустить. Вы будете удивлены, так как сами понимаете, что еще совсем недавно вели себя довольно странно. И после вы были очень возбуждены, но потом я видел вас спящим и убедился, что у вас все в порядке. Если вы опять когда-нибудь почувствуете переутомление, я разрешаю вам прийти сюда и выспаться! — И это все? — спросил Бальрих. — Существуют еще различные термины и наименования болезней для тех, кто хочет ими воспользоваться. Но я не хочу. Вы страдаете заблуждениями душевно здорового человека; я это признаю и никогда в угоду кому-то не буду констатировать обратное, если оно не подтвердилось. Вы часто ошибаетесь и в оценках своих восприятий и своего мышления. Но этим еще не доказано, — продолжал он, отвернувшись и устремив свой взор в бирюзовую высь, — что такой человек неполноценен; возможно обратное, а именно то, что он особенно ценен. Среди нас оказалось бы куда больше гениев, если бы жизнь всегда находила для них место. — Значит, я все-таки человек пропащий? — спросил Бальрих, ибо так понял слова врача. Они дошли до конца сада. Тощий человек все еще стоял на том же месте, словно был здесь один, и продолжал приветствовать неведомое. Врач остановился. — Я понимаю вас, потому что я молод. Будь я стариком и чинушей, я бы вас посадил в сумасшедший дом. Но так как я молод, то я чувствую себя еще связанным с неведомым, со вселенной. Он поднял лицо и воздел руку, приветствуя небо — совсем как тот помешанный. Затем снова обернувшись к Бальриху, он произнес с грустной улыбкой: — Будем говорить прямо. Вы пострадали от неправды, вы видите, что ваши ближние продолжают страдать от нее, и пришли к выводу, что весь мир — сплошная несправедливость. — А к какому же еще выводу я мог прийти? — спросил рабочий. — Я… не знаю. — И с той же печальной улыбкой врач продолжал: — Но, может быть, вам следовало бы снисходительнее относиться к людским заблуждениям, мне так приходится это делать. — А я не могу, — сказал Бальрих. Они промолчали и повернули обратно. — Вы любите кого-нибудь? — спросил врач. — О да! — Так любите же, любите! Вот вам средство преодолеть ненависть. Они пожали друг другу руки. Бальрих еще раз прошел по белым длинным коридорам; и опять сиделки толкали перед собой тележки с пищей; наконец он вышел. «Бывают на свете и друзья», — подумал он, очутившись среди непривычной городской сутолоки. Но по пути в Гаузенфельд мрачные мысли снова овладели им, самый воздух словно был насыщен борьбой, и впереди его ждала борьба. Он подумал: «Как бы этот доктор не обжегся. Ведь он должен был признать меня сумасшедшим, на то он и поставлен. И вдруг он отпускает меня, тут что-нибудь да не так». На фабрике ему все стало ясно. Здание охраняли жандармы; уже со вчерашнего дня опасались столкновения. Рабочие поставили администрацию перед выбором: Бальрих или стачка! Ага! Он злобно усмехнулся и занял свое рабочее место. Вот оно откуда — благородство врача! Все они одинаковы, одна шайка!.. Но его все же тревожило сомнение. «А вдруг это случайность? Ведь врач говорил со мной, как друг… Как будто среди них у меня могут быть друзья? Они зависят друг от друга и все вместе — от самого богатого. Нет, он не друг мне… Нет, никому нельзя верить, только работать, работать!» |
||
|